Приветливые, чистенькие, они стоят друг против друга, — два бревенчатых домика на самой окраине деревни. В них тесновато и шумно: у скромного органиста деревенской церкви Константинаса Чюрлёниса и его жены, крестьянки Адели, большая семья — пять сыновей и четыре дочери. Старшего (он родился 22 сентября 1875 года) зовут, как отца, — Константинас.
Крошечный сад. Тщательно выметенные дорожки, по их сторонам — «грядки и простенькие деревенские цветы. Несколько деревьев, на одном — гнездо аиста. А за изгородью аромат цветущего луга, кроны старых сосен, птичьи песни. Маленькое озеро. И древний Неман — овеянный сказаниями, украшенный замками, спящими на его берегах.
По лазури Немана
Вдаль плывет моя ладья.
Небо ясно, солнце светит,
В вышине как будто плач.
Нотка тихая напева,
Странный голос затаенный
Над землей моей литовской
К поднебесью унесённый.
(Около 1900 г.)
Неподалеку от домишек Чюрлёнисов, в самом центре деревни Друскннинкай, — маленький белый кубик с четырехскатной крышей, над которой поднимается куполок с золоченым римско-католическим крестом. Три тополя за оградой с высокими старыми воротами. А внутри церкви прохладно, темно и тихо… Но вот большие крестьянские руки отца ложатся на клавиши органа. Мгновение, и, словно по волшебству, сверкающие трубы начинают дышать. В церкви становится тесно от звуков. Они заполняют здание, властно раздвигают стены, несутся ввысь, к небу, они, словно сотни прекрасных голосов, торжествуют, плачут, молят. И кажется, что не только чинные прихожане, но и святые на старых потемневших картинах благоговейно вслушиваются в музыку… Полевые цветы. Шепот сосен. Музыка. Это и есть детство Чюрлёниса. И еще — долгие зимние вечера, и семья, сидящая за дощатым столом. Сказки матери… О мудром Уже, о бесстрашном Королевиче, о всесильном Солнце. Песни матери — народные дайны. Сколько их! Ведь недаром этот район издавна звали «страной песен».
Но литовские сказки звучат на польском языке. Да и дети знают только польский и русский. Все национальное в этой части Российской империи издавна стремились уничтожить.
Чюрлёниса учит отец. Учит тому, что умеет и любит — музыке. Сам он небольшой музыкант. Азы образования этот простой литовский землепашец получил некогда в школе при провинциальном монастыре, а затем совершенствовался самостоятельно, упражняясь в маленьких сельских костелах. Но он строгий, даже суровый учитель. И люди изумляются: в семь лет мальчик знает нотную грамоту, свободно играет с листа! Но надежд на серьезную школу нет: доходы деревенского органиста более чем скромны.
В эти годы маленькая деревушка Друскининкай становится модным курортом. Местные минеральные воды приобретают все большую известность, а живописные окрестности привлекают множество дачников. В летние месяцы дачники съезжаются из Варшавы и Вильнюса, из Петербурга и Москвы. В доме органиста все чаше собираются приезжие любители музыки. Они с интересом слушают игру маленького «вундеркинда». Одному из них суждено было принять участие в его судьбе. Это варшавский врач Ю. Маркевич. Любитель музыки, окончившей в свое время Московскую консерваторию, он каждое лето приезжал на отдых в Друскининкай и стал другом семьи Чюрлёнисов.
Маркевич рекомендовал Чюрлёниса-младшего своему знакомому князю М. Огинскому, богачу и страстному меломану. Поместье Огинского находилось в Плунге. Там же была оркестровая школа, которую он содержал на свои средства. В нее и попал после окончания начальной школы тринадцатилетний Чюрлёнис. Здесь он учился играть на флейте и делал первые, робкие и совсем еще неумелые опыты в сочинении музыки. Впрочем, даже они вызывали немалый восторг у не очень искушенных в искусстве гостей помещика. Сам же Огинский, считавший себя меценатом, был столь доволен прилежанием Чюрлёниса, что даже взял на себя финансовое обеспечение его дальнейшей учебы.
