Комната в бунгало у пятнадцатой лунки во «Врене» оставалась закрытой с тех пор, как я покинул ее в прошлом году. Зато бункер по соседству был часто посещаемым местом. Он находился в семидесяти метрах от ти, и хотя все, кроме самых опытных игроков, брали повыше, половина из них все равно попадала в песок, из которого они уже не могли выбраться, проклиная выбранный вид спорта. В одно из окон мне открывался прекрасный вид на игровое поле. Днем, в свободное время, я часто ложился вздремнуть, но игроки, попавшие в бункер, будили меня совершенно немыслимыми ругательствами — ничего подобного я больше нигде не слышал. Они-то думали, что рядом никого нет, и выдавали такое, что я иногда даже вставал посмотреть, кто же это способен на такие скабрезности. На ринге за такое бы дисквалифицировали. Я потом видел этих спортсменов в клубном доме, и то, что я узнал о них на поле, помогало мне мириться с их высокомерием.
Чтобы внести свои вещи, я оставил дверь открытой и устроил сквозняк, раскрыв окно, выходящее на поле. Вечерело, и ветер принес с собой немного прохлады из сада; из зарослей вдоль известняковой дорожки, которая вела через пригорок к клубному дому, доносился запах сирени и жасмина. «Ах ты маленький сраный мячик…» — послышалось из бункера. И я почувствовал себя как дома. Одежду я побросал в шкаф, книжки на полку, пишущую машинку поставил на маленький столик у восточного окна. Постельное белье пахло плесенью, но было уже поздно вывешивать его на улицу — скоро выпадет роса, а может снова пойдет дождь. «Твою мать!»
Портфель с рукописью остался стоять у ножки стола, на видном месте, доступный любому, кто войдет внутрь. Но я чувствовал себя в безопасности. Преимущество жизни на поле для гольфа заключалось в том, что здесь ты никогда не чувствовал себя одиноким и покинутым. «Блядь!» У тех, кто играет в гольф, праздничных дней не бывает — праздники можно отменить, гольф — нет. Летом же игра вообще не прекращается, за исключением нескольких ночных часов. Преимущество именно этого поля заключалось еще и в том, что оно принадлежало, по крайней мере, наполовину, концерну, который я описал в своей книге. Таким образом, я находился в тылу врага, более того, работал в том месте, которое враги иногда превращали в свой неформальный штаб. Если бы мной заинтересовались лично, так, как заинтересовались Генри Морганом, меня нашли бы где угодно, куда бы я ни спрятался. Я не имел ни малейшего шанса укрыться от них, даже в далеком хельсингландском лесу. С таким же успехом я мог бы смело и дерзко бросить вызов опасности, что само по себе означало бы, что я победил ее. Во всяком случае, выглядело это вполне невинно. Разве стал бы я ухаживать за их гринами, если бы хотел им досадить. «Да пошло оно все…»
Так или иначе, я решил провести здесь еще одно лето. Загрузив свои пожитки в шкаф на Лилла-Эссинген и распрощавшись с мыслями о Хельсингланде, я позвонил Эрролу Хансену и сказал, что готов приступить к работе, — они искали гринкипера до августа включительно, мне нужны были деньги и жилье. Он сразу же предложил подвезти меня, он все равно собирался в клуб — немного помахать клюшкой.
Мы не виделись довольно давно, и мне показалось, что он смотрит на меня как-то странно, как будто я не только похудел, но и вообще сильно изменился; так разглядывают человека, о котором ходят слухи, пытаясь прочесть в его внешности отпечаток драматических событий. Но мне не верилось, что Эррол Хансен будет действовать у меня за спиной, в его теплом рукопожатии и услужливости не было ничего подозрительного. Он спросил, чем я занимался все это время, я отвечал как можно более расплывчато и неопределенно, стараясь при этом не показаться ни загадочным, ни молчаливым. Этого было достаточно. Ему больше хотелось послушать, «Hotel California», на полную громкость. Пока мы ехали, он прокрутил эту песню раз десять, не меньше, и всякий раз говорил что-то о своей жене — на копенгагенском диалекте, который уже тогда мало кто понимал. Я так и не разобрал, любит он ее или ненавидит.
Окопавшись в домике для персонала, я отправился в клубный дом. По дороге услышал более воспитанное «Проклятье!». В баре я поздоровался с Роксом. Такой же строгий и сдержанный, как всегда, он просто кивнул мне в ответ, отвернулся и стал что-то смешивать в шейкере. Ни слова о моем возвращении. Однако вскоре он повернулся ко мне и поставил на стойку стакан сингапурского слинга.
— За счет заведения… — только и сказал он.
Я поблагодарил его и взял стакан, понимая, что это свидетельство искренней и преданной дружбы. Он поставил какой-то салонный вариант «Night and Day» в исполнении MJQ, я отпил глоток, закрыл глаза и на три секунды почувствовал себя другим человеком, в другом месте, в другое время. Это была награда за длинный, утомительный и наполненный событиями день — коктейль, который позволил мне почувствовать себя другим человеком, хотя бы на миг.
Прошло несколько дней, и я решил сообщить Мод, что переехал, оставил Хурнсгатан совершенно добровольно, чтобы она не волновалась, не думала, что я попал в беду. Это был отличный повод. Но я не смог дозвониться, номер все время был занят. Я звонил целый день, пользуясь каждой свободной минутой. Под конец, позвонил в справочную службу, но безрезультатно — информация была конфиденциальной.
