Он исчез в облаке пыли над гравиевой дорогой. Я вернулся к своим занятиям: оставил картонный цилиндр в холле и вошел в кабинет. Воздух в комнате застоялся, следовало проветрить, и я хотел открыть окно, но остановился, подняв первый крючок. Пахло сосновым лесом. Истлевший понтифик в реклайнере сказал Конни: «Здесь воняет мертвечиной, так? Это воздух, которым он дышит! Зачем бы ему иначе пахнуть, как ходячий „Wunderbaum“?»
Я сел за рабочий стол, воздух в комнате пришел в движение и донес до меня тонкие струи аромата. Пытаясь понять, свеж этот запах или удушлив, приятен или нет, я обошел все углы комнаты в поисках его следов, которые становились все менее ощутимы и вскоре исчезли вовсе. Оставалось лишь воспоминание — отчетливое, но двусмысленное.
В машинку был заправлен чистый лист бумаги, давно ожидающий описания розы или, по меньшей мере, слов, имеющих к ней какое-то отношение. Но вместо этого на бумагу стали ложиться слова об аромате сосны или, скорее, соснового леса и всего, что с ним связано: жаркий летний день, когда на коре выступает смола, а сверху доносится потрескивание шишек, зреющих в кронах, в воздухе кружатся насекомые, муравьи тащат сухие хвоинки по своим муравьиным тропам, и куда ни взгляни, всюду лес, как было до того, как человек назначил за него цену, до вырубок и корчевания, до того, как человек осознал свои возможности. Это был аромат древних времен, когда человеческое существо впервые осознало самое себя, увидев отражение в луже, проползая меж корней и еловых веток. Человеческое существо, способное выразить себя лишь молчанием, усердным, истовым молчанием в страхе темноты, в ужасе перед холодом; молчанием, облагороженным и обогащенным в новой форме — умалчивании, умалчивании всего, что оказывалось на пути вырубок, выкорчевывания, строительства; в умалчивании ценностей, для определения которых требовалось больше слов, терминов, знаний и любовного отношения, чем для определения ценности леса, земли, минералов. Все это, всю эту тишину и молчание вобрала в себя эссенция, связанная с молекулами масла или алкоголя, помещенная в бутылку с распылителем или стеклянный флакон для использования после бритья. Вечно актуальный аромат для современного шведа.
Вот что легло на лист бумаги. С легкостью. Ни слова о розах, но множество слов о лесе. Словно именно они вертелись на языке, точнее — на сердце, словно лес легче описать потому, что эта любовь так очевидно перемежается с ненавистью. Розы я видел иначе, они оставались благодарным объектом безоговорочного восхваления, по-своему недостижимым. Но мороз и град, ржавчина и плесень могли все переменить.
Итак, начало. Аромат. Молчание. Важнейшие из ряда обстоятельств, благодаря которым стало возможно возвращение к событиям двадцатипятилетней давности, когда я бродил по квартире на Хурнсгатан, задернув плотные шторы. Появившись в квартире, Мод вторглась в мою жизнь, вторглась в мой мир, раздвинула плотные занавески, впустив свет и воздух в квартиру, которую ей взбрело в голову назвать «зловещей». Пока я пытался вызвать в памяти ощущение открытого окна и шумной улицы летним вечером двадцать пять лет назад, дуновение теплого ветра, овеявшего усталое, небритое лицо и заставившего трепетать пятисотстраничную стопку бумаги, ящик моего стола был открыт — ящик, в котором за годы скопилось множество бумаг. Письма Малу, письма Мод, кассета с «My Funny Valentine», рождественские открытки, записи бесед, анкета, пьеса, отчет секретной службы и прочие мелочи вроде старого спичечного коробка со звездами и наклеенными пайетками, призванными превратить коробок в нечто иное, в шкатулку с таблетками для успокоения души. Все это оказалось в столе, там и должно было оставаться до выяснения обстоятельств.
Разумеется, и на этот раз Посланник оказался прав. Я не смог остаться в стороне. Это было бы слишком явным протестом — упрямо и упорно отрицать истинность его высказывания, осознавая свою неправоту. Может быть, таково и было его намерение — опередить меня, лишив удовольствия разместить историю там, где почва хуже всего. Я был вынужден ее рассказать, равно как и посадить розу, подаренную Посланником, именно там, где указал он. Она стояла в картонном футляре в холле. Я отнес ее в сад, взял лучшую лопату и отправился к розарию, красной его части. Там сделал несколько взмахов лопатой, земля была хорошо подготовлена. В такой могло вырасти что угодно. «Fleur de mal» попал на благодатную почву.
Я отправился в теплицу за лейкой. Воздух застоялся, хоть окна и были открыты. Некоторое время я стоял, оглядываясь по сторонам, во всех направлениях, словно по старой привычке искать снайперский прицел — которая, однако, так и не заставила меня принять меры: я мог покрасить оконные стекла известкой, чтобы затруднить обзор предполагаемому преступнику, но не сделал этого. По ходу повествования это чувство становилось слабее — или, во всяком случае, менялось и в конце концов перестало пугать. Сегодня оно внушает не больше страха, чем отблеск в стекле или отражение.
