Когда наконец ты понимаешь, что твой отец обычно был прав, у тебя самого уже подрастает сын, убежденный, что его отец обычно бывает не прав.
Это – как правило. В моем случае оно, правда, никогда не работало. Я никогда не оценивал поступки моего отца. Мои родители развелись, когда мне исполнилось десять, и я отказывался что-либо оценивать. Я остался с мамой, вернее, с дедушкой, с которым проводил все свободное время, а все мое время тогда было свободным, только я этого не знал.
А папа никак не хотел мириться с тем, что он одновременно потерял и маму, и меня и, понимая, что маму не вернуть, уговаривал вернуться меня. И предлагал оценивать. А я не хотел оценивать. Мне просто было жалко обоих, а за себя я не волновался, потому что в десять лет я умел пожарить картошку и приготовить суп вкуснее, чем мои родители, а также играть в футбол, хоккей и драться со сверстниками. Умение футболить, хоккеить и драться мне пригодилось сразу же после их развода, когда я попал в другие школу и двор, а умение готовить верой и правдой служит мне и сейчас.
А потом родители почти одновременно завели другие семьи и сосредоточились на них. Во всяком случае, так мне тогда казалось. И меня, помнится, очень задела та легкость, с которой я был заменен моими сводными сестрами, родившимися с разницей в один день в июле. Поэтому – и я каюсь совершенно искренне – родительский дом для меня достаточно длительный период времени ассоциировался не с началом начал, а с вечной нахмуренностью его обитателей и тягостным ожиданием грозы. Которая, конечно, грянула и расставила все по своим местам.
Тосковать по родителям я начал в зрелом возрасте, когда расстался с ними. Мама пятнадцать лет живет в Израиле, отца нет уже тринадцать с половиной лет. Я не помню кто, возможно даже Шекспир, но точно какой-то британец сказал, что отцы любят своих сыновей, а сыновья любят память об отцах. Это, к сожалению, правильно. И сегодня я хочу вспомнить своего отца.
С детских фотографий смотрит кудрявый улыбающийся мальчик. Его мама – молодая секретарь-машинистка Рижского еврейского театра Евочка, отец – ведущий актер этого театра – Юлий Этман, выступавший под незамысловатым псевдонимом «Юлин». В сталинских лагерях этот уроженец польского Кракова сидел под собственной фамилией, и там она ему совершенно разонравилась. Позднее в списке жильцов, висевшем в подъезде дома, где я родился, он значился как Юлин-Этман, а на его памятнике на рижском кладбище Шмерли начертано просто «Артист Юлин».
Артист Краковского еврейского театра однажды поехал на гастроли в буржуазную Латвию, увидел в театре Евочку, и судьба его была решена. Он бросил Краковский еврейский театр и поступил в Рижский, а поскольку все спектакли и в одном, и в другом игрались на идиш, то проблем с акклиматизацией не возникло.
В Риге моего дедушку увидел на сцене Михоэлс, они уехали на взморье и выпивали там три дня, после чего Михоэлс пригласил деда в Москву. Евочка, патриотка Рижского еврейского театра и яростная противница интеллектуального алкоголизма, была категорически против и запретила переезд, что, возможно, спасло дедушке жизнь, потому что подавляющее большинство актеров Московского еврейского театра в 37-м было расстреляно. А рижских актеров просто посадили.
Я сомневаюсь в том, что мой дедушка был настойчив и ретив в воспитании моего отца. Папа не любил театр и серьезную литературу, а дедушка играл и читал все свое свободное и рабочее время. Папа обожал спорт, а дедушка его терпеть не мог. Папа легко и просто сдавал зачеты и экзамены в анатомикуме, а дед лишался чувств при виде крови.
Я думаю, что папа пошел в бабушку Еву. Он был очень грамотным и позднее подрабатывал – не ради денег, а удовольствия для – внештатным корреспондентом спортивных отделов нескольких газет, причем писал на двух языках – латышском и русском.
Дед умер, когда отцу было тридцать пять, а мне – пять. Тот день я помню очень хорошо, а вот последующие годы – довольно смутно. А может, мне просто не хочется их вспоминать. Обрывки этих воспоминаний не греют. Потому, очевидно, и не хочется.
Но мы три или четыре раза ходили за грибами. Один раз – на рыбалку. С тех пор я ее не люблю. Однажды папа пришел на мою хоккейную игру. Я играл за домоуправление в «Золотой шайбе» и забил решающий гол за минуту до конца матча. Папа был невероятно счастлив и в тот же вечер познакомил меня с соседом по дому:
– Витя, – сказал он, – это мой сын Саша. Ему восемь лет. Он будет великим хоккеистом. Посмотри на него.
– Марк, – мягко сказал сосед, – отдай его в хоккейную школу, там посмотрят.
– Нет, посмотри ты и сейчас! – настаивал отец.
– Васька! – закричал сосед кому-то из окна. – Ты там? Я сейчас спущусь.
Васькой оказался долговязый паренек в коньках, катавшийся на плохо освещенном окнами дворовом пятачке.
– Марк, – сказал сосед, – это мой сын Вася. Он проверит твоего сына. Ему одиннадцать.
– Двенадцать, – поправил отца Вася.
– Двенадцать? – удивился сосед. – Пусть двенадцать. Он мой сын, но я не уверен, будет ли он великим хоккеистом.
– А я уверен, – сказал папа. – Ты бы видел, какой гол он забил. Саша, надевай коньки.
Потом Вася меня проверил. Я быстро понял, что если кому-то из нас и суждено стать великим хоккеистом, то жребий сей уготован явно Васе, а не мне. Сосед улыбался, Вася горделиво сопел, а папа приуныл.
