В Стокгольме не первый день стояли холода, пару раз шел снег, днем таял, ночью снова примораживало, затем вновь наступала оттепель, а на следующий день после очередной холодной ночи могло припорошить снегом. На тротуарах было скользко, так как никто не собирался брать на себя ответственность за посыпку улиц песком.

Пожалуй, декабрь — лучшая пора в Стокгольме. Множество населяющих его крестьян довольно наблюдают, как город украшается символами древних деревенских традиций, светящимися, блестящими, ароматными стеариновыми свечами, отлитыми бабулькой где-нибудь на чердаке, еловыми ветвями из далеких лесов, соломенными козлами, факелами и открытым огнем с треножниками и котлами, полными горячего варева с приправами по старинным и тайным рецептам. И, вопреки ожиданиям, крестьяне вдруг понимают, что живут в большом городе и начинают соответственно себя вести: отправляются в центр и тратят все свои деньги на развлечения, рестораны и подарки. И тут, и там, даже в обычно пустынных местах можно встретить людей навеселе после кружки глинтвейна, нагруженных подарками, с загадочными улыбками. Даже самые плохие рестораны в эту пору набиты до отказа.

В одном из таких плохих ресторанов с дешевой едой и алкоголем на улице Руслагсгатан, где любят обитать криминальные типы, предпочитающие держаться в тени, я провел целый вечер. Некоторые из посетителей были знакомы мне по прежним временам, а отошедшим в мир иной пришли на смену новые, более трезвые и опасные господа. Место встречи предложил кинопродюсер, который хотел именно здесь обсудить фильм по сценарию, написанному мною много лет назад и с тех пор лежавшему нетронутым. Деньги были заморожены, проект закрыт и забыт. Даже мною. Но времена менялись, начальники тоже, и вот появились новые, свежие деньги.

История была во многом посвящена экономическим преступлениям восьмидесятых. Все начиналось с торговли бриллиантами: обманутые люди вкладывали деньги в никчемные камушки, упакованные в пластиковую пленку, которые, в свою очередь, являлись гарантом кредитов — и заканчивалось «bad bank», который давал деньги предприятиям под залог очень сильно переоцененной недвижимости. Диалоги, насколько я помнил, изобиловали жаргонными выражениями вроде «резаный займ», «фирма-скорлупа» и «вратари». Важной предпосылкой развития истории была так называемая «ноябрьская революция» восемьдесят пятого года, которая изменила весь рынок кредитов и отменила целый ряд ограничений. Деньги сновали вокруг, как безумные, и шли к кому угодно в руки. Как и всегда, платить по счетам пришлось «простому человеку», который получил таковые с пятисотпроцентной накруткой. Фильм открывала сцена с седобородым старичком в плаще из грубого сукна, который заходит в отделение банка небольшого селения в центральной Швеции. Он ведет с собой козу, очень похожую на инсталляцию Раушенберга из Музея современного искусства в Стокгольме. Только вместо автопокрышки коза несла двадцатипятикиллограммовый тротиловый пояс. Террорист-самоубийца с козой. Так начинался фильм. Большой взрыв. Больше я ничего не помнил.

Продюсер угостил меня пивом и начал обычный продюсерский разговор о том, что в сценарии есть что-то такое, «что сейчас очень в тему». Я решил подождать с пивом и попытался сосредоточиться, но вскоре понял, что это невозможно. Во-первых, мне было совершенно неинтересно возиться с этим старым барахлом, а во-вторых, продюсер имел при себе мобильный телефон с невидимой гарнитурой. Он был человеком востребованным, и телефон во внутреннем кармане пиджака беспрерывно гудел. «Можно сказать, сегодня это так же актуально…» — говорил он и вдруг застывал с глупым, пустым выражением лица: «Сразу направо за дверью…» — а после возвращался к прежнему: «И продолжить эту тему можете только вы…» Он держал перед собой блокнот с заметками, которые листал, озвучивая свои идеи и предложения по изменению сценария. Продюсер так увлекся, что совсем не заметил моей незаинтересованности. Я говорил: «Хорошо…» и «Очень хорошо…» — в ответ на любую реплику, почти уверенный, что и на этот раз никакого фильма не выйдет.

