— Мои отношения с Джими подошли к концу, — сказал мне Час с раздражением. — Я больше не его менеджер. Вам бы найти своё жильё.
— Нам некуда идти, — запротестовала я.
— Это не моё дело, — грубо отрезал он, было видно, что делать для нас он ничего больше не собирается.
Не зная с чего начать, я отправилась в ближайшее агентство, и сказала, что хотела бы снять квартиру в Центре.
— Вы хотите её снять для себя? — уточнил агент.
— Да, для меня и моего друга, Джими Хендрикса.
— О, мой Бог, — он схватился за голову. — Если вы ищите что–нибудь в районе Mayfair, вам будет трудно что–либо подыскать. И совершенно не значит, сколь большой суммой вы располагаете, как только жители узнают, они будут против того, чтобы поп–звезда поселился в их квартале. Им не нужны проблемы, которые возникнут с вашим появлением. Они сразу же вообразят себе громкую музыку, наркотики и бесконечные толпы девушек с альбомами для автографов. Я, конечно, постараюсь найти что–нибудь для вас, но не обещаю, что это будет шикарным.
Мы отправились посмотреть несколько адресов, все они были слишком дороги, к тому же, он оказался совершенно прав: никто не хотел стать нашими соседями. Джими уже был звездой и все его хорошо знали. Его пламенный имидж был слишком громок — никто и слышать не хотел, что дома он тихий и милый человек. Ещё одна проблема заключалась в том, что я совершенно не представляла себе, какой суммой могла располагать. Я только понимала, что до его возвращения я должна была что–нибудь найти. Я вернулась к Часу и рассказала ему о своих неудачных попытках.
— Хорошо, но вам пора съехать, — сказал он. У него возник план, и он оказался последней соломинкой. — И забрать все вещи Джими. Я уже снял вам номер в отеле на время, пока не найдёте себе подходящую квартиру. Это Парк–отель в Эрлс–Курт.
Графское Подворье, которое показалось мне центром мира, когда я впервые приехала из Дерби, ассоциировалось теперь в моём сознании с дальним захолустьем. Я же практически выросла в центре, но я видела, насколько серьёзен был Час, и, в конечном счёте, это же он предоставил мне крышу над головой на время моих поисков. Я не представляла, что мне делать со всеми нашими вещами, которые накопились за время нашей совместной жизни на Аппер–Беркли–Стрит, вся наша одежда, пластинки. Он по–прежнему путешествовал с одной простой сумкой и гитарой, и это не обсуждалось. Для жизни, нам много не требовалось, но я не представляла, как это всё могло уместиться в гостиничном номере. Тогда я позвонила своей подруге, Кэрол, которая жила с Грэмом Эджем и рассказала ей о моей участи.
Кэрол рассказала Грэму и его приятелю Джастину Хейворду о нашем плачевном положении, они тут же предложили свою квартиру для наших вещей, которая не многим больше, чем пара знаменитых лежаков в римских банях. Они прислали своих роуди, помочь запаковать наш хлам и перевезти к ним.
Я отправилась посмотреть наш номер в Парк–отеле, там всё приводило в ужас. Похоже, Час решил поиздеваться над нами. По сравнению с тем, что я там увидела, Гайд–Парк Тауэрс был замком в Савойе. Туалет был на другом этаже. Комната казалась просторной из–за того, что две железные кровати были очень узки, картину дополняли старые в пятнах занавески и линолеум на полу. Телефона, конечно не было. Внизу, в холле я заметила будку. Я пулей выскочила оттуда на свежий воздух и позвонила Кэрол и в красках описала увиденное.
— Тебе нельзя там оставаться, — услышала я в ответ. — Приезжай сейчас же, поживёшь пока у нас. Будешь спать на диване.
Я была тронута до глубины души.
Каждый день мы в четыре глаза штудировали газеты с объявлениями о сдаче квартир. Прошло несколько дней, пока, наконец, Кэрол не попалось на глаза объявление, что сдаётся квартира на Брук–Стрит, недалеко от угла Бонд–Стрит и Клериджа. Кэрол тут же позвонила и договорились о времени, когда можно будет посмотреть квартиру.
Мы встретились, парня звали Тони Кэй, внизу у него был модный ресторан с броским названием «Мистер Любовь». Это был старый отремонтированный дом эпохи короля Георга, над рестораном было два этажа, где располагались какие–то конторы, квартира была на самом верху, куда вела узкая лестница. Требовалось только кое–что подкрасить и докупить мебели, очень уютная, не то что предыдущие наши две квартиры, а ещё современная кухня и ванная комната вся в розовых тонах.
— Должна предупредить вас, — сказала я Тони, — здесь будет жить Джими Хендрикс, он гитарист.
— Мне всё равно кто, — успокоил меня он, — платите — живите.
— Хорошо, — сказала я, — это нам подходит.
Плата была высокой. 30 фунтов в неделю, в 1968 году это были большие деньги, но это было именно то, что я искала, к тому же, я уже могла не беспокоиться о цене. Час и Джими давно уже сделали так, чтобы я не нуждалась в деньгах. И, так как мне нужно было всё равно где–то жить, я решила, что лучшего места мне не найти.
