Когда в сентябре 1909 года Чюрлёнис вернулся в Петербург из Литвы, где проводил летние месяцы, ему только что исполнилось 34 года. Он был молод, полон надежд. Все шло вполне благополучно: петербургские друзья одобрили новые картины. Заканчивая свои вещи, готовя их к выставке, Чюрлёнис сильнее, нежели когда-либо, рассчитывал на успех.

Но теперь, после счастливых месяцев в Плунге, проведенных с молодой женой, после милой сердцу литовской природы с ее лесами, озерами, полевыми цветами, птицами, жизнь в промозглой и холодной северной столице была для него особенно невыносимой. Он чувствовал себя будто в тюрьме. Один, опять один в этой «двухмиллионной каше». В своей комнате. В обществе. В искусстве. У него нет единомышленников, а они так нужны здесь, в огромном, по-прежнему чужом городе! Порой ему кажется, что он задыхается от одиночества, от окружающей его жалкой жизненной прозы, от «свинской жизни» соседей-обывателей. Каждый день в Петербурге, каждая страница писем домой несут на себе печать столкновений художника с властью денег, которых у него нет (у него по-прежнему нет даже мольберта), с опустошительной борьбой за существование, с ханжеством мещанской морали, с мертвым и продажным официальным искусством.

Все его мысли — с Литвой. Но гнетущая обстановка политической реакции, втаптывающей в грязь освободительные идеи первой русской революции, не оставляет иллюзий насчет будущего родины. Остается мечтать. И в его воображении возникает, как в прекрасном сне, образ города, фантастического, хоть и напоминающего Вильнюс, города, обнесенного крепостной стеной, застроенного огромными дворцами, башнями, храмами, арками, колоннадами, а над городом скачущий во весь опор серовато-голубой витязь с мечом в воздетой руке («Всадник» ). Всадник — старинный герб Литвы. Это Литва, устремленная в будущее.

Всадник. 1908–1909

Сегодня Добужинский рассматривал мои картины, был обрадован ими и решил взять пять из них с собой в Москву, хотя и не обнадеживает, что они будут выставлены. Во-первых, уже несколько поздно, могут сказать, что нет места; во-вторых, хотя выставку готовит Союз, в Правлении верховодят консерваторы: Переплетчиков, Виноградов, барон фон Клодт. Говорят, что они сопротивлялись моему приглашению, приглашению Уткина и других крайних молодых художников. Добужинскому больше всего понравились мои «Ангелочки» , эти с цветочками и бабочками. После них «Ангел» , тот, сидящий с красноватыми крыльями — цветы и мосты. Ты ведь знаешь Литовское кладбище, Ноев ковчег с радугой и эту с птицей — композицию, которую я назвал «Балладой» . Хорошо? Вечером я зашел к нему — картины очень понравились всей семье. Потом пришел Сомов, тоже все посмотрел, но к похвале Добужинского не присоединился. Он сказал, что «да, это очень красиво, но, Николай Константинович, вы как будто ближе к земле сделались — в этом году ваши картины более понятны». Мне кажется, он прав. Добужинский находит, что «картины в этом году содержательнее и глубже», но это как-то не убеждает меня. Как думаешь ты? Вероятно, правда на стороне Сомова., Буду злиться на себя до тех пор, пока не нарисую что-либо хорошее.

Письмо С. Кимантайте от начала декабря 1909 г. Петербург

Тяготясь Петербургом, не любя его, презирая общество, Чюрлёнис не может покинуть столицу. Все надежды связаны с этим городом, и только с ним, с немногими мастерами, которых он ценит, с будущими выставками. Романтик, он старается думать только об искусстве, о единственной цели своей жизни.