— Единственное, чего здесь не хватает, — это любовной истории, — сказал продюсер. — Тоненькой, тоненькой красной нитью… — В эту секунду на лице его снова возникло туповатое выражение: — Нашел? Хорошо… — Я стал изучать вид из окна. Снова шел снег. Продюсер тоже это заметил и произнес в свой телефон: — Черт побери… снег пошел… А сцена с погоней должна быть в августе…

Кажется, именно в этот момент я решил не начинать никакого сотрудничества с ним. Продюсер сулил мне золотые горы, но я готов был отказаться от всего, лишь бы его не видеть. При первом же удобном случае — как только вновь зазвонит телефон — я намеревался встать и уйти без комментариев. Если комментариев от меня все же потребуют, я укажу на абсолютную несовместимость взглядов. «На что? — спросит он. — На что конкретно?» И я просто отвечу: «На снег…»

За каждую снежинку, которая опускалась на Стокгольм, следовало на коленях благодарить Создателя. Капли воды с неба застывают в кристаллы и беззвучно ложатся на землю, сцепляются и утрамбовываются на поверхности новым отложением, не только белым, светящимся и красивым, но создающим новую основу и новое трение, меняющее все повадки. Ступать на такую почву приходится с осторожностью. Но как бы внимателен ты ни был, рано или поздно все же поскользнешься, и если не сядешь на зад, то проедешь вперед, рискуя потерять равновесие — или вновь обрести его, удержавшись от падения, и это мгновение открывает новую грань жизни.

Скольжение и балансирование вовлекает всех и каждого, становясь частью уличного движения, и порой вызывает неожиданное легкомыслие посреди застывшего напряжения. Все вынуждены так или иначе принимать во внимание это новое обстоятельство. Крайне важные персоны вдруг превращаются в статистов из скетча про Хелан и Хальван. Представление о достойном поведении женщины вне дома еще недавно было связано с крайней сдержанностью и холодностью. Любое спонтанное и не рассчитанное движение угрожало репутации. Исключения были малочисленны — во всяком случае, в общественных местах. Одним из таковых был выход на лед в коньках. С начала прошлого века сохранилось несколько удачных кинофрагментов, где респектабельные женщины скользят по льду залива Нюбрувикен на коньках. У некоторых получается скользить вперед почти без трения — свободно паря по пленке льда над холодной черной глубиной. Самые смелые смеются и машут в камеру. Пожалуй, это самая красивая съемка той эпохи — эпохи корсетов и длинных юбок.

Эта красота невозможна без холода, снега, льда и, разумеется, без женщин. Глупому продюсеру ни за что не понять этой связи.

Впервые я увидел эту съемку дома у Мод, после долгой зимней прогулки на Юргорден. В тот день этот фильм поведал мне что-то особенное. Воскресенье выдалось морозное. Мы совершили долгую прогулку от площади Нюбруплан вдоль Страндвэген, где стояли примерзшие паромы, и дальше через Юргордстаден, вокруг Блокхюсудден и обратно.

Густав лежал в коляске и почти все время спал. Мы с Мод давно не виделись, и мне казалось, что она переменилась. Мод была матерью-одиночкой, но очевидно довольной и счастливой. Она утверждала, что ни в чем не нуждается. Сын наполнил собой ее существование, разговоров о Генри больше не слышалось, и обо мне в обозримом будущем речь тоже не шла. Мод подумывала о смене работы и даже новом образовании. Самые бурные годы прошли — Мод, которую я знал, больше не было, но пытаясь понять, что изменилось, я ничего не видел. Может быть, ушел страх. А может быть, она его больше не показывала. Она шла — чуть вразвалочку — толкая перед собой коляску с большим достоинством, с некоторой элегантностью, которая, как и в случае с ее матерью, слегка теряла в силе, стоило Мод открыть рот. Порой она говорила о временах, когда «все это закончится», когда сын будет подростком, а она сорокалетней женщиной. У Мод было четкое представление о том, как она будет выглядеть и вести себя. В особенности я помню ее слова о молодых любовниках.

Все это было эгоистично и несколько немилосердно, и чем дольше длилась наша прогулка, тем более мы удалялись друг от друга. Мы уже долгое время общались лишь от случая к случаю: пока я жил за границей, она написала мне лишь пару, мягко говоря, язвительных писем — по причине выхода моей книги. В Париже у меня завязался роман с джазовой певицей, и Мод каким-то образом об этом узнала. Она обошлась с этим фактом так же, как порой обходилась ее мать: сначала поверхностно осудила, а затем погрузилась в молчание и полное непонимание. Может быть, эта зимняя прогулка и невыносимые разговоры о будущем служили наказанием. Неприязнь, в любом случае, была ощутима, и чем дольше я молчал, тем больше она разглагольствовала.