В 1893 году Чюрлёнис отправился в Варшаву. Варшава поразила его: большой незнакомый город, узкие улицы, застроенные высокими каменными домами, роскошные дворцы, театры, концерты, книги. Он — студент Варшавского музыкального института. Его учитель по классу рояля — профессор З. Сигетинский, по теории композиции — 3. Московский, популярный польский композитор, немало сделавший для развития национальной симфонической музыки. Оба — эпигоны поздней романтической Школы. Целиком под обаянием Шопена, этого гениального романтика, властителя умов музыкальной молодежи Варшавы, Чюрлёнис пишет много — кантату для хора и оркестра, фуги, маленькие пьесы для рояля. Некоторые сочинения имеют успех — прелюд, ноктюрн и мазурка даже печатаются в варшавском музыкальном альманахе «Меломан7 ».
В канун нового столетия в кругах варшавской молодежи, явственно ощущающей кризис буржуазного общества, идут нескончаемые споры. Жить по-старому нельзя. Близкий крах неминуем. Сознание этого порождает революционно-демократические тенденции у одних, растерянность и панику у других. Материалистическому миропониманию все сильнее противостоят различные идеалистические и религиозные искания. Чюрлёнис, по всей видимости, с трудом ориентируется в этой противоречивой обстановке. Его взгляды не отличаются последовательностью. Он увлечен историей и естественными науками, а в литературе ему, как многим сверстникам, ближе всего Достоевский, В. Гюго, Гофман, Э. По, Ибсен8 . Романтическая мечта о лучшем, справедливом мире сочетается у него с интересом к современной идеалистической философии, к теософии и даже к мистике.
… Как было бы хорошо спуститься к Неману, к нашим пригоркам, пескам, соснам. Как думаешь?. Какое это было бы счастье! Сейчас ведь весна. Неотрывно смотрел бы я на деревья, траву; тут же, при мне, набухали бы и розовели почки, потом выступали бы светло-зеленые ростки. А там, глядишь, из-за большого листа цветок высовывает головку и улыбается солнцу… Правду говоря, я завидую аистам и жаворонкам, тянущим в ту сторону. Они быстрее меня, они меня обогнали… Эх, Генюк, жаль, что ты не понимаешь, что это значит — вернуться в родное село. Вот уже верста до дому. Вот уже там, за лесочком. Опять слышишь шепот сосен, такой серьезный, будто они о чем-то тебе рассказывают. И ничто так хорошо не понимаешь, как этот шепот. Лесок редеет, и вот уже сквозь ветви просвечивает озеро. Сгорбленный Андрюкас тащит воду из родника, а дальше и дом, гнездо аиста, костел. Все то же самое, и так ничего не изменилось, что с минуту тебе кажется, будто ты возвращаешься после драки с мальчишками из леса.
Письмо Е. Моравскому от 21 марта 1902 г. Лейпциг
В 1899 году Чюрлёнис с отличием заканчивает институт. Ему предлагают должность директора только что основанной музыкальной школы в Люблине. Он, не размышляя, отказывается. Пусть трудно, пусть приходится перебиваться частными уроками, — его, романтика, не влечет к спокойной, обеспеченной жизни, если для этого нужно жертвовать свободой. Он горит жаждой творчества. Чюрлёнис задумывает первое большое сочинение — симфоническую поэму «В лесу». По своему жанру это — пейзажная картина, лирической темой которой является жизнь природы, однако не природы вообще, а природы литовской. Литва — это и есть, по народным представлениям, величественный лес. Лес, любимый народом. Воспетый Мицкевичем. Лес, о котором древнее сказание говорит устами печальной богини: «Литва — это леса! Уничтожаете леса; уничтожите леса, не будет Литвы…» Нет, Чюрлёнис не городской житель. Здесь, на чужбине, он тоскует по любимому сосновому лесу, живущему скрытой, для многих загадочной, а ему близкой и удивительно понятной жизнью.
«В лесу» (1900–1901) — произведение, с которого начинается история литовской профессиональной музыки. Что же касается его автора, то он считал для себя необходимым продолжать учебу. Знания, полученные в музыкальном институте, не удовлетворяли. Осенью 1901 года Чюрлёнис едет в Германию.