Мы долго веселились, когда нечаянно выяснили, что сам Георг Фридрих Гендель жил в этом доме — на фасаде висела мемориальная доска, но мы её не замечали, так как пользовались соседней дверью. Впрочем, ничего удивительного в том, что у Хендрикса, одного из величайших музыкантов своего времени, могли быть схожие с ним вкусы. Но было ещё одно общее в их судьбах помимо того, что они оба музыканты. Оба вынуждены были покинуть свою родину и приехать в Англию, где нашли признание и завоевали мировую славу своим трудом.
Теперь, когда, наконец, у меня была крыша над головой, оставалось только достать мебель. Там не было даже кровати. Одинокий ковёр и занавески на окнах и что–то из посуды — вот и вся моя обстановка в первое время. Я никогда прежде ничего не покупала из мебели и совершенно не представляла с чего начать. И так как мы с Джими вроде как считали себя семейной парой, то к возвращению его из Америки, в июле, я сняла номер на пару дней в отеле Лондондерри на Парк–Лейн, и мы с ним отправились за покупками. После того как выбрали кровать, помимо всего остального купили шторы из бирюзового бархата и огненно красный ковёр — такой цвет редко тогда можно было встретить. Джими нравилось подбирать цвета и материю и он долго обсуждал что–то с продавцами. Многие покупатели останавливались и с изумлением его разглядывали, видно было, что они никак не ожидали встретить здесь Джими Хендрикса, с жаром обсуждающего расцветку и качество материи в отделе занавесей и штор у Джона Льюиса. Джими оставил меня с тысячью фунтами, чтобы я прикупила всё в том же духе, и вернулся в Штаты продолжить гастроли.
— Что случилось с Часом? — хотела я знать. — Вы что, поругались? Почему он выкинул нас?
На эту тему со мной не разговаривали. Я перебирала все возможные объяснения и не нашла ничего лучшего, как подумать, что во всём виновата кислота, аргументы в пользу желания самому продюсировать или осуществлять какие–то свои собственные музыкальные проекты отпали сами собой.
Сколько помню, он всё время был чем–то не доволен. Если бы Час не давил бы на него всё время, он бы никогда не записал ни одной пластинки, то же самое с его поклонниками, он никогда не играл то, что они хотели от него услышать. Для него было бы идеальным стоять на сцене перед огромной толпой и играть с кем–нибудь джем, как он это всегда делал, играя в клубах среди друзей. Даже простую просьбу он воспринимал как ущемление своей свободы. Сколько раз было, как он клялся, стоя на сцене перед толпой поклонников, что если он услышит, как они выкрикивают Purple Haze, или Hey Joe, или Wild Thing, он или повернётся к ним спиной или уйдёт играть за кулисы.
Позже Час рассказал мне, сколько сил нужно было, чтобы заставить Джими что–нибудь сделать, когда они находились в Америке. Например, Час ему говорит, что нужно отправиться на студию и, что там нас сейчас ждут. Джими пожимает плечами и говорит: «Да, да, хорошо, я тоже так думаю». И исчезает на несколько дней, не сказав никому ни слова, и не доведя до конца запись. Или приводит каких–то людей и говорит, что это его новый менеджер или продюсер, или что они примут участие в записи его нового альбома, не обращая внимания на протесты его действительного менеджера. И тут же клянётся, что никогда больше не приведёт с улицы кого попало. У него была манера говорить людям то, что они хотят от него услышать. Если кто–нибудь при нём скажет, что тому нравится джаз, он тут же начинает строить джазовые проекты. Если упомянуть о блюзе, говорит, что нужно двигаться в этом направлении.
Он не мог никому отказать, когда к нему обращались с простыми просьбами. Он всё время приводил кого–то домой, возможно потому, что ему было лестно их внимание, но они тут же с воплями и руганью вылетали, если ему вдруг, что–то в них не нравилось.
Со стороны Джими это было большой ошибкой, так как Час был полностью на его стороне. Он стал первым, кто так много сделал, чтобы раскрылся талант Джими. Он сдержал своё обещание сделать из Джими звезду, не бросил его, когда Джими вызвали в суд, как делали это многие менеджеры со своими протеже. Но может быть, проблема была в самом Часе, в его заторможенности и болтливости. Его самый большой просчёт, с моей точки зрения, в том, что он потакал Джими, когда видел, что кругом ему льстили, лицемерили и вызывали в нём чувство вины толпы нахлебников. Это и привело к тому, что Джими утвердился в мысли, что нельзя полагаться ни на чьё мнение, когда касалось его музыки.
Из–за проблем, возникающих на каждом шагу при деловых взаимоотношениях с Джими, у Часа стало быстро ухудшаться здоровье, что привело к скорому его облысению — волосы выпадали целыми прядями. Джими мог полностью разругаться с кем–нибудь, но потом, месяцы спустя, тот снова попадал под его обаяние и прощал Джими всё. Но, к тому времени, когда Джими собрался поговорить с Часом — было уже поздно: невидимые нити, связывающие их, были порваны, и Час, с присущей ему осторожностью, отклонил все просьбы Джими.