Будущее Мод было расписано по минутам, и мне не осталось свободного островка. Однако были другие островки — ледяные: по дороге домой мы угодили на дорожки, не посыпанные песком. Я вез перед собой коляску и опирался на нее. Когда я спросил Мод, не хочет ли она занять мое место, она отказалась, заявив, что прекрасно справляется сама. Тогда тоже падал снег. Смеркалось. Некоторое время мы молча шли вдоль канала в город. Я мерз, так как плохо подготовился к долгой прогулке, а слова Мод только добавляли холода. В этом состоянии оледенелости и едва ли не помешательства я заметил, как она движется на скользкой поверхности: каждый шаг, каждое движение свидетельствовали об острой бдительности и, в то же время, веселой беспечности. Каждый шаг на скользкой тропинке был сопряжен с риском, напоминал об опыте и знании, хранимых с детства, о многих зимах с их скользкой слякотью и обманчивыми сугробами, и показывал умение справляться с этим риском, рассчитывать и планировать — что не всегда помогает, но все же позволяет держаться приличий во время прогулки. Впрочем, такое балансирование довольно утомительно, и Мод пришлось в конце концов ухватиться за мою руку, чтобы передвигаться дальше, не теряя веселого настроения. Этот климат, творящий такой лед и таких женщин, надо любить. Снег, который падает сейчас, выпадет снова и снова и напомнит тот снег, что шел полвека назад — и ты снова молод, свободен, и все возможно в этой жизни.

Мы пришли домой к Мод, замерзшие, но вновь сблизившиеся на время, и выпили горячего шоколада.

Мод кормила Густава, а я смотрел телевизор. Показывали хронику старых съемок: там я и увидел женщин на коньках, рассекающих Нюбрувикен. Мне показалось, что этот эпизод говорит о жизни нечто особенное, но не мог понять что. Впечатление не проходило, и слова пришли не сразу — лишь спустя много лет в разговоре с продюсером, когда прозвучал отказ от работы. Я думал, что он потребует объяснения. Но этого не произошло. Поэтому объяснение прозвучало здесь.

Я распрощался с продюсером самым вежливым образом и отправился прямо из этого дурного ресторана домой к Мод. Она пригласила меня на обед. По дороге я купил цветы — большой букет красных роз — и, расплачиваясь, совершил странный, более или менее неосознанный поступок. Я не спросил цену, протянул кредитную карточку, но, готовясь подписать чек, не стал надевать очки, чтобы увидеть цену. Просто поставил подпись, поблагодарил и вышел. На улице мне пришло в голову, что я, вероятно, боялся дороговизны букета — боялся, что цена покажется слишком высокой.

В квартире слышалась громкая музыка, смутно знакомый джаз. Звонок потонул в звуках, и мне пришлось стучать в дверь кулаком.

Мод открыла дверь в клубах дыма: «С каких это пор ты приходишь вовремя?» — и поцеловала слишком кратко, слишком жестко. Она перешла в наступление: порхала по квартире, на плите еда, в холодильнике сухой «Мартини» — уже готовый, в запотевшей бутылке, которая спустя минуту выскользнула из рук Мод и покатилась по полу, заставив хозяйку гнаться за собой.

Я не сразу смог как следует разглядеть Мод. Мне показалось, что она исхудала. На ней было черное платье с длинными рукавами, на губах красная помада. Длинные ногти, как раньше. Она была похожа на Джеки Кеннеди, только с крупным носом. Я не сразу разглядел все это и распознал музыку, которую она включила. Узнав мелодию, я понял, что наступление началось всерьез.

— Разве обязательно, — спросил я, — включать именно это?

— А что? — с притворной невинностью удивилась Мод. Это было частью игры. — Старая потаскуха все еще умеет петь.

— Но ведь можно сделать потише?

— Ты не хочешь слушать свою старую потаскушку?

— Я могу, — ответил я, сохраняя спокойствие. — Но не обязательно так громко.

— Я стала плохо слышать, — ответила Мод.

В гостиной слышались раскаты довольно плохой версии «Yesterday». Я отправился туда и убавил звук. В комнате густо пахло благовониями и чем-то еще. У Мод всегда была масса благовоний, и я знал каждое. Этот вариант имел оттенок конопли. Приятный запах, но я все же удивился: мне казалось, она давно покончила с травой.

Мод принесла два больших «Dry Martini», я поднял свой бокал, она тоже:

— Привет, любимый!

— Привет, любимая, — ответил я.

Коктейль был идеален. В этом ей не откажешь.

— Почему ты выключил?

Я не мог удержаться от смеха. Давно уже она так не острила. Музыка звучала на совершенно нормальной громкости.

— Ты не такая уж старая, — ответил я. Эта фраза тоже была частью ритуала.

— Недавно ее показывали по телевизору. Тем же вечером, что ты звонил.

— Вот как, а я пропустил.

— Она толстая, как корова.

— Ясно… Ты была не слишком разговорчива. Я решил, что разбудил тебя.

— Так и было. Но она от этого не стройнее. Просто безумие, какой она стала.

— Это ужасно.