Вчера был у Бенуа. Был четверг, обычное собрание «tout le monde artistique». Довольно скучно мне было, потому что люди, хотя и симпатичные, но по большей части чужие, и трудно так сразу хорошо себя чувствовать в их компании. Бенуа, как всегда, ужасно симпатичный. Показывал свои этюды, очень красивые, а потом специально для меня опять вытащил какие-то старые гравюры. «Вот, посмотрите, это дивные вещи, какого-то дивного художника. Я это для вас специально». — Действительно очень интересные вещи, такие удивительные композиции, на которые я бы не осмелился. Вернулся от Бенуа уже после трех.

Письмо С. Кимантайте от 3 декабря 1909 г. Петербург

У него далеко идущие планы. Когда-нибудь он все-таки отправится в дальние странствия, съездит в Париж, Рим, увидит Африку. Он мечтает покрыть росписями сотни метров стен. Мечтает о Народном дворце в Вильнюсе, которому подарит лучшие картины.

Чюрлёнис не относился к людям, мечты которых осуществляются. Так было и на этот раз.

Творческий подъем, пережитый в Плунге, потребовал гигантского напряжения. И теперь, в Петербурге, он работал много, не поспевая за неудержимо несущимся вихрем идей, замыслов. Его сжигал огонь творчества. По собственному признанию, он отдавал работе «24–25 часов в сутки». Недоедал, не высыпался, знал, что так нельзя и все же — как те мотыльки в «Истине» — не сдерживал себя, не мог остановиться. «Иди без устали» — в этом был смысл жизни художника, творческие процессы которого продолжались и во сне: перед мысленным взором чередой проходили образы, картины, звучали невиданные мелодии и ритмы…

Жертва. 1908–1909

«Поэзия словно тяжелая болезнь, — утверждает Э. Межелайтис. — Я не написал ни одного стихотворения, не измучившись вконец. Иногда целыми месяцами ничего не пишу. И вдруг потянет к бумаге. Но проходит еще день-другой, пока не начнешь ощущать в себе истинное звучание стиха. Бродишь из угла в угол, точно неприкаянный, места себе найти не можешь. Словно хворь какая наваливается. Голова тяжелая, лихорадит. Я на пороге серьезного и мучительного недуга. И вдруг… вдруг в глазах проясняется, светлеет. И за стол! И начинаю писать. Строку за строкой. Строфу за строфой.

Слово гонит слово, мысль гонит мысль. И долой отдых, и долой еду! Ничего больше не нужно. Так хорошо становится: чувствуешь себя уверенно, мысли текут свободно, без понуждения. И я пишу. Курю и пишу. Сердце бьется и звенит, как колокол. Давно пора отдохнуть, но я пишу. Чувствую, что вот-вот, иссякший и обессиленный, рухну на письменный стол. Уже не хватает физических сил. Но так много образов, творческой энергии. Отрываю себя от стола, а уснуть не могу. Ворочаюсь с боку на бок. И в голову лезут обрывки каких-то фраз, строки, рифмы. И я боюсь, действительно боюсь заболеть. Чувства и разум напряжены до предела, как струны. Достаточно легчайшего прикосновения, и они могут лопнуть. Засыпаю. И во сне вижу эти же строки, строфы, ритмы… А на другое утро пишется еще лучше. И на третье. Я все еще болен. Меня лихорадит… Но вот все проходит. И вдруг — пустота. Абсолютная пустота. Пытаешься писать — рождаются какие-то беспомощные, сухие фразы. И понимаешь, что это уже не творчество. Без вдохновенья. Без любви. Механическая работа. Версификация. Никакой поэзии. И это великая мука… Переболел — и снова спокойный, нормальный человек. Даже слишком спокойный, потому что опустошенный… Не щадите своего сердца, поэты!»50 Чюрлёнис был из тех, кто не щадит сердца.

Композиция. 1909

Но подвижничество не может тянуться вечно. Резервы иссякали. Он давно уже не отличался крепким здоровьем Теперь организм не выдерживал опустошающего напряжения творческих сил и каждодневного самоограничения. «Что же, я заплатил жизнью за свою работу, и она стоила мне половины моего рассудка». — мог бы сказать Чюрлёнис словами предсмертного письма Ван Гога.