Теперь он становится студентом Лейпцигской консерватории. Изучает немецкую музыку, — особенно привлекают его Бетховен, Бах и Р. Вагнер, — знакомится с музыкальной жизнью Лейпцига, восторгается симфоническими поэмами и первыми музыкальными драмами Рихарда
Штрауса. Одним из любимых его композиторов становится Чайковский. Впрочем, очертить круг музыкальных привязанностей Чюрлёниса трудно — он широк.
В Консерватории руководителем Чюрлёниса является знаменитый в те годы Карл Рейнеке — дирижер и композитор позднеромантической школы. Отношения с профессором сложные. Он встречает то восхищение, то полное непонимание: тот сторонник музыки чистой и нежной, приятной и благозвучной, его кумиры — Мендельсон и Вебер. Чюрлёнис же пишет по-иному, в его сочинениях ясно слышатся меланхолически-печальные литовские мотивы. Они звучат и в его футе для струнного оркестра, и в Струнном квартете9 , становятся основой « Кястутиса »— увертюры на тему литовского фольклора. Это не по душе профессору. Чюрлёнис мучается, порой вовсе разочаровывается в своих способностях, хочет бросить все и бежать.
… Раскусил я Рейнеке полностью. Поверь мне, я мог своими композициями очаровывать его на каждом уроке: немного мелодии, слегка красивенькой гармонии, складное целое, как можно меньше диссонансов, контрапункты убрать тоже не мешает — о, это он любил страстно! Поразительна его любовь к «музыке золотой середины», поразительно желание заставить учеников писать так, как писали лет сто назад. Возможно, на первых порах так и нужно. Но, согласись, раз ученик пишет большое сочинение для оркестра, вкладывая туда здоровье и труд, то уж, наверняка, имеет право сказать хоть что-то и свое. Сей же старый пень этого не допускает. Морщится, вытаскивает разные партитуры, чаще всего — Мендельсона и Вебера. И все тычет, что здесь, вот, так и это «fein», а то, что написал господин (ученик) — это не «fein» и было бы хорошо, если бы господин был бы столь любезен исправить свои диссонансы. Тогда будет «fein».
Письмо Е. Моравскому от 17 февраля 1902 г. Лейпциг
В Лейпциге ему вообще живется неуютно. Нет денег — его покровитель Огинский умер. Нет друзей. Он не знает немецкого языка, к тому же его раздражает мещанский уклад бюргерского города. Чюрлёнис все чаще жалуется на одиночество и тоску, дни кажутся ему годами. Он томится, прозябает, мечтая о летних каникулах, когда увидит родной край. Его не радуют и перспективы — он с горечью иронизирует над будущим, над тем, как потом поедет в Петербург, получит место и жалованье, приобретет приличествующую должности одежду и будет каждый день обедать, включившись в общий поток размеренного буржуазного существования.
… В конце концов — долой заботы! Весна! Солнце как будто подменили: оно светлое, улыбается, медленно шествует в высокой синеве. По своему пути оно рассыпает каскады лучей, а с ними — радость, свет, тепло и жизнь. Временами хочется и кричать, а петь, а порою — тоскливо.
Зазеленели подстриженные парки и голые загородные поля. В соседнем Розентале отозвались какие-то птицы, но, наверно, по-немецки, потому что я ничего не понимаю. Вы уже, должно быть, слышали жаворонка. Там у нас, в Литве, весна — совсем другое дело. Иногда я выхожу погулять за город, но меня так раздражают прилизанные поля, цементные «дорфы» (деревни — М. Э.) и коляски с запряженными собаками! Все это так практично, так разумно и так пусто, банально, немило, что даже страшно.
Письмо П. Маркевичу от 17 апреля 1902 г. Лейпциг
Осенью 1902 года, получив диплом, Чюрлёнис возвращается в Варшаву.