— Что? — переспросила Мод. — Мы или она?

— Я имел в виду ее.

— Правда? А мне кажется, это… чудесно.

— Мы так и будем продолжать весь вечер?

— Не знаю, — она пожала плечами. Декольте обнажило ключицы — так отчетливо, будто я никогда прежде их не видел. — В чем дело? — она поймала мой взгляд.

— Peace.

— Kill for peace.

— He надо ее ненавидеть.

— Именно ее мне и надо ненавидеть.

— Почему бы тогда не выключить?

— Врага надо знать.

— Она не враг тебе. И никогда не была врагом. Ты просто язвишь. Зачем тратить на это время?

— Кто бы говорил, — возразила она. — Ты потратил на эту шлюшку несколько лет.

— Максимум — год. Даже меньше…

— Очень важный год. — Она пригубила напиток и широко улыбнулась. — Двадцать пять лет назад.

Она вышла на кухню, послышалось звяканье посуды. Я мог бы сказать: «Накрой на троих…» Третий всегда с нами. В тот момент третьей была джазовая певица, но выбор оставался велик, а выбирала чаще всего Мод. Многие вечера начинались именно так: Мод язвила и обвиняла меня в поступках, которые я когда-то совершил или не совершил, порой в том, о чем я даже не имел представления, а иногда речь шла о вещах, которые давно утратили актуальность.

Ту певицу я повстречал в парижском клубе, году в восьмидесятом. В клуб меня привел хороший друг, преодолев некоторое сопротивление, так как я никогда не любил джазовый вокал. Здесь нужен редкий талант, которым обладают немногие. Но меня ждал приятный сюрприз. Эта шведка пела «My Funny Valentine» так, как никто прежде. Она смогла выразить любовь к человеку так убедительно, что легко было не заметить, что это любовь к кому-то другому. Говорили, что Чет Бэйкер, слушал ее исполнение «со странным видом». Она и сама повторила за кружкой пива после концерта: «У него был жутко странный вид…» Если бы я произнес вслух: «У Бэйкера всегда странный вид…» — то мы, пожалуй, так и не сошлись бы. Но мы стали парой.

Отношения были бесперспективны: она постоянно гастролировала по всей Европе. Очевидно, вскоре ее ожидал настоящий прорыв на континенте. Она стала здоровым, почти розовощеким лицом нового, свободного от допинга джаза. Мы жили в разных домах Парижа и старались как можно лучше проводить время, когда встречались. Это было довольно практично. У нее не было времени и места для большего, а я по-прежнему ощущал последствия травмы, уже описанной в этом рассказе. Певица была так сосредоточена на себе и занята своей музыкой, что ничего не замечала. К тому же, она привыкла к странностям парней. Поэтому серьезность, которую она порой пыталась продемонстрировать, казалась преувеличением.

Она хотела, чтобы я приехал в Лондон на пару дней, пока она готовится к сольному выступлению. Ехать мне не хотелось, но она сказала, что я должен. На вокзале Ватерлоо она встретила меня с облегчением. Весь багаж был с ней, так что мы могли отправиться дальше. Лондон ей надоел, она хотела в деревню и заказала гостиничный номер в «очень уютном уголке» Девона, где мы должны были провести двое суток только вдвоем.

Она купила пива и виски в дорогу и весь путь советовалась со мной о том, как лучше вести переговоры со звукозаписывающей компанией. В ее манере говорить были какая-то торопливость и натиск, и мне следовало бы заподозрить неладное. В голосе звучало напряжение, которого не было, когда она пела «My Funny Valentine».

В конце концов мы оказались в том самом «уютном уголке» Девона. Там было почти по-летнему тепло. Игроки в гольф расхаживали неподалеку в рубашках с короткими рукавами. Постоялый двор находился там со времен Средневековья и, наверняка, блистал элегантностью в годы расцвета империи, но теперь выглядел старым и запущенным. Ресторан состоял из паба и нескольких комнат разных размеров и цветов — от обшитых деревянными панелями закутков до больших залов с обоями из золоченой кожи, прокуренными до полной неразличимости рисунка. Тут и там виднелись рыцарские доспехи, алебарды, мечи, секиры, палицы и мушкеты. Услышав описание агента, певица решила, что место мне понравится. Я наверняка запомнил бы обстановку этой пыточной камеры гораздо лучше, если бы события разворачивались иначе.