Он чувствует близость страшной болезни. В его искусстве резко усиливаются ноты тревоги. Борьба света и тьмы, добра и зла, чистой мечты и трагического разочарования, солнечных лучей и ненастья, пронизывающая все творчество художника, приобретает новый оттенок. Уже раскинул зловещие крылья летучей мыши черно-зеленый демон — властелин чудовищно-величественного города, безлюдного и обреченного города каменных башен, дворцов, храмов («Демон» ).

Демон. 1908–1909

Размышления о недолговечности, непрочности счастья становятся все неотступнее. Художник выражает их в формах, близких лирическому пейзажу. Так возникает минорное раздумье «Кладбища» : солнце ушло, и на желтеющем фоне неба тоскливыми силуэтами поднимаются над невысоким холмом кресты, часовенки, деревья. Намеченная здесь тема получает развитие в картине «Жемайтийское кладбище» .

Прозрачен и чист воздух зеленовато-черной ночи над сельским кладбищем. В траве, у глухой каменной ограды — вновь одуванчики и ромашки. Но, еле различимые, скомпонованные в три ритмические группы, они выглядят теперь одинокими и обреченными, будто несмелые аккорды серебряных звуков, повисших в тиши летней ночи. За горизонталью кладбищенской ограды поднимается к небу печально умиротворенный хор темных силуэтов. В органном звучании сплетаются колеблющиеся голоса островерхих часовенок с деревянными узорами-колокольчиками, «лучезарных» жемайтийских крестов и печальных деревьев. И холодным светом мерцают над ними звезды Большой Медведицы, завершая грустную сказку о всемогущей природе и кратковременности человеческого существования.

Жемайтийское кладбище. 1909

Тончайшие градации ахроматической красочной гаммы и ритмических повторов основной минорной темы, свободная окружность, спаивающая композицию, придают картине целостность и гармоничность.

Устав от беготни по улицам большого города, я присел на скамейку, предназначенную для вестников.

Стояла страшная жара. Серо-желтые дома стучали зубами, остро блестели пестрые вывески, воздух разрывали золочёные солнцем башни. Замученные жарой люди двигались сонно, медленно. Какой-то пожилой человек, пожалуй даже старик, шел, тяжело волоча ноги. Голова его тряслась, он опирался на палку. Став передо мною, старик внимательно меня разглядывал. Слезящиеся глаза его были бесцветны, печальны. Казалось, мысль в них отсутствовала. На груди висела веревка с крестиками разной величины. Были там слегка поржавевшие большие железные, были поменьше — плоские медные, и совсем маленькие серебряные…

«Нищий» — решил я и потянулся за медяком в карман. Но старик, странно прищурившись, спросил таинственным шепотом:

— Приятель, скажи мне, как выглядит зеленый цвет?

— Зеленый цвет? — Гм, зеленый — это такой цвет — ха! Такой, как трава, деревья. Деревья тоже зеленого цве-та: листья — ответил я ему. Ответил и огляделся вокруг. Но — нигде не было ни деревца, ни кусочка зеленой травы. Старик засмеялся и взял меня за пуговицу:

— Если хочешь, пойдем со мной, приятель. Я спешу в тот край. По дороге расскажу тебе кое-что интересное. Когда я собрался в путь, он начал рассказывать:

— Когда-то очень давно, когда я был молод, как ты, мой сын, стояла страшная жара. Устав от беготни по улицам большого города, я присел на скамейки, предназначенную для вестников. Жара стояла страшная. Серо-желтые дома стучали зубами, остро блестели пестрые вывески, воздух разрывали золоченые солнцем башни. Люди, замученные жарой, двигались сонно, медленно.