Энджи, в своё время, сделала то, на что я не смогла сама решиться, она вышла замуж за Эрика Бёрдона. Я прочла в автобиографии, которую написал Эрик, что его сильно зацепило то, что она была индианкой: в юности он сам себе поклялся, что «влюбится по очереди в каждую из представительниц разных этнических групп». Он влюбился в неё с первого взгляда, когда увидел её сидящую на ступенях какой–то вечеринки в футболке с огромным вырезом, через который была видна её грудь. Единственным чем недовольна была Энджи, это то, что сразу после свадьбы пришлось ехать вместе со всей группой в их фургоне, среди не только своих вещей, увязанных в тюки, но и среди всех этих усилителей, колонок и прочего сценического оборудования. Их дружба длилась около двух лет, брак не продержался и шести месяцев.
То, что они разошлись, мне это тогда оказалось очень кстати, она была моей единственной подругой и мне её очень не хватало. Мне очень нравилось её общество, мы понимали друг друга с полуслова. Мы снова стали ходить всюду вместе и взялись за старое, ведь она — непревзойдённый мастер устраивать всякие розыгрыши. Однажды она где–то услышала, что в турецких банях, расположенных в подвалах отеля Dorchester, делают полный турецкий массаж, она настояла на том, чтобы мы срочно отправились туда узнать, возбуждаются ли сами массажистки, когда делают массаж, особенно верхней части ног. Они оказались настоящими профессионалками, особенно я поняла это, когда они столкнули нас в бассейн с холодной водой, в тот самый момент, когда я чуть не кончила, и нам пришлось учиться нырять среди плавающих льдин. За всю жизнь никто не делал мне такого массажа, как те женщины. Сначала испытываешь нестерпимую боль, но потом — сказочное ощущение во всём теле. На некоторое время мы стали постоянными посетительницами.
Завтракали мы в «Индийском чае», а обедали в «Карри–клубе» на Набережной, районе, где жило в основном англо–индийское население, и поглощали блюда, приправленные карри. Я никак не могла понять, что говорят эти люди, пока Энджи не научила меня пропускать звук «п» перед каждым словом.
В те дни встретить в Лондоне настоящие карри–блюда было почти невозможно, и Энджи вместе с Мэвис научили меня как самой их готовить. Если у вас мало времени, то приготовьте завтрак в стиле Энджи — сварите яйца, мелко их порежьте и перемешайте с молотым карри, она называла это блюдо ‘curry in a hurry’ (карри впопыхах). Она подсадила меня на эту приправу задолго до того, как индийская пища вошла в моду. Ещё она делала бутерброды из баклажан или креветок, поливая их рассолом прямо из банки.
Энджи помогла мне обустроить нашу квартиру, пока Джими был в Америке. В комиссионке мы купили софу и стол. Мы были похожи на детей, играющих в семью. Было очень весело. Пол был с большим уклоном, из–за которого подоконник с одной стороны оказался выше на два с половиной дюйма, но, поставив туда мягкие кресла, это стало совершенно незаметно, тем более, что за них было удобно заправлять шторы. Стена дома покривилась и была стянута огромной железной скобой. Это придавало всему своеобразный характер, но мы намучились, измеряя стены. У Джими был огромный викторианский платок. Мы соорудили из него над кроватью что–то вроде балдахина, а цветастый тонкий персидский ковёр, который обычно вешают на стену, использовали, как покрывало. Мы с Джими купили чёрные, красные и оранжевые простыни их хлопчатобумажной ткани (я слышала как его поклонники, называли их сатиновыми, но это не так), которые садились после каждой стирки. Джими, когда бывал дома, всегда сам стелил постель и следил, чтобы бельё было чистым.
К возвращению Джими в январе 1969 года всё было уже готово. Я наняла лимузин — в этом я была непревзойдённым мастером — и отправилась встречать его в аэропорту Хитроу. Всё как всегда, Джими появился в толпе с другими пассажирами, гитара в одной руке, сумка — в другой, основным его багажом занимались другие. Автомобиль ждал нас снаружи, чтобы подобрать нас, когда мы выйдем на свет божий.
Восхищениям его не было конца.
— Это первый в моей жизни собственный дом, — воскликнул он.
Я знала, что он почувствовал. Целых два с половиной месяца мы отмечали наше новоселье, настоящее убежище, где Джими мог спрятаться от колеса Судьбы с её навязчивой славой. Дом стоял в самом центре Лондона, но никто не догадывался, Что в нём жил Джими. Мы были предоставлены самим себе и, как другие молодые пары, смотрели по телевизору популярный сериал «Улица Коронаций» (Coronation Street) (Джими был горячим поклонником Ena Sharpies) и попивали чай с молоком, вместо виски с колой. В таких квартирах обычно был звонок с улицы, но он не работал, поэтому без предупреждения к нам никто не мог прийти. Я понимала, насколько хрупким было наше спокойствие. И если, вдруг, с десяток человек решат постучаться к нам в дверь, Джими впустит их всех, неважно друзья это будут или же первые встречные. Я всё время проверяла, закрыта ли дверь в парадную, когда он играл на своей гитаре или сидел в наушниках, что гарантировало нас от внезапных посетителей. А шум, доносящийся с улицы, нас не беспокоил.
Соседей у нас не было. Джими мог спокойно ставить какую угодно громкость и наслаждаться музыкой. Я постоянно находила записки под входной дверью, что они звонили нам, но так и не дозвонились. Я старалась поскорее спрятать их в своём кармане, пока Джими их не заметил. Я старалась оградить наше счастье настолько долго, насколько мне хватало сил.