В ближайшие дни мне удалось прозвониться, но теперь номер не отвечал. В моей комнате не было телефона и всякий раз приходилось идти в контору главного здания, а поскольку я хотел поговорить с ней спокойно, то вынужден был ждать подходящего случая, например, пока все отправятся обедать. Контора на самом деле была чуланчиком по соседству с кухонной мойкой, где в клубах пара мыл кастрюли и сковороды старый югослав. Человек неразговорчивый, он ограничивался тем, что похлопывал меня по плечу, так как понимал, что я звоню по неотложным сердечным делам и просто потому что я ему нравился. Иногда, проходя мимо, я помогал ему поднимать тяжести. К этому обязывала меня не работа, а воспитание, и это, видимо, отличало меня от многих других, кто тоже проходил мимо.
Вечером я мог звонить от Рокса, из бара, но это было связано с определенным риском. По вечерам я планировал работать над книгой, а посещение бара могло расстроить эти планы. Достаточно было одного стакана, чтобы отбить у меня всякое желание работать, привести заранее обдуманные и точно сформулированные мысли в совершеннейший беспорядок, пробудить во мне самые разные желания, один-единственный стакан — и я уже был готов торговаться с самим собой и вести переговоры об отсрочке работы на неопределенное время. Я не мог себе этого позволить, во всяком случае, не слишком часто. И мне вполне удавалось этого избежать, работа настолько поглощала меня, что вечера проходили быстро. Выполнив дневную норму, я понимал, что уже поздно, слишком поздно, чтобы звонить. Вместо этого я нередко оказывался перед телевизором и смотрел поздние новостные программы о завершительном этапе избирательной кампании. В разговорах о правом кабинете министров, разумеется, фигурировало имя Вильгельма Стернера, иногда и он сам мелькал на экране. Всякий раз я думал, что где-то с ним рядом появится Мод. Я так ни разу и не увидел ее, но все равно сидел на краю кровати, вертел в руках коробок с таблетками и думал, принять ли мне целую, половинку, или не принимать вообще. Обычно я выбирал последнее.
Чем дальше я продвигался, тем больше места занимал главный герой — человек, который по совету Мод был поделен на две личности, на двух братьев. Прежде доминировавший моралист-правдоискатель вступил в безнадежную схватку с жизнелюбивым экстремистом — писать о нем было занятием более благодарным, общаться с ним было куда веселее. Я позволил ему выйти на первый план, поскольку подозревал, что, если реальный прототип когда-нибудь и объявится среди смертных, то он едва ли узнает в этом герое себя. Как и в случае с другими действующими лицами моего повествования, черты его были искажены — примерно так изображает известных людей карикатурист. Безошибочно узнаваемые черты сохранились, но были сильно преувеличены. И хотя я сознавал опасность одним штрихом, одним случайным эпитетом превратить характер в карикатуру, я все равно доводил каждую черту до предела — просто так, ради чистого, нескрываемого удовольствия. Сначала я решил воздвигнуть храм, памятник братьям Морган, но образ этот оказался недостаточно ярким. Храм — это строгое торжественное место, предназначенное для молитвы, медитации и поклонения. Мой первоначальный замысел просто смыло нескончаемым потоком причуд и шалостей, воспевающим скорее непокорность, чем веру, личное мужество, нежели факты «по делу». Материал был романтизирован, в ущерб цифрам и реальным событиям предпочтение было отдано дружбе и страсти. У Генри Моргана были враги, которых я сделал своими личными врагами. Мне еще только предстояло узнать, что враг все время меняет личину, иногда он похож на друга, а иногда — на тебя самого. Ничего нового в попытке создать героя, отличительной чертой которого был бы набор совершенно устаревших представлений о чести, не было; для меня единственно важным являлся тот факт, что предпринял эту попытку именно я. Мной руководило желание оправдать себя и восстановить справедливость. Наша нейтральная, свободная от альянсов страна отрицала свою вину в совершении тяжкого преступления, но чтобы избежать абстрактной политики, я решил сместить акценты в сторону личной вины, рассказать о друге, которого я предал. Я провел безрассудную ночь с его женщиной, и тот факт, что он сам ее предал, не облегчало моей вины. Кто я такой, чтобы рассуждать о чести? Стоило ему только вернуться и заглянуть мне в глаза — он бы сразу все понял. И тогда, я был убежден, что в принципе он мог бы совершить все, что угодно: убить меня или ее, убить любого, кто подвернется под руку.
Можно без преувеличения сказать, что его самого я боялся не меньше, чем его врагов, и потому не зря маскировал его с такой любовью и почтением, чтобы тем самым скрыть и свои собственные прегрешения. Позже, когда я признался в этом Мод, она посмеялась надо мной и моей «врожденной наивностью». Я не хотел бы отягощать повествование чересчур многословными рассуждениями, но все-таки должен выделить один важный аспект: литература — это опыт, который зачастую описывают и предлагают постороннему вниманию люди неопытные. Вот так и я сидел вечерами в своем бунгало у пятнадцатой лунки — «Что за блядство!» — и писал свою книгу, опираясь на ничтожный жизненный опыт, гораздо более красноречиво обобщенный джентльменами в бункере. И написание книги само по себе было опытом — опытом когда-нибудь должно было стать и чтение. Связь между жизнью и литературой в некоторых случаях нерасторжима, одно обуславливает другое так, что человек непосвященный различить их уже не может. То же самое порой можно сказать и о том, кто держит в своей руке перо. Литература дарит утешение и награду, это дисциплина увечных, искусство неудачников. Мы бежим, так называемой, действительности и создаем другую, которая, в свою очередь, делает первую более убедительной, и наоборот. Кстати говоря, вся жизнь, в конечном итоге, становится искусством. Пребывание в этом непорочном круге дарило мне счастливое опьянение, которое не шло ни в какое сравнение с опьянением от пары напитков, пропущенных в баре.