– Выходит, я удрал и спрятался за твою спину, – сказал Гром. От стыда он глаз не поднимал, пока я рассказывала ему все, что произошло – а произошло ох сколько!
– Слава богу – ответила я. – Не то ты наделал бы глупостей, и вышло бы куда хуже, попытайся ты встать поперек. Больше ли радости мне доставило бы видеть тебя убитым или изуродованным?
– Я чувствую себя последним трусом и свиньей.
– Я знаю, что ты не таков. Мне еще придется прятаться за твою спину, Гром. Вон она какая у тебя широкая!
Факундо был смят и раздавлен. Его пришлось утешать и ободрять почти так же, как за некоторое время до того – незадачливого соперника.
Мы праздновали рождество вдвоем в его пропахшем пылью в отсутствие хозяина жилье – угловой комнате в конюшне. Остальные негры веселились вовсю, и с площадки для танцев доносился рокот бонго, крики, нестройное пение, все убыстрявшее темп:
Bayla, bayla, negra,
Mueva la sintura
Que a mi me da locura
De verte asi baylar
Con tus movimientos me voy a morir
Con tus movimientos me vas a matar
Bayla, ya, negra, ya,
Mueva ya, negra, ya. – и все повторялось снова и снова, все быстрее и быстрее, словно дергая за ноги и заставляя пританцовывать даже нас, находившихся в отдалении и занятых совсем другим.
В январе, вскоре после нового года, сеньора устроила нам роскошную свадьбу с венчанием в церкви и большим домашним праздником.
В феврале, незадолго до своего семнадцатилетняя, я обнаружила, что беременна.
Первой, кому я доложилась, была Обдулия. Доложилась безо всякой утайки и прикрас, одолеваемая сомнениями. Между ночью в спальне сеньора и другой, под крышей конюшни, прошло едва десять дней.
– Сеньор был первым, – сказала старуха. – Эй! Не думай об этом. Думай, что этот ребенок только твой. Гром? Он на него будет дышать, даже если родится мулат.
Потом я поговорила с мужем.
Он сказал, посадив меня на колени (он вообще стал себя чувствовать свободнее со мной, став законным мужем):
– Если у тебя будет цветной малыш, так это потому лишь, что я у тебя дурак. Он твой, и я объявлю его своим, потому что ты моя жена. Если я не забыл, есть такой обычай у нашего народа, э?
Оставалась еще сеньора. Этот разговор обещал быть самым трудным. Но скрывать от нее что-либо выходило просто бессовестно, а тянуть до последнего – нечестно.
Разве не грешно обижать женщину, и без того обиженную судьбой, но не ставшую злой и мстительной?
Не откладывая в долгий ящик, однажды вечером поведала ей все: начиная от лимонада, выпитого с целью не дать сеньору заподозрить, что его отравили.
Кроткая донья Белен мгновенно превратилась в фурию.
– Какого черта вы мне не дали этого порошка? Не догадались? Ух, так бы и надавала затрещин! Ты разве не знаешь, не понимаешь, ты, ты… эгоистка! Ты не пойдешь сейчас спать к себе на конюшню. Поднимайся, идем к Обдулии.
– Сеньора, уже темно…
– Ну и что? Пошли немедленно.
Делать нечего, пошли к маслобойне и подняла с постели старуху. Та, кряхтя, выслушала упреки и сетования:
– С вашего позволения, я подумаю об этом до утра. Приходите завтра, да не забудьте освободить от работы лысого Мухаммеда. В этом деле я буду без него как без рук.
На другое утро мы уже ни свет ни заря были в хижине молочницы. На струганном столе медный кофейник с напитком, густым, как деготь, и маленькие глиняные чашечки. По одну сторону сидели Обдулия, сеньора и я, а по другую сторону – пастух Мухаммед. Араб не принимал участия в разговоре, курил маисовую сигару и время от времени делал какие-то пометки тонким угольком на лежащем перед ним листе бумаги, чертя справа налево узорную вязь.
Это один из верных признаков умного человека – когда он умеет внимательно слушать. Тогда – почти наверняка – он сумеет сделать правильный вывод из услышанного. А лысый араб был слушателем на редкость вдумчивым.
Обдулия устроила хозяйке форменный допрос. Она с точностью до часа выяснила возраст сеньоры и что-то долго высчитывала на фалангах пальцев. Потом принялась за медицинские подробности – общие и чисто женские. Потом снова речь зашла о деликатных вещах. Сеньора, глазом не моргнув умевшая говорить любые непристойности (лишь бы не слышал никто из знакомых), смущалась, краснела, приходила в замешательство и не всегда понимала, о чем речь.
– При чем тут это, кровь господня! Зачем эти подробности? Увольте, ради бога! Я в первую брачную ночь залезла на шкаф в спальне и оборонялась от мужа башмаком, а вы задаете такие вопросы!
Ай, как мы смеялись! До слез, до колик в животе, и даже сумрачный араб улыбнулся сдержанно, оторвавшись от своих странных записей. Донья Белен попыталась сердиться, но потом рассмеялась и она:
– Что с вами поделаешь? У вас это единственное и к тому же дармовое развлечение.
Но у нас и других много. Я хочу иметь ребенка – разве нельзя получить его без похотливых затей?
Тогда-то впервые за все время беседы разомкнул губы Мухаммед и произнес тихо и веско:
– Женщина, разве ты не знаешь, что все начинается с начала?
Как большинство африканцев, он не умел обращаться на "вы". В его родном языке, глухом и гортанном, не было предусмотрено такое "вы".
– Ребенок начинается с любви. Ты не любишь человека, от которого хочешь родить.
Ты слишком не в ладу с собой и с той жизнью, которой живешь, чтобы понести.
– Разве Сандре был приятен человек, от которого она – если вам верить – беременна?
– Другое дело! Хотя бы раз она была обязана его любить, даже против своего желания. Иначе она не смогла бы снять собственное заклятие.
– Почему же она не понесла от Факундо?
– Это тоже другое дело, – отвечал Мухаммед, улыбаясь мягко, едва заметно, – перед этим она была так избита, что потеряла связь с луной. Женщины хорошо понимают, что это значит. Она выздоровела, и она живет в ладу с самой собой, потому-то (ботому-то) так вышло. Ты, женщина, не так молода и не так здорова, чтобы на тебя подействовала щепотка порошка.
– Мне только тридцать, – возразила отчаянно донья Белен, услышав этот приговор.
– Ведь имеют детей женщины намного старше, чем я. Неужели у меня нет надежды?
Почему? Ни один врач – а я их много перевидала! – не сказал, что я бесплодна.
– Ты не бесплодна по природе, – подтвердил араб. – Но ты слишком измучена.
Твоя душа не знает радости, твое тело угнетено. Ребенок, родившийся от несчастной матери не может быть счастливым. Может, потому небо не дает тебе детей? Женщина, ты должна полюбить, иначе не будут иметь действия ни молитвы, ни травы. Не поможет ничто, если ты не будешь иметь радости в душе.
– Ах, не знаю! – вздохнула несчастная. – Мой муж такой человек, что трудно полюбить его от души. Тем более после стольких лет непрерывной войны… и еще если при этом, лежа в моей постели, он называет меня чужим именем.
– Это непременно должен быть ваш муж, сеньора? – осторожно спросила Обдулия.
– О боже, негры, до чего же вы бестолковы! Я могу сказать все, что угодно, но я остаюсь порядочной женщиной. Это единственное, что еще меня утешает в этой жизни.
– Женщина, ты нетерпелива, – заметил Мухаммед, и сеньора тотчас же повернулась к нему. – Нетерпение тебе вредит.
Подожди еще год. Укрепи свое тело, успокой свою душу. Вдруг небо пошлет тебе нечаянную радость? А я подберу нужные снадобья.
По дороге домой сеньора спросила, что за трепку и от кого я получила перед тем, как попасть к ней в дом.
За стремительными событиями последних месяцев я почти не вспоминала ни лондонский особняк, ни брата – а ведь года не прошло, как я оставила все это!
– Час от часу не легче! Значит, мой муж купил краденую рабыню. Он, конечно, ничего не знал… но это дела не меняет. Молчи об этом, ради бога, а то не оберешься позора: семейство Лопес покупает краденое! Дай мне адрес твоих хозяев, я подумаю, что бы такое им написать, чтобы все уладить миром.
– Сеньора, а как же то, что я замужем?
– А! Об этом тоже время будет подумать. Пока письмо дойдет в Лондон, пока на него ответят… Твои хозяева состоятельные люди? Они хотели купить тебе мужа?