Во время гастролей Джими приходила Энджи и часто оставалась ночевать. Однажды нас разбудил стук в дверь.
— Мисс Этчингем! — голос звучал совсем близко. — Мисс Этчингем, вы дома, с вами всё в порядке?
Я с трудом выбралась из постели, это были кто–то из служащих ресторана.
— Что случилось? — спросила я.
— Мы нашли ваш паспорт, он валялся, здесь, на ступеньках, — сказали они с тревогой в голосе. — Мы подумали, что у вас были грабители и вас убили.
— Мой паспорт? — передо мной пронёсся вихрь ситуаций.
— Энджи, — крикнула я, — вставай! Здесь, что–то, чего я никак не могу понять.
Туман сомнений рассеялся, когда мы поняли, что нас ограбили. Пока мы спали, двое грабителей, вскрыв дверь, ходили по нашему дому, открывали и закрывали ящики комода, обшарили буфет, рылись в моём бюро, нашли мои очки и паспорт. Забрали стерео и персидские коврики, забрали даже карандаши, которые валялись обычно повсюду. Они ходили буквально в дюйме от нас, а мы ничего не услышали. Когда я представила, как они, нагруженные нашим добром, спускаются по лестнице, и подумала, что неужели они не заметили, как выронили мой паспорт на ступеньках, я пришла в ужас. Мне на самом деле стало страшно.
Мы тут же позвонили в полицию, и нам сказали, что нам крупно повезло, что мы не проснулись. Что нам никогда не вернут наши вещи и чтобы мы вставили новые замки на обе двери.
В это время я часто перезванивалась со своей сводной сестрой, Джин. Она неожиданно овдовела и попросила у нас помощи, так как похороны стоили очень дорого. Она нашла наш номер через моего брата Джона, который к тому времени жил уже в Новой Зеландии. Джими сказал, чтобы я незамедлительно выслала ей денег. Он всегда был очень щедр. Деньги мало для него значили. И это был именно тот случай, когда они особенно кому–то нужны.
По голосу Джин было ясно, в каком она сейчас состоянии, ведь смерть мужа была для неё совершенно неожиданна, тем более что дети были ещё совсем маленькими. Поэтому я решила написать Лил впервые за шесть–то лет. Нельзя сказать, что я сознательно игнорировала их все эти года, и я решила исправить положение.
Когда я первый раз убежала из дома в Лондон, я решила порвать навсегда со своим прошлым, даже не звонила, к тому же, звонить было очень дорого, а зарабатывала я гроши. Я определённо не хотела никого из них видеть. Со временем моё отношение к ним смягчилось, ненадолго, когда в моей жизни появился Джими и я ощутила какое–то подобие семьи, чего у меня никогда не было, но я была настолько занята своей собственной жизнью, что не только позвонить им, подумать о них было некогда. Мне всегда лениво было писать письма, а телефонные звонки не были так популярны, как в настоящее время. Где–то в глубине души таилось опасение, что если я снова попаду под их влияние, они снова станут пить из меня соки и я не видела причин давать о себе знать.
Лил обрадовалась, но мне стало немного не по себе, когда она сообщила, что навестит меня в Лондоне и хочет познакомиться с Джими. Спустя несколько дней поезд привёз её на Euston вокзал, и она появилась в дверях нашей квартиры. Она была по–прежнему самовлюблённой дурой, какой я её помнила, но это больше не доставало так меня как прежде. Она упорно скрывала свой возраст, она даже не позволила выбить дату рождения своей матери на её могиле. Она и мой возраст всегда уменьшала лет на 15. Однажды, она уверяла каких–то своих знакомых, что это мой 21–ый день рождения, тогда как мне уже исполнилось 35.
— Зачем ты сказала, что мне 21! — запротестовала я, когда мы остались наедине.
— А что в этом плохого? — хотела она узнать. — Ты выглядела сегодня на 18!
— Люди подумают, что ты дура, — настаивала я, а самой было приятно, что они посчитали меня моложе на 20 лет.
Это было у неё в крови, ведь Чёрная Нана умерла только из–за того, что соврала доктору, что её всего 82, в то время как ей было уже 96, и он подписал разрешение на операцию, которая убила её. Если бы знали её истинный возраст ей никогда бы не стали делать анестезию.
Лил спелась с Джими. Две цыганские души нашли друг друга. Пока она была дома, Джими был как приклеенный. И он бросался открывать дверь, только услышав её шаги, стал покупать ячменное пиво, когда узнал, что это её любимый напиток. Для Лил никогда не стояло проблем заговорить с незнакомыми людьми, а Джими всегда находил общий язык с матерями (мать Ноэла Реддинга в нём души не чаяла), рассказывая как бы он был счастлив, если они бы усыновили его. И меня и Джими съедала тоска по простому родственному общению, мы оба пережили потерю матерей. И я была рада, что он нашёл общий язык с Лил.
Мы решили пригласить Лил в ресторан на Мэдокс–Стрит, ресторан так и назывался — Mad Ox. Мне было немного неловко, так как я чувствовала, что я должна что–то для неё сделать, это ощущение рождалось во мне всегда, когда она была рядом. Я всегда воспринимала её, как моё Вечное Несчастье. Однажды мы всё же наладили отношения, но они свелись к тому, что раз в году мы стали созваниваться.