– Ничего, Сашок, – сказал сосед, похлопывая меня по плечу. – Работай, тренируйся, ты же еще маленький. Хотя в сборную ты вряд ли попадешь...
– Ладно, пошли домой, – раздраженно сказал мне папа. – Еврея в сборную действительно не возьмут. Спасибо, Витя, спасибо, Вася.
– Как не возьмут? – спросил сосед. – А Зингер?
– Зингер, Витя, не еврей, а немец, – назидательно сказал папа, и мы ушли.
Я до сих пор благодарен отцу за то, что он познакомил меня со ставшим впоследствии выдающимся тренером Виктором Васильевичем Тихоновым и его сыном Василием, который, кстати, до великих игроков действительно не дорос, но превратился в классного тренера.
Хоккейные, футбольные, баскетбольные и волейбольные матчи мы посещали часто. Я знал почти всех игроков. Они дарили мне сломанные клюшки и почти новые наколенники. Папа выписывал «Советский спорт» и «Футбол – Хоккей» и вел статистику чемпионатов по хоккею и футболу. Папу приветствовали все, и было видно, что люди искренне к нему относятся хорошо. И я не понимал, почему так же хорошо, как и все остальные, к нему не может относиться моя мама. И, похоже, папа этого тоже не понимал, потому что постоянно пытался прояснить волновавшую нас обоих ситуацию и задавал маме бесконечные вопросы по существу проблемы, и хотя выяснения облегчения никому не приносили и заканчивались хлопанием дверей, они продолжались вплоть до развода.
Разведясь, они оба вздохнули с облегчением и начали жить. И я, конечно, давно уже понял, что спасать в таких случаях можно только то, что есть. Если ничего нет (даже при наличии детей), то не стоит терять время. Потому что время – это все-таки не деньги, а жизнь. А жить нужно в радость.
Я рад за отца, потому что в его жизни была большая любовь, предмет которой теперь живет в Мичигане, и прекрасный плод этой любви – моя замечательная сестра Диана, которая живет в Огайо. Она недавно вышла замуж за симпатичного, воспитанного, породистого мексиканского молодого человека по имени Маноло, и теперь мои племянники будут иметь мексикано-латышско-еврейский окрас, родственников в курортной жемчужине Юкатана Мериде и в совершенстве владеть испанским.
Такого развития событий папа, конечно, не мог предвидеть, когда отправлял белокурую и юную Диану в Америку ко мне, уехавшему за год до этого. Он собирался приехать сюда летом или осенью 93-го. Собирался работать на любой работе, помогать мне делать газету и нам – с внуком. Вызов должен был привезти я в январе. Я и привез. Только вот он не смог им воспользоваться. В субботу вечером он шел на последнее перед моим приездом ночное дежурство в свою больницу и недалеко от входа в нее на него напали восемь отморозков, ударили по голове, ограбили, раздели и вырвали изо рта золотые коронки. Я узнал об этом спустя десять часов, когда мой отец уже лежал в отделении реанимации 1-й Рижской городской больницы с разрушенным от зверского удара стволом головного мозга. До этого он, истекая кровью, пять часов лежал у входа в больницу, пока на него не наткнулся наряд милиции.
– Безнадега, – сказал мне друг отца, профессор Осокин, которого я помнил с детства.
– Я вылетаю, удержите его! – попросил я.
Его удержали, но спасти не могли. За несколько дней, предшествовавших похоронам, я узнал от остальных его друзей о своем отце больше, чем за всю предыдущую жизнь. О том, как он стремился сохранить свою первую семью из-за меня и на что шел во имя этого, как переживал из-за того, что наши отношения не складывались впоследствии, причем брал вину на себя, хотя по-настоящему-то виноват я, вернее, мой в то время юношеский максимализм и клиническое упрямство. Как гордился моими журналистскими успехами и ранним карьерным расцветом, красавицей-невесткой, крепышом-внуком, как плакал, когда узнал, что я уезжаю.
На вокзале, стоя у вагона поезда Рига – Москва, он обнял меня и все-таки не выдержал:
– Ну все, сынок! – сказал он. – Счастливого пути! Прости меня за все.
– Что ты, папа? – искренне удивился я. – За что?
– За все, – сказал он. – Ты поймешь. Еще рано.
– Мы обязательно увидимся, слышишь? – сказал я.
Он покачал головой и сказал то, чего ему не следовало говорить, и то, к чему мне следовало бы прислушаться:
– Не увидимся! Я чувствую, что не увидимся.
Я не прислушался. Я тогда думал, что это он – от слабости. Я тогда еще не знал, что он – сильный.
– Марк Этман, – сказал я, – мы увидимся. Я обещаю.
Недавно я пересматривал кассету с записью отъезда из Риги. Теперь, просматривая эту ленту, я ищу в толпе только одно лицо – лицо моего отца. Чтобы попросить прощения за мои на него обиды.
Мы оба оказались правы. Мы увиделись, как я и обещал, но он меня не видел, как и предполагал. Глубочайшая кома. И полная безнадега, как сказал доктор Осокин.
К сожалению, мой отец смог увидеть только одного своего внука – моего старшего сына, который сам недавно подарил внука мне. Его тоже зовут Марком.
Марк Этман... Праправнук очень хорошего еврейского артиста. Правнук отличного врача и хорошего человека, который всю жизнь пытался делать добро из зла, потому что ему больше было не из чего его делать. Я надеюсь, что у Марка Этмана 2006 года выпуска будет другой материал для работы...