Иногда, в короткие мгновения, когда я могу окинуть взглядом произошедшее и словно бы вижу проступающий рисунок, мне кажется, что все участники этих событий были тем или иным образом деформированы, измучены и покалечены. У меня не было намерения вывести персонажей именно такими. Возможно, откровенность, которую я смог позволить себе в некоторых случаях, внесла свою лепту: все, что прежде замалчивалось или приукрашивалось, теперь предстало в новом, менее лестном свете. Не уверен, что это обстоятельство делает описание не похожим на другие. Покалеченные души существовали во все времена. Но раньше хотя бы рассказы о них были цельными. Цельные рассказы о покалеченных душах.
Моя история никогда не станет «цельной» в этом значении. Она является лишь эпизодом, нечетко очерченной частью другой, большей истории, которая началась задолго до нашего рождения и будет продолжаться после нашей смерти. Закончится она, вероятно, так же внезапно, как началась. Дух и стиль этой истории — чистый экспрессионизм.
Несколько раньше упоминалось, что повествование может иметь терапевтическую сторону — аспект, который обычно обходят вниманием, дабы не унижать высокую и благородную цель писательства, далекую от личных нужд. Несомненно, впрочем, то, что литература умеет создавать условия, в которых самовлюбленность и тщеславие соседствуют со скромностью и бескорыстием. Происходит нечто необыкновенное, в иных случаях называемое чудом — тем самым, которое заставляет людей совершать паломничество в те места, где оно якобы произошло, или к могиле того, кто был причастен произошедшему.
Внимательный читатель может заметить, что это рассуждение движется по окружности, избегая неприятные и мучительные вещи — что, несомненно, терапевтично само по себе, — но вещи эти неизбежно напоминают о себе той самой могилой. Этот рассказ словно одно большое паломничество к могиле: насколько мне известно, довольно неприметной семейной могиле на кладбище Скугсчюркогорден. Я никогда не бывал там и не знаю, побываю ли когда-нибудь. Иногда Мод напевала старую песенку, которую я ни разу не слышал целиком. У нее был плохой певческий голос, и я запомнил только две строчки: «Life is for the living, death is for the dead».
Я позвонил спустя пару недель после того вечера, наполненного колкостями и язвительностями. При нормальных обстоятельствах Мод попросила бы прощения за свое поведение — по крайней мере, за то, что так рано уснула, — но на этот раз извинений не последовало. Она и словом не обмолвилась о произошедшем, была неразговорчива и сообщила лишь, что они с матерью все же поедут в Рим на Рождество. Я пожелал ей приятного путешествия и сказал, что буду рад открытке из Ватикана.
Открытки от Мод я не дождался, но получил поздравление с Рождеством от Густава и Камиллы. Их открытка, разумеется, была самодельной — даже бумагу изготовили в домашних условиях, с мелкими сухими цветочками. Приписка от Конни и Аниты гласила: «Теперь мы живем здесь! Чудесное место!» Слова написала женская рука. Значит, они перебрались из Стокгольма в Сэнкет. Похоже, Конни стал совсем плох.
Рождественским вечером я в одиночестве смотрел прямую трансляцию Святого Престола. Каждое появление понтифика на экране напоминало рассказ Конни о Стене Формане в юртхагенской квартире. Я стал переключать каналы, чтобы отвлечься, чем угодно, но трансляция из Ватикана манила к себе, ведь я знал, что где-то в толпе на площади Святого Петра стоит Мод, и эта близость к ней до смешного волновала меня.
Я не знал, что Мод заставила отправиться в это отчаянное паломничество престарелая мать, что Мод была больна, смертельно больна, что консилиум врачей в Радиумхеммет признал свое бессилие и положил историю болезни на полку. Оставались лишь вера и надежда во всевозможных формах: фитопрепараты, антропософские клиники, китайские целители, магические кристаллы, заклинания, жидкости, кремы, пилюли, голоса китов, медитации, постоянный ток, еще жидкости, еще кристаллы, голоса дельфинов, индийские целители, шарлатаны и знахари и так далее, пока не закончатся надежда и вера, и, может быть, даже деньги.
Вот что происходило с Мод, когда она, наконец, позвонила. Случилось это в апреле, в первый по-настоящему теплый весенний день. Я сидел на солнце у входа в контору, рядом с цветущей клумбой, вытянувшейся вдоль южной стены. Гуси и журавли вереницами тянулись над нашей местностью. На пастбище к западу от дома резвился теленок. Над соседским полем раздавался крик кроншнепа. В теплице теснились горшки и пакеты с ростками, дожидающимися высадки. Розы уже постригли и удобрили. Начался новый сезон.
И вот звонит Мод и говорит все как есть. Она рассказала о своем состоянии как можно более серьезно, совершенно неузнаваемым голосом — сухим, хрипловатым и бесцветным, не вслушиваться в который было невозможно.
Я взял трубку в своем кабинете, но где положил — не знаю.
Она даже не была уверена, что успеет увидеть внука.
Я сказал, что хочу повидаться.
Она ответила, что видеть нечего.
Я возразил, что все же хочу прийти.
Она ответила, что не в силах мне помешать.