Пожалуй, так и быть, я уступлю Факундо, если твои англичане об этом попросят… только из-за тебя, потому что не представляю, как я буду без него обходиться! Я бы предпочла чтобы ты с ним вместе остались здесь… но тебе, наверное, уже не терпится вернуться? Не рассчитывай, что это будет скоро, потому что я знаю королевскую почту. На мой взгляд, если уж тебе уезжать, пусть бы это случилось завтра, потому что тогда я была бы избавлена от головной боли за этого (она хлопнула меня по животу) ребенка. Но родишь ты здесь, и нам с тобой предстоит уйма дел.
Улыбалась она при этом грусто-грустно и не слушала благодарностей.
Факундо принял новость сдержанно.
– Что ж, хорошо, если все будет так, как ты сказала и они раскошелятся. Конечно, это не дом с золотыми ставнями… но хотя бы под боком не будет этой пороховой бочки, сеньора Лопеса. Поживем – увидим, что из этого выйдет.
Оставалось только ждать.
Прохладные бризы сменились ливнями, ливни – летней жарой. В августе подходил мой срок.
Этого срока ждали многие.
Ждал Факундо, несмотря на разуверения Мухаммеда и Обдулии, надеявшийся принять на руки крепкого черного карапуза. Он топил ожидание в делах, которых было выше головы. Хозяйские табуны – общим числом более трех тысяч голов – надо было холить и беречь; а к этому прибавились новые денежные заботы. Гром один теперь ездил по ярмаркам, вел переговоры с ушлыми армейскими ремонтерами, подбирал по масти и выездке пары и четверки для богатых клиентов, принимал и подписывал – по хозяйской доверенности, счета, векселя, обязательства, вел приход и расход огромного хозяйства.
Раньше частью этих забот занимался дон Фернандо, но хозяин последние месяцы словно махнул на все рукой. Он перестал отлучаться из имения, поскольку с известными запретами эти отлучки потеряли для него всякую прелесть; кроме того, он боялся насмешек, потому что известия и слухи о его позоре широко разошлись по всей округе. Сеньор нехотя занимался лишь самыми необходимыми делами, нехотя вел беседы с изредка наезжавшими гостями, он полюбил прогулки верхом в одиночестве и, как ни странно это выглядело, приобрел какую-то богомольность, посещая церковь в Карденасе не по великим праздникам, как бывало, а каждую неделю. Он ждал, надеясь, что рождение его ребенка что-то может между нами изменить.
Ждала сеньора, сильно переменившаяся за последние месяцы. Она смягчилась характером, утратила резкость выражений, похорошела на лицо и даже слегка пополнела. Отчасти это было следствие куда более спокойной, чем раньше, жизни; а кроме того, донья Белен частенько вместе со мной захаживала к Обдулии, а старая унгана умела ее уверить, что все хорошо и все будут хорошо – дай только срок!
Ее устами об этом говорили Йемоо, Элегуа, Легба и многие другие, для этого находилось множество благоприятных признаков.
Лысый Мухаммед, неизменно при всех беседах присутствовавший, почти не раскрывая рта, неслышно двигался вдоль стен, где на полках лежали травы и коренья, – смешивал, растирал, готовил отвары на маленьком очаге, молча вручал унгане готовое снадобье в коробочке или горшке. Если он поднимал свои блестящие карие глаза – он всегда уставлял их на меня, но стоило перехватить его взгляд – опускал веки и отворачивался. Мухаммед ни в какой степени не был унганом и не мог им стать – он пять раз в день, обратясь на восток, молился своему богу и не чтил даже премудрого Лоа. Но араб – истинно милостью своего бога – был чутким, внимательным врачом, прошедшим в юности хорошую школу и имеющим поразительный, дикий нюх на лечебные свойства всего, что его окружало: трав, камней, воды, огня, животных. От его молчаливой уверенности сеньора успокаивалась и хорошела не меньше, чем от снадобий, и ждала.
Ждала донья Умилиада, прощенная и возвращенная из опалы и немилости к беседам за кофе и обсуждению новых фасонов платьев, но не вернувшая прежнего влияния на свою подопечную. Она пыталась завалить разговоры на скользкие темы, – в том числе, конечно, обо мне, – но снова получила совет не лезть в чужие дела и прекратила атаки, убоясь новой опалы.
Ждала, конечно, и я сама – уступив снова каморку при господской спальне старушке Саломе, переселившись окончательно в просторную угловую комнату в конюшне. В последние недели сеньора освободила меня от тяжелой работы. По утрам на втором этаже мела, скребла и мыла грудастая, задастая мулатка Луиса, взятая в дом из женского барака по совету Обдулии – к слову старухи прислушивались.
Ждало все население Санта-Анхелики, и много бездельников билось об заклад, какой ребенок у меня родится – черный или цветной.
Не угадали ни те, ни другие, и заклады остались при своих хозяевах.
Схватки начались в час послеобеденного отдыха, когда я лежала на кровати в одной бата. Все произошло мгновенно. Пока кто-то из конюхов сбегал за Обдулией, пока, запыхавшись, прибежала старуха, мой муж не оплошал и принял на свои руки розовенького, с редкими желтенькими волосиками младенца.
Этого мальчика ждали, как короля, и новость разнеслась по усадьбе со скоростью молнии. Бросив все дела, прибежала сеньора в сопровождении Ирмы и Саломе, несших корзинки с малышовым приданым. Ребенок, обмытый и спеленатый, утолив первый в жизни голод, спал, уткнувшись курносым носом в сосок.
Сеньора была ошеломлена, ошарашена. Она, как все, ждала в крайнем случае мулата.
Она выслала из комнаты всех, кроме Обдулии, и взяв младенца, развернула пеленку.
Крепкий карапуз, крупный – больше семи фунтов веса, как определила опытная старуха. Он не проснулся, даже когда его перевернули на животик, осматривая со всех сторон. Кожица ребенка была чистой, розоватой и гладкой везде, кроме спины.
На спинке же обнаружились несколько длинных, в виде как попало перекрещивающихся полос родимых пятен багрового цвета. Их рисунок в точности повторял узор самых глубоких рубцов из тех, что остались на моей спине.
И тут-то донья Белен уронила голову на постель – она стояла на полу на коленях, забыв про свои нарядные юбки, стелившиеся по истоптанному камню – и заплакала.
– Почему, почему этот ребенок родился не у меня? Ведь он нужен мне, а не тебе, мне!
Я успокаивала ее, как могла – такую маленькую и несчастную. Я как дитя гладила ее по голове. Я сказала:
– Сеньора, утешьтесь, сеньора, не плачьте! Не пройдет и трех месяцев, как наступит ваша луна. Год спустя, а может быть, и раньше, вы будете лежать, как я сейчас, с младенцем у груди.
У нее глаза мгновенно высохли.
– Сандра, неужели это будет?
– Клянусь в этом Шанго, моим божественным предком.
Она ушла домой полная новой надежды, напевая что-то, распорядившись о тысяче нужных вещей.
Обдулия спросила по ее уходе:
– Зачем ты сказала ей это? Она никогда не понесет от мужа.
– Если бы я не сказала этого, то все ваши с лысым старания пошли бы прахом в одну минуту. К тому же, Ма, я уверена, что-нибудь переменится за эти месяцы. Ты разве не чувствуешь, как поворачивает ветер ее судьбы?
Старуха ничего такого не замечала, но поверила моему чутью. Она была добрый человек, донья Мария де Белен. Мы обе желали ей радости.
Когда первая суматоха утихла, дон Фернандо сам пришел проведать отпрыска. Он попал в неудачный момент. Факундо сидел за столом, делая записи в конторской книге, – гусиное перо казалось совершенно неуместным в этих ручищах. Кабальеро поморщился: после той памятной ночи он избегал разговаривать с конюшим наедине и, будучи вынужденным обсуждать дела, старался не встречаться с ним глазами. В этих глазах сидела насмешка и чувство собственного превосходства, и сеньору, видно, тотчас же вставало в памяти широкое, размашистое движение, с которым этот черный голой грудью полез на пистолетный ствол. Я знала, что при этом воспоминании кабальеро прошибал холодный пот, а пальцы сами тянулись в карман, к тяжелой рукоятке с насечкой. Вот и в тот раз он замешкался, но отступать было поздно, негр заметил господина, встал, бросив перо, и приветствовал – почтительно, даже с улыбкой, показывая все крупные белые зубы.
– Добро пожаловать, сеньор, пришли посмотреть на нашего карапуза?
