5 января 1933 года Зина Волкова покончила с собой в Берлине. Она открыла газовый кран, так что последние минуты ее жизни прошли, вероятно, без страданий. Способ был обычен, но самоубийству предшествовали и сопутствовали обстоятельства самые необыкновенные.

На кушетке и за креслом

За четыре года до этого Лев Троцкий, бывший лидер русской революции, был депортирован из Москвы. Его сопровождали жена Наталья и сын Лев. В России остались многие родственники друзья и соратники. Одной из них была Зина Волкова, тридцатилетняя дочь от первой жены. Она была замужем и имела ребенка. И сама она, и ее муж тоже считали себя революционерами. Знаменитый ее отец давным-давно покинул ее мать и пребывал во втором, счастливом браке. Зина с ним не жила и вряд ли часто видела, но состояла в переписке.

Зина была больна. Как и многое другое в ее жизни, ее болезнь была самой обычной: туберкулез. Ее младшая сестра Нина умерла от туберкулеза как раз тогда, когда отец был сослан в Алма-Ату ей было 26. Примерно тогда же, 15 октября 1928 года, Зина написала отцу из санатория под Москвой. Врачи нашли у нее инфильтрат в обоих легких в стадии рубцевания, но считали процесс благоприятным Скоро ее выписали, запрещая только переутомление на работе. Как любой отец на его месте, Троцкий был обеспокоен. Однако ему удалось то, что при советской власти удавалось мало кому из отцов: послать дочь лечиться за границей. Впрочем сам он был уже в Турции. Мотивируя свою просьбу медицинской необходимостью, Троцкий убедил власти выпустить Зину вместе с ее сыном Севой из России.

Зина приехала к отцу на остров Принкипо, где турецкие политики изолировали руководителя мировой революции, заботясь о его и своей безопасности. Несколько месяцев Зина прожила там вместе с Троцким и Седовой. В письме Наталье Седовой от 11–12 апреля 1931 года она рассказывала о психотическом эпизоде, случившемся с ней в турецком санатории. Она пережила панический страх, не могла оставаться одна и вызвала врача. Но иностранных языков она не знала, и турецкий доктор ничем не мог помочь.

Семья Троцкого живо интересовала секретарей и охранников, сменявших друг друга на Принкипо. Они приезжали сюда из разных стран, даже из далекой Америки, движимые верой в дело мировой революции. Помогая Троцкому вести его борьбу на четырех языках, некоторые из добровольцев годами участвовали в жизни этой маленькой коммуны. Они охотно нянчились с Севой и заигрывали с Зиной. Но девушка оказалась конфликтной. Она вмешивалась в дела отца и требовала революционной работы, не справляясь даже с обязанностями машинистки. Конкурируя с мачехой за внимание отца и за лидерство в доме, она умела устраивать бурные сцены. Троцкий с женой не любили демонстрировать своих трудностей, но слухи о необычном поведении Зины были неизбежны. Американские сторонники Троцкого рассказывали даже, что за пожары, которые несколько раз вспыхивали в турецком доме Троцкого, была ответственна больная Зина. Была ли версия о поджогах справедлива или нет, существование таких подозрений тяжело переживалось всеми участниками событий.

Обеспокоенный отец вновь отправил Зину лечиться за границу, в Берлин. Там уже был его сын от второго брака Лев Седов. Преодолевая бесчисленные препятствия, Седов выпускал в Берлине Бюллетень оппозиции, главный орган международного троцкизма. В 1938 году он умрет на операционном столе в парижской клинике доктора Симкова. «Он был мне не только сыном, но и лучшим другом», — писал Троцкий. Он обвинял в убийстве сына сталинских агентов, включая самого Симкова. В заявлении французскому следствию Троцкий рассказал жуткие подробности. Вскоре после гибели сына Троцкого двое сыновей самого Симкова погибли, став жертвой обвала в горах. Пока судьба мальчиков не была выяснена, Симков заявлял в интервью, что они были похищены троцкистами в отместку за Седова. «Эта гипотеза поразила меня в свое время своей чудовищностью», — писал Троцкий. Для Симкова и его окружения гипотеза была в порядке вещей.

Нет сомнений в том, что при жизни Седов был окружен агентами московских спецслужб. Главным из них был Марк Зборовский, близкий приятель Седова, считавшийся убежденным троцкистом. Через несколько лет он сдастся американским властям и раскроет им сеть советских резидентов на Западе. За эту услугу он будет освобожден от ответственности; сообщенная Зборовским информация до сих пор не разглашена. В своей новой карьере он станет антропологом, близким сотрудником Маргарет Мид. Из этого круга выйдет много интересных исследований, среди них печально известная гипотеза о том, что политическая система русских и их национальный характер определяются способом туго пеленать детей.

Зина переехала в Берлин в конце сентября или начале октября 1931 года. 5 октября она уже сообщала Седовой о начале лечения в новом санатории. Ее осмотрел врач, специалист по «сердцу, легким и нервам». Он произвел на Зину наилучшее впечатление: «несомненно очень надежен». При этом первом осмотре врач пообещал вылечить ее туберкулез «окончательно», а в нервном состоянии не нашел «ничего особенного». Он также принял во внимание «трудное денежное положение» и обещал «максимально экономить». Зина думала, что лечится от своего туберкулеза; семья считала иначе. Альберт Глотцер, американский последователь Троцкого, который провел немало времени в его турецком доме попытался встретиться с Зинаидой в берлинском санатории. Лев Седов не позволил ему нанести этот визит вежливости. Зина лечится от «тяжелого психологического расстройства», сказал Седов, и посещение ее человеком, который только что провел несколько недель с ее родителями и Севой, только повредит ей. Глотцер был заинтригован, но не смог получить более подробной информации о состоянии Зины.

На деле Зину лечили не пульманологи, а психоаналитики. Только поэтому туберкулезную больную отправили из солнечной Турции в дымный Берлин. Веря в целебную силу психоанализа и пользуясь своими политическими связями, Троцкий сумел устроить дочь к берлинскому психоаналитику, который «бегло говорил по-русски». Из переписки известно, что посредником в переговорах с берлинским аналитиком была немецкая социалистка и давний друг семьи Троцкого А. И. Пфемферт. Имя самого доктора ничего не говорит историкам психоанализа. Его звали доктор Май; возможно, то был псевдоним. Доктор Май работал в клинике более известного Артура Кронфельда (р. 1886), который совмещал физические средства лечения с психоаналитическими. Кронфельд начинал психиатрическую карьеру в Гейдельберге, оттуда переехал в Берлин и к русским событиям, судя по всему, не имел отношения. Зато доктор Май проводил психоанализ по-русски. Вероятно, он был выходцем из России.

Странно, что мы так мало знаем о действующих лицах этой истории: все же речь идет о дочери Троцкого. Свою роль в устройстве Зины на лечение сыграла жившая в Вене Раиса Адлер-Эпштейн, жена известного психоаналитика Альфреда Адлера. Раиса Тимофеевна была русской эмигранткой и австрийской социалисткой крайних взглядов. В конце 1920-х она ездила в Советскую Россию, встречалась там с лидерами Коминтерна и переписывалась по-русски с Троцким. По странному совпадению, она тоже заплатила за свои политические идеи жизнью дочери: та поехала строить коммунизм в Советском Союзе и пропала без вести. Троцкий дружил с Адлерами со времен своей венской эмиграции в 1906 1914 годах, когда приобщился к культуре Фрейда и Климта, узнал о психоанализе и поверил в возможность фрейдомарксистского синтеза. Эти увлечения радикально отличали Троцкого от унылых, пуритански настроенных большевиков его ранга вроде Ленина или Луначарского. Он поддерживал ранний советский психоанализ, который под его руководящим влиянием стал модным в России 1920-х, и со знанием дела теперь решил, что этот метод лечения подходит его дочери. Возможно, играло роль и то, что руководителем и спонсором берлинских психоаналитиков был Макс Эйтингон, выходец из России и человек левых взглядов.

Основатель Берлинского психоаналитического института (1920) и президент Международной психоаналитической ассоциации (с 1926), Эйтингон был богатым и светским человеком. Он почти не практиковал, но у него работали многие психоаналитики и среди них будущие знаменитости, в частности Эрих Фромм. На берлинской вилле Эйтингона обсуждали психоанализ, духовную революцию и евразийство; из русских здесь бывали Шестов, Ремизов, Сувчинский. Частыми гостями Эйтингонов (Макс был женат на Мире, актрисе из Москвы) были белый генерал Скоблин, герой Гражданской войны, с супругой, певицей русских романсов Надеждой Плевицкой. Доктор щедро содержал эту фольклорную пару. Деньги на это и многое другое поступали от предприятия, которое занималось международной торговлей поступавшими из Советской России мехами. Партнером по бизнесу был человек, которого в Берлине знали как «сводного брата Макса», а в Москве как генерала НКВД Наума Эйтингона.

Шпионскими историями движет сочетание денег с верой, корысти с подлинным идеологическим интересом. Накануне прихода Гитлера к власти у влиятельного берлинского еврея было достаточно причин для сотрудничества с Советами. В середине 30-х из Парижа один за другим исчезали белые генералы. Последним был сам Скоблин, и следствию досталась одна Плевицкая. Та дала смутные показания на Эйтингона, он на суд не явился: в 1933 году он эмигрировал в Палестину. Об этом деле подробно рассказал Набоков в «Помощнике режиссера»: с основанием считая Скоблина «тройным шпионом», он не придал значения странной, вполне набоковской фигуре психоаналитика с двойной жизнью. Плевицкая все же была осуждена за участие в похищении. По словам Троцкого, «миллионы червонцев расходуются ежегодно на то, чтобы обеспечить безнаказанность сталинской мафии во Франции». Набоков иначе и, на мой взгляд, глубже объяснил «вялость» французских спецслужб: русский террор представлялся им «своего рода занятным туземным обычаем, восточным дивом, процессом распада, без которого, пожалуй, лучше бы обойтись, да поди его упреди».