Там, за окном, маячил выдуманный, сочиненный, навязанный мне человек, нерожденный, лишенный возможности жить, галлюцинация, но настолько навязчивая и властная, что настоящие люди рядом с ней становились сомнительными чужаками. Он, шагающий рядом со мной, одна из вершин незавершенного треугольника, существования которого нельзя было допустить даже в виде идеи. Мучительный и почти разрушительный образ, который напоминал о себе, как только я проявлял интерес к кому-то другому, ревнивый и бдительный фантом, такой упрямый и назойливый, что он почти сросся со мной, как и Мод, — возможностью, тайным резервом, обещанием.
Со временем он становился отчетливее. Теперь я знаю, как он двигается, одевается, что думает. Он больше не может угрожать мне, и скоро, совсем скоро станет бессмысленным явлением, воспоминанием, как и все остальные. Теперь я без опаски могу дать ему слово:
«Направляясь к теплице, он остановился между двумя шпалерами с желтыми и белыми розами, там хороший обзор, и он стоял и смотрел в мою сторону, а я и не пытался скрыться — пусть себе таращится… все равно меня не увидеть… он никогда не видел меня как есть… он никогда не признавал меня и не окружал той заботой, какую посвящал другим… не уделял мне того исследовательского интереса, который вызывали у него куда менее важные личности… а мне по-прежнему не дано описания… он смотрел мимо, хотя и осознавал мое существование, порой и присутствие поблизости, как угрозу, с которой приходится считаться… случалось, что я замечал, как он оглядывается с некоторым почтением, но в последнее время оно исчезло, сменилось надменностью — иногда даже вызывающе прямыми взглядами… он стоял в просвете между розами, лицом ко мне, как живая мишень, словно упрашивая меня выстрелить, положив конец этому противостоянию… он представлял себе все — мои ботинки, рисунок их подошвы, теплое белье, фланелевую рубашку, камуфляжные штаны, клетчатую рубашку из флиса, кепку и автомобиль с инструментами, громыхающими в кузове… человек, знающий жизнь и ее университеты, прошедший охотничьи испытания… я человек, у которого в гараже сложены шипованные шины, у которого есть время и терпение чинить все, что сломалось, и инструменты на все случаи жизни… я человек на все времена года, человек, который никогда не заключал предательских сделок, который позаботился бы о Мод, если бы только была возможность… но возможности мне не дали, и я имею право отомстить… усталый, разочарованный, я ненавижу слабака под прицелом… моего равного соперника… „Правда“ и „Ложь“ в равновесии сил… все это он представлял себе, даже марку оружия, обозначение прицела и патронов… Поэтому, если я и утверждаю, что не до конца описан, то лишь по причине внутреннего недостатка, какого-то качества, свойства, которое так и не позволило мне спустить курок… все есть, кроме этой малости, которая могла сообщить мне решающий импульс… ибо ненависти, жажды отмщения, мечты о расплате недостаточно… необходимо что-то еще, и этого элемента он лишил меня, осознав его значение… может быть, лучше было подойти к нему и, глядя прямо в глаза, убить этой шикарной английской лопатой, которую он получил в подарок на пятидесятилетие, а потом закопать в одной из грядок, которые он ковыряет день за днем, чтобы цветы зла пустили корни в его истлевших кишках… затем я уселся бы на его место в теплице и сидел бы там как ни в чем не бывало, когда вернется жена… она посмотрела бы на меня долгим, изучающим взглядом: „Что с тобой? У тебя такой…“ — стараясь подыскать слово, она не нашла бы его, потому что на самом деле речь идет о ней — в кои-то веки ее рассматривают так, как она того заслуживает. Непривычное и приятное чувство, ведь мертвый и похороненный супруг всегда видел что-то другое — не больше и не меньше, но вечно иное. Описание того, что он видел, не сообщало ей ничего ни о ней самой, ни о ком-либо другом, а лишь смущало, вселяло неуверенность и подозрения… Но теперь, когда здесь сижу я, все иначе… Все есть как есть, не больше и не меньше, вполне достаточно и чудесно в своей повседневности — как и бывает, когда двое по-настоящему видят друг друга… я бы сказал: „Я заварил тебе чаю…“ — снова приятно удивив ее… я подарил бы ей всю любовь, которую не смог дать Мод… но это, конечно же, невозможно… сумасшедшая логика убийцы… Мод больше нет… умерла любовь, которая многое обещала, но не вынесла испытаний и оставила тривиальную незавершенность… компромиссы и временные решения, которые, строго говоря, и отличают живых от мертвых… я не могу занять его место и смотреть на другую женщину с той любовью, с которой я когда-то смотрел на Мод… поэтому лучше мне нацелить ружье на себя, сунуть ствол в рот и разнести башку, покончив со всем этим раз и навсегда… но чем больше я медлю, тем сложнее, ведь я постепенно таю, исчезаю без выстрелов, без оружия… этот подонок стирает меня из своих мыслей…»
— Кто это был?
— Я вас не заметил… Как на берегу?
— Много людей. Кто это был?
— Кто?
— Старик на «Вольво».
— А, он…
— Это из коммунальной службы?
— Угу.
— Что он делал здесь так долго? Он же приехал, когда мы уходили…
— Он из энергетической компании. Делал разные предложения.