– Придурок, – процедил дон Фернандо сквозь зубы. – Ты еще скажи, что он твой.
– Да как сказать, сеньор, – заметил Гром, продолжая ухмыляться. Сандра ведь моя жена, так? Ну, значит, чей бык ни прыгал, а телята наши. Жена, покажи малыша!
Я как раз меняла мокрую постель в колыбельке. У дона Фернандо, следившего за малышом со смесью любопытства и недоумения, вдруг полезли на лоб глаза.
– Что это? – спросил он, трогая пятна на спинке пальцами левой руки.
– Наследственное, сеньор, у меня такие же на спине.
Молча он ожег меня глазами, повернулся и вышел. Больше сеньор к нам не заходил и заговаривать со мной не пытался.
Донья Умилиада расценила появление на свет белого младенца как предвестие катастрофы.
– Ты беспечна и доверчива, моя дорогая. Если твой беспутный муж вздумает объявить своим сыном этого мулата, тебя ожидают огромные неприятности. Это чревато упреками в бесплодии, угрозой развода, которого ты на самом деле не хочешь, хоть и сама пугала им мужа, и многими потерями.
Но племянница в ужас не впадала.
– Ну что! Я бы даже не возразила, слова бы не сказала, вздумай он это сделать, хотя бы из любопытства поглядеть на его выражение лица при этом. Но, по-моему, тетушка, напрасны ваши волнения. Мой муж сумасброд, однако никогда он не осмелится официально заявить об этом своем отцовстве. Поверьте мне, я хорошо его знаю и знаю, о чем говорю.
Тогда тетушка решила поведать свои сомнения инстанции более высокой. Она просидела весь вечер за письменным столом, и наутро кучер Дионисио отправился в почтовую контору в Карденас, прихватив в карман обширное послание на имя дона Фульхенсио Суареса в Гавану.
Между тем сеньора просила меня бывать в доме чаще и для этого переселила со всем семейством в помещение для прислуги. В моей прежней каморке разобрали одну из стен, так что помещение увеличилось вдвое, плотнику Мартину срочно заказали мебель в новое жилье, в том числе кровать в восемь фунтов длиной. Старик посмеивался, записывая размеры – "знаем, для кого!" Очень скоро мы устроились не без удобства.
Сеньора сама крестила мальчика и назвала его Энрике.
Когда ребенку исполнился месяц, мы с Обдулией сделали ему татуировку, обведя запястья и руки двумя рядами точек, по шестнадцать в каждом ряду; а за левым ухом, в месте, которое еще не прикрывал младенческий пушок, но которое потом должно было надежно скрыться под волосами – символ священного молота Шанго.
Оберегающие знаки мы делали едва видными, чтобы лишь знающий человек мог разгадать смысл этих меток.
В это время я уже начинала исполнять кое-какие работы по дому, а чтобы Инфант (так сеньора именовала крестника) не оставался один, к нему приставили нянькой одну из дочерей мулатки Луисы, десятилетнюю вертихвостку Фе. Ну, конечно, и мне разрешалось в любое время наведываться в пристройку, чтобы покормить малыша или просто на него посмотреть. Я пользовалась большими привилегиями и могла бы вовсе не работать еще долго, если бы хотела. Однако негры завистливы на подобные вещи; а я не хотела, чтобы мне завидовали.
Прошло несколько неторопливых недель, прежде чем события получили продолжение. В Санта-Анхелику прибыл подтянутый, молодцеватый лейтенант жандармской службы Федерико Суарес, двоюродный брат сеньоры, так же как и она, внук главы рода Фульхенсио Суареса.
Ни от кого не укрылось, с какой радостью сеньора встречала кузена, хотя и знала о его "официальной миссии". Глава семь послал его разобраться на месте в подробностях происшествия, описанного вдовушкой – штатным осведомителем. Со слов нянюшки Саломе я знала, что сеньора, оставшись сиротой в раннем детстве, воспитывалась в доме деда, а точнее – в семье своего дяди, вместе с его сыновьями. Донья Белен и дон Федерико были почти ровесники; всем бросалось в глаза их фамильное сходство – люди со стороны считали их родными братом и сестрой, но сведущая Саломе утверждала, что оба они были копией деда Фульхенсио и в детстве на маскарадах, случалось, путали свои сходством гостей. Оба были небольшого роста, хорошо сложены, смуглы, черноглазы, черноволосы.
Потом я узнала, что к сходству фамильных черт добавлялись общие черты характера, таких как неробкость, упорство, решительность в действиях, живой ум и пренебрежение к условностям общества в тех случаях, когда общество об этом не могло узнать.
Я обратила на дона Федерико внимание, когда он самолично препровождал на конюшню свою редкостной красоты гнедую пару, выпряженную из коляски. Он дружески приветствовал Факундо, и тот расплылся в улыбке гостю навстречу.
– Мы знались еще в детстве, – говорил мне после Гром. – Он не чета нашему хозяину! Он еще спросил: что, из-за твоей жены заварился весь тарарам? Неужто впрямь так хороша?
– Ну и что ты сказал?
– Сказал – главное, что моя; а там кому что нравится. Он посмеялся и пообещал разобраться во всем по справедливости. Старый Фульхенсио ему доверяет, а у них в семье все будет так, как скажет дед. От дона Федерико много зависит в том, что решат делать с ребенком. Но поскольку он в большой дружбе с сеньорой, а сеньора не захочет тебя давать в обиду, я думаю, что все обойдется.
В тот же день сеньора просила подать кофе в кабинет, а потом туда же принести ребенка. Я принесла корзину со спящим мальчиком (на удивление спокойный был малыш) и хотела было уйти, но она велела мне "стоять у входа, слушать и помалкивать, потому что это тебя тоже касается".
На диване и креслах сидели хозяева, тетушка и гость. Гость с интересом смотрел на ребенка, на меня, на сеньора:
– Итак, Фернандо, перед нами находится воочию и во плоти одна из твоих глупостей. Что ты собираешься делать?
– Дать свою фамилию.
– Хорошо, но не достаточно. Как я понял, мать ребенка крещена и имеет метрику с фамилией Лопес… а, кстати, не могли бы вы рассказать, откуда девчонка взялась?
– С рынка, – поджав губы, ответила вдовушка.
– Позвольте мне, – попросила сеньора. Она изложила историю внятно и правдоподобно, но по-своему. Обдулия даже не упоминалась, роль самой сеньоры сводилась к укрывательству тайных свиданий, и все произошедшее приписывалось магической силе моей скромной особы.
Дон Федерико с меня глаз не сводил, словно сам был уже зачарован. А я изучала его самого – движения, выражения глаз и голоса, одной мне видимые цветовые оттенки и переходы. Дон Федерико не был прост, но я его поняла. А главное, я заметила, что он тоже кое-что понял во время нашего безмолвного разговора… и что без последствий эта перестрелка глазами не останется.
После долгих объяснений вердикт был вынесен. Официально ребенком Фернандо Лопеса мой сын не признавался, и это, на мой взгляд, было к лучшему. Он получает статус свободного цветного со всеми соответствующими документами. Малыша оставляли при мне до тех пор, пока не подрастет. Затем его отправят в дом Суаресов в Гавану, где дадут образование и приставят к какому-нибудь делу.
Решение устроило всех, кроме вдовушки. Но она до поры оставила свое мнение при себе.
Тем же вечером, готовя сеньору ко сну и сплетничая о перипетиях минувшего дня, я незаметно навела ее на мысль спросить:
– Сандра, как тебе показался мой кузен?
– Он человек сильный и мужественный, из тех, на чье слово можно положиться. Он очень неглуп. Он мог бы стать святым, если бы пошел в монахи. Но он предпочел карьеру… а также возможность наслаждаться жизнью в самой полной мере, какую позволяют приличия, или вовсю, когда никто не видит.
– Точно! – отвечала сеньора. – Откуда ты это узнала?
– Я же хоть и плохонькая, но колдунья…
– Что еще ты о нем скажешь?
– Он был бы для вас самым лучшим мужем и отцом ваших детей.
Она ответила не сразу.
– Что толку об этом говорить? Меня отдали замуж в пятнадцать, ему шел четырнадцатый. А теперь поздно. Он, правда, до сих пор не женат, но это дела не меняет.
– Даже если бы он был женат, он оставался бы вашим самым близким другом. Или нет?
Сеньора насторожилась:
– Сандра, скажи-ка, что у тебя на уме? Без утайки.