Долго я глядел на них и вдруг ощутил тоску по лугу, деревьям, по майской зелени. Сорвался я с места и пошел, чтоб так вот идти по жизни о напрасных поисках всего этого в городе. Обращаясь к встречным, я продвигался вперед. Но они, вместо ответов, давали мне крестики. Я поднимался на высокие башни, но, увы, по всему горизонту, везде, был город, город и нигде ни капли зелени. Все же я знал — есть она в этих краях, только мне, наверно, не дойти — стар я.

Ах, если бы можно было где-нибудь отдохнуть невдалеке. Ароматы, звенит мошкара, кругом зелень, трава, деревья.

Я посмотрел на старика. Он плакал и улыбался как ребенок.

Кусок пути мы прошли молча. Потом старик сказал:

— Ну, с меня хватит. Дальше пойти я уже не смогу. А ты иди, иди без устали. И заранее тебе говорю: зной будет постоянным. Когда идешь по этому пути — ночи нет, всегда лишь день. По дороге говори людям о лугах и деревьях, но их ни о чем не спрашивай, спросишь — возьми тогда с собой веревку — крестики нанизывать. Ну, иди счастливо, а я останусь здесь. Погоди, сын, забыл я: смотри с высоких башен — увидишь дорогу. А если цель будет еще далеко и старость тебя настигнет, знай, что там тоже будет скамейка, предназначенная для вестников. И всегда на ней молодые люди. Ну, а сейчас иди, — так сказал старик, и я пошел дальше и смотрел с высоких башен.

Запись в альбоме

В одном из «Прелюдов» отчетливее, нежели в других произведениях, различим композиционный принцип музыкального контрапункта: в одновременном звучании соединились два сходных по ритму, но самостоятельных и контрастных, противостоящих друг другу, мелодических голоса. Ахроматическая гамма блеклых тонов: синие, лиловые, бледно-зеленые, коричневые, тусклорозовые… Огромный полукруг синеватого моря, в котором затерялись утлые парусники. На берегах — еле различимые древние крепости и замки. В море садится чернильно-синее солнце, внося в природу подавленность, и стремятся к небу, шипами впиваются в него лиловые голоса тьмы (а может быть, верхушки вековых деревьев?). Но за темным диском возникает другой — светлый диск утреннего солнца. Он раскидывает по небу лучи, гонит ночь, пробуждает лесную чащу на песчаном берегу. Толпою тянутся к нему замки, крепости, башни. Поклоняясь, сходятся, опустив головы, облака, и небо покрывается мириадами птиц… Обе контрастные темы живут в картине в единой реальности пространства, открывающегося взгляду будто из космических далей. Образ, близкий «Утренней песне» Ю. Балтрушайтиса, хоть и лишенный ее многокрасочности:

Великий час! Лучистая заря Стоцветный веер свой раскрыла на востоке, И стаи птиц, в сиянии паря. Как будто плещутся в ее живом потоке… И звук за звуком, дрогнув в тишине, Над лесом, над рекой, над нивой тучной. Стремится к небесам, синеющим в огне, Смеется и зовет из глубины беззвучной. 51

Как существенно, что даже в этом «Прелюде» (как и в музыкальной пьесе Скрябина «Черные огни») у истоков замысла лежит впечатление от увиденного в натуре. Недаром в правой части композиции различимы легкие кружева будничной занавески, задуманные, как эго явствует из выполненного тушью графического варианта картины, в стиле литовской народной орнаментики. Да, он сам видел «черный закат» в Паланге, был потрясен, не мог забыть. Теперь он, волнуясь, стремясь противопоставить весь свой восторг перед красотой жизни и природы чудовищным силам наступающей тьмы, угрожающим ему самому, рассказал об этом, рассказал по-своему.

В «Прелюде» страшные и злые силы природы не в состоянии одолеть сияния надежды. Чюрлёнис надеется. Он еще не верит в торжество мрака. Но болезнь надвигается неудержимо. Сопротивляться трудно. Его все чаще посещают приступы душевного расстройства. Ему страшно. И вот уже в одной из картин черное солнце празднует свою победу: да будет мрак!