В Варшаве, отказавшись от места в Консерватории, предложенного дирекцией, он, как и прежде, выбирает путь более трудный. Живет на частные уроки. Их, впрочем, достаточно — его ценят как репетитора, приглашают в богатые буржуазные семьи, да и платят неплохо. Это дает ему возможность творить. Он сочиняет музыку — фуги, фугетты, каноны, восходящие к его кумиру — Баху. Мастерски построенные, говорящие о явном росте молодого композитора, они получают одобрение друзей. Довольна его успехами и семья — похоже, что Кастукас выбивается в люди…
Но он неспокоен. Он мечется. Его настигает новая страсть.
Приезжая на каникулы в Друскининкай, он и прежде зарисовывал окрестные пейзажи, деревья, костелы, Неман. Стремился лишь к тому, чтоб было похоже, старался с возможной достоверностью передать то, что видит и любит. В этих слабых, вовсе неумелых рисунках и акварелях — он попросту еще не научился рисовать — заметна удивительная особенность его видения. Ему кажется, что он понимает язык природы, слышит ее дыхание. И в контуре облака, и в силуэте дерева он явственно различает антропоморфные черты.
… Закончились лекции, и я свободен как птица (без крыльев). Я купил несколько тюбиков красок и холст. Ты, по всей вероятности, хочешь сказать, что холст пригодился бы на что-то другое. Дорогой мой, я сам испытываю угрызения совести по поводу этой пары истраченных марок, но должен же я иметь хоть какое-то развлечение в праздники.
Письмо М. Маркевичу от 22 декабря 1901 г. Лейпциг
Острое чувство единения с природой, привязанность к родным местам, стоило ему попасть на чужбину, оборачивались глухой тоской, неудержимой тягой к дому. Он мечтал о Литве, мечта переполняла, целиком захлестывала его, отражаясь в потоке писем родным.
Тогда — это началось еще в Лейпциге — он на последние деньги купил краски и холст. В его альбомах — наброски, сделанные с друзей, портретные рисунки. И — озеро в Друскининкае, Неман, море с кораблями. Он рисовал для развлечения, чтоб уйти от одиночества, от тоски. Но понимал свое бессилие, неумелость. И страдал. Теперь, в Варшаве, тяга к живописи становится неодолимой. Она возникает вовсе не из влечения к живописи как таковой. Самой сильной чертой, фундаментом характера Чюрлёниса была любовь к красоте, к поразительной гармонии природы. Он влюблен в небо, лес и звезды, травы и полевые цветы, озера и речки. Он, как язычник, поклоняется солнцу. Какими средствами выразить переполняющие чувства? Звуками, ритмами он научился делать это. Но между лирикой и природой лежало еще неоглядное пространство зримых форм и красок. Без них не передать сверкающее богатство мира, красоту бытия. Теперь он понимает — это уже не отдых, не развлечение в праздничные дни.
… Рисую я тут помаленьку. Жаль, что не могу показать тебе своего Друскининкайского озера. Вышло совсем недурно. Помимо озера, нарисовал еще и море с исчезающими вдали кораблями. Но так как вода получилась слишком уж зеленой, а пароходы угловатыми, то, проведя несколько раз кистью, я превратил море в луга, а пароходы в избы. Теперь у меня есть роскошное литовское село, Оба эти произведения висят сейчас над пианино и, как заметила фрау Кроль, делают мое жилье более комфортабельным.
Письмо М. Маркевичу от 29 декабря 1901 г. Лейпциг
Он вновь и вновь пробует — нет, он не способен воплотить зримые образы. Он ничего не умеет. Это выглядит драмой: профессионал-музыкант, окончивший две консерватории, стоящий в самом начале явно успешной карьеры, он, двадцатисемилетний, вновь становится учеником. Невзирая на все, не обращая внимания на уговоры отца — от его заработков зависит благополучие всей большой семьи, на советы друзей, считавших, что живопись может лишь повредить музыкальным занятиям.
Альбом, относящийся к последним месяцам 1902 года, показывает, что уже в это время он посещает художественную студию: здесь вперемежку с портретами, зарисовками уличной жизни и живыми сценками быта («В кафе», «Смотрят волшебный фонарь») — рисунки обнаженной натуры и даже изображение самой студии, где ученики рисуют модель.