Нам досталась комната с окном в свинцовой оправе, заросшим вьющейся розой, и кроватью на высоких ножках, покрытой нейлоновыми простынями. Обустроившись, мы отправились на далекую прогулку, затем вздремнули, а за обедом напились как только могли и занялись любовью на скользких простынях — спокойно, почти обстоятельно. Не знаю, имело ли это решающее значение для дальнейшего развития событий — было ли очевидное отсутствие страсти столь важно для нее. Как бы то ни было, на следующий день она заявила, что хочет быть свободной. Она хотела сказать это по-хорошему, прилично. Вот в чем было дело. Она «увлеклась» одним барабанщиком, но я по-прежнему имел для нее большое значение, и она не хотела сообщать мне о своем решении в письме или по телефону. Иными словами, она хотела расстаться красиво.

Все это она поведала, пока мы ели ростбиф. Обед вышел странным. Ресторан был не высшего пошиба, но официанты пытались сохранить подобие благородного стиля и высокого класса. На них были белые курточки и галстуки-бабочки, каждого гостя они обслуживали как аристократа. Близость к полю для гольфа обеспечивала приток состоятельных господ, и мы, наверняка, могли произвести впечатление подобных. Это было плохое место для бурных сцен.

Но я все же удивил певицу своей сдержанной реакцией на столь печальное сообщение. Мы сидели в одном из больших залов, у рыцарских доспехов, которые частично скрывали нас от остальных посетителей. Однако чуть наклонившись, я мог видеть несколько столиков, в том числе и один метрах в десяти от нас, за которым сидели и ели мужчина и женщина. Мужчина сидел лицом ко мне, и каждый раз, когда я наклонялся, чтобы налить бокал вина, тот столик притягивал мой взгляд. Я узнал мужчину. Это был тот, кого я называю Вильгельм Стернер. Откинувшись на спинку стула, я спрятался за доспехами и попытался тайком разглядеть его. Мне удалось. Это был он. Я знал, что Стернер переехал в Англию и управлял своими делами из-за границы, а этот уголок с потертой позолотой был словно создан для «dirty weekend». Вероятно, так он и развлекался.

Я ел медленно, как только мог, без аппетита, но все же ел, притворяясь, что у меня есть дело, пока этот дурной человек не закончит обед и не отправится в номер играть в свои игрушки. В конце концов он все же ушел. Певице я не сказал ни слова, но она, конечно же, заметила, что я побледнел и расстроился, и истолковала это по-своему, растроганно и участливо изображая бессловесную мольбу о прощении. Я был готов извинить ей что угодно, лишь бы поскорее свалить из ресторана.

Я уходил в уверенности, что на горизонте ни облачка, но, проходя мимо сервировочной, услышал громкий оклик «Hey, greenkeeper!» Вильгельм Стернер сидел за столиком, обозревая окрестности. Он давно узнал меня и лишь ждал шанса приступить к изысканной пытке. Мне пришлось остановиться, обернуться, прищуриться и изобразить узнавание, затем подойти и пожать руку с деланным удивлением, а то и радостью. Меня представили даме — блондинке с красивым гетеборгским выговором. Стернер объяснил ей, что я работал газонокосильщиком в клубе «Врена» и знаю «многих из его друзей». Я представил свою спутницу — разумеется, Стернер слышал о ней. Он предложил коктейли, я вежливо отказался, он проявил настойчивость — ту самую, которая принесла ему богатство.

Несколько часов мы сидели заложниками в баре. Я предложил ответный коктейль за мой счет, но такие реплики Стернер пропускал мимо ушей. Он причалил к джазовой певице и, разумеется, проявил осведомленность в вопросах ее профессии — я не слышал его слов, но видел по лицу своей бывшей девушки, что говорит он вещи, интересные ей. Я насторожился, готовый почти ко всему, так как был уверен, что для этого человека я хуже чумы. Но его дружелюбие и предупредительность — мгновенно предложенный золотой «Ронсон» — скорее, говорили о нем как о великодушном и всепрощающем сопернике.

Может быть, его спутница была слишком скучной и он нуждался в компании. Блондинка из Гетеборга досталась мне в собеседницы. Она решила, что мы тоже шведские экспатрианты и разделяем ее мнение о родине, состоящее из глупых клише. Я предпочел не спорить. Кроме того, блондинка была уверена, что мы приехали в Девон играть в гольф, и призналась, что еще новичок в этом деле. Я, не греша против истины, сообщил, что никогда не держал в руках клюшку для гольфа и не собираюсь этого делать. Дама удивленно поинтересовалась, почему. Я ответил, что и сам удивляюсь.