— О, Катлин, — обычно она говорила, — я так рада, что ты позвонила, я совершенно вся расклеилась… — и затем начинался нескончаемый монолог, о том какая она несчастная и что и как у неё болит. Всё, что требовалось от меня, это временами подхрюкивать ей: «Да? О, нет, что ты, дорогая! Это просто ужасно! Бедняжка!» и прочие ничего незначащие фразы, вставленные в нужный момент. Монолог никогда не прерывался, чтобы узнать, как моё здоровье, или чем я сейчас занята.
Она никогда не вспоминала прошлое и не рассказывала ничего из нашего детства. Если я пыталась вызвать её на откровение, она только махала рукой и вопила, как если бы я в этот момент накидывала на её шею верёвку: «О, Катлин, перестань! Не будем об этом говорить! Я никогда не смогла бы ужиться с твоим отцом, — вырывалось у неё откуда–то изнутри, — он ужасный человек!» Но мой отец никогда не смог бы быть таким, каким она его описывала, он не был способен на это, у него просто не хватило бы сил.
Постепенно народ узнал, где мы живём, в основном из–за Джими — он всем раздавал наш адрес. Никакой плотине не уберечь бы нас от непрерывного потока посетителей, которые запрудили всю нашу лестницу, воспользовавшись открытой входной дверью, и звонили нам в дверь, каждый раз, как стихала музыка у нас дома. Большинство пытались ему всучить разные побрякушки или дорогие амулеты, якобы сделающие его счастливым. Один такой продавец, звали его Томми Веббер, приходил всё время с длиннющей девицей, Шарлоттой Рэмплинг, можно сказать, она мне понравилась. Она уже успела стать кинозвездой и снялась в фильме Georgy Girl вместе Линн Рэдгрейв.
Однажды позвонила одна девушка, назвалась Каролиной Кун, и сказала, что хочет взять интервью у Джими для своего журнала. Она пришла не одна, с ней было двое, один из них, явно фотограф. После того, как я их впустила, она сказала, что ей необходимо переодеться.
— Конечно, — сказала я, ничего не подозревая, — ванная комната наверх по лестнице.
Она собралась тащить сумку с одеждой наверх, чтобы переодеться. Те двое, переглядываясь, пытались что–то мне объяснить, но их разъяснения сводились к многозначительным намёкам на её фамилию, после чего она сказала, обращаясь к Джими:
— Я бы хотела с вами сфотографироваться и, если не возражаете, хотела бы для этого переодеться.
— Переодеться во что? — изумлённо спросил Джими.
— Вот эти чёрные кружевные трусики, я думаю, будут мне очень к лицу.
Джими тут же взорвался и сказал ей, чтобы немедленно выметалась прочь. Джими был оскорблён до глубины души и вернулся через крышу, посылая проклятья в её адрес. Они так громко кричали, что я слышала их, находясь внизу. Я ничему не удивилась. Я знала, что если Джими чувствовал, что из него хотят сделать клоуна, он приходил в неописуемую ярость.
— Ты что, думаешь, что ты звезда, — визжала она, — ты что, думаешь, ты выше нас!
Я спустилась вниз, посмотреть на весь этот беспорядок. И увидела Джими, проталкивающего этих троих из нашего дома по направлению к входной двери и вопящего страшным голосом: «Я не хочу видеть себя на фото с тобой, ты, безобразная, уродливая сука!»
— Иди, поднимись и выкинь её шмотьё из нашей ванной, — увидев меня, сказал он.
Я вбежала наверх и сгребла все эти тряпки, которые она разложила по краю ванны. Я бы никогда не вспомнила про этот случай, если бы 30 лет спустя (!) не увидела бы странички из дневника, печатаемые в Evening Standard. Там было сказано, что это — Каролина Кун, та самая журналистка, которой не удалось взять интервью у Джими Хендрикса по причине своей фамилии — Хендрикс вышвырнул её из своего дома, посчитав обидным для себя давать интервью журналистке с такой фамилией. Ужас всей этой истории, как ни тривиальна она была, заключался в том, что я, позвонив в редакцию, рассказала, как всё было на самом деле. Мне перезвонил Тони Браун и сообщил, что у него хранятся вырезки из какого–то журнала 1969 года, на фотографии изображена Каролина Кун в очень откровенном чёрном нижнем белье вместе с Ноэлом и Мичем. Подпись под фотографией сообщает, что Джими отказался фотографироваться с ней. Я благодарна Тони в его попытках развеять мифы и за предоставленные доказательства того, что я не выдумала всю эту неприятную ситуацию. Я знаю многих, кто также старается очистить память о Джими, особенно так и невыясненные до конца, обстоятельства его смерти. Каролина Кун заявила также, что Джими, когда открыл ей дверь, был совершенно голым и на столе были разбросаны наркотики. На это могу ответить, что, во–первых, дверь ей открыла я, а во–вторых, мы всегда тщательно всё убирали, перед тем как впустить гостей.
Другой проблемой оказался телефон, который звонил непрерывно. Нам пришлось установить два телефона. Один номер мы давали всем, другой мы держали в тайне, и позже на основном аппарате мы просто отключили звонок. Но Джими стал давать секретный номер людям, с тем что, если основная линия была бы занята, они могли дозвониться до нас по другой, и наши усилия были сведены на нет.