Бедная Зина

В декабря 1931 года Зина написала отцу особенно длинное письмо:

Хотя я знаю, как ты сильно, как ты ужасно, как ты чудовищно, как ты непроходимо занят писанием своего проклятого тома […], но все же… снизойди к моему болезненному, а главное истерически-нервному состоянию: выслушай же меня один раз за тридцать лет внимательно и терпеливо… до конца […] Тут меня, знаешь ли, самоновейшими немецкими методами лечили, чуть до смерти не долечили, но между прочим вылечили (остальное-то самые пустяки). Обо всем этом рассказывать очень длинно, но один «эпизод» упомяну: меня, брат, на несколько недель в галлюцинации ввергли — ни дать ни взять психическое расстройство «привинтили». Чего-чего я только не навоображала, чего-чего всякому встречному и поперечному не наговорила… вспомнить страшно, а главное — позорно… Ну да я ведь если по совести рассудить в этом не виновата: виновата высота германской техники. Вот, среди всех этих психо-патологических галлюцинаций были и такого рода: вообразила я, что кадикейское ваше гнездышко вконец разорено; что генеральный секретарь ВКП оказался агентом старой царской охранки в прошлом и ее продолжения в настоящем; что все это нашими друзьями раскрыто и что ты, стало быть, в Москву укатил. […] А Наталья Ивановна как будто бы в Вену уехала […] психоанализом у самого Адлера лечиться. […] А тут уж революция в дверь стучится… И даже уже в Германии она совершилась […] и бескровно совершилась — прямо как в русском Октябре… Правда — фашизм, но это как будто только оболочка, а нутро-то у него совсем другое. Ну, да довольно! Что тебе мой бред излагать? Я только для того иллюстрации привела, чтобы ты понял, из каких я сумасшедших предпосылок исходила […] Ведь чего доброго кто-нибудь тебе на меня нажаловался, и как же ты все это растолкуешь, и что же ты на мой счет подумаешь?

На попытку психоанализа Зина реагирует сопротивлением и на вершине бреда думает, что сами ее галлюцинации вызваны «новейшим» способом лечения, «высотой германской техники»; зато мачеха, главный предмет ее ревности, и в этом деле преуспела больше — едет лечиться к самому Адлеру. Галлюцинации Зины в свернутой форме воспроизводят знакомые конструкции, которые постоянно обсуждались ее отцом: что Сталин был агентом охранки, что победа фашизма приведет к превращению в коммунизм и что мировая революция все еще стучится в дверь. Опасения Зины, что отцу на нее «кто-нибудь» нажалуется, не были далеки от истины.

Also, Лев Давыдович, перейдем-ка мы с тобой к политике. Я проинтервьюировать Вас желаю. […] К тому же Вы хоть и мой родственник в силу имевшегося в Вашей жизни недоразумения — но если с другой стороны взглянуть, то вроде Вы как бы и вождя получаетесь. А с вождем ужасно как лестно иногда и простому смертному побеседовать…

Итак… Когда же наконец придут фашисты к власти? Гитлер-то каково разговаривает, послов в чужие государства рассылает? Ни дать ни взять глава страны […] А третьего дня гуляла я с одной персоналией по Tiergarten’у, вдруг видим: народ устремляется к улице […] а оттуда звуки каких-то удивительных инструментов раздаются. Ну и мы, конечно, туда же… Гляжу: идут это несколько десятков «мальчишечек» (взрослыми притворяются), в какие-то зеленые формы одеты и шапочки под стать прочему; лица каменные и свирепые; а впереди несут блестящее на длинных палках не поймешь чего… […] Караул! Что все это значит и откуда все это взялось? […] И что же мы в этом случае делать будем? И куда же нам податься? И отчего же ты, черт подери, в таком случае в Германию не едешь?

Отдадим ей должное: больная соматически и психически, она не только продолжает интересоваться политикой, но разбирается в ней адекватнее, чем московские и берлинские коммунисты сделавшие все, чтобы германский пролетариат проголосовал за нацистов. Но для Зины говорить и писать о политике — единственный способ почувствовать свою близость с отцом. Очевидно, что Троцкий интересует Зину больше оставленного в России мужа и оставленного в Турции сына. Вот что она пишет отцу:

И стало быть, дорогусенький ты мой Крокодильчик, полна я несбыточной надежды, что ты на все поставленные мною коварно-политические вопросы ответишь мне со всей присущей тебе суровой откровенностью. Давно мы с тобой, голубчичек мой, не беседовали, а ведь были когда-то добрыми приятелями… Хотя, если взглянуть на дело глубже, а главное, подойти к вопросу с научной точки зрения — то отношения наши ближе всего стоят к понятию незаконного сожития. Только больше, пожалуйста, чтобы между нами этого не было! Кончай ты, молю тебя, какими ни на есть способами между нами этот позорный Всеевразийский кровосмесительный скандал! И чтобы никаких ревностей в окружности, и вообще никакой нечисти! Я со своей стороны постараюсь… А вы меня тяните, мои милые (помогайте то есть), изо всех сил втроем тяните за уши, за волосы, за ноги, за руки и тому подобные конечности из этого сексуального болота, а то ведь я в нем совсем потону… Мочи моей больше нет!

Письма Зины к мачехе тоже носили болезненный характер. Безнадежно соперничая с Натальей Седовой, Зина оказывалась в постоянной зависимости от нее. 15 декабря она заверяла Седову, что не испытывает «ни ревности, ни зависти». Она вспоминала, как «проницательно» Седова сказала ей когда-то в юности: «В одиннадцатилетнем ребенке заключено столько страстей». Что за ревность она отрицала, какие свои страсти вспоминала и переживала вновь? 20 января 1932 года она писала Седовой:

вот уже несколько недель — с тех пор, как прошло мое помешательство — я не могу ни на минуту отделаться от мысли о том, что я всем вам причинила. Вам лично больше всего — не только потому, что Вам пришлось особенно много сил потратить и на меня и на Севу, но и потому (и это страшно горько мне), что одним из пунктов моего психического расстройства — их было много — оказалась Ваша личность. Писать об этом больше ни к чему. Мне хотелось бы знать, что ни у Вас, ни у папы не осталось сомнений в том, что я теперь вижу обстоятельства такими, какими они были на деле, и себя — за время своего заболевания, закончившегося в Берлине настоящим сумасшествием — точно так же… Врач находит состояние легких безупречным.

Действительно, легкие были в порядке до тех пор, пока Зина не отравила их газом. Главная ее беда известна, из всех наук и искусств, одному психоанализу. Это инцестуозная любовь, трагическое влечение к собственному родителю, которое запрещено главными из человеческих законов, но — по крайней мере, так считает психоанализ — живет в глубинах подсознательного, а выходит оттуда только у детей и у психически больных. Даже на пике бреда Зине не просто признаться в своем влечении; тем не менее диагноз был очевиден, и в нем не сомневался сам Троцкий, потому и отправил дочь именно к психоаналитику.

Чистка сверху вниз

Легко представить себе, с каким ужасом читал письма дочери их адресат, интеллектуал-рационалист, который везде, даже в психоанализе, видел силу сознательной и целеустремленной мысли. Этот мечтатель всегда — и пока был в Кремле, и потом в вынужденной эмиграции — шел дальше своих коллег. Те занимались борьбой за власть и переделкой собственности. Для Троцкого и троцкизма важно сознание гораздо большего: всего, что происходит на заводе, на рынке, в семье, в супружеской постели и даже внутри организма человека. Все бессознательное, стихийное и спонтанное — уродливо и отвратительно. Ничто не должно происходить само собой, как в заклятом прошлом. Лишь обдуманное, осознанное, планомерное достойно существования. «Повышаясь, человек производит чистку сверху вниз: сперва очищает себя от бога, затем основы государственности от царя, затем основы хозяйства от хаоса и конкуренции, затем внутренний мир — от бессознательности и темноты». Как плавно, почти незаметно переходило перо Троцкого от атеизма и социализма — к психоанализу, от большевистских банальностей — к совершенно необычным идеям, еще более утопическим, чем сама коммунистическая утопия! И все вместе укладывалось у него в такое понятное и знакомое: чистка сверху вниз.

В тот раз народный комиссар военных и морских дел оторвался от них, чтобы поговорить на самую стратегическую из тем. Ею оказывается быт — или, точнее, его ликвидация: не в том банальном смысле, что с приближением коммунизма исчезают простейшие вещи и с ними быт как таковой, а в более глубоком смысле, который только и интересует Троцкого. Перестав быть стихийным, быт перестанет быть бытом. Коммунизм преодолеет быт — сознанием, инерцию — насилием, стихию — разумом, природу — культурой. «Коммунистический быт будет слагаться не слепо, как коралловые рифы, а строиться сознательно, проверяться мыслью, направляться и исправляться. Перестав быть стихийным, быт перестанет быть застойным». Природа для Троцкого — нечто вроде коралловых рифов. Для большевика не существует природы, в которой все сложное, прекрасное и полезное совершается само собой. «Дуализм земли и машины фальшив […] Новый человек, который себя только теперь проектирует и осуществляет […] хочет и будет командовать природой во всем ее объеме, с тетеревами и осетрами, через машину». Природа, как враг, описывается серией уничижительных метонимий. Человек может и должен переделать природу начиная со своей собственной. Он встретит не больше сопротивления, чем машине может оказать осетр. «Мы можем провести через всю Сахару железную дорогу, построить Эйфелеву башню и разговаривать с Нью-Йорком без проволоки. А человека улучшить неужели не сможем? Нет, сможем! Выпустить новое, „улучшенное издание“ человека — это и есть дальнейшая задача коммунизма». В этой логике фрейдизм оказывается прямым продолжением и даже вершиной марксизма. Из базиса стихия изгоняется марксизмом, из надстройки — фрейдизмом. То и другое казались Троцкому инструментами, которыми могущественная наука будущего переменит косную и корыстную человеческую природу. Психоанализ и материалистическая наука дополняют друг друга, являясь разными точками зрения на одни и те же явления, верил Троцкий. Сам находясь на вершине власти, он сравнивал Фрейда с человеком, который смотрит сверху на воду и видит дно мутно, зато в целом, а Павлова — с водолазом, который обследует каждую деталь изнутри. Своими характерными метафорами интеллектуала — «улучшенное издание», например, — Троцкий вновь формулирует основной проект Просвещения: обучающее и преобразующее вмешательство разума во все стороны человеческой жизни, от самых внешних и общих до самых глубоких и личных. Пиком надежд этого деятеля глобального масштаба оказывалась область, самая далекая от государственного строительства.