Прелюд. 1908–1909

«Баллада о черном солнце» — это горькая сказка об огромном черном солнце над мрачной древней цитаделью и о том, как властно простирает оно над миром свои черные лучи.

Помнишь ли ты море, черный закат?. Слышишь, как шумят волны? И играют, и поют. Помнишь? А большие волны помнишь?. Помнишь, какой шар света ты принесла мне тогда, когда я еще не знал тебя? Говори со мной, говори много, часто, как говорила еще до нашей встречи. И всегда держи в своих ладонях этот великий огонь.

Письмо С. Кимантайте от 11 октября 1908 г. Петербург

Над лесом и водой, опоясывающими крепость, над молчащими колоколами на островерхих вышках, носится дозорная птица, охраняющая царство мрака. Дробно беспокойный ритм толпы деревьев; монолит башни с зубцами — будто корона зловещего волшебника, окруженная черным нимбом со строго расчерченными лучами; вертикали колоколен, похожих на вековых стражей; свободный и широкий разлет крыльев птицы. Робкое сияние светлого солнца, закатывающегося вдали, не может помешать победным аккордам черных лучей, не может даже пробиться сквозь них.

Баллада о черном солнце. 1909

Мир, охваченный тьмой… Эта картина — будто крик отчаяния, вопль о наступающей тьме, которую никто и ничто не в состоянии предотвратить.52

Баллада о черном солнце. Набросок композиции. 1909

«Искусство есть Ад, — сказал Блок в 1910 году. — … именно в черном воздухе Ада находится художник, прозревающий иные миры. И когда гаснет золотой меч, протянутый прямо в сердце ему чьей-то Незримой Рукой — сквозь все многоцветные небеса и глухие воздухи миров иных, — тогда происходит смешение миров, и в глухую полночь искусства художник сходит с ума и гибнет»53 .

Но какое-то время Чюрлёнис еще борется. С самим собой. С болезнью. Оружие у него одно. Труд. Творчество. Чувствуя приближение приступа, он запирается в комнате и садится за работу. Занимается графикой. Тонким пером рисует графические миниатюры, варьирующие композиции собственных картин. «Рекс» , «Жертва» , «Прелюд» … Рисует девушку в расшитом народном костюме на фоне зимнего литовского пейзажа, осиянного лучами солнца. Особый раздел его творчества составляет графика для печати. Он рисует тушью тонкие узоры, цветы, спирали, мельчайшие кружки. Из них составляет обложки и виньетки для любимых, записанных им самим народных песен. В этих небольших, как открытки, рисунках узорчатый растительный орнамент, построенный на декоративных элементах народной ткани и резьбы по дереву, рамкой оплетает центральное поле, в котором размещены нотная строка с текстом и название песни.

Из этих графических работ напечатана была лишь одна — обложка со строгим народным орнаментом для книги С. Кимантайте «В Литве».

Обложка книги С. Кимантайте "В Литве". 1909

Удивительно интересны и рисованные Чюрлёнисом инициальные буквы. Заключенные в квадратные рамки, они вплетены в декоративно-символические композиции, которые, взятые вместе, словно определяют круг излюбленных мотивов художника. Солнце, похожее на диковинный цветок. Черная птица, парящая над беззащитными ромашками, заслоняя крыльями солнечный диск. Черный силуэт пирамиды между звездами, солнцем, луной.

Корабли. 1909

Весеннее торжество природы и жертвенник с взмывающим к небу дымом, белые парусники посреди грозового моря, старое литовское кладбище, придорожные кресты, орнаментика народной резьбы и вышивок литовских мастериц. Стоит сравнить книжную графику этой поры с тем, что он делал для книги прежде, в Варшаве, чтобы со всей разительностью увидеть: он работает по-новому. Он учится у мастеров «Мира искусства», осваивает их опыт. Он догоняет их. Между ним и графикой Добужинского, Бенуа, Сомова, Бакста, Лансере тянутся отчетливые нити стилистической связи.