– Я скажу, только вы не торопитесь отвечать, сначала подумайте. Донья Белен, в этом месяце будет ваша луна, ваше долгожданное полнолуние. Не потеряйте его впустую, потому что от мужа вам не понести. Дона Федерико вы любите больше чем по-сестрински, и не пытайтесь это отрицать передо мной. Он не проболтается никому и никогда. Ребенок будет похож на вас, во всяком случае на вашу родню.
Что касается приличий – кто сто раз говорил, что все должно быть шито-крыто?
Это относится не только к мелким прегрешениям, но и к большим добрым делам. Вам нужен ребенок, и вы имеете право его получить. Это никак нельзя причислять к грехам!
– Федерико привык считать меня сестрой… он не увидит во мне женщину.
– Вот уж ошиблись так ошиблись! Он с радостью ее в вас разглядит.
– Но как я ему об этом скажу? Я сгорю от стыда!
– Немного краски на лице, и вы будете неотразимы в праведности. А начать можно так: "Федерико, мне нужна твоя помощь в одном чрезвычайно деликатном деле…" Слово в слово я услышала это начало на другой день в просторной беседке в саду, куда ливень загнал эту парочку и меня, сопровождавшую их с корзиной для рукоделия. Меня выслали на целых десять шагов на другой конец навеса. Осенний ливень гудел и грохотал, я скорее угадывала, чем слышала разговор, но было не трудно понять, что оба пришли к соглашению сразу.
В тот же вечер у доньи Умилиады разболелась голова, и она ушла к себе в комнату.
Сеньор вдруг оказался пьян в стельку с пары рюмок коньяка и уснул. Лысый араб стал хорошо разбираться в местных травах! Маноло тоже храпел, Натана давно выслали из дома, а на Саломе можно было положиться. Потушив свечи, я ушла к себе, а сеньора заперла двери.
Факундо пришел промокший до нитки, пришлось его растирать грубым полотенцем и переодевать в сухое. На жаровне с углями грелся кофе.
– Ну что, – спросил он, – свела эту парочку?
– Думаешь, это было трудно?
– Дон Федерико поглядывал на тебя чаще, чем на нее.
– Что я могу с этим сделать?
– Пожалуй, ничего. Разве что пореже попадаться ему на глаза… хотя этим не поможешь. По-моему он уже пропал.
Муж был прав, я приняла это к сведению. Но дон Федерико задержался еще на три дня, и избежать встреч – при моей работе в доме – было невозможно. Я накрывала обед, подавала кофе, приносила лимонад, а он раз за разом все дольше и дольше задерживал на мне взгляд, в котором все читалось так же ясно, как в раскрытой книге.
Вечером перед отъездом он встретил меня на полутемной лестнице. Молча попытался обнять за талию. Был остановлен властным жестом поднятой ладони. Беззвучно усмехнувшись, повиновался – поймал мою ладонь, склонился к пальцам непокрытой головой с шапкой жестких прямых волос и отстранился, пропуская вниз. Я выскользнула в боковую дверь, чувствуя на затылке ожидающий взгляд: "Оглянется или нет?" Не оглянулась. Он меня не окликнул. Ни единого слова не было сказано.
Я видела утром, как отъезжает его коляска. Но сеньор Суарес уже пропал, и я знала, что на этом знакомство не кончится.
Беременность сеньоры обнаружилась очень скоро. Самые деятельные меры принимались для того, чтобы хрупкая и не слишком юная женщина благополучно прошла бы трудный путь с первого по девятый месяц.
В сантуарио Ма Обдулии собралась одной лунной ночью женская компания. Помимо унганы и нас с сеньорой, там присутствовала новая личность – толстозадая Луиса, которая прижилась-таки в доме в качестве поломойки и была этим несказанно довольна. Ей отводилась особая роль в предстоящей церемонии.
Обряд назывался "Продажа пуза", он до сих пор остался в неизменном виде. Луиса, нарожавшая и вырастившая дюжину цветных чертенят, из которых – редкостное дело! – ни один не умер и даже не болел во младенчестве, "покупала" беременность хозяйки, тем самым передавая ей свое счастливое материнство. И вот после всех необходимых заклинаний одна из первых богачек провинции с благоговением принимала из рук мулатки "плату" – браслет из десятка плоских стеклянных бусин на потертом узком ремешке. Этот талисман должен был оставаться на ее руке вплоть до разрешения от бремени.
Неожиданно подействовало известие о прибавлении в семействе на дона Фернандо. Он воспрянул духом, стал топорщить усы и почти по-прежнему самодовольно щурить зеленоватые глаза. Он словно говорил всем своим видом: "Ну что; каков я?" Его не смутило, что Обдулия, посчитывав что-то, объявила, что родится дочка. Сеньор выглядел как человек, сваливший с плеч тяжкую обязанность произвести на свет законного наследника (или наследницу, не все ли равно?) Теперь он считал, что его миссия выполнена и он может позволить себе кое-какие вольности. Похоже, сеньор Лопес мало-помалу оправлялся от прошлогоднего испуга, и это меня беспокоило.
Но покамест жизнь текла по-прежнему. В свое время копали юкку и рубили сахарный тростник, сбивали масло и перегоняли табуны. Мой ребенок рос, и рос живот сеньоры, так что около нее постоянно суетилась Саломе и как-то полинявшая тетушка Умилиада, подавая то платок, то нюхательную соль и поддерживая под локоть на лестнице.
Из Лондона ничего не было слышно, несмотря на отправленное сеньорой второе письмо. Факундо, приняв к сведению, что сеньора все же может с ним расстаться, копил монету к монете, чтобы нам можно было выкупиться на волю, если ответа из Англии так и не будет. Положение управляющего конным заводом давали к этому достаточно возможностей. Счета проверялись, но у Грома всегда сходились все концы. "Я знаю, какие деньги я им приношу, – говорил он, – а поскольку жалованья мне не платят, думаю, что имею право кое-что выкроить".
Впрочем, он не зарывался и не жадничал.
– Мне нужно ровно столько, чтобы выкупиться, и ни реала сверх того. Когда я буду свободен, я заработаю себе и семье.
Он ходил к Обдулии и попросил ее погадать: когда у нас с ним будет собственный ребенок и сколько будем иметь детей. Черного младенца старуха нам пророчила вскорости: "не пройдет и двух лет". Она сказала: "Вы будете счастливы в детях. У вас родятся два сына и две дочери; но при этом у каждого из вас будет трое сыновей".
– Как это понять? – переспросил Гром.
– Чудак, наверное, у тебя будет сын от другой женщины.
Факундо пожал плечами. Он хотел сына от меня.
У доньи Белен все было, в общем, благополучно. На восьмом месяце она отправилась в Гавану, где практиковал какой-то модный доктор-немец: "Ах, не старуха Обдулия же будет принимать наше дитя!" Эта причина была для мужа. Другая состояла в том, чтоб муж знал не истинную дату появления ребенка на свет, а ту, которую ему сообщат, дабы, отсчитав девять месяцев назад, он не попал бы пальцем в дату, могущую вызвать сомнения… Восемьдесят миль в хорошей коляске – в общем-то ерунда.
Донью Умилиаду сеньора брала с собой.
Сеньор тоже сопровождал жену в Гавану, в дом ее деда, и должен был вскоре вернуться. Мне совсем не улыбалось остаться без покровительницы, с врагом-любовником наедине. Но хозяйке было не до моих переживаний, она была занята своими: "А, напугаешь его еще раз". К тому же впервые за все время вздумал прихворнуть Энрике, и я не решилась оставить малыша на два месяца, а может быть и больше.
Притом же его надо было тогда отнимать от груди. "О Йемоо, будь что будет, но я остаюсь".
А потом после почти двух лет спокойствия события вновь стали развиваться образом скандальным и неприятным.
Сеньор Лопес пробыл в столице не более недели и вернулся в усадьбу. В это время был сбит табун трехлеток для ежегодной ярмарки в Санта-Кларе. Факундо ехал с табуном, и с ним вместе собрался и сеньор, что меня удивило и насторожило… Дон Фернандо заметным – особенно для меня – образом трусил перед конюшим, хотя не признавался в этом и самому себе. При взгляде на негра ему тотчас же припоминалось неуловимое движение голой грудью на пистолет, и брал озноб при мысли о том, что оружия в руке могло бы не оказаться. В Санта-Кларе сеньор не особенно разгуливался, несмотря на то что Гром – тоже сообразил – предоставил ему на свою перед сеньорой ответственность за сумму вполне приличную. Так что у меня сердце екнуло, когда я три дня спустя увидела на пыльной дороге пароконную коляску сеньора. "Что еще будет?" Ждать долго не пришлось.