Музыка леса. 1903
В частной школе живописи и художественных ремесел Я. Каузика он рисует гипсы. Старательно, сосредоточенно; слишком поздно ему приходится осваивать изобразительную грамоту. Музыка на время отходит на второй план. Он смотрит на нее как на средство к существованию. Вся энергия, все время отданы живописи; не так учебным штудиям, сколько свободной композиции. Работает фантазия. Замыслы распирают воображение. И, еще не одолев премудростей рисунка, не постигнув секретов живописи, он пробует творить.
…Темная чаща леса. Черные стволы деревьев… Одно наклонилось, падая, И кажется, что черные вертикали — не стволы вовсе, а струны чудесной арфы, которые перебирает рука ветра. Или, может быть, вдохновенная рука певца?.. Вдали, над холодной Балтикой, желтеет полоска заката. А здесь — шепчутся сосны, стонет и дышит лесная мелодия…
Я уже написал одну символическую картину…
Письмо П. Чюрлёнису от 2 сентября 1903 г.
Это его первая картина. Картина самоучки. Колорит может показаться жестким и однообразным, рисунок не отличается ни уверенностью, ни гибкостью. Находясь в самом начале творческого пути живописца, «Музыка леса» 10 , однако, показательна во многих отношениях. Чюрлёнис не только любил лес, как истый литовец, и восторгался им, он умел слушать его жизнь. Недаром лесу он посвятил первое большое музыкальное сочинение. Теперь он написал картину. В симфонической поэме «В лесу» есть место, напоминающее ее: мелодичные голоса арфы, постепенно усиливаясь, рождают широкие аккорды лесных отзвуков. Картина — не то иллюстрация к этой поэме, не то художественная параллель к ней11 . Пейзаж здесь — лишь символическая форма, в которой излагается замысел: для воплощения мыслей и чувств, порожденных живой природой, автор использует приемы широко распространившегося художественного течения.
Символизм, еще в 1880— 1890-е годы утвердившийся в поэзии и живописи Парижа, теперь растекался по Европе. Его распространение нельзя объяснить случайностью. Дело не в зигзагах моды или прихоти отдельных мастеров. Привычные устои жизни расшатывались. Порожденный ощущением близкого конца старого общества, символизм обвинял в этом рационалистичность и материализм XIX века. Отражая растущую идейную растерянность значительного круга интеллигенции, он воскрешал эсхатологические предчувствия мировой катастрофы и страшного суда духа над материей. Вдохновленное известным афоризмом Шопенгауэра — «существует столько различных миров, сколько есть мыслителей», это субъективистское течение искало высшую реальность в жизни идей. Вслед за Верленом, Маллармэ и Гюисмансом, вслед за Гюставом Моро и Одилоном Редоном, художники анализировали сумерки собственной психики, пытаясь уловить нюансы сокровенных чувств и запечатлеть свои грезы, видения, импульсивные вспышки фантазии и воспоминания. Речь шла о поисках новой красоты, непостижимой «красоты таинственного», что не могло не повлечь за собой, по выражению А. В. Луначарского, «измельчения содержания» искусства. Луначарский так излагает творческое кредо этих «людей вечера»: «У меня на дне души есть некоторые подсознательные полумысли и четверти чувства, но именно они для меня и важны; жить настоящими чувствами мне невозможно: они слишком грубы, они для простонародья, а мы — утонченные люди, мы прислушиваемся к тому, что творится в нашем духовном подвале 12 ».
В живописи наибольшее распространение это течение получило в Германии и Австро-Венгрии, где особенно сильны были позиции позднего романтизма, во многом смыкавшегося с ним.
… Нет человека, который, углубившись в себя, пришел бы к оптимистическим заключениям. Возьми хотя бы современный декаданс, возьми Пшибышевского. Каждое его произведение насыщено болью, тоской, раздражением. Таким бывает человек, занятый исключительно собой, анализом своей «голой души», — он несчастен.