Эскиз обложки к литовской народной песне. 1909

Но можно ли различить в этих вещах, сделанных в часы просветления, признаки болезненности и психического распада? Пусть мощный поток творческого вдохновения, еще недавно переполнявший художника, превратился теперь в ручей, с безмерным трудом пробивающий себе путь сквозь физические и нравственные страдания. Все же, рожденные фантазией мастера в борьбе с болезнью, эти произведения обладают всеми особенностями духовно здорового таланта. Так было и у Врубеля. «Часто приходится слышать, что творчество Врубеля — больное творчество, — писал психиатр Ф. А. Усольцев о Врубеле, как раз в это время агонизировавшем в доме умалишенных. — Я долго и внимательно изучал Врубеля и я считаю, что его творчество не только вполне нормально, но так могуче и прочно, что даже ужасная болезнь не могла его разрушить. Творчество было в основе, в самой сущности его психической личности, и, дойдя до самого конца, болезнь разрушила его самого. С ним всё было так, как с другими, что самые тонкие, так сказать, последние по возникновению представления — эстетические — погибают первыми, они у него погибли последними, так как были первыми. Это был настоящий творец-художник;.54

Композиция. 1909

Чюрлёнису, как и Врубелю, не удалось победить болезнь. 13 декабре 1909 года М. В. Добужинский, обеспокоенный eгo длительным отсутствием, отправился к нему. Он нашел художника в тягчайшем состоянии. В Петербург вызвали жену Чюрлёниса, которая отвезла его домой — в Друскининкай. Но и оттуда, с помощью друзей, его вскоре отправили дальше — под Варшаву, в Пустельвицкую больницу для душевнобольных. Он заперт в палате. О творчестве не может быть и речи.

Я видел страшный сон. Была черная ночь, лил, хлестал ливень. Вокруг — пустота, темно-серая земля. Ливень меня страшил, хотелось бежать, скрыться, но ноги вязли в грязи, несмотря на то, что в каждый шаг я вкладывал все силы. Ливень усиливался, а с ним — и мой страх. Хотелось кричать, звать на помощь, но струи холодной воды заливали горло.

Вдруг сверкнула безумная мысль: всё на земле потонуло, всё — города, деревни, избы, костелы, леса, башни, поля, горы — всё затопила вода. Люди ничего об этом не знают. Сейчас ночь. В избах, дворцах, виллах, гостиницах преспокойно спят люди. Спят глубоким сном, но ведь это утопленники. Белые, распухшие, окоченевшие, нечеловечески храпят, укутываются в одеяла, бормочут что-то, чешут распухшие животы, и жутки их выпученные, белые, как сало, глаза.

Страшный рез ливня, безнадежная боль и страх. Силы меня покинули, я поднялся и стал глядеть в пустоту до крови в глазах.

Ливень шумел, как и прежде. Мир казался единой траурной арфой. Все струны дрожали, стонали, жаловались. Хаос недоли, тоски и печали. Хаос страдания, мук и боли. Хаос пустоты, давящей апатии. Хаос мелочей, в меру ничтожных, в меру коварных — страшный серый хаос. Объятый страхом, я пробирался меж струн арфы, и волосы у меня вставали дыбом каждый раз, как только я касался струн. Утопленники играют на этой арфе, думал я. И дрожал. И брел средь шума и рева, жалоб и плача грандиозного мирового ливня. Моя тучка выглядела теперь горой, огромным колоколом. Уже виден ясно её силуэт, видно, что она обросла лесом, еловым лесом. Слышу, как шумят ели — так шумели они некогда. Дорога. Прямая дорога наверх. В лесу темно, дорога тяжела, она крутая, скользкая. Близка вершина. Там леса нет. Близко уже, близко, достиг — боже!