Хотя мы и переехали на новый адрес, к нам по–прежнему часто заходили музыканты, один из постоянных, и самых желанных был Роджер Мейер. Роджер работал в научно–исследовательском конструкторском бюро при Морском департаменте, его отдел занимался разработкой анализаторов акустических полей. Я так до конца и не разобралась, над чем именно он работал, я только поняла, что это были какие–то запредельные технологии и что он был славный парень. Они с Джими, по его выражению, «вибрировали на одной волне» и вели нескончаемые разговоры о генераторах звука, об обратной связи, об искажениях, всё это Джими хотел применить в своих экспериментах со звучанием. Обсуждали приемлемость разных электронных приборов для расширения возможностей электрогитары. Мне приходилось часами нажимать на педаль, пока они скрипели вдвоём над какими–то ручками и переключателями. То нажми, то отпусти. Так я никогда до конца и не поняла, как это всё работает.
Позже меня всегда коробило, когда я слышала, что людей, таких как Эдди Кремер, звукоинженера студии Olympic, описывают, как «создателей» звучания Джими. Я же считаю, что именно, Джими с Роджером изобрели такое звучание, приспосабливая новейшие технологии, используемые для ведения войны под водой. В отличие от Эдди Кремера, Роджер был нашим близким другом. Он часто бывал в Speakeasy и в прочих освежающих душу норах, вместе с Джими обсуждая возможности электронного звучания.
Не хочу снова и снова сожалеть, что его желание пробить новый путь своей музыкой натолкнулось на полное непонимание со стороны менеджмента и граммофонных компаний. Но Джими в эти несколько месяцев, казалось, был доволен своей жизнью.
Однажды, раздался звонок в дверь, открыв её, перед моим лицом возник пушистый микрофон и яркий свет ударил мне в глаза. Я ужасно испугалась, подумав, что нагрянула полиция.
— Что вам нужно? — приняла я оборону.
— Мы съёмочная бригада, — поторопились они объяснить, — из Лос–Анжелеса. Парадная была открыта, вот мы и поднялись к вам наверх.
— Джими знает, что вы приедете? — спросила я.
— Да, да, — успокоили они меня.
— О.К. Я позову его.
Я пошла к лестнице, ведущей к спальне, самонадеянно думая, что они останутся ждать в дверях, но они последовали за мной в комнату.
— Эти парни уже здесь, — начала я, но свет уже залил комнату, а микрофон качался между нами.
Несмотря на то, что Джими ничего про них не знал, его развеселило их вторжение, и они провели следующие несколько недель с нами, следуя за нами тенью, куда бы мы ни направлялись, и снимали, снимали, снимали. Естественно, одеты мы были обыкновенно, мы не ожидали никого в этот день, но они быстро завоевали наше расположение, с ними было легко и просто. Я знаю, они до сих пор не могут издать свой фильм, так как не позаботились тогда взять у Джими разрешение. Я до конца не понимаю эту ситуацию, ведь, несомненно, всем был бы этот фильм интересен. Есть же фильм A Roomful of Mirrors. В нём Джими тоже искренне рассказывает о своём детстве, о личных переживаниях. И тоже не было личного разрешения на его выпуск. Было бы здорово, если бы Джими сейчас со всей уверенностью заявил бы этим журналистом, что я ещё жива, и он очень сомневается, что всё это вторжение в мою жизнь могло бы мне понравиться.
Забавно, но этих двоих звали одинаково — Джерри, только один — Джерри Голд, а другой — Джерри Голдштайн. Ассистировала им жена Джерри Голда, и её белокурая головка появляются почти в каждом кадре.
Они придумали такой сюжет: Джими открывает багажник и на его лице отражается удивление — внутри он находит человека с камерой, направленной прямо на него. Они попросили меня устроить всё так, чтобы он ничего заранее не знал. Я сделала всё, что было в моих силах, но…
— Джими, — сказала я, разыгрывая равнодушие, на столько, на сколько могла, — помоги мне достать из багажника вещи, машина стоит у дверей дома.
— Что за машина? — интересуется он.
— Просто машина.
Запахло крысой, и Джими это почувствовал.
— Что за вещи, ты хочешь достать из багажника. И чья эта машина? Что ты делала с этими «вещами» в чужой машине?
Его было не провести.
Единственное, что мне удалось, это уговорить его спуститься вниз, и мы освободили беднягу оператора. За эти 20 минут, он мог серьёзно заболеть клаустрофобией.
Также он засняли два концерта, состоявшиеся в Алберт–Холле, которыми Джими остался недоволен, потому что свет в зале, по его мнению, рассеял всю атмосферу, которую он собирался создать своей музыкой.
Целостность картины оказалась под угрозой. Я подвернула ногу на ступеньках нашего дома, пока в темноте Джими пытался ключом попасть в замочную скважину. В итоге, в одних кадрах я появляюсь на костылях и с ногой в гипсе, в других бегаю, задрав хвост. По нынешним стандартам — любительский фильм. Но, очевидна всем документальная его важность, ведь это — редчайшие кадры из его жизни.