Немного времени спустя меня нашел Маноло и сказал, что хозяин велит прийти.
Я чем-то занималась в бельевой сеньоры – темной, пропахшей лавандой комнате, и не столько работала, сколько готовилась к предстоящему поединку. Я была одна и могла рассчитывать лишь на себя. Напустив самый спокойный вид, я последовала в кабинет за лакеем.
Дон Фернандо ждал; жестом он попросил меня сесть рядом на диван. Я последовала приглашению без робости. На лице сеньора читалась смесь трусости и задора; удайся сбить с него задор – это означало бы победу. Хотя этот человек ставил меня иногда в тупик. Неспособный ни к чему, ошибка господа бога. По мне он сходил с ума по-настоящему, но себялюбие его выворачивало наизнанку даже любовь, и он считал, что полюбив меня, тем самым сделал мне невероятное одолжение. А урока, однажды полученного, хватило ненадолго. Он начал со знакомой песни:
– Не можем ли мы снова стать друзьями?
– А разве мы были когда-нибудь друзьями, сеньор?
– Поначалу, мне кажется, ты была уступчивей.
– Тогда я не умела постоять за себя.
– Но зачем тебе со мной воевать? Я не буду больше так требователен, хотя один бог знает, чего мне это стоит. Право, я готов был разорвать тебя на клочки, видя, как ты каждый день у меня под носом крутишь задом. Я могу примириться даже с тем, что ты замужем за конюшим, лишь бы ты уделяла мне хоть каплю внимания и нежности.
– Если вам дать палец, сеньор, вы откусите руку вместе с головой. Вы такой, что не довольствуетесь частью и скоро потребуете себе все больше и больше.
– Но, карамба! Я веду себя до того прилично, что стал противен самому себе. У Белен теперь будет долгожданный ребенок (я едва не фыркнула в кулак), и все довольны, кроме меня. Хватит сердиться, красавица, ты знаешь, как я тебя люблю.
– Я не сержусь – сердита битая спина.
– Ах, сколько можно об этом помнить?
– Сразу видно, что вам ни разу не перепадало плетки, сеньор, иначе у вас тоже была бы память получше.
– Ты дерзишь? Жена тебя разбаловала. Я сам бы тебя разбаловал, будь ты со мной так же покладиста, как с ней. Попросту, душа моя, не серди меня. Я ведь бываю и злой.
– Знаю. Только вы забыли, чем это может кончится?
– Забыл и не хочу вспоминать!
Он сгреб меня в охапку и свалил на диван. Впрочем, я не сопротивлялась. Лежала себе – руки под голову, и посмеивалась, пока он не заорал:
– Проклятая! Ты опять за старые штуки? Они не пройдут тебе даром!
Задор пропал с перекошенного лица, остались страх и ярость. Я поправляла помятые юбки и объясняла неторопливо: – Успокойтесь, сеньор, я не хочу лишать вас всех радостей жизней. Остальных – как хотите и сколько хотите, не трогайте только меня. Э-э, вот этого не нужно. Если вы пустите вход плеть вы это уже пробовали, и я тоже… Разрешите мне, сеньор, идти – уже поздно.
– Постой же… ах каналья! Значит, с кем угодно, кроме тебя? А ты с кем угодно, кроме меня?
– Ни на кого не претендую, сеньор: я замужем.
– Значит я тебе не хорош после всего? После всех глупостей, которые натворил ради тебя? Так, так. Я тебе говорил, что этого не спущу. Я найду, как тебя пронять. Ты мною пренебрегла? Хорошо же. Ты об этом еще… Он затряс серебряный колокольчик. – Маноло, эй, Маноло!
Лакей явился сию же секунду.
– Рабочих с сахарной плантации уже заперли на ночь?
– Только что, сеньор.
– Вот эта королева будет сегодня ночевать в мужском бараке! Ну что, гордячка, это тебе подходит больше, чем моя постель?
Я не знаю, что ему стукнуло в голову и почему он не мог сложить два и два. Я не слишком хорошо знала рабочих с сахарной плантации, но меня там знали отлично.
Как сеньору не вспало на ум, что не один негр не осмелится обидеть колдунью, которой я давно прослыла? Мне уступили самый удобный гамак. Если что-то и мешало спать, то лишь молоко, которое распирало грудь, и беспокойство, управится ли с сыном девчонка? А, впрочем, Фе была хорошей и опытной нянькой.
К открытию барака – ни свет ни заря – сеньор ждал меня у ворот.
– Весело было, красавица?
– Они, сеньор, хорошо воспитаны. Они не станут приставать к женщине, если ей не хочется.
– Ладно, иди отсюда, – процедил дон Фернандо сквозь зубы. – Только не думай, что все позади.
Я так не думала и весь день ждала: что-то он еще устроит?
Вечером Маноло позвал в гостиную. За столом – сеньор, сильно навеселе, перед ним открытая бутылка и рюмка. Чуть поодаль – майораль и тоже держит в руке рюмку.
– Красотка, – начинает сеньор без предисловий, – ты у нас сейчас безмужняя, а это не годится, потому что ты одна заскучаешь. Но поскольку вшивота с плантации тебя боится – уж будто ведьмы и не бабы! – я тебе сам нашел любовника, и такого, что не испугается. Сам потому что такой же! – И хохочет, тыча пальцем:
– Давид, знаешь, кому я ее сейчас отдам? Лысому пастуху, – он сам ходит в красном лоскуте, сам из их компании, уж он-то не перетрусит! Вот сейчас и отведи ее к нему!
Но Давид неожиданно воспротивился, и по голосу было заметно, что он вовсе не пьян:
– Я что, должен вести ее как корову на случку? Надо мной все негры смеяться будут! Я не побоюсь ее выпороть, если прикажете, но служить посмешищем не желаю.
– Нет-нет, – поспешно остановил его барин, – драть не надо. Зачем уродовать такое тело? Натан, отведи ее в карцер, туда же отведешь женишка, запри их и чтобы все было как надо! А, что еще: если кто-нибудь из двоих начнет артачиться, ты на этот случай поймай пару любых черных ублюдков в женском бараке и если что – их-то и бей! А что, красавица, нравится тебе это? – и снова пьяно захохотал.
– Ну, скажи?
Что такому скажешь?
– Сеньор, вы считаете, что накажете этим меня? Ошибаетесь: только себя.
Переночевать с лысым Мухаммедом? Посмотрим, как-то сладко это будет для вас.
Что-то все же он понял и даже слегка протрезвел.
– Что ты со мной можешь сделать? Я тебя пальцем не тронул и бить тебя не будут!
– Я – ничего. Вы, вы сами – свой палач. Ну, баста! Эй, Натан, прохвост! Веди меня к лысому, и никого не надо трогать: все будет так, как велел сеньор. Если бы он еще знал, чем это кончится…
– Стой! – одним прыжком хозяин загородил дорогу. – Чем это ты грозишь, ведьма?
– Ничем; но лучше бы вы одумались.
– Ах, вот что! Пошел, Натан!
И вот я очутилась в карцере, убранном самым издевательским манером: пол покрыт ковром, на лежанке постель с подушками, даже в углу торчит какой-то букет.
Наверху, в узком окошечке, слышны голоса двух холуев. Отворилась дверь – втолкнули лысого. Его взяли прямо в коровнике, ничего не сказав, и он просто опешил, увидев меня.
Положение было глупейшее и гнуснейшее. Ни до того, ни после я не оказывалась в положении настолько гнусном. Даже порка не была так унизительна. Мужчина, сидящий передо мной, заливался буро-пунцовой краской от стыда и гнева. Он умирал бы от счастья, окажись наедине со мной в других обстоятельствах.
– Может быть, можно этого не делать? Пусть лучше меня побьют.
– В том-то и штука, Мухаммед, что бить будут не тебя и не меня.
– Его ждет за это раскаленная печь, душа моя.
Оконце давало мало света. Солнце садилось, в подвале сгущались сумерки.
– Я пропустил вечернюю молитву, – сказал он. – Здесь есть чистая вода?
Он опустился на колени лицом к глухой стене, обратясь в ту сторону, где лежала полузабытая родина и город под названием Омдурман. В непонятных словах слышались сдержанная сила и грусть. Этот мужчина заслуживает истинной любви, но горькая ему досталась доля.
Когда молитва была закончена, плотный сумрак заполнял нашу тюрьму. Араб не торопился приблизиться ко мне, и я нашла его на ощупь в целомудренном покрывале тьмы.