Почему я не в одной из этих изб под водой, почему я не утопленник с выкаченными глазами? Почему я не струна траурной арфы? В нескольких метрах над горой подвешена голова. Твоя голова, Ари, без глаз. Вместо глаз — ямы и сквозь них виден мир, похожий на большую траурную арфу. Звенят все струны, вибрируют и жалуются. Хаос недоли, тоски и грусти виден в твоих глазах, Ари.

Ах, страшный был этот сон, и отделаться от него не могу.

Запись в альбоме

В то же время на выставке Литовского художественного общества в Вильнюсе на почетных местах экспонируются «Соната пирамид» , «Жертва» , «Замок» , «Жемайтийское кладбище» , «Арка Ноя» и книжные инициалы. В декабре 1909 года в Москве открывается 7-я выставка «Союза русских художников», где показываются «Жемайтийское кладбище» , «Рай» и «Баллада» . Затем выставка переносятся в Петербург. Рецензируя выставку, А. Бенуа причисляет Чюрлёниса к талантливейшим мастерам России, ставит его имя рядом с именами Петрова-Водкина, Рериха. Серебряковой, Юона.55 Правда, утверждая, что он «смог бы быть большим, очень большим художником», критик видит и слабые стороны его мастерства. Он замечает, что «внешность произведений» Чюрлёниса страдает от «слишком незначительных размеров» картин, не соответствующих «их психологической, вдохновенной основе». «Если бы я был богат, — пишет Бенуа, — я бы пришёл на помощь ему, заказав огромные фрески в каком-нибудь здании, посвящённом человеческому познанию, и я убежден, что в этих фресках он сумел бы превозмочь тот оттенок дилетантизма, тот оттенок иллюстративной легкости, что портят впечатление от его композиций».

В апреле 1910 года «Союз русских художников» раскалывается. Выделившаяся из него группа петербургских мастеров воссоздает общество «Мир искусства». Его членом зачисляется и Чюрлёнис. При этом руководители общества, и прежде всего Бенуа, видят в нем не рядового участника, а одного из ведущих мастеров нового объединения. На 1-й выставке «Мира искусства» экспонируется «Всадник» . «Я думаю, что из всех картин выставки эта — самая одухотворенная, самая вдохновенная страница», — пишет Бенуа.56

Именно в это время Скрябин создает своего «Прометея» («Поэма огня», 1910). где музыкальная партитура сопровождается световой, красочной. Таким образом, связь между звуком и цветом, давно подмеченная людьми, находит свое воплощение в музыке. «Прометей» с этой точки зрения выглядит произведением, в котором Скрябин идет навстречу не только Блоку и А. Белому с их тяготением к музыке слова, но и Чюрлёнису.

Впрочем, сам художник не знает об этом. Одиночество и непонимание преследовали его всю жизнь. Теперь пришло самое страшное — он, как язычник поклонявшийся дружбе и братству, влюбленный в жизнь и природу, изолирован от людей в больничной палате, оторван от солнца, леса, моря. Так идут месяц за месяцем. Он по-прежнему слышит настойчивый звон колокола, зовущего к труду, к созиданию, но не может найти спасение от пустыни одиночества в творчестве — режим запрещает рисовать и заниматься музыкой. Жизнь становится бесцельной. Мечты больше нет.

Последнее письмо художника помечено 5 ноября 1910 года. Две его строчки обращены к жене и только что родившейся дочери. Потом он уходит. Один, в больничной одежде, незаметно для смотрителей, уходит в зимний лес. Это его последняя попытка вырваться к людям, к природе. Он кружит по морозному лесу, не находя дороги. И возвращается…

Воспаление легких. Кровоизлияние в мозг. 10 апреля 1911 года — ему не исполнилось и 36 — Чюрлёнис умирает.