Все же не надо удивляться, что такой самоанализ притягателен для людей. Нет интеллигента, который не испытал бы дозу удовольствия, углубляясь в себя. И каков же результат этих путешествий? Могут ли они исчерпывающе охарактеризовать наше «я»? Мне кажется, что подлинное самопознание находится за пределами нашего разума, так же как и познание вселенной, начала начал и т. д. Обидно тратить на это время. Ну, а раз уж человек «если не спит, то думает» (нравится мне это выражение), то «пусть мысль его не спускается в мрачное подземелье, а парит в бескрайних просторах».
Письмо П. Чюрлёнису от 6–8 февраля 1902 г. Лейпциг
В России манифестом формирующегося литературного символизма стала книга Д. С. Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1892), а в первые годы XX века, о которых идет речь, выступила уже плеяда поэтов так называемой «новой волны» — В. Брюсов, А. Блок, А. Белый, Вяч. Иванов. Что касается русской живописи, то воздействие символизма на нее сказывалось несравненно слабее. Во всяком случае, среди ведущих русских художников той поры трудно, пожалуй, найти последовательного символиста. На развитие польской живописи символизм, напротив, оказал активное и довольно длительное влияние. Особенно большую роль он сыграл в кругу мастеров организованного в 1897 году в Кракове художественного общества «Штука» («Искусство»), не только боровшегося против академизма за независимость таланта и творческую индивидуальность, но поддерживавшего тесные связи с выставками венского Сецессиона, где значительное месте занимали мистические и даже оккультные тенденции, проявлявшиеся у Э. Мунка и Д. Энсора, Ф. Штука и М. Клингера.
… В местном музее восемь залов. Посетив их в первый раз, я был очарован. Во вступительном отделе Мурильо, Беклип. Что же будет дальше?! Но — в других залах картины были уже не столь хороши. В последних — просто отвратительны. Помню, в восьмом отделе мне стало тоскливо, стало обидно, что я уже не увижу картин лучше. Неужели и жизнь похожа на лейпцигский музей, и то, что я уже пережил, неужто и было самыми прекрасными картинами?
Письмо Е. Моравскому от 20 мая 1902 г.
Черты символизма, сочетающегося с отрицанием прозаизма действительности, характерны и для мастеров литературной группы «Молодая Польша» С. Пшибышевского и С. Выспянского — крупнейшего поэта, драматурга и художника тех лет.
Утро. 1903
Ранние работы Чюрлёниса — пастели (эта графическая техника была очень популярной у польских художников). В одной из композиций мы встречаемся с призрачными золотыми дворцами и сиреневыми горами, изумрудными кипарисами и мистическим белым козлом с золотыми рогами («Заколдованный город»). В другой — черное небо над зеленым холмом, багровый диск солнца, череп козла с длиннейшими рогами, а над ним — седобородый старик, весь в белом, простерший руку к небу, кричащий («Утро»). Мир, потерявший чувственную реальность, мир экстатических видений, восходящих к «Острову мертвых» Беклина. Образы как условные знаки, намеки, зыбкие символы голосов подсознательного. Резкие, какие-то пронзительные краски, всплески фиолетовых, ядовито-зеленых, желтых, драматически острые контрасты света и тени. Судорожный, неуверенный рисунок. Все эти черты живут и в цикле «Похороны», героями которого являются гроб, шествие, солнце. Цикл включает семь листов13 . Он открывается картиной раннего утра в фантастическом городе, обнесенном мощной стеной. На площади с золотыми храмами и дворцами — море голов, а над ними, как жуткое знамя — черное пятно гроба. Умер человек. И все кричит о смерти. Городские ворота — как призрак глазастого чудовища с золотыми рогами и огромными крыльями — разверзлись в крике, и, болтая из стороны в сторону языком, вопит укрепленный на них колокол… Вот черный гроб на плечах скорбных женщин, а багровое солнце заливает мир золотом. Третий лист изображает траурную процессию: длинной вереницей, теряясь на горизонте, люди тянутся к солнцу, этому торжествующему символу жизни, и природа вместе с ними скорбит и тоскует о мертвом; стволы деревьев в отчаянии простирают ветви-руки.
Я выступил впереди шествия, зная, что и другие пойдут за мной…
Мы блуждали по темным лесам, прошли долины и вспаханные нивы. Шествие было длинным, как вечность. Когда мы вывели шествие на берег тихой реки, только тогда его коней, показался из-за темного бора.