После концертов я всегда все цветы, которые дарили Джими, забирала домой и расставляла их в вазах. Я бы не пережила, если бы оставила их, одиноко лежащими на полу сцены. После одного из концертов в Алберт–Холле мы впихнулись в Роллс, который повёз нас домой, у нас было время только освежиться перед тем, как отправиться в клуб, букеты свалены были на пол. Когда мы доехали до Парк–Лейн, оказалось, что въезд на Аппер–Брук–Стрит перекрыт. Наш шофёр свернул на Оксфорд–Стрит в надежде объехать по Южной Молтон–Стрит, но там оказалась пробка. Мы поехали по Нью–Бонд–Стрит и наткнулись на ещё более усиленный кордон. Так как мы были в двух шагах от нашего дома, мы решили вернуться домой пешком.
Было довольно холодно. На мне было открытое вечернее платье, с глубоким разрезом спереди, а на Джими только тонкий сценический костюм. Улица была перегорожена, и полицейский вышел нам на встречу.
— Что здесь происходит? — спросили мы его.
— Не вашего ума дело, — грубо ответил он и сделал движение рукой, как если бы отгонял мух. — Идите отсюда.
— Минуточку, — запротестовали мы, — мы живём здесь.
— В самом деле? — удивился он, с подозрением уставившись на огромный букет роз у меня в руках, и размышляя, похожи ли мы на типичных обитателей Мейфэа. — Ну, и как скажете вас называть?
— Меня зовут Джими Хендрикс. — сказал Джими с видимым стеснением.
— Кто–нибудь из вас слышал о Джими Хендриксе, живущем здесь поблизости? — крикнул он своим коллегам.
— Я знаю, кто такой Джими Хендрикс, — подошёл ещё один полицейский и впялился в Джими.
— Он немного похож на этого, — многозначительно заключил он.
— Что у вас в этом футляре? — он указал на гитарный футляр, который Джими держал в руке, возможно вообразив, что в нём может уместиться пулемёт.
Джими показал ему свою гитару и его обступили остальные полицейские. Они засыпали нас вопросами, какой у нас адрес, какой у нас номер телефона, какая у нас квартира. Тем временем от холодного ночного ветра у нас холодела кровь. В конечном счёте, они решили нас пропустить, и мы были сопровождены до дверей дома эскортом в количестве шести полицейских. Когда мы были снова готовы выйти из дома, нам стоило только позвонить, и кто–нибудь из них нас сопровождал сквозь все кордоны. Вся эта охрана, кордоны, были выставлены с одной целью, обеспечить безопасность президента Никсона, который остановился в Кларидже, совсем рядом с нами дальше по улице. Мы шли, болтали не о чём, но когда пришлось возвращаться в ранние утренние часы, произошла смена дежурных.
К этому времени многие, в том числе и полицейские, знали Джими в лицо, благодаря репортажам и интервью, показанным по телевидению. Когда к нам приходили журналисты, я старалась не попадаться им на глаза, но иногда, любопытство брало верх, и я подглядывала за тем, что происходит в комнате, стараясь остаться незамеченной.
Джими нравилось сниматься и давать интервью, хотя он говорил много лишнего, у нас, девчонок, это называлось жевать вафлю, к тому же у него была дурная привычка при разговоре прикрывать рот рукой, а его хихиканье, так это меня просто убивало. Он терялся, когда перед ним был парень в пиджаке и с микрофоном в руке, говорил сбивчиво и с трудом формулировал свою мысль, но всегда старался показать себя с лучшей стороны.
Он не особенно заботился о своей причёске перед фотографированием, но приходил в ужас от прыщика на лице. В последние годы стали приносить ему беспокойство волосы. Он слишком часто их выпрямлял, чтобы достичь желаемого эффекта, и они начал сечься. Тогда он их оставил как есть, даже подкручивал на бигуди, стал повязывать бандану и носить шляпу. Что придавало ему ещё более дикий вид.
Иногда журналистов интересовало его мнение по поводу политики, расовых взаимоотношений, войны во Вьетнаме, гражданских прав, всего того, что показывают в новостях. Часто он даже не представлял о чём идёт речь. Это всё было так далеко от нашей повседневной действительности. Джими не разбирался в политике — лишь одна смутная вера в то, что каждый должен стараться жить в мире с соседом.
Некоторые чёрные активисты по обе стороны Атлантики были недовольны тем, что у Джими белая девушка. Это Джими очень задевало. Однажды вечером, в его ранние лондонские дни, в одном из клубов мы познакомились с Майклом Икс, одним из чёрных активистов, считающим себя чуть ли ни Малькольмом Икс. Он пригласил Джими в одно место в Ноттинг–Хилле. Стены были завешены зулусскими щитами, шкурами животных и африканскими масками. Майкл был светлокожим растаманом, и не унимался по поводу цвета моей кожи, говорил Джими, что ему нельзя отворачиваться от своего народа, что «им нужны такие, как он, показывающие путь!» Мы переглядывались, будто говорили друг другу: «Надо уносить ноги, этот парень точно ударился головой.» Ещё и расист. Пока он говорил, мы медленно продвигались к лестнице и буквально скатились с неё.
Позже я узнала, что этот, как он себя называл, Майкл Икс, связался с одной белой журналисткой: то ли это было с его стороны полным лицемерием, то ли своего рода месть за свой цвет кожи. В конечном счёте, его казнили у себя на родине, на Ямайке, за убийство своей белой подруги и сжигания её тела на заднем дворе своего дома.