– Иди ко мне! Я знаю, что эта ночь – оскорбление для обоих. Но так распорядилась судьба. Ты должен ей покориться, а я… считай, что я пришла к тебе по собственной воле.
Его тело было словно заперто на невидимые замки, и приходилось его взламывать один за другим, – тело монаха, привыкшее быть лишь вместилищем души. Оно с трудом обретало себя, свои права и свою силу. В горле у меня стоял комок, и душили слезы. Проклятая рабская чаша, она горька не трудом и не побоями – горше всего она унижением.
Грохот на пороге, внезапный свет фонаря. Бледное лицо хозяина в дверях и мы – на полу, застеленном ковром, в позе, не оставлявшей никаких сомнений в том, чем мы заняты.
Я поднялась в чем была… то есть вовсе нагишом. Встала во весь рост лицом к нему, словно дразня, и услышала, как он то ли стонет, то ли рычит. Я смотрела на него в упор.
– Что вас так взволновало, сеньор? Мы делали то, что должны были делать по вашему приказанию. Довольны? Может быть, отпустите каждого в свое жилье? И, кстати, его (Мухаммед стоял, прикрывшись своей головной повязкой) вы тоже не можете тронуть, потому что он под моей защитой.
Каким-то образом дон Фернандо овладел собой. – Зачем же по домам? По-моему вам понравилось. Оставайтесь до утра. Приятно повеселиться!
Грохнул засов, шаги удалились, мы снова остались вдвоем в непроглядной тьме.
Было тихо, соглядатаев от окошка убрали.
– Вот так, дружок, – сказала я, – раскаленная печь его уже проглотила. Этот огонь называется ревностью, и жжет он не хуже мангровых углей.
До утра нас больше не беспокоили. Но еще до света Давид, избегая встречаться с нами взглядом, открыл засов, велел идти каждому к своему месту.
Мы с Мухаммедом тоже прятали глаза друг от друга. "Что ты скажешь Факундо?" – спросил он. "Ничего, кроме правды". – "Я буду вечно благодарить Аллаха за эту ночь. Я буду помнить ее столько дней, сколько мне осталось". – "Не могу сказать, будет ли она последней". Расстались грустные.
Я поспешила к себе. На моей кровати спала Фе. Саломе тоже ночевала у меня, но была уже на ногах. Я покормила Энрике, старушка рассказала, что произошло ночью.
Сеньор, придя из карцера, будто спятил. Опрокидывал мебель, бил посуду. Затащил к себе Ирму, но тут же и выгнал, дав оплеуху ни за что. Потом напился и шатался по дому за полночь – то буйствуя, то натыкаясь на стены. Все слуги от него попрятались, а Маноло сбегал за Давидом. Тот пришел, стал успокаивать и уж было успокоил племянника; но едва мулат ушел – дон Фернандо снова стал слоняться от стены к стене, попутно прикладываясь к рюмочке, ну и свалился с веранды, благо что с первого этажа, но руку вывихнуть умудрился. Тогда только его водворили в постель; а уж как он при этом ругался и плакал! Сроду такого не знали за обалдуем. "Сам виноват, – отвечала я старухе, – пусть не жалуется, что его не предупредили".
Саломе, шаркая подметками, двинулась в дом – убирать после ночного разгрома.
Покормив ребенка, я пошла следом. В гостиной все было вверх дном! Едва я привела ее в божеский вид, как вошел майораль. Он за эту ночь постарел, осунулся, под глазами набрякли мешки. Саломе он отослал на кухню за лимонным соком – сеньора тошнило; сам тяжело опустился в кресло и все растирал пяткой ладони левую сторону груди.
– Что-то беспокойно стало у нас в Санта-Анхелике… и похоже, надолго. Ты, красотка, не знаешь способа все утихомирить? Подумай хорошенько, потому что все из-за тебя, и тебе самой ни к чему в первую голову.
– Он угомонится сразу, как вернется жена.
– Черт, долго ждать! Моих сил не хватит.
– Может быть, если приедет Факундо… -…он хоть немного присмиреет. Так ты думаешь?
Я утвердительно кивнула. Давид достал сигару из кармана, я бросилась подать ему фитиль, и мулат тихо сказал:
– У меня е нему есть кое-какие дела. Хочешь – пошли ему несколько строчек, принесешь ко мне в контору.
Я только кивнула: поняла. Конечно, я поняла, что никакого дела у Давида не было, что нарочный поедет лишь с моим письмом, что беспокойная ночь ему икнулась, – до того, что стало прихватывать за грудиной, что пятьдесят два года не так уж и мало, что сочувствует он не столько нам, сколько себе, что он, в конце концов, тоже Лопес, признанный, хотя и не полноправный член этого непутевого семейства, и все его неприятности принимает гораздо ближе к сердцу, чем хотел бы. А еще – что до смерти надоела сварливая вдовушка, на которую много лет назад польстился из одного тщеславия – ах, белая женщина, это не каждому выпадает, а теперь не чает, как от нее избавиться, и что устал и хочет покоя, а покоя как раз и нет.
Нарочный с письмом уехал час спустя. К моей записке Давид добавил еще пару строк для выразительности.
Сеньор появился к обеду – рука на перевязи, бледный, опухший. Столовая встретила его гробовой тишиной. Я подавала на стол – не поднимал на меня глаз, не говорил ни слова. После обеда снова начал пить, под бдительным присмотром Давида, к ужину набрался, как портовой грузчик, после ужина велел остаться.
– Ну что, – спросил он, – с кем ты сегодня хочешь спать, со мной или с этим лысым и вонючим?
У него язык заплетался. Вразумить такого было нельзя, но я попыталась:
– Сеньор, не делайте новых глупостей и не мучьте себя самого.
– Подумайте! Ей меня жаль! Мне не важно, что будет со мной, но тебе, проклятая, тошно будет!
И снова тяжелая дверь закрывается, лязгает засов, сконфуженный босой пастух стоит на пороге:
– Ола, Мухаммед! Я говорила, что еще встретимся.
Только на этот раз никого не видно и не слышно над окошком, и он говорит мне тихонько:
– Может, просто посидим, поболтаем?
И вот мы сидим, подобрав ноги, в разных концах лежанки, и мужчина, застенчиво избегая касаться меня, говорит слова, от которых жжет в сердце.
– Это случилось прямо тогда, когда я тебя впервые увидел, в маслобойне, помнишь?
– Ты меня съел глазами. Думаешь, можно спрятать горящие угли?
– Получалось не очень хорошо, но я старался, как мог. Я был рад за тебя… и за него, потому что вы вдвоем одинаково светились от счастья. Я думаю, Гром поймет все. Но если он не захочет остаться с тобой из-за того, что произошло… Я скажу ему, что он не прав, и заставлю меня выслушать, даже если он захочет поступить по-своему. Я буду для тебя тем, чем ты захочешь меня видеть.
Ты знаешь, что твое тело совершенно? Я счастлив первым сказать тебе это. Ты имеешь в душе равновесие справедливости, ты сочетаешь в себе силу, мудрость и священное безумие, что лишает человека страха. Это даже привлекательнее, чем совершенная красота. Это сочетание ослепляет даже искушенных. Я считал себя искушенным. Я знаю, что ты такое, но люблю не меньше, чем те, для кого ты загадка. Тот, кто узнал тебя однажды, не забудет всю жизнь, ты останешься в крови, будто сладкий медленный яд. Безумный, заперший нас сюда – он тоже отравлен, и не знает, что делает. И я отравлен, и не знаю противоядия. Его, наверно, просто нет.
И снова у меня застревал в горле ком, а в глазах щипало. Я не могла подать ему надежды, а в утешение этот человек не нуждался, с достоинством перенося вою участь. Эти слова растревожили мое сердце, потому что были сказаны от сердца. …Шагов за дверью не было слышно. Дон Фернандо неслышно крался по усыпанному песком полу. Лязг засова и свет фонаря, бледное, безумное лицо на пороге.
Процедил одно слово:
– Ага!
И исчез в темноте.
Я прикусила губу и прислушалась. Тихо… Араб застыл изваянием рядом.
– Давай-ка, дружок, раздеваться. Поболтать нам, похоже, не дадут.
Я еще возилась с тесемками, когда вдруг раздался страшный, пронзительный крик.
Так кричат только от нестерпимой боли. Другой, третий, ближе и ближе. Наконец он ударил в самые уши, заглушая лязг засова.