— Река! — кричали мы. Те, которые были ближе, повторяли: «Река! Река!» А те, что были в поле, кричали: «Поле! Поле!»
Идущие сзади говорили: «Мы в лесу, и удивительно, что впереди идущие кричат: поле, река, река».
— Мы видим лес, — говорили они и не знали, что находятся в хвосте шествия.
Запись в альбоме.
Но заходит солнце, оставляя в небе кровавые отблески, и только верхушки строгих тополей горят оранжевым светом. Сквозь тьму, над бездной, над лесами идет толпа; теперь сияние исходит от самих людей, — сияние жизни (лист четвертый). Все выше в гору, во тьму, тянется шествие: светятся люди, и кажется, что огромный сверкающий Уж, извиваясь, ищет дорогу к солнцу. Уж, в литовском фольклоре символизирующий мудрость. Следующая композиция — как увеличенный фрагмент предыдущей: скелет с косой смерти. И еще более «крупным планом» — тоскующая женская фигура в опустевшей комнате.
Из цикла «Похороны». 1903–1904
Несомненно, свои первые, не очень уверенные шаги в графике и живописи Чюрлёнис делает по дорогам, наезженным мастерами польского и немецкого символизма.
Нечто в них параллельно и ритмическим исканиям в декорациях Аппиа. Но уже здесь проявились особенности, позднее сделавшие Чюрлёниса подлинным сыном своего времени, мастером самобытным и оригинальным.
Во многих эстетических трудах начала века утверждался принцип взаимодействия и взаимопроникновения искусств; стала характерной тенденция к расширению традиционно замкнутых границ видов и жанров, к обогащению каждого выразительными средствами других.
Возникнув первоначально в поэзии, символизм и в живописи продолжал сохранять тесную связь с нею; картина все чаще строилась не столько по законам повествовательной композиции, рассказа, сколько на принципах поэтического искусства. Вот и в «Музыке леса» Чюрлёниса композиция возникает из нереального сопоставления совершенно реальных форм, а ее основой становится вторгающийся из поэзии (и столь естественный для нее!) принцип метафоры. Лесная чаща и рука… Как в стихе под изображенным явлением порой лишь подразумевается истинный его смысл, как в стихе одним из видов метафоры является олицетворение, так здесь; Чюрлёнис переносит на природу признаки живого существа. Рука здесь — явление того же порядка, что «грудь утеса-великана» у Лермонтова или «флейта-позвоночник» у Маяковского. Но, получая зрительное овеществление, поэтическая метафора становится образом-символом. Теоретики символизма, анализируя специфику и границы каждого вида искусства, неизменно отдавали предпочтение музыке. Считалось, что музыка, наиболее полно и широко отражающая духовную жизнь и гармонию мира, должна быть поставлена над другими искусствами. На выставках краковской «Штуки» вслед за «Сецессионами» Мюнхена и Вены все чаще появлялись картины с «музыкальным настроением» или с музыкальными названиями. Ряд мастеров, прежде всего Клингер, пытались использовать для «иллюстрирования» музыкальных произведений фантастические образы. В такой эстетической атмосфере искания начинающего художника выглядят не только естественными, но закономерными. Его — профессионала-музыканта, только еще приступающего к живописи, мало заботят устоявшиеся, традиционные формы структуры картины, как произведения станкового, в композиции которого содержится и смысловое начало, и развитие сюжета, и его завершение. Чтобы высказаться, ему недостаточно одной картины. Для него, живущего в мире музыки и поэзии, живопись — лишь одно из средств воплощения мыслей, переживаний. Как музыкант, он привык мыслить во времени. И он строит замысел «Похорон» по законам временных искусств. Отдельные композиции цикла — то ли строфы поэмы, то ли акты драмы, то ли — и это скорее всего — части музыкального сочинения. Первоначально Чюрлёнис так его и называет: «Похоронная симфония». Цикл можно было бы, пожалуй, рассматривать как иллюстрацию к ненаписанной автором музыке.