Так прошло не меньше двух часов. Мы со Стернером время от времени обменивались репликами ни о чем — о мушкете, о вещах, которые я уже не помню. Он хвалил певицу, назвал меня счастливчиком. Но ни слова о Мод, Генри или книге, в которой были выведены все, в том числе и он — весьма сомнительным образом. Стернер изображал полное равнодушие, пока мы не стали собираться. Первой встала дама из Гетеборга, и я не заставил себя ждать. Стернер поцеловал певицу в щеку, я не замедлил поцеловать его даму. Когда мы пожали руки, он наклонился вперед и прошептал: «Теперь у него новое лицо…»

Я отшатнулся и посмотрел на Стернера, который улыбнулся будто бы с гордостью, словно доложив мне, что он собирается вытворять с гетеборгской дамой. Но речь шла о Генри. Что они сделали с ним. Новое лицо. Я видел прежнее и знал, что новое необходимо. Возможно, Стернер гордился тем, что оплатил операцию. Очевидно, он хотел поставить в известность и меня — вероятно, чтобы раз и навсегда лишить уверенности. Генри мог появиться в любом обличье и относиться ко мне как заблагорассудится.

Я лежал без сна — что называется, «puzzled», и моя девушка — то есть, бывшая девушка, — вздохнула, и я вздохнул, и она решила залечить мои раны любовью, чем мы и занялись — долго, безудержно, до беспамятства, соскальзывая с нейлоновых простыней и ударяясь до синяков о твердые ножки кровати. Наконец, она уснула. Но ко мне сон по-прежнему не шел. Я встал и взял одну из последних таблеток снотворного из коробочки, подаренной Мод.

На следующий день я был вял и измучен, а певица сказала, что накануне все было как никогда «spicy». Может быть, это что-то означало. Может быть, это означало, что нам нужно сделать «break».

Спустя много лет, когда я уже был женат на даме из туристического бюро и возобновил контакт с Мод, выяснилось, что она знала о том вечере в Девоне. Не дав мне возможности спросить, каким образом узнала, она набросилась на меня с удвоенным гневом и горечью. Значит, я веселился с той «потаскухой» и «человеком, которому и руки подавать не следует». Больше мы не говорили на эту тему. Но время от времени она позволяла себе вытаскивать ее на свет божий и пускать в ход как оружие. Например, тем декабрьским вечером две тысячи второго года.

— Можешь выключить эту шлюшку, — сказала она. — Хватит.

Случалось, что она с презрением отзывалась о других женщинах, но так — никогда. Я мог объяснить ее слова лишь тем, что певица была действительно выдающейся и что она меня бросила. Принимая во внимание сложность наших с Мод отношений, не могу исключить, что она приняла оскорбление «на наш счет».

Теперь, на кухне, она была спокойнее, видимо, выпустив пар. Я принес ее бокал и поставил рядом с раковиной. Он оставался почти не тронутым, не считая следа помады у края.

— Ты больше не хочешь? — спросил я.

— Достаточно, — ответила она. — Это старый коктейль.

— Мы тоже старые. — С этими словами я выпил все, что было в бокале, джин и вермут с привкусом ее помады.

Позже ее настроение улучшилось, даже слишком, ведь особых поводов для радости не было, и я чувствовал, что эти минуты тоже проходят впустую. Когда мы сели за стол, она долго говорила о приготовленном блюде — индонезийском рагу с чесноком и корицей, которое следовало есть с кускусом. Я похвалил еду, но вскоре понял, что мне следовало есть молча, так как Мод решила немедленно сообщить мне рецепт и рассказать об ингредиентах, а также о том, где их можно раздобыть, — причем так обстоятельно и подробно, что позже, когда настало время новой порции, чувства отозвались абсолютной пустотой. В начале, между упоминанием лимонника и звездчатого аниса, я попытался перевести разговор на другую тему.

— Ну да, ну да… — кивнул я, — а ты скоро станешь бабушкой, — но она притворилась глуховатой и продолжила рассказ о свойствах свежего имбиря. Чуть позже я предпринял новую попытку, которую она не смогла проигнорировать, и бросила на меня темный, злобный взгляд, сердясь за то, что я перебил ее, как будто завершающий аккорд в виде «a zest of lemon» над кипящим рагу был невероятно, жизненно важен.

За время этой странной, безудержной лекции я успел съесть две порции блюда. Мод только ковырялась в своей тарелке. Открыв бутылку хорошего вина, она лишь пригубила его. В какой-то момент мне показалось, что Мод напряжена и взволнована, что было очень непохоже на нее. Когда-то ей, как и мне, пришлось испытать сильный страх, и я думал, что мы боялись одного и того же человека. Но, видимо, это было не так. От Конни я узнал кое-какие вещи, которые хотел проверить у Мод. Впрочем, она заготовила на этот вечер другой репертуар. Слабый аппетит, осторожность с алкоголем и переменчивое настроение должны были иметь какое-то объяснение. Вероятно, оно должно было прийти в течение вечера. Времени много, думал я, и поэтому попытался снова:

— Густав, — сказал я. — Ему, кажется, неплохо на севере?