Наконец, в наиболее глубоком и темном углу бессознательного, стихийного, подпочвенного затаилась природа самого человека. Не ясно ли, что сюда будут направлены величайшие усилия исследующей мысли и творческой инициативы? [598]

Любимая Троцким «чистка сверху вниз» — от бога и царя, от хаоса и конкуренции, от бессознательности и темноты — есть последнее слово века Просвещения. Растянувшись в России на полтора столетия, Просвещение выражало себя тут с редкой полнотой. Насилие было неизбежно на этом пути. Впрочем, насилие часто, и не только в России, сопровождало Просвещение. Поражение Троцкого поставило точку над целым периодом истории, может быть, лучшим временем для интеллектуалов. Политическая победа Сталина означала победу воли над разумом, почвы над культурой и харизмы над утопией. Троцкий так и интерпретировал ненависть к нему сталинистов, — как холерный бунт, пролетарскую инквизицию, русскую Вандею. Поучительно, как под давлением обстоятельств классовый анализ сдавал позиции культурно-историческим метафорам:

Во время холерных эпидемий темные, запуганные и ожесточенные русские крестьяне убивали врачей, уничтожали лекарства, громили холерные бараки. Разве травля «троцкистов» […] не напоминает бессмысленные конвульсии отчаявшихся крестьян? Но на этот раз дело идет о пролетариате передовых наций. […] Массы растерянно смотрят, как избивают врачей, единственных, которые знают болезнь и знают лекарство [599] .

Секс и революция

Синтез марксизма и фрейдизма, который подразумевался метафорами наркомвоенмора, стал одним из главных соблазнов 20-го века. Повсюду, кроме Советского Союза и Китая, — в веймарской Германии, во Франции времен Сопротивления и до 1968 года и далее, в Америке fellow-travelers и франкфуртской школы, в Латинской Америке — движение левых интеллектуалов питалось мечтой о фрейдомарксистском синтезе. Мечта основывается на аналогии между разными формами подавления, экономической и сексуальной: сознание так же подавляет и эксплуатирует сексуальность, как буржуазия подавляет и эксплуатирует пролетариат. Сам Фрейд следовал таким аналогиям в своих поздних рассуждениях.

Культура ведет себя по отношению к сексуальности как племя или сословие, эксплуатирующее других. Страх перед восстанием угнетенных толкает к строгим мерам предосторожности [600] .

Если в марксизме честь разработки содержащихся тут риторических возможностей должна быть отдана Троцкому, то в психоанализе она принадлежит Вильгельму Райху. Психоаналитик и коммунист, Райх много сделал как для пропаганды, так и для компрометации фрейдомарксистского проекта. Его коньком была сексуальная революция, и он пытался вовлечь в дело своей «секс-политики» как германскую (сталинистскую) компартию, так и Четвертый (троцкистский) интернационал. В книге Сексуальная революция Райх анализировал советский опыт регулирования семьи, сексуальности и беспризорности. В СССР произошла «сексуальная катастрофа», которая определила падение Троцкого и реакционный характер сталинского режима, — таким был вывод Райха. В книге Массовая психология и фашизм Райх с такой же горечью констатировал поддержку фашизма германским рабочим классом, находя причины этого не в экономическом, но в сексуальном подавлении пролетариата. Поживший в нацистской Германии и побывавший в сталинской России, Райх перестал верить в рационалистические объяснения политических режимов.

Гитлер неоднократно подчеркивал, что говорить с массами необходимо на языке чувств и верований, а не разумных доводов, доказательств и знания […] Для понимания иррационально-политического воздействия таких формулировок необходимо признать, что они оказывают существенное воздействие на психологию масс. […] Одним осмеянием такого мистицизма невозможно отстоять дело свободы [602] .

В отношении Сталина выводы Райха были сходными:

Советский Союз потерпел крах, наткнувшись на авторитарные структуры народных масс […] Развитие советского общества характеризовалось формированием […] государственного аппарата, который стал достаточно сильным, чтобы создать в массах иллюзию свободы. Аналогичный процесс характеризовал развитие гитлеровского национал-социализма.

Около 1934 года Райха одновременно исключили из Международной психоаналитической ассоциации и из германской компартии. Эмигрировав в Америку, он приобрел там популярность сектантского пророка. Он закончил свои дни в тюрьме, куда попал за распространение изобретенного им Оргона, небывалого медицинского аппарата, не получившего одобрения американской администрации.

Итак, в 1929 году Райх на два месяца приезжал в Москву. Он читал лекции в Коммунистической академии, а также посетил Наркомпрос и несколько учебных заведений. Его выводы были скептическими: «…я слышал в Москве, что осуществляется половое просвещение молодежи. Мне сразу же удалось увидеть, что просвещение было антисексуальным»: детей «отвлекали» от онанизма угрозами, молодежь пугали венерическими заболеваниями. В октябре 1933-го он писал Троцкому, что наступление реакции в России объясняется фактом, что «сексуальная революция была остановлена в 1923 году». Против Райха выступил недавно эмигрировавший московский психоаналитик Моисей Вульф: «Райх пытается доказать приемлемость психоанализа для марксистов. То, что при этом остается от психоанализа, с трудом заслуживает этого названия». С этим можно согласиться, но историческое значение идей Райха было чрезвычайным. Следуя за интуициями Троцкого, он эксплицировал фрейдомарксистские идеи в связном, наполненном фактами тексте. Задолго до Ханны Арендт он подверг параллельному анализу два режима, советский коммунизм и германский фашизм. Религия, идеология и культура были приравнены друг к другу в качестве средств двуединого подавления, сексуального и экономического. Опережая авторов франкфуртской школы, он показал значение фрейдомарксизма для симметричной критики американской и советской цивилизаций. Именно скрещение двух парадигм давало возможность для атак на две стороны океана. Советы подвергались критике за то, что они так и не свершили дела сексуального освобождения, а Штаты за то, что они не свершили дела экономического освобождения. И наконец, Райх мобилизовал свежую (как всегда, хорошо забытую старую) идею, взятую не из политэкономии Маркса и не из психоанализа Фрейда, но из первобытной истории Бахофена: матриархат.

Иоганн Бахофен в постреволюционной Европе 1850-х годов выдвинул радикально новую идею: общество, каким он его знал и которое основано на мужской власти, частной собственности и единобрачии, — не более чем временное состояние человечества. Ему предшествовало прямо противоположное состояние, основанное на женской власти, общинном владении и «гетеризме». Люди, не знавшие железа, гигиены и письменности, жили в условиях свободы, равенства и братства. Христианская история первородного греха воспроизводилась на основе позитивной науки: до падения люди были равны и чисты (хоть и занимались тем, что Бахофен называл гетеризмом), потом стали добывать хлеб и эксплуатировать друг друга. Восторг Бахофена перед собственным открытием не знал границ.

Из порождающего материнства произрастает всеобщее братство людей, понимание и признание которого сходит на нет с возникновением патриархата. Семья, основанная на материнском праве, замыкается в себе как индивидуальный организм, материнская же, напротив […] объединяет народ во всех его частях в радостном чувстве братства и общности […] Черты мягкой гуманности […] пронизывают весь уклад гинекократической жизни [606] .

Трудно сказать, успела ли дойти идея Бахофена до Чернышевского, или его царица в Что делать? управляющая трудом и весельем, — «сестра своих сестер, невеста своих женихов» — восходит к их общему источнику, Шарлю Фурье. Но мы знаем, что именно в версии Бахофена идея древней женской власти была подхвачена Энгельсом и Бебелем; ранним психоаналитиком Отто Гроссом, забытым предтечей сексуальной революции, и Эммой Голдман, русской анархисткой в Америке. После них идея матриархата стала любимой игрушкой левых интеллектуалов. Сознательно или нет, такое сродство наметил сам Бахофен в рассуждениях о пространственной символике мифов. Иногда метафоры склонны к иронии помимо своих авторов:

Первое наблюдение, которое подтверждает внутреннюю логичность гинекократического мира, состоит в преимуществе левой стороны перед правой. Левое относится к женской страдающей, правое к мужской деятельной природе [609] .

Материнская власть в обществе каменного века — ретроутопия, отправляющая мечту о лучшем будущем в далекое и неизвестное прошлое. Райх использует эту конструкцию для критики настоящего. Вновь отождествляя два понятия, матриархат и первобытный коммунизм, Райх дал им сексуальную интерпретацию, незнакомую классикам. Люди жили кланами, дети не знали отцов, труд был коллективным так же, как сексуальность. Потом возникло классовое расслоение; по Райху, первой его формой было противостояние семьи вождя и всей остальной общины.

С этого момента сексуальность подвергается искажению; она превращается в нечто дьявольское, демоническое и поэтому должна быть обуздана. В соответствии с патриархальными требованиями невинная чувственность матриархата приобретает вид похотливой разнузданности сил мрака. Сексуальные отношения приобретают искаженный, похотливый характер, и патриархальный человек впервые попадает в оковы идеологии [610] .

Так появляется отцовство, а с ним наследственное имущество и конкуренция за женщин, ревность и зависть. Вопреки Фрейду, эдипов комплекс не универсален, но историчен: ведь пока сыновья не знали отцов, ничто не мешало их любви к матерям. Люди будущего вернутся к свободной, коллективной любви без комплексов, которая основана на материнском праве. В этом логика левой идеологии, мотивирующая ее постоянный интерес к истории: если феномен, который консерваторы считают природным и универсальным, на самом деле историчен и пластичен, значит, с ним можно работать и изменять дальше.

Итак, матриархат преодолеет ненавистный режим, соединяющий частную собственность с отцовской властью и сексуальной репрессией. Райх не был одинок в своих мечтах; к примеру, Максим Горький тогда тоже мечтал о власти женщин: «…человечество обязательно возвратится к матриархату, мужчина доигрывает свою роль», — писал он, работая над Климом Самгиным, где как раз и запечатлена суперженщина, в русском романе естественно оказавшаяся хлыстовской богородицей. Коллективная форма новых сексуальных отношений противоречит старым парным связям, считал Райх: на советском материале он повторял старые открытия «библейского коммуниста» Джона Нойеза.