У нас постоянно возникали расовые проблемы. Худшее, что с нами случалось, так это то, что таксисты отказывались нас везти или проезжали мимо, будто не замечая нас. И не один раз, Джими скрываясь в дверях магазина, ждал, пока я не поймаю такси и не сяду на переднее сиденье, тогда он выбегал из своего укрытия и плюхался сзади.
Для музыкального бизнеса, не было ничего нового в том, что у нас разный цвет кожи. Взять хотя бы Мэдлин Белл и Тони Гарланд. «Для нас не имеет значение различие в цвете кожи, — часто говорил Джими, — важно то, что скрывается под ней.»
Когда Дон Шорт из Daily Mirror спросил Джими в интервью обо мне, Джими сказал: «Кати — это моя предыдущая любовь, настоящая любовь и, возможно, будущая любовь. Она — моя мать, моя сестра, мой друг. Моя Йоко Оно из Честера.» Очень трогательно сказано.
Я согласилась дать интервью журналу Queen (сейчас он называется Harpers & Queen), они собирали материал для большой статьи о жёнах и девушках рок–звёзд. Сначала я согласилась с большой неохотой, но когда узнала, что Йоко Оно решила дать им интервью, то подумала, почему бы и нет. Пришёл фотограф, если мне не изменяет память, его звали Джон Мармарис, со всеми своими штативами, зонтиками и осветительными приборами. Фотографии получились очень милыми. К этому времени у нас уже водились деньги и я прикупила себе нарядов у Браунов, которые только что открылись рядом через дорогу, на Южной Молтон–Стрит. На Брук–Стрит располагалось много дорогих магазинов, так как она проходила через самый центр фешенебельной торговли.
Также изменились и наши вкусовые пристрастия, мы больше не зависели от моих примитивных кулинарных попыток и ели в Speakeasy. Нам нравилось исследовать дорогие рестораны, которые, в то время, открывались на каждом шагу. Но особенно Джими нравилась кухня Мэдлин Белл, с её фирменными копчёными свиными окорочками, жареными цыплятами, грубым хлебом и картофельным салатом. Типичная еда чёрной Америки. Помню как однажды, пришла Мэдлин, всё приготовила и накрыла на стол, и тут спускается из ванны Джими и с изумлением смотрит на нас, на накрытый стол, «вы видели когда–нибудь, как Джими бледнел?»
— Не иначе как наш старый приятель в ночном колпаке и седыми волосами, заплетёнными в косичку, прошёл сквозь стену, пока я был наверху! — произнёс он.
Я подумала, что он как всегда шутит, но когда посмотрела на него, поняла, что он поражён до глубины души. Не знаю, сколько он выкурил за этот вечер, но он оставался уверен, что видел дух Генделя.
Живя отдельно от Часа и Лотты, мы с Джими были предоставлены самим себе, Джими не вылезал из кресла, обложенный книжками с научной фантастикой и глупыми журналами, вроде Mad, которые он привёз с собой из Америки. Ему нравился английский юмор, и он не пропускал ни одной программы Goons (Идиоты), шоу, которое для большинства американцев было совершенно непонятным. С каждой новой их программой, ему становились всё яснее поведение и поступки Майка Джеффери.
Всю ответственность за Джими и его дело взвалил на себя Час, а не Джеффери, хотя тот всем говорил обратное. Эти двое преуспели в своём творчестве, потому что им нечего было делить. А Майк Джеффери стал образчиком вечно отсутствующего менеджера, но когда он бывал в городе, мы все собирались у него на квартире на Джермин–Стрит и напивались до весёлых чёртиков в глазах.
Некоторые биографы Джими рисуют Майка монстром, порушившим жизнь Джими, но это не так, по крайней мере, это было не так, в то время, которое я сейчас описываю. Он забирал все деньги и переправлял их на неизвестный берег, но это не волновало Джими поскольку, по первому требованию ему выдавалась ровно столько, сколько нужно было в данный момент ему. Джими волновала только его музыка и возможность свободно играть именно то, что он хотел. В начале, в те моменты, когда Джеффери был рядом, у них с Джими были отличные взаимоотношения. Думаю, он старался отдалиться от Джими, считая, что слишком дружественные отношения станут преградой его творчеству. Его вечное отсутствие способствовало всё большему сближению Часа с Джими. Позже, когда наркотики взяли верх, у Джими развилась паранойя, и он стал смотреть на Майка глазами Часа. Майк же просто стремился дисциплинировать поступки Джими, как это до него делал Час. И у Джими мало по малу выросла ненависть к нему, так как посчитал, что он стал вмешиваться в его творчество — Джими не терпел ни чьё давление.
Определённо, через Майка перетекали огромные суммы и оседали неизвестно где, потому что, когда я пожаловалась его ассистенту, Трикси Салливан, что не хватает денег оплатить квартиру, она приехала к нам домой с портфелем набитым американскими долларами. Она распаковала несколько пачек, протянула мне деньги, щёлкнула замками и исчезла.
Когда наступил март, Джими вынужден был вернуться в Америку. Он попросил меня поехать вместе с ним, я согласилась, в надежде на то, что развеюсь и отвлекусь от всего того, что навалилось на меня за прошедшие месяцы. Но я даже и представить не могла, с какими трудностями мне придётся встретиться.