На этот раз она отреагировала немедленно:

— Хватит зудеть об этих юродивых!

— Мод, — продолжил я, — скоро ты станешь бабушкой.

— От этого не легче.

— Ты встречалась с родителями Камиллы?

— Мельком, — ответила она. — Всего один раз. Кажется, такие же зануды, как она.

Вскочив из-за стола, Мод принялась убирать посуду. Мне показалось, что она ничего не знает о тех днях, когда Камилла пропадала. Видимо, Густав ничего не говорил матери, чтобы не беспокоить. В то время она болела. Может быть, их отношения вовсе не были такими безоблачными, как я привык думать.

— У него контора в том чудовищном пассаже, — сказала она. — Я случайно встретилась с ними, когда они переезжали оттуда. Я хотела взять туристические брошюры для мамы — ей пришло в голову поехать в Рим на Новый год.

— У нее хватит сил? — спросил я.

— Я пришла домой, положила брошюры на кухонный стол, и вдруг они исчезли! Я искала во всем доме, но их не было… — Мод посвятила несколько минут этой теме, для меня совершенно скучной. В какой-то момент показалось, что она предлагает присоединиться к поискам. Мод напоминала свою мать, больше чем когда-либо. Много лет она противилась судьбе, но в результате покорилась. Мне пришлось прикусить язык, чтобы не прокомментировать этот факт. Услышав эту правду, она могла либо пожать плечами: «И что же?» — либо разъяренно отвергнуть подобное утверждение и выставить за дверь посмевшего произнести такие слова.

Впрочем, эта нервная пустая болтовня все же относилась к светлым моментам. Настроение Мод было очень неровным, и когда я уже почти прервал ее длинную речь о ценах на билеты в Рим и обратно, она остановилась сама: «Черт побери… Где же эти брошюры…»

— Ведь можно взять новые? — произнес я нейтральным тоном, без оттенков. Но она вздрогнула, как от пощечины: остановилась, взглянула на меня глазами, едва ли не полными слез, бессильная, беспомощная.

— У меня нет сил… — еле слышно сказала она, и тут же, спустя лишь пару секунд, взорвалась: — И мне плевать на них!

Это было похоже на ответную оплеуху. Я встал, подошел к Мод и обнял ее. Больше я ничего не мог и не хотел делать — только теперь я понял, что с ней что-то неладно. Она была очевидно больна.

— Мод, — спокойно, тихо произнес я. — Что происходит?

— Ерунда. — Она отвернулась. Тело напряглось. Я отпустил ее. Она подошла к кухонному буфету и взяла сигарету — почти идеальную самокрутку.

— Я стояла у тебя на пути?

— О чем ты?

— Ты слышишь, что я говорю — я встала у тебя на пути?

— На пути?..

— Не валяй дурака! Да или нет?

Я онемел от растерянности.

— Я… Я не…

— Как будто ты никогда об этом не думал!

— Конечно, думал… Когда-то…

— Когда-то?

Я мог ответить: нет, Мод, ты не никогда не стояла на пути. Ты и есть путь. Но воздержался, зная, что она ненавидит напыщенные метафоры. «Вот как! — ответила бы она. — Теперь я, значит, еще и какая-то дурацкая автострада!» Я слышал эти слова заранее. Если она и была мой путь, а я ее — то это была трасса с весьма оживленным движением. Дорога к алтарю была непроходима, забаррикадирована реальными и воображаемыми людьми, которые толпой окружали нас.

— Может быть, на пути у нас стояли другие? — сказал я.

— Ворота никто не запирал на замок. — Она закурила, и спустя пару затяжек кухня наполнилась дымом анаши.

— Кто крутит тебе косяки?

— Сама.

— Не болтай. Ты в жизни не умела крутить.

— У меня есть машинка.

— Покажи.

— Нет.

— Почему нет? Потому что ее нет?

— Есть.

— Тогда покажи.

— Как только ты ответишь на вопрос.

— Ладно, — согласился я. — Ты никогда не стояла у меня на пути. Ты и есть путь.

— Который ты попираешь стопами.

— Я имел в виду другое. Покажи машинку…

Она сделала еще пару глубоких затяжек и широко, чуть вяло улыбнулась. Это, разумеется, означало, что машинки не существует, а вопрос закрыт. Она вернулась в гостиную и опустилась на диван, полулежа, обкуренная, временно недостижимая, но красивая настолько, что я чувствовал слабость.