За дверью стоял Натан и как-то дико щурился. А у него в руках бился, заходясь в крике, какой-то комок, в котором едва я смогла узнать Амор, четырнадцатилетнюю дочку поломойки Луисы. Она была в одной разорванной рубашонке, шея и плечи открыты, и к выступающим острым ключицам храбрый кабальеро Лопес Гусман прикладывал кончик раскуренной толстой сигары – раз за разом… а потом эта сигара вдруг в моих руках и я голыми пальцами раздавила тлеющий табак.
– Дрянь и трус, – сказала я сеньору. Я второй раз в жизни говорила ему "ты" и обращалась с теми же словами, что и в первый раз. – Ты воюешь только с младенцами, взрослая женщина тебе не под силу? Ты добился своего, как и вчера.
Поглядишь, каково тебе будет сегодня! А теперь уходи – вместе с дьяволом, которому ты служишь. Убирайся!
Медленно, задом, дон Фернандо попятился к выходу. Натан исчез еще раньше, испарился непостижимым образом, бросив на полу стонавшую девочку. Дверь карцера осталась не запертой.
Вдвоем мы отнесли девчонку в хижину Обдулии – на детской шее было выжжено нечто вроде варварского ожерелья. Перекинувшись парой слов, решили вернуться назад в карцер – мало ли что. Пробираясь садом, услышали в доме переполох и решили, что сеньор опять буйствует. "Уж лучше пусть вымещает зло на посуде, а не на людях…" Так и заснули под доносящиеся крики, на полу, не раздеваясь.
Наутро, опять до рассвета, пришел Давид и сообщил, что дон Фернандо пытался повеситься… Слава богу, что майораль остался ночевать в доме. Обнаруживший хозяина в петле Маноло только орал благим матом и не хотел до него дотронуться, не то что помочь. Тонкий шелковый шнур был зацеплен за крюк от разбитого накануне канделябра. Сеньор отбросил ногой низенькую скамеечку, но веревка оказалась длинновата, к тому же эластичный шелк слегка растянулся, и незадачливый удавленник, то ли опомнившись, то ли протрезвев, какое-то время стоял на пальчиках, в позе балетного танцора. Едва Давид перерезал шнур, он рухнул как сноп. Тогда-то и поднялись шум и суета, услышанные нами в саду.
– Не знаю, что будет сегодня, – мрачно заключил мулат. – А вы покороче прикусите языки, негры.
День прошел, против ожидания, тихо. Сеньор весь день не брал в рот ни капли, ни с кем не говорил ни слова. После обеда снова велел нас с Мухаммедом запереть, но на этот раз почему-то в моем жилище. Потом велел подать коляску и уехал в Карденас в сопровождении Давида, который бросил все дела и не оставлял племянника ни на минуту одного. Вся усадьба вздохнула спокойно до самого вечера.
Вечером вернулся: оказалось, он пробыл полдня в церкви, молился и простоял два часа на исповеди. Дворня только ахала: "ну и ну!" Однако богу богово, а нас не выпустили. С нами под замком оказался малыш Энрике – без вины виноват. Хозяин про нас словно забыл, и Давид на свой страх распорядился относить нам еду с кухни. Положение было пренелепейшее.
Так прошло четыре дня.
На пятую ночь нашего домашнего ареста явился Факундо. Он получил мою короткую записку: "Произошла много неприятностей. Не задерживайся, когда закончишь дела".
И на обороте – почерком управляющего: "Возвращайся как можно скорее, постарайся приехать незаметно и найди сначала меня". Конюший наскоро постарался закончить все дела, отказался от нескольких выгодных лично ему сделок, требовавших промедления, и сразу же пустился в девяностомильную дорогу. Давида поднял с постели и выслушал его рассказ с горечью, гневом, удивлением: казалось все передумал во время пути, но такого не могла прийти в голову. "Святое небо, он спятил совсем! Зачем ему делать то, что для самого как острый нож!" – "Гром, у него тут единственный резон. Он думает, что ты бросишь девчонку после того, как он уложит его под лысого, тогда ее легче будет обратать". – "Вот так…" – "Сынок, рассчитывают на твою глупость. Не будь же дураком". Факундо изумился. Обращение "сынок", обычное среди цветных, совершенно неожиданно было из уст майораля, человека, чья работа не допускала никакой фамильярности. "Я пойду туда", – произнес Гром, поднимаясь". Майораль не забыл прихватить с собой пистолет.
Как ни тихо щелкнул замок, этот звук нас разбудил. Мы не знали, кто придет, потому-то таким облегчением было услышать приглушенный голос мулата: "Натягивайте штаны, бездельники, это не проверка". Правда, на огромной кровати мы спали одетыми. Присутствие мужа я угадала по неистребимому запаху и хотела вскочить ему навстречу, но Давид велел мне сидеть смирно, а Факундо – зажечь свечу.
Когда затеплился огонек, стало видно, что майораль держит руку на поясе с пистолетом.
Гром это заметил.
– Не бойся, Давид. Драки не будет.
Он протянул арабу руку ладонью вверх, и тот коснулся ее своей ладонью. Давид предупредительно кашлянул:
– Если у вас дело обойдется миром – я пойду посмотрю, все ли спокойно. Скоро вернусь.
– Гром, ты все знаешь?
Невидимо усмехнулся в темноте:
– Что-то вы не больно усердно исполняете хозяйский приказ, как я погляжу.
Мухаммед шуршал в темноте, скручивая сигарку из маисового листа:
– Лишь дурак усердствует, если рядом нет надсмотрщика.
– Конечно; да только не в этом деле. А может, тебе понравилась моя жена? Или была неласкова? А, Мухаммед?
– Я не посмотрю, что ты выше меня на голову, – отвечал тот, – и дам тебе по шее, Гром. Ты не любишь, когда бьют лошадей? Ты не видел, как отделали девчонку Луисы? Все за наше неусердие, брат. Давиду нет корысти врать, спроси у него еще раз, если не веришь.
– Значит дело в одном хозяйском приказе?
– Похоже, ты на меня в обиде. Хорошо, ты имеешь на это право. Хозяин знал, что делал. Давай, взбеленись – он этого-то и ждет. Или, может, он думал, что ее от меня будет тошнить, и она попросится в господскую опочивальню. Может, ее и тошнило, но к нему она не пошла.
Факундо со странной не злой насмешкой в голосе спросил:
– Милая, тебя сильно тошнило от этого умника?
– Меня тошнит только от дураков, – ответила я.
– Значит, нет? Ну, стало быть, сеньор здорово прогадал. Кабы еще я при этом не остался бы в дураках -совсем было бы хорошо. За девчонку Луисы или за кого еще…
Но только я на самом деле дурак и не люблю, чтобы зря били лошадей и девчонок.
Лысый олух, ты чего улегся с краю, как бедный родственник? Вздумай сеньор проверить лодырей, что бы ты ему сказал?
– Что даже племенному жеребцу нужны передышки, а уморить такого одра, как я…
– Нас давно не проверяли, – вмешалась я, – с тех пор, как заперли сюда. А он ведь тоже живой человек, можешь представить?
– Да уж, – деланно отмахнулся Факундо. – Одним разом больше, одним меньше – теперь-то что?
– В таком случае, – заметил араб, – прибереги мне раз-другой до более подходящего места и времени…
Ей-богу, мы по достоинству оценили эту скользкую шутку и давились хохотом, когда вернулся Давид.
– Эй, негры, дернул меня черт связаться с вами, впору плакать, а вы ржете, как лошаки!
Вопрос – что делать – оставался непростым. Сообщать сеньоре, что на самом деле произошло в усадьбе в ее отсутствие, было бы опрометчиво: волновать женщину в ее положении? Давид сказал, что напишет нечто безобидное – вроде, ребенок выздоровел, не хочет ли сеньора меня забрать к себе? А пока Факундо должен был появиться наутро пред хозяйские очи. В его присутствии дон Фернандо присмиревал.
Утром застучали копыта со стороны большой дороги. Конюший явился на доклад с кошелем и бумагами. Сеньор слушал невнимательно и наконец перебил:
– Ты знаешь, что у твоей жены сейчас гость?
Тот пожал плечами, сделав вид, что не заметил ничего особенного: гость, ну что?
– Он зашел к ней как-то вечерком, и Давид их застал и запер. Хочешь взглянуть?
– Отчего же нет, если вы скажете, – отвечал Факундо. Его рябоватая физиономия могла при необходимости стать совершенно непроницаемой; Такую-то рожу он и состроил под беспокойными глазами дона Фернандо.
Он самолично открыл дверь и пропустил конюшего вперед, ожидая сцены.
– А, лысый! Как тебе спалось в моей постели?
– Хорошо, но мало, – отозвался араб, – я бы и дальше не против.