Подобно тому как в первобытном обществе семья разрушила клан, в коммунизме экономический коллектив разрушает семью [614] .

В доказательство Райх ссылается на Вопросы быта Троцкого (куда вчитать подобную идею непросто), обозревает «молодежные коммуны» в СССР и рассказывает, что здоровые отношения в них неизменно портятся, когда пара вступает в брак. Коммуны несовместимы с браком и семьей, приходит он к выводу, давно известному сектантам и утопистам. Новые формы жизни несовместимы со старыми и могут появиться только революционным путем. Таковы замыслы, которые Райх приписывает первому правительству большевиков и связывает с обильно цитируемым им Троцким. Несмотря на торможение сексуальной революции в СССР, она все же дала плоды.

В Советском Союзе рождена новая форма семьи, представляющая собой коллектив людей, не связанных друг с другом родственными узами […] Структура психологии человека должна быть приспособлена к коллективной форме бытия. Это, несомненно, приведет к снижению ревности и страха потери партнера [615] .

Но у власти Сталин, и перед аналитиком стоит, увы, иная задача. Он хотел бы объяснять оборот истории по большому кругу, от патриархата к матриархату, но ему приходится понимать движение вспять по малому кругу, от футуризма к террору. Согласно Райху, фашизм и сталинизм одинаково являются развитиями «авторитарно-патриархального уклада», которые еще дальше, чем капитализм, ушли от матриархата. Цитируя сталинистские статьи Правды 1935 года, Райх характеризует их как «эмоционально-политическую чуму». Он уверен в неэффективности пропаганды: «социальные последствия такого патриотизма сопоставимы с реакцией женщины на сексуальный контакт с импотентом». Современник и корреспондент Троцкого знал многое:

русская революция натолкнулась на непредвиденное препятствие и попыталась скрыть его под покровом иллюзий. Этим препятствием оказалась психологическая структура личности […] Сталин был лишь орудием обстоятельств […] Я прошу агентов КГБ в Европе и Америке учесть это. Убийство тех, кто делает подобные заявления, не может изменить реальность [616] .

Короткое замыкание истории

Зина продолжала бредить, распространяя свой бред на символических заместителей отца, врачей.

Была сегодня я у профессора Кронфельда. «С удовольствием констатирую, — говорит, — что Вы уже здоровы». […] У нас с этим профессором такая взаимная нежность происходит, что мы обнимаемся перед каждой разлукой и затем стоим несколько секунд в раздумье, не расцеловаться ли уже заодно (по крайней мере, я так толкую), но затем расходимся без оного осложнения […]

Наталья Ивановна мне говорила, что в Берлине клиники очень плохи. Мне посчастливилось: эта — отличная. И врач (д-р Май) мне, можно сказать, что отец родной, — да не ревнуйте, не ревнуйте, Лев Давыдович (ни в прямом, ни в переносном смысле), как Вам не стыдно.

Радикальная формулировка психоанализа, признающая инцестуозное влечение неосознаваемой причиной психических расстройств, на редкость подходит к данному случаю. Был ли то бред, или же Троцкий вступал со своей дочерью в физическую связь? Ссылаясь на раннего Фрейда, многие американские аналитики конца 20-го века вновь поверили в то, что за подобными идеями пациенток стоят реальные попытки соблазнения, предпринятые их отцами. Но Фрейд не зря отказался от этой своей теории. Для меня нет сомнения, что в кругу Фрейда и Троцкого инцестуозные акты были редчайшими исключениями. Эти люди были фанатически заняты своим делом, верили в науку и в цивилизованные нормы поведения, желали добра потомству. К тому же Троцкий не жил с Зиной в ее детстве. Он не был однолюбом (известно его позднее увлечение знаменитой художницей Фридой Калло, женой Диего Риверы), но в революционные годы у него не было ни желания, ни возможности вступать в кровосмесительные союзы. Чувства Зины проявились на Принкипо, когда отец и дочь оказались вместе. Отец, мачеха, брат, врачи сразу поняли это как болезнь.

Хотя в столь явной форме инцестуозное влечение является редкостью даже в клинике, случай Зины не уникален. Фрейд считал влечение ребенка к родителю противоположного пола универсальным моментом детской сексуальности. Он назвал влечение мальчика к матери комплексом Эдипа, влечение девочки к отцу комплексом Электры. Обычно эти влечения подавляются в подростковом возрасте; если этого не происходит, они питают разные проблемы. Психоз Зины заключался не в том, что она осознавала свое влечение к отцу, но в том, что она считала его реализованным. Наверно, ее бреду способствовало то, что отец был великим человеком, творцом русской революции. Общая в этом кругу атмосфера экстатического поклонения Троцкому по-своему окрашивала (или, возможно, до некоторого времени маскировала) необычные чувства Зины.

Психоанализ, писал Фрейд, «научил нас тому, что первый выбор инцестуозен»; антропология, рассказывал он, научила тому, что первые же усилия цивилизации противодействуют этому выбору. Фрейд показывал, как все известные культуры, включая «самые дикие, несчастные и жалкие», избегают инцестуозных связей «с тщательной заботливостью и мучительной строгостью». Даже австралийские аборигены, не знающие частной собственности, выстраивают ритуальные барьеры против связей отца с дочерью или зятя с тещей. Этот первый шаг культуры, «запрет кровосмесительного выбора объекта» был, «возможно, самым сильным искажением любовной жизни человека за все истекшие времена».

Инцестуозный бред Зины Волковой, направленный на Льва Троцкого, похож на короткое замыкание в среде тысячелетий. Авангардистская вера в скорое и окончательное Просвещение вошла в контакт с древней страстью, не знающей изначальных запретов. Конец истории сомкнулся с ее началом. Троцкий пророчил, как история станет прозрачной и разумной, и новое издание человека не будет знать корысти и порока. Груз истории возвращался к Троцкому в самых тяжких своих проявлениях. Его бывшие сторонники восстали против него, регрессируя до холерных бунтов, и осуществляли планы мести, достойные варваров. Его собственная дочь обратила к нему страсть, забытую с каменного века.

Несмотря на терапевтические усилия или благодаря им, бред дочери развертывался в полном объеме. Более того, как это бывает при психозе, бред стал получать философское самообоснование, безумие — систему. В конце 1931 года Троцкий получил от дочери такое письмо:

Папа, голубчик, я отлично понимаю, что то, что я делаю сейчас (я имею в виду это письмо), чуть-чуть рискованно… Ну, если я совершаю опять большую ошибку, ты найдешь силы меня поправить.

Видишь ли, я вдруг сразу все поняла, и это так поразительно… так поразительно, что я почти не верю себе […] Знаешь ли ты имя всей этой такой запутанной, а в сущности такой элементарной штуки? Она зовется инстинктом, а с этими вещами не шутят. Возможно, впрочем, что ты догадался об этом давным-давно, я поняла это только сейчас . Но кто сказал, что инстинкт слеп? Это — неправда. Он имеет страшно зоркие глаза, которые видят в темноте. Он преодолевает пространство и время. Недаром он является памятью поколений, а начинается там, где начинается самая жизнь. Но инстинкт, папа, бывает по-разному направлен . В этом все.

И самое страшное, что он безошибочно и беспощадно разит тех, которые ему мешают . […] Человек, запутавшийся в этих вопросах и не способный понять их , легко может дойти до религиозного помешательства. […] А ведь никто меня не поддержал. Врачи меня только запутали, но я их, бедных, гораздо больше. Знаешь, что меня поддержало? Вера в тебя . Вопреки самой очевидности, вопреки всему… А разве это не инстинкт? Что же это в таком случае? И разве он не оправдал себя?

Удивительно, как точно эта философия переворачивала и опровергала философию отца. В самом деле, которая из них более бредова? Ни доктор Май в отношении Зины, ни Троцкий в отношении России не сделали то, чего обещали они и чего требовали идеалы Просвещения. «Врачи меня только запутали, но я их, бедных, гораздо больше», — пишет Зина; словам ее можно придать значение сколь угодно расширительное. Действительно, рациональность фрейдистов и марксистов оказалась неспособной победить настоящего врага: все то, что Зина называет «инстинктом». В ее смертельной любви к отцу только этот «инстинкт» ее и поддерживает. Вера в отца поддерживает ее «вопреки самой очевидности», иначе говоря — вопреки данным опыта. Именно такую нерассуждающую веру опровергали философы Просвещения; ее презирал поздний наследник и завершитель их традиции, Троцкий. Его дочь нашла своего кумира в человеке, который инцестуозно совмещал в себе биологического отца, политического вождя и предмет желания. Она не зря опасалась «религиозного помешательства».

В Тотеме и табу Фрейд отверг натуралистическую гипотезу, согласно которой инцестуозные связи ведут к ущербному потомству и потому склонность к ним бракуется естественным отбором. Взамен он предложил собственную, культуральную. Мифологический праотец обладал всеми женщинами своего клана и препятствовал сексуальным связям сыновей, пока те не убили его; в раскаянии они обожествили его и от его имени запретили себе инцестуозные связи. Если рассматривать Троцкого как отца революции, то акт его изгнания и последующего уничтожения эквивалентен первому, архетипическому отцеубийству. В духе основного фрейдовского мифа, восставшее общество обожествляет своего убитого отца. В нашем случае обожествление досталось умершему Ленину, а Троцкий принял на себя роль сатаны. Инцестуозная страсть дочери к такому отцу извращенно, но точно вписывается во фрейдовский сценарий.

Согласно идее Фрейда, до отцеубийства все женщины орды, включая дочерей, принадлежали отцу. Инцестуозный запрет развился после отцеубийства, когда одержимые своей виной сыновья разом изобрели общество, религию и мораль. Как характерный рецидив отцовской власти Фрейд описывал «королевский инцест», практикующийся на вершинах земных иерархий, — например, у египетских фараонов или в монархических браках Европы. Эта поздняя теория Фрейда всегда казалась надуманной; но похоже, что именно такой, глубоко патриархальный способ поклонения отцу-мужу-вождю-богу, все в одном лице, всплыл в психотическом воспроизведении древних мифов, которым занималось теперь Зинино бессознательное.