Я опустился в кресло и некоторое время смотрел на нее, будто пытаясь запечатлеть, высечь ее образ на коре мозга, выжечь его на какой-нибудь извилине, не подвластной действию кислоты и алкоголя. Она знала, что я рассматриваю ее. Сардоническая улыбка растворилась в более расслабленном выражении. Какое-то чувство или мысль, овладевшие ею, образовали морщинку между бровей, но и эта краткая реакция вскоре перетекла в спокойствие, безмятежность и умиротворенность. Я понял, что стоит ей очнуться, и вечер продолжится как ни в чем не бывало, что положение безвыходно — настроение Мод будет переменчивым и непредсказуемым, что бы я ни делал.

Мы были двумя вершинами незавершенного треугольника, геометрически невозможного и глубоко неудовлетворительного, поскольку третья точка находилась в движении, меняя положение и облик. Нам никогда не удавалось создать основу, поле действия. Мы оставались двумя точками, связанными друг с другом, привязанными друг к другу чертой, линией без объема. Грустное явление.

Мод не сказала, чем страдает, есть ли диагноз. Она несла свое знание с достоинством, как всегда. В этом отношении Мод не менялась. Ей можно было доверить что угодно, зная, что все останется между нами. Этим вечером я хотел поговорить о многом. Я почти слышал собственные слова: «Мод, нужно кое-что обсудить…» — но знал, что голос прозвучит ненатурально, как чужой. Желание выяснить обстоятельства казалось вполне разумным, когда речь шла о других людях, а не о нас. Так было с самого начала, с самого первого мгновения, как только она перешагнула порог квартиры на Хурнсгатан.

И все же мне хотелось, чтобы она очнулась и снова заговорила: это вряд ли могло что-то прояснить, наоборот — я рисковал еще больше запутаться. Можно было разбудить ее, но неявно. Старый проигрыватель был на месте, и среди прочих пластинок лежал альбом Джимми Смита. На снимке он смеется, прячась от дождя под новым зонтиком и бросая старый в урну — вероятно, это был символический жест: в старом зонтике Мод видела «мерзкую репутацию органа Хаммонда». Не упомню, сколько раз мы слушали эту пластинку дома у Мод — во всяком случае, довольно много, ведь я так и не обзавелся собственной. Я поставил «Walk on the Wild Side», прибавил громкость и стал следить за реакцией Мод. Басовое вступление не произвело впечатления, она спокойно лежала с закрытыми глазами. Ничего не происходило, даже когда духовые стали нагнетать выжидательное напряжение, эту кипящую блюзовую нетерпеливость, которая взорвалась мелодией, подобной гимну дождливому дню под новым зонтиком с тем, кого любишь и думаешь: «This is it…» — а после все стихло, ударные зазвучали в новом темпе, и вступил орган. Я внимательно следил за Мод, чтобы понять, слышит ли она все это. Мод улыбалась. По-прежнему неподвижная, она улыбалась. Мод была далеко, но в пределах достижимости — в то мгновение, когда вступил орган, мы были вместе, в бэк-бите, даун-бите, в каком угодно бите мы были вместе.

Это было наше последнее счастливое мгновение вместе.

Когда музыка утихла, я укрыл ее одеялом. Потом отправился на кухню, убрал посуду, допил вино и посмотрел на мои нераспакованные розы в углу. Сняв бумагу, я обрезал стебли и поставил вазу с букетом на обеденный стол.

Все было именно так, как могло бы.

Я смотрел в кухонное окно, заглядывая в квартиры, окна которых выходили во двор. В них виднелись фрагменты кухонных столов, за которыми сидели люди, ели и разговаривали при свете рождественских свечей и декоративных звезд. Я видел, как протирают клеенки, чистят детские стульчики, видел руку, откинутую голову, чьи-то подрагивающие от смеха плечи. Это был вид из окна Мод — то, что она могла разглядывать по вечерам. Она всегда жила одна. Двадцать лет рядом с ней был сын, и вот она снова в одиночестве. О прочих ее знакомых я знал очень мало. Мод заботилась о своей престарелой маме. Полагаю, что косяки ей крутил Билл из «The Bear Quartet». Вот и все, что мне было известно. Может быть, больше и знать было нечего — от этой мысли повеяло таким отчаянием, что сердце на секунду замерло, и я неприятно содрогнулся. Мод так хорошо умела хранить тайны, что, возможно, ей некому было их раскрывать. Кроме меня. А меня никогда не было рядом, я не мог ее выслушать. И теперь, когда я оказался рядом, она была слишком раздосадована, озлоблена, занята собой и больна, чтобы воспользоваться возможностью.

Если бы кто-то решил таким же образом понаблюдать за нами, то увидел бы в окне усталую женщину на диване и ее мужа, который мыл посуду, допивая вино в тишине и покое. Аккуратная пожилая пара.

Так бы это и выглядело. Когда-то все могло стать именно так.