– Ишь, разлакомился! Пошел, пошел отсюда к своим коровам.
Мухаммед поспешил наружу, но дон Фернандо остановил его жестом:
– Ну и красавца выбрала твоя недотрога!
Но Гром молча переводил взгляд с хозяина на пастуха, и в этом взгляде ясно читалось: что один, что другой – какая разница? Дон Фернандо покраснел от этого сравнивающего взгляда и не вытерпел, поторопился уйти.
Я рассказала мужу все, как было – и то, что он узнал бы от других, и то, что он мог бы узнать только от меня. Я не видела смысла что-либо скрывать. Он скрипел зубами и молчал. "Ревнуешь?" – "Нет, хотя стоило бы. Это судьба! Сколько нагадала тебе старуха и кто будет следующий?" "Почем я знаю!" – "А знаешь, лысый прав. Нет другой такой отравы. Но только эта чаша моя, кто бы к ней не прикладывался. Я знал, что связался с дочерью кузнеца".
На другой день вместе сходили к Обдулии навестить больную Амор. Ее ожоги не заживали, кровоточили и гноились на нежной светло-шоколадной коже. Однако от испуга девочка оправилась, и я задала вопрос, что все эти дни вертелся у меня на языке: какая нелегкая занесла ее к господскому дому в тот день, да еще в час, когда уже выпустили собак? Я знала от Луисы, что ее взяли не в бараке.
Она залилась краской и опустила глаза. Она едва сумела произнести имя Мухаммеда и спрятала лицо в ладошках. Глупышка боялась, что я рассержусь. Но я только ахнула:
– Как же тебя собаки не разорвали?
– Собаки меня не трогают, Сандра. Я всегда хожу, куда хочу, мимо них.
Эти две неожиданности стоили одна другой; но, поразмыслив, я поняла, что вышло в поговорке: не было бы счастья, да несчастье помогло. Я разговорила девочку.
– Почему ты раньше не пришла к нему? Ты знаешь, что он живет один.
– Я боялась. Я маленькая, я дурочка. А он унган, он запросто заговаривает и с тобой, и с Обдулией, и с самой сеньорой. И еще говорят, что за все годы здесь он никогда не искал ни одну женщину. Говорят, что сама Джемайя приходит к нему по ночам.
– Вот что, – сказала я весело, – если хочешь его получить, перестань слушать глупости и терять время. Ты не маленькая. Ты не дурочка. Красивой я тебя сделаю.
Только бы лысый не успел наделать глупостей.
Я знала, что говорила. Я видела Мухаммеда мельком в то утро в маслобойне. Его тело, растревоженное несколькими случайными, шальными ночами, не могло прийти в прежний покой. Он не показывал вида, но я знала, как его выламывает. Я боялась, что он прибегнет к какому-нибудь из своих снадобий – с него бы сталось, и заторопилась.
Я привела Амор к себе в комнату, пошарив по коробам, достала давний подарок сеньоры – ее старое платье из пестрого ситца. Оно предназначалось на пеленки, поскольку мне не годилось ни в каком виде. Но у нашего Инфанта пеленок было через край. А маленькая мулатка была схожа с хозяйкой и ростом и фигурой. Я лишь отпорола кружева и рюши, делавшие платье не по чину и возрасту новой хозяйки роскошным.
Худышка не узнала себя в зеркале. Она не пошла в свою мощную мамашу, но вполне сложилась и была недурна собой. Наряд завершила широкая красная лента, обвязанная вокруг коротко стриженой головы. Потом я отвела ее обратно в хижину Ма Обдулии – будто долечиваться – и дала по дороге несколько советов к месту.
Дня три после того я не заходила к унгане, но слышала, что Амор помогает ей на маслобойне и сыроварне и что она на удивление похорошела и повеселела. А потом как-то под вечер зашла проведать старуху и встретилась с Мухаммедом нос к носу.
– Ты научила девчонку? – спросил он.
– Я ее только принарядила. Остальное решила она сама.
– Ради Аллаха! Она на двадцать лет моложе меня.
– Из-за тебя она получила много ран. Разве не справедливо, если ты поможешь ей залечить их?
– У меня хватит трав, чтобы зарубцевать ее ожоги.
– Те, что на сердце, не лечатся травами.
– Но, женщина, кто излечит мою рану?
– Думаю, никто, кроме нее.
Грустно покачал головой:
– Мне долго придется привыкать к этой мысли.
– Поторопись, ради своего бога! Иначе ты упустишь свою судьбу.
Он не ответил, но выслушал со вниманием. Он все понял: он был не из тех, кому надо повторять.
Прошла неделя – письма от сеньоры не было. Сеньор снова стал щетинить усы и поглядывать по-петушиному искоса, и я не на шутку забеспокоилась. Но в один жаркий полдень вдруг в усадьбу с дороги свернула коляска, запряженная чудной гнедой парой. Дон Фернандо был в отлучке. Мой муж, обычно весьма сдержанный в изъявлении почтения, сам вылетел навстречу гостю.
– Белен просила, чтобы я доставил в Гавану твою красавицу, мне оказалось по пути. У меня письма к Фернандо, и, кстати, ей тоже. Тебе, Факундо, придется месяца два побыть в холостяцком положении, – подшучивал лейтенант Суарес, вручая узенький конверт. – Сеньора говорила, что ей нужно кое-что из вещей, так что пусть собирает баулы.
Действительно, в письме было указание собрать некоторые вещи и направляться в Гавану немедленно вместе с доном Федерико, который ездил по каким-то делам в Санта-Клару и на обратном пути пообещал меня забрать. Факундо вздохнул облегченно и повел гнедых лейтенанта в конюшню.
Я беспокоилась за малыша. Его приходилось отнимать от груди, а мальчику было всего десять месяцев… Но Давид обещал найти кормилицу из негритянок: "Все же этот пострел мне родня, ни много ни мало, внучатый племянник". Факундо собрался перейти на время моего отсутствия в свое старое жилье при конюшне и взять с собой ребенка: "Днем будет с нянькой, а ночью я с ним управлюсь сам, он парень покладистый".
На том и порешили.
Дождавшись хозяина, дон Федерико передал ему письмо от супруги. Но тут вышла осечка.
– Гром, холостяковать тебе, похоже, не получится, – сказал он Факундо вечером, навещая, как обычно, своих лошадей. Фернандо наотрез отказался ее отпускать.
Говорит, что тут в доме нет лишних рук, а у деда прислуги целый батальон.
Факундо едва не задохнулся.
– Сеньор, ее непременно надо увезти. Тут такое было и неизвестно что еще может быть!
– Что? Что у вас тут такое, черт возьми? Белен не говорила ничего.
– Она сама ничего не знает, дон Федерико, ее же нельзя волновать. Пойдемте ко мне в угловую, присядем, и я вам все растолкую, что и к чему.
– Н-да! – только и мог сказать бравый лейтенант, выслушав всю историю. Конечно, ты прав, но без согласия кузена я не могу ее увезти: это, по сути, кража.
– Постарайтесь его как-нибудь уговорить. Кто знает, какую сумасшедшую штуку он выкинет в следующий раз – с ней, с собой, а то еще с кем-нибудь. Вдруг мне придется отлучиться, вдруг Давид не уследит… Очень вас прошу.
– Ладно, – ответил лейтенант. – Я попробую.
И вдруг спросил:
– А что, он вправду такой страшный, этот пастух?
– С лица воду не пить, сеньор, и пострашнее бывают рожи. Я вон тоже порядочная образина… но это кому как. Он хороший человек… и их обоих обидели. Если, конечно, где-нибудь считают обиды рабов.
Дон Федерико ушел молча.
В ту ночь в хозяйском кабинете долго не гасли свечи. Господа засиделись, и далеко за полночь лакей пришел будить старика Лафкадио, чтобы тот сообразил что-нибудь перекусить припозднившимся кабальеро.
Встали, однако, рано и сразу же зачем-то собрались в Карденас. Но, поджидая в коляске замешкавшегося хозяина, дон Федерико шепнул Факундо, отиравшемуся поблизости: "Все в порядке, пусть собирается".
У меня все сборы были закончены с вечера.
– Не хотела бы я ехать с ним, – сказала я мужу.
– Придется, – ответил он. – Ну, свалит тебя в свою постель… и то при сеньоре побоится. Ладно, черт с ним; но вот что на уме у нашего обалдуя – поди знай. А что-нибудь было, даром ли он вчера так кочевряжился!
Выехали поздно и ночевали в Матансас.
На другой день ночью приехали в Гавану.