Нерассуждающая вера Зины была обречена войти в конфликт с рациональностью своего предмета. Мистические культы вполне жизнеспособны, но предметом культа нельзя сделать разум: кто-то из двух этого противоречия не выдержит, культ или разум. На фронтах Гражданской войны Троцкий умел останавливать бегущих солдат истовыми речами о грядущем счастье, подкрепляя свои слова заградительными отрядами, которые по-своему тоже верили в Троцкого. В годы эмиграции он умел вдохновить своих поклонников бесплатно работать на него в качестве секретарей, переводчиков, телохранителей. Движение поклонялось рациональности, но его подпитывали человеческие связи самой архаической природы: с одной стороны, личное поклонение, с другой стороны, родственные чувства. Лишенное «классовой» поддержки — иначе говоря, власти — движение было обречено развиваться как клан. Династическая преемственность рассматривалась как первобытный пережиток, но троцкистом номер два был сын троцкиста номер один. В троцкистском клане, отделенном от мира своими целями и ценностями, развивалось нечто вроде эндогамии. Брат главного французского троцкиста, тоже троцкист, потерял жену, когда она ушла к сыну главного русского троцкиста. На этом фоне инцестуозные чувства Зины не являются исключительными; скорее они в карикатурной форме воплощали общую клановую тенденцию. И сама эта тенденция не исключительна; так же действовали отцы-основатели многих религий и революций.

Троцкий и харизма любили друг друга. Но, выстраивая и эксплуатируя свою харизму, он опровергал ее механизм. Требуя веры, Троцкий отрицал ее во имя разума. Он верил, что его поклонники следуют ему не из-за преклонения перед его подвигами и качествами, но осознавая логическую неизбежность его идей, Его соперник Сталин предложил более органическое сочетание личности и культа, которое его собственный наследник точно назвал культом личности. То было обращение вспять всего, что было сделано Просвещением и его наследниками. Из рациональной, атеистической, анархической традиции социализма родилась новая религия, обожествившая лидера.

Зина по-своему догадалась об этом, и по-своему догадалась об этом партия. «Самое страшное, что он безошибочно и беспощадно разит тех, которые ему мешают», — рассуждает она об открытом ею «инстинкте». Если отнести это предупреждение к тому, о ком она только и думает, — к ее отцу, — то они покажутся не только здравыми, но и наделенными замечательной проницательностью. «Все-таки начинает мне казаться, что не все мои идеи — чистый бред», — писала она; психоаналитик, конечно, толковал такие ее сомнения как сопротивление лечению. Между тем «инстинкт» разил беспощадно и, к сожалению, безошибочно. Так и развивались последующие события вплоть до удара ледорубом по черепу читающего революционера.

Инцест и ностальгия

В 1938 году Фрейд описывал мировые события с обычной трезвостью, но — неожиданно для этого автора — отказывался от интерпретации.

Мы живем в совершенно исключительное время. […] Прогресс заключил союз с варварством. В Советской России предпринята попытка возвысить к более совершенным формам жизни более 100 миллионов людей […] Правители оказались достаточно дерзки, чтобы отнять у них «опиум» религии, и настолько умны, что дали им разумную меру сексуальной свободы, однако при этом их подвергли жесточайшему насилию […] Ощущаешь чуть ли не облегчение […], когда в случае немецкого народа видишь, что возврат в почти доисторическое варварство способен происходить и без опоры на те или иные прогрессивные идеи [621] .

Итак, Просвещение и прогресс могут вступать в союз с ложью и насилием так же, как это делали религия и варварство. За этим признанием, отвратительным для наследников Просвещения, следовала переоценка ключевых представлений о рациональности и цивилизации. «Просвещение тоталитарно», — писали Адорно и Хоркхаймер в годы Второй мировой войны. Иными словами, к ужасам 20-го века вели не злоупотребления безумных диктаторов, но само Просвещение с его ценностями разума, порядка и проникнутой ими власти.

Собранная немецкими марксистами на деньги аргентинского капиталиста группа франкфуртских философов начинала с освоения советского опыта. Организатором ее в 1923 году был экономист Фридрих Поллок, марксист и автор книги о планировании в Советском Союзе, чей опыт оценивался самым позитивным образом. Другим лидером в течение десятилетий оставался философ Макс Хоркхаймер, будущий соавтор Диалектики Просвещения. Здесь начинали те, кто тридцать лет спустя станет знаменит в Америке: Теодор Адорно, Эрих Фромм, Герберт Маркузе. Среди самых первых сотрудников была еще одна знаменитость: Рихард Зорге. Недоучившийся философ и первый библиотекарь Института, в 1924-м переехавший в Москву, Зорге стал важнейшим из советских шпионов. В эти ранние годы франкфуртский Институт социальных исследований работал вместе с московским Институтом марксизма-ленинизма над изданием Полного собрания сочинений Маркса и Энгельса. Немецкие сотрудники искали архивные документы, в частности особенно ценившиеся рукописи раннего Маркса, и переправляли фотокопии в Москву, где их образцово публиковали на двух языках. Директор московского Института Давид Рязанов, одессит с героической биографией старого народника, в начале 20-х бывал в гостях у своего франкфуртского партнера; Поллок нанес ответный визит в 1927-м. Рязанов был репрессирован в 1931 году, но франкфуртские философы хранили молчание о событиях в СССР. Лишь после Московских процессов Хоркхаймер и его коллеги отказались от своей надежды на Советский Союз; но началась война, и надежды снова вернулись.

Переместившись из веймарской Германии в рузвельтовскую Америку, франкфуртские философы оказались там главными экспертами по темам века, от природы нацизма до сексуальной революции включительно. Они выбрали капитализм, хотя могли поехать другим путем, в социалистический Советский Союз. Историки до странности редко задавались вопросом о том, почему жизненные пути философов франкфуртской школы оказались противоположны их философским взглядам. Покидая Германию, эти интеллектуалы призывали революцию со страстью, которая более чем понятна в их положении; почему, однако, никто из них не эмигрировал в Россию, где революция уже совершилась? Будущее было открыто, увидеть его и есть задача философа, а впрочем, любого, кто делает выбор. В конце 20-х в Москве было немало немецких, австрийских, венгерских эмигрантов. Возможность такого пути для франкфуртских философов иллюстрирует Вальтер Беньямин, самый одаренный из них и самый далекий от реальной политики. Поехав в Москву в конце 1926 года, он честно пытался работать на Советскую власть: общался с деятелями Интернационала, писал статьи для Большой советской энциклопедии, влюбился в московскую красавицу. Жить в Москве даже Беньямину показалось слишком трудно. Несколько лет спустя его более практичные коллеги, среди которых были и нераскаявшиеся коммунисты, уехали в Америку. Беньямин покончил с собой по эту сторону океана.

Многие из этих имен прочно ассоциируются с фрейдомарксизмом, и нелегко вспомнить, что интерес к нему во Франкфурте возник на десять лет позже, чем в Москве. Адорно впервые писал о психоанализе в 1927-м; Хоркхаймер обратился к психоаналитику в связи с личными проблемами год спустя. Психолог по своему первому образованию, Хоркхаймер первый осознал возможности, которые открывал анализ для «критической социальной теории». В 1929 году к этой группе присоединился профессиональный психоаналитик из Берлина Эрих Фромм. В первых же своих работах Фромм опровергал фрейдовскую универсальность эдипова комплекса, ссылаясь на Бахофена: в обществе, основанном на материнском праве, сыновья не знают отца и, соответственно, не борются с ним за мать. Таков механизм социальной солидарности, и в этом качестве его использует левая традиция, писал Фромм. Много позже Фромм говорил, что главное интеллектуальное влияние на него оказал не Фрейд, но «добуржуазные» Спиноза, Маркс и Бахофен. Отсюда Фромм взял ключевые свои категории, которые использовал во всевозможных целях, критических и терапевтических: отцовская любовь условна — материнская любовь безусловна.

Бахофен показал, что различие между патриархальным и матриархальным укладами […] в социальных и этических принципах. […] С точки зрения матриархального уклада все люди равны […] Мать одинаково и без всяких условий любит всех своих детей, она любит их за то, что все они ее дети, а не за какие-то особые заслуги и достижения [628] .

Капиталистическое общество основано на отцовском принципе условных вознаграждений; общество будущего будет предоставлять своим членам безусловную солидарность. Так старинная идея матриархата стала ключом к новому пониманию социализма. На этой основе Фромм разбирается с фрейдовским понятием инцестуозного табу. «При доброкачественной форме инцестуозного влечения вряд ли можно говорить о патологии», — считает Фромм. Такие влечения вообще не обязательно сексуальны: они воплощают страх свободы, — «желание быть привязанным к тому, из чего человек вышел». Сам возвращаясь к Бахофену, Фромм считает инцестуозными влечения к своей семье, народу, стране: все это материнские фигуры. Итак, одной формой инцестуозного желания является страсть к родителю противоположного пола; другой его формой является ностальгия.

Лаокоон

Как бывает в бреду, психотическом и политическом одинаково, философские посылки соседствовали с практическими следствиями самого дурного вкуса. В одном письме Зина со значением рассказывала отцу, как однажды, когда была больна, ее мачеха Наталья Ивановна Седова сказала ей: «Как ты поразительно похожа на свою маму!» Письмо, полное идентификаций с матерью, заканчивается совсем не дочерними интонациями. Психотическое желание соблазнить отца, удовлетворив свое желание хотя бы в письме, переплетается с чувством вины, с надеждой на здоровье и на врачей, которые помогут справиться с желанием:

не кричи на меня, не кричи на меня, папа. Я этого совершенно не переношу. Это у меня от мамы. Я ничего так не хочу, как […] смягчить для Натальи Ивановны то, в чем я оказалась перед ней виноватой. […] Я хочу надеяться, что скоро все эти ночные призраки совсем рассеются, и все будет ясно и хорошо. Измучился ты бедненький… Но поверь мне, мой дорогой, — один раз поверь без доказательств — я тебя как-нибудь по-настоящему отблагодарю. Я тебе это крепко обещаю. Только немного погодя… Твоя Зина.

