Вступление
Цифры ошеломляют. Австралия состоит из шести штатов и двух территорий. Одна из них — крохотная — вокруг столицы Канберры. Вторая — Северная территория — тянется на тысячу миль с севера на юг и на шестьсот миль с востока на запад, занимая площадь почти в полтора миллиона квадратных километров. На этом огромном прямоугольнике, занимающем солидную часть континента, живет всего сто тысяч белых австралийцев и шестнадцать тысяч аборигенов. Для сравнения представьте себе площадь, в шесть раз превышающую Британские острова, с населением Дувра или Понтипула. Вообразите теперь, что мэру