С точки зрения отца, лечение за границей не только не помогало дочери, но вызывало все новые неприятности. Троцкий следил за состоянием Зины через Льва Седова, который находился в Берлине и среди множества прочих дел аккуратно сообщал Троцкому о состоянии сестры, чаще всего характеризуя его как депрессию. Из средств отца Седов оплачивал и жизнь Зины в Берлине, и ее посещения доктора Мая. Денег Троцкому не хватало: публикации его книг на европейских языках были основным источником его существования. Лекциями он, знаменитый политик и могущественный оратор, заработал бы больше, но виз ему не давали. Психоанализ дочери был немалой статьей его расходов. 20 апреля Зина писала отцу:

Вообще-то главный — может быть, единственный — источник психического заболевания заключается в том, что я оторвалась от всяких «естественных» связей (которые состоят в работе). И все время — кроме полного затмения — я так и понимала это и больше всего от этого страдала. Но я не представляла, что это так трудно изменить. Особенно трудно, разумеется, с теми людьми, которые наблюдали меня несколько месяцев тому назад. Вот и получается что-то вроде заколдованного круга.

«Работа» для нее значила участие в движении ее отца. В другом своем настроении она пишет 30 мая:

А с папой, этим Фомой Неверующим, мне и вовсе переписываться не о чем. Он все больше в заоблачных сферах высшей политики попархивает (от «порхать»), а я преимущественно в психоаналитических свинствах пресмыкаюсь.

Отец пытался занять ее историческими разысканиями в берлинских библиотеках, для текущей работы ему нужны разные сведения. Но толку от дочери было мало, она жаловалась на рассеянность, и в письмах Троцкого чувствуется раздражение. Однажды отец получил выписки столь обширные, что специальным письмом (от 17 октября 1931 года) ему пришлось «приостановить переписку целых глав из книг». В других случаях Зина, наоборот, оказывалась неспособной найти нужный источник и отвечала отцу беспомощными отговорками.

Был ли то психоанализ в техническом смысле этого слова? В своем подходе к этой больной доктор Май комбинировал психоаналитические сеансы с более обычным лечением, а еще с весьма своеобразными подходами социального плана. Он постоянно обсуждал с Зиной вопрос о возвращении в СССР. 10 декабря 1931 года она писала отцу:

Милый, родненький мой родительчик!

Сегодня утром послала тебе свое первое послание, и уже после того совершилось одно великое событие. Выслушал меня доктор Май и говорит: «Состояние легких превосходное. Я считаю, что в конце января или в феврале Вы можете возвращаться в СССР. К этому времени Вы будете вполне работоспособны». Я, конечно, в полном восторге, но немножко и встревожена: не слишком ли он торопится? То, что я буду к этому времени работоспособна, для меня — вне сомнения, но ведь на сегодня у меня еще ни один пневмоторакс не снят, а в СССР меня ждет голодище, отсутствие комнаты, наличие двух полубольных детей и… большие сомнения в том, чтобы я могла получить работу, которая даст возможность прокормить семейство. Ну, скажем, вы мне немножко помогать будете, если вам самим Бог поможет… Все же… Туберкулез имеет тенденцию возвращаться, и у меня даже на основании слов того же д-ра Мая (вначале) создалось впечатление, что для закрепления завоеванной позиции понадобится еще много и много месяцев… Что изменилось, не знаю. Может быть, он считает меня советской сановницей — я ведь не распространяюсь перед ним об условиях моей московской жизни. Да нет, глупости: он же знает, кто я. Другая версия: у него — как говорила мне А. И. Пфемферт — много больных служащих полпредства, и вообще он к этому высокому учреждению близок. Уж не оказали ли на него давление? Не хотят ли они повторить историю Нины /нрзб/?.. А жаль будет затраченных усилий и затраченных вами средств. Ну да рассуждать не приходится. В СССР, конечно, поеду с радостью. Да и знаешь, папа, ведь ужасное там положение. Долго же так продолжаться не может… Ведь в самое ближайшее время настанет решающая пора; всякий лишний человек весьма даже пригодится. Вот, не простившись с тобой, не хотелось бы уезжать… Думаю, что ты не станешь возражать против того, что вместо «привезения» Севы в Берлин (о чем были предположения) я обратно через Стамбул же поеду.

Через несколько дней, 14 декабря, она сообщила отцу, что два врача, профессор Кронфельд и доктор Май, теперь считают возможным ее возвращение в СССР «не раньше чем месяцев через пять». Письма ее кажутся теперь более умеренными. «Теперь только поняла, что перенесла тяжелую нервную болезнь, из которой как-никак благополучно вылезла», — писала она отцу 18 декабря 1931 года. В это время она еще была в клинике.

В начале 1932-го Зинаида, вместе с другими членами семьи Троцкого, была лишена права возвращения в СССР специальным Указом ВЦИК. 26 февраля она сообщала: «Родная Наталия Ивановна, вчерашняя „Правда“ принесла страшный удар: не впускают в СССР!» В это время, как можно понять из этого письма, она выписалась из санатория, жила в пансионе и «изредка» бывала у врача. Она обратилась с письмом во ВЦИК с просьбой пересмотреть решение и разрешить ей возвращение в СССР. Как следует из письма от 10 марта 1932 года, «к моему обращению во ВЦИК была приложена очень энергичная справка врача насчет риска моего пребывания здесь. Может быть, все-таки это сыграет известную роль?» Итак, доктор Май написал энергичный документ, в котором свидетельствовал о вреде пребывания за границей для психического здоровья его пациентки, зная при этом, что пациентка эта уже лишена юридического права и физической возможности вернуться на родину. «Он же знает, кто я», — писала она отцу. Тот, впрочем, тоже поддерживал ее желание вернуться. «Зина, на мой взгляд, должна немедленно опротестовать решение в деловой и спокойной форме», — писал он сыну в марте 1932 года об Указе ВЦИК. Если Зина действительно хотела уехать в Россию, это было вариантом отложенного самоубийства: «Если все же удастся вернуться и разделить судьбу оставшихся на родине — это будет для меня настоящим выходом. Для себя хочу только этого», — писала она Седовой 21 марта, собираясь идти на прием к полпреду СССР «с заявлением и справкой от врача». Однако подруга Льва Седова, с которой Зина была, возможно, откровеннее, вспоминала: Зина совсем не хотела ехать в СССР. Более того, «она ничего так не боялась, как быть насильственно возвращенной в Россию». По ее словам, возвращения дочери в СССР хотел Троцкий, «потому что Зина начала себя вести не совсем разумно с разных точек зрения».

Мне и эта версия кажется маловероятной. Троцкий должен был понимать, чем чревато Зинино возвращение в СССР. Действительно, если бы она была жива и доступна несколько лет спустя, прокуроры и публика Московских процессов получили бы немало удовольствия от ее инцестуозных признаний. Троцкого и так обвиняли во всех грехах. По словам Николая Крыленко, Троцкий — «чудовищное соединение в одном лице всей суммы преступлений, какие только знают уголовные законы», «изверг человеческого рода» и «самовлюбленный Нарцисс». Крыленко перебирал тропы с тем большим энтузиазмом, что его сестра в это время была замужем за американцем Максом Истменом, деловым партнером и сподвижником Троцкого. Все же сказанное было немного голословно; показания дочери, доведенной до безумия совратившим ее отцом, могли бы отменно украсить риторику Крыленко. Московские процессы не были чужды такого рода клубнички. Ежова среди прочего обвиняли в гомосексуализме, а кремлевского врача Плетнева в том, что искусал пациентку.

В свете того, что мы знаем, сложнее всего объяснить именно отрицательный факт: почему столь ценную и столь доступную свидетельницу не вернули в СССР. Конечно, у спецслужб всегда проблемы с координацией работы; а может быть, они просто не торопились. Ближе к делу, в ноябре 1936 года переписку Троцкого пытались похитить из парижского архива. Операцией руководил знакомый нам Марк Зборовский. Было унесено 15 пакетов с вырезками из старых газет; по случаю главная часть архива с личной перепиской еще находилась в пути, о чем террористы не знали. Если бы прокурорам досталась Зина или ее письма, их речи на Московских процессах были бы еще увлекательнее. Самая радикальная из гипотез состоит в том, что Зина потому и оборвала свою жизнь, что почувствовала, как собираются ее использовать. Вернемся, однако, к немногим оставшимся фактам.

9 апреля 1932 года полпредство в Берлине лишило Зину советского паспорта. «Врач, лечивший меня (и к которому я недавно заходила за новой справкой для Москвы), говорил А. И. Пфемферт, что он напишет письмо Н. Н. Крестинскому». Врач, наверно все тот же доктор Май, поощрял стремление Зины вернуться в СССР постоянно, настойчиво и не считаясь с реальностью. Как писал позже Троцкий в открытом письме Сталину, «врачи-психиатры заявили единодушно, что только скорейшее возвращение ее в обычные условия, к семье, к труду может спасти ее. Но именно эту возможность отнимал ваш декрет». Интересно, что Троцкий заявляет о нескольких психиатрах: поскольку Зина в это время только учила немецкий язык и с трудом читала газеты, можно полагать, что эти психиатры, «единодушные» в своем желании вернуть Зину в СССР, были русского происхождения. Создание подобной ситуации неразрешимого противоречия — эффективный способ довести пациента до предела отчаяния.

Близость доктора Мая к советскому представительству в Берлине и настояния доктора на возвращении больной в СССР не должны оставить сомнений в том, что НКВД получало сведения о дочери Троцкого. Как мы видели, даже Зина стала подозревать своих врачей в том, что они сотрудничают с Москвой. Но отец к сомнениям дочери оставался безразличен: все списывалось на психоз. Окруженный агентами и убийцами, Троцкий принимал разнообразные меры предосторожности, которые до последней секунды казались вполне эффективными. Его дети, Зина Волкова и Лев Седов, погибли раньше самого Троцкого. Возможно, то был особо изощренный способ отомстить сопернику: по формулировке Троцкого, «политически бесцельные акты обнаженной мести». Жертва, подобно Лаокоону в античном мифе, перед гибелью должна была увидеть смерть собственных детей. Было это рассчитано в Москве или нет, произошло именно так. Усилия московских спецслужб в Европе координировал Наум Эйтингон. Его агентами были Рамон Меркадер, убийца Троцкого; Марк Зборовский, организовавший убийство сына Троцкого; и Макс Эйтингон.

Руководя берлинским психоанализом вообще и русскоязычными, просоветски настроенными аналитиками в особенности, Эйтингон наверняка контролировал лечение именитой пациентки. Скорее всего, психоаналитиком Зины был его приближенный, один из тех радикально настроенных берлинских аналитиков, которые мечтали о духовной революции в компании Сувчинского или Фромма. 4 февраля Зина сообщала Седовой: «Если не считать головы, здоровье мое в полном порядке». Она пытается поделиться с мачехой правдой о своих переживаниях, но сделать это нелегко.

Вижу, что все еще не представляете себе, до чего я была психически больна — Вот потому и не могу написать папе, что для этого надо снова разрывать все эти старые вопросы моего заболевания — хоть и совсем под другим углом зрения. А это штука очень тяжелая, надоела всем. А папе и вовсе не до того. И прав он абсолютно, —

писала она 10 февраля 1932 года. Между тем в ее письмах проявляется все более ясное сознание природы своей болезни. Психиатры называют это «критикой к своему состоянию», при психозе это признак улучшения:

Был короткий период, когда я совершенно убеждена была, что Нина [636] отравлена (а потом — что она жива!). Людей — и врачей в том числе, с которыми я была так отвратительно откровенна (то есть несла всякий вздор, так что сейчас мне с ними страшно трудно говорить даже о мелочах, стыдно за прошлое), я принимала за «подставленных» папой, за скрытых «своих» — Вот когда я очнулась, то одно только отвращение к себе испытала, ни с кем говорить не могла — Хотел врач в это время папе писать, но я его отговорила… Да и не думала, что это может спасти меня — А в своих отношениях к вам — и к вам лично, конечно, до последнего помрачения (когда все смешалось в моей голове) была абсолютно искренняя… Я все еще ненормальный человек, но это совсем другое дело: неуверенность в себе, «боязнь» людей, крайняя психическая утомляемость, отвратительное состояние бездеятельности.

Вместе с лишением советского гражданства становится неясным ее статус в Германии. Берлинская полиция угрожает выслать ее из города. Она видит в этом давление советского полпредства. Она все еще интересуется политикой, ходит на демонстрации социал-демократов, ненавидит Гитлера и со страхом ждет выборов. Ее сын оставался с дедом на Принкипо. Не имея вида на жительство, Зина не могла пригласить его в Германию. Она снимает комнату, а бюджет на питание составляет одну марку в день. Деньги, конечно, поступали от отца. Всю семью не оставляло молчаливое присутствие НКВД, и Зина знала о нем так же, как и сам Троцкий. В одном из писем она, к примеру, не советует отцу увлекаться рыбной ловлей, за его выездами в море следят советские агенты, писала она. Опасность, однако, угрожала с другой стороны. Анализ продолжался, вызывая все новое сопротивление. 5 августа она сообщает Седовой о новых неприятностях со здоровьем: «Отчего у меня голова болит — кто ж ее знает? Я так потеряла всякий „вкус“ к анализам этого рода. Борюсь тем, что перетерпеваю». Троцкий советовал ей перебраться в Вену, она медлила. Зина переписывалась и с мужем, который к этому времени был сослан в Сибирь. Как ни странно, берлинские письма доходили в Енисейск. 23 ноября 1932 года датирована открытка Льву Седову: терапия у доктора Мая продолжалась уже почти год. «Если можешь — пошли — как просила — немножко больше, по известным тебе причинам. Если не можешь — обойдусь. Конечно, расход на Мая стоит особняком. Очень горько, но… виноватой в болезни я себя не чувствую. З.».

Желая помочь психоаналитику и доверяя ему, Троцкий переслал некоторые из писем дочери — возможно, еще более откровенные, чем те, что дошли до нас, — ее доктору в Берлин. Психоаналитик проинформировал об этом Зину. Круг замкнулся. Она не могла больше надеяться на то, что если ее не понимает врач, то поймет отец. Двойная, со стороны отца и врача, манипуляция самыми важными ее переживаниями не улучшила ее состояния, но вела к финалу, который уже нетрудно было угадать.

Как раз в то время, когда его дочь проходила психоанализ у доктора Мая, сам Троцкий поехал в свою последнюю публичную поездку. Группа европейских поклонников сумела устроить выступление Троцкого и, более того, добыть ему с женой визу. В ноябре 1932 года гонимый эмигрант, но все еще неотразимый оратор говорил в Копенгагене:

антропология, биология, физиология и психология накопили горы материала, чтобы в полном масштабе поставить перед человечеством задачи развития и совершенствования тела и духа. Вдохновенной рукой Зигмунда Фрейда, психоанализ сдергивает крышку с колодца, который поэтически именуется человеческой душой. И что обнаруживается? Наша сознательная мысль лишь малая часть работы темных психических сил. Умелые ныряльщики достигают дна океана, чтобы сделать фотографии загадочных рыб. Человеческая мысль, спускаясь в глубину своих психических источников, должна пролить свет на самые таинственные движущие силы души и подвергнуть их разуму и воле. Разобравшись с анархическими силами своего общества, человек начнет работу над собой, поместив самого себя в реторту и под пестик химика. Впервые человечество увидит в себе сырой материал, или в лучшем случае полуфабрикат, физический и психический. В этом отношении социализм тоже будет означать прыжок из царства необходимости в царство свободы: сегодняшний человек, со всеми его противоречиями и негармоничностью, проложит дорогу новой и более счастливой расе [637] .

Это были последние слова Троцкого, сказанные перед толпой восторженных слушателей. Выступая в Копенгагене, Троцкий потому так акцентирует свои психоаналитические интересы, что мысли его возвращаются к больной дочери, проходящей психоанализ. Он еще долго обдумывал лечение Зины, ставя себя на место ее докторов. Два года спустя после конца этой истории, 17 февраля 1935 года, Троцкий записал в дневнике, обдумывая «преступную работу вождей французского пролетариата»:

Представим себе старого, не лишенного образования и опыта врача, который изо дня в день наблюдает, как знахари и шарлатаны залечивают насмерть близкого ему, старому врачу, человека, которого наверняка можно вылечить при соблюдении элементарных правил медицинской науки [638] .

Психический термидор

Просвещение подчинило человека инструментальной рациональности. Человек занялся расчетом средств для своих частичных целей. Разум — у Гегеля синоним самой истории — превратился в рассудок, инструмент счета возможностей. Согласно Диалектике Просвещения, инструментальная рациональность распространяется от производства на прочие сферы жизни и непременно ведет к тоталитаризму. Нацистский или сталинский лагерь есть логическое завершение Просвещения, писали Адорно и Хоркхаймер. В сравнении с мыслью Троцкого то был важный шаг вперед — или, если хотите, назад. Троцкий в 1930-х видел в иррациональном поведении «масс» поздний рецидив знакомого сопротивления Просвещению, отсюда и ассоциация с холерными бунтами. Адорно видел в тех же явлениях закономерную, но невиданную в истории и не предсказанную марксизмом трансформацию самого Просвещения. Виднее всего это развитие в работах самого популярного из теоретиков франкфуртской школы, Герберта Маркузе.

Его карьера совмещала философскую подготовку у Хайдеггера с опытом практической политики. Активист спартаковского движения, а после эмиграции сотрудник Госдепартамента, Маркузе был оптимистичнее других франкфуртских философов и потому, возможно, наиболее популярен в Америке. Программная книга Маркузе Разум и революция отождествляла два заглавных понятия. Книга рассказывает о Гегеле, приписывая герою любимые мысли автора. «Ощущение того, что новая мировая эпоха только что началась, пронизывает всю книгу Гегеля», — пишет Маркузе о Феноменологии духа. Тем же ощущением полна Разум и революция: не имея ничего общего с Хайдеггером, исторический оптимизм Маркузе близок к просвещенческому максимализму Троцкого. «Гегель видел, что результатом Французской революции стало не осуществление свободы, а утверждение нового деспотизма». То же видели Троцкий и сам Маркузе, вместе с Гегелем трактовавшие то, что видели, «не как историческую случайность, но как необходимое развитие». История мира, и в частности истории революции и террора, есть история разума: все свершившееся разумно, если понять его смысл. «Гегель был последним, кто истолковал мир как разум, в равной мере подчиняя природу и историю нормам мысли и свободы». Как мы знаем, не последним.

Разочарование пришло под одновременным влиянием войны в Испании и Московских процессов. Как вспоминает Юрген Хабермас, Маркузе «вполне осознавал и прямо указывал, что благодаря фашизму и, более того, сталинизму история получила направление, совершенно отличное от предсказаний марксистской теории». Видимо, тогда у него появился интерес к советским делам, столь отличным от предсказаний. Во время и после войны он работал аналитиком американской разведки. Потом занимался русскими исследованиями в консервативном Гарварде и написал критическую книгу о советском марксизме, ставшую наименее известным его сочинением. Америка и Россия в равной степени предались тотализации инструментального разума: этот фирменный диагноз франкфуртской школы Маркузе ставил теперь обоим партнерам по «холодной войне». Идеологическая продукция советского образца вызывает у него такое же отвращение, как американские средства оглупления масс. Возражая против концепции тоталитаризма, Маркузе акцентировал противоположность между фашизмом и сталинизмом. Советская идеология пользуется иррациональными, магическими по механизму своего действия формулами во имя высоких рациональных целей. В противоположность этому нацизм суперрационален на уровне средств, но иррационален на уровне целей.

Он прославился следующей своей книгой Эрос и цивилизация, в которой влияния Гегеля и Хайдеггера полностью отступили перед влияниями Фрейда и Райха; любопытно, что писалась она одновременно с Советским марксизмом. Длительный и, по-видимому, неприятный период государственной службы дал Маркузе опыт, которого не было у других франкфуртских философов. Результатом был отказ от прежних приоритетов, связанных с большими внеличностными силами, и анархическая ненависть к любым формам подавления. Все формы репрессии — экономическая, политическая, сексуальная — следуют одна из другой и, по сути дела, отождествляются. Поэтому любой акт субъективной свободы, например одноразовая любовь, есть восстание против тотального порядка. «Занимайтесь любовью, а не войной», — скандировали благодарные студенты вслед за Маркузе. «Негативная диалектика» последних книг Маркузе и Адорно немало напоминает другого нераскаявшегося гегельянца, Бакунина. В варианте Маркузе то был отход от социально-политических конструкций к частной сфере личных отношений. Эрос и цивилизация дала систематическое употребление фрейдовской истории отцеубийства. Тотальное господство отца, сексуальное и экономическое, кончается отцеубийством и хаосом, но потом отец возвращается «в интернализованной и обобщенной, иначе говоря рациональной, форме». Так происходит и после революций, когда сыновья объединяются против отцов, и после пубертатных восстаний отдельных сыновей. Отец возвращается в качестве памяти и совести.

Возвращение вытесненного создает табуированную, подпольную историю цивилизации […] Праотец как архетип господства кладет начало цепной реакции порабощения, бунта и вновь навязываемого господства […] Теперь борьба против свободы воспроизводит себя в душе человека как самоподавление индивида [646] .

Маркузе приватизировал, одомашнил большой фрейдовский миф. Следующая по историческому порядку идея представила переворачивание обществ как циклическое и необходимое дело. Первое отцеубийство, которое Фрейд мыслил в единственном числе, как начало истории человечества или, во всяком случае, народов, приобретает регулярный характер: люди периодически совершают его, в виде реальном или символическом, при смене режимов, или поколений, или просто по праздникам. Структурное состояние основано на неравенстве, собственности и отцовской власти; в перевернутом состоянии торжествуют равенство и безусловность, энтузиазм и женственность. Как ни пытается репрессировать антропологическая теория свое идеологическое происхождение, оно очевидно даже в подборе терминов: Виктор Тернер, обобщивший многие попытки предшественников от Фрезера до Бахтина, назвал циклически, веселое, эгалитарное состояние «коммунитас». Тернер настаивает на женском роде этого слова; и правда, коммунитас есть коммунизм в женском роде. Это состояние, в котором снимаются все различия между людьми, включая пол и поколение, род и статус. В этом состоянии люди невинны и счастливы, как в раю до падения; и длится оно тоже недолго, зато возвращается гарантированно и многократно. Мечта о полном и окончательном коммунизме не удалась, и ее остатки складываются в идею планомерной, укрощенной коммунитас. Так развивалась эта история: сначала апокалипсис свелся к революции, потом революция свелась к карнавалу.

Так наряду с политическим термидором (старый термин, со времен Французской революции означавший реакцию и получивший новое хождение с легкой руки Троцкого) наступил, по собственной формуле Маркузе, «психический термидор». Троцкий называл термидором сам сталинизм; Маркузе приравнял к «психическому термидору» собственную версию фрейдомарксизма. Именно эту формулу, «психический термидор», использовал и поздний наследник франкфуртской школы Юрген Хабермас, подытоживая вклад своего старшего друга, Маркузе. Если Разум и революция утверждала возможность рациональной переделки жизни на началах свободы, то Эрос и цивилизация закрывала этот путь. Свобода антагонистична сознанию и не совместима с разумом. Неожиданно и вопреки не только Гегелю, но и Фрейду, последним убежищем свободы становится бессознательное.

Именно в нем утверждается непосредственное тождество свободы и необходимости, свободы и счастья. Эта табуируемая сознанием истина бессознательного […] неустанно пробивается к осознанию. Прошлое постоянно бросает вызов будущему, рождая желание воссоздать рай, но уже на основе достижений цивилизации [649] .

Критика репрессии увенчивается апологией регрессии. Согласно новому пониманию, подлинное освобождение есть «освобождение прошлого». Его обеспечит не критический разум, но восставшая память. Только ей, хранящей бессознательные следы раннего счастья, доступны истинные ценности. Райхианская идея грядущего матриархата развивается в проект «эротизации человека в целом», что выразится в «закате генитального приоритета» и в инцестуозном «возрождении прегенитальной полиморфной сексуальности». За этим последует «распад моногамной и патриархальной семьи», так что свободное либидо будет развиваться «за пределами институтов производительности».

Трудно сформулировать идеи, более далекие Гегелю и Троцкому. Счастье и свобода будущего заключены в том прошлом, когда ребенок наслаждался блаженным, прегенитальным союзом с родителем другого пола. На пике «психического термидора» Маркузе соглашается с бредовой памятью неизвестной ему дочери Троцкого.

Маркузе преодолевает отчаяние франкфуртских философов, порожденное холокостом и ГУЛАГом. В Европе они видели, как осуществление проектов Просвещения вело к таким же последствиям, что и националистическое варварство. Трагедия двух стран, немецкой родины и социалистической мечты, погружала в историческую меланхолию, не излечимую философскими средствами. Но американская их публика не пережила европейских трагедий. Проблемы требовали переформулировки на внеисторическом языке. Компромисс между взбесившейся историей 20-го века и рациональными языками ее описания, марксистским и фрейдистским, был найден в выходе за пределы опыта. Радикальные идеи Фромма и Маркузе опирались на Массовую психологию Райха и через него на Материнское право Бахофена. Отсюда началось новое развитие левого движения, к концу века проявившееся в доминировании феминизма над другими формами радикальной мысли. Теперь причина человеческих бед ищется не в классовой эксплуатации, но в гендерном неравенстве. Социальное доминирование мужчин ведет к страху кастрации, зависти к пенису, табуированию гомосексуальности. Если разоблачить гендер как социальную конструкцию, не будет неполных семей и неразделенной любви. Применяя революционное наследство к своим новым проблемам, феминистки обсуждали самые радикальные решения, вплоть до временной диктатуры новых амазонок на период отмирания государства. Сколь глух был Троцкий к подобным исканиям, со столь же экстремальной силой его дочь показывала, что человеческие проблемы не сводятся к классовым.

Между тем идея первобытного матриархата, столь увлекавшая политиков и психологов, так и не подтвердилась антропологами. Маргарет Мид, крупнейший американский эксперт по семье и быту колониальных народов, пришла к выводу об универсальности разделения функций между полами в пределах человеческого рода. У приматов самец защищает самку и детенышей, у людей мужчина еще и кормит женщину и малышей. Ответственность самцов, считает Мид, сформировалась задолго до того, как люди пришли к пониманию физиологических основ отцовства. Эта ответственность в равной мере существует в матрилинейных обществах, где имя и имущество наследуются по материнской линии (что было важнейшим аргументом сторонников матриархата), и в более знакомых нам патрилинейных обществах. «Представление о доме, куда мужчина приносит пищу, а женщина ее готовит, является общим для всего мира». Такая семья, формулирует Мид, была условием возникновения человечества и остается универсальным его феноменом. Испытавшая в своих ранних трудах губительные соблазны века, в этой поздней и скорее консервативной работе Мид держит в уме свежие эксперименты над человеческой природой:

Не случайно наиболее успешные и крупномасштабные случаи ликвидации семьи происходили не среди простых дикарей, существовавших на грани выживания, а среди великих наций и сильных империй [653] .

На этой основе Мид пересматривала понятие инцеста. Сутью его является не бессознательное стремление людей прелюбодействовать с родственниками, против чего цивилизация воздвигает свои тотемные столбы, но более понятное стремление обществ обеспечить защиту своих незрелых членов от сексуальных домогательств. Сфера действия этого запрещения прогрессивно расширяется: сначала им охвачены только собственные дети, потом все несовершеннолетние, потом все зависимые люди, включая ваших подчиненных или студентов. Такая защита действует двусторонне:

Уберечь десятилетнюю девочку от приставаний отца — необходимое условие социального порядка, но и защита отца от искушений — обязательное условие его социальной адаптации […] В своей основе правила инцеста — способ, с помощью которого сохраняется семейная ячейка […] Распространение правил инцеста на различные формы защиты детей всего общества […] — лишь один из примеров охранительных и защитных находок нашей человеческой истории [654] .

Эта статья Мид — тоже один из примеров таких находок.

Конец

На новый, 1933 год к Зине в Берлин приехал сын Сева. Как раз в это время состояние ее вновь обострилось. В последнем своем письме Седовой (от 3 января) она писала о Севе:

за него страшно больно: он прибыл в очень неблагоприятный момент — переход от полубредового состояния, в котором (я) находилась до того — к другому, субъективно неизмеримо более тяжелому, сопровождавшемуся полным физическим и психическим бессилием. Даже говорить было трудно. Все мысли спутались. Не стоит писать об этом подробнее. Разумеется, не удалось укрыть этого от Севушки. Бедный мальчик… Мы с ним много гуляли теперь, но я все еще почти не в силах разговаривать с ним… Разумеется, пока я в таком состоянии (совсем ненормальный человек), я не буду писать вам. Что еще я могу прибавить?

Следующим днем помечена приписка:

Жить в наше время психически ненормальному слишком большая «роскошь». Пора кончать. Мертвый не должен хватать живого. Севушка-то то и дело спрашивает: Почему у тебя такой голос? Тебе кого-нибудь жалко? Почему у тебя такое лицо? И пр…. Почему ты ничего не говоришь? Почему ты мне не отвечаешь?

Бумаги ее были раскиданы по комнате; она не подумала о том, чтобы уничтожить их перед тем, как покончить с собой. Они были забраны Львом Седовым, который хранил их в своей парижской квартире. После его гибели они были изъяты французской полицией и исчезли, возможно, навсегда. Со слов подруги Седова, читавшей их, мы знаем только, что в этих бумагах было заключено «все отчаяние» Зины и что об их содержании нельзя было говорить и через 25 лет после событий. В архивной папке лежит записка, видимо предсмертная:

Севушке лучше всего сказать, что я заболела и отправлена в больницу, а приходить туда детям нельзя, потому что там есть и заразные больные. Бедный, бедный, бедный ребенок. Но и для него ничего не может быть страшней психически расстроенной матери.

Патриарх революции трагически воспринял самоубийство дочери. Сила его реакции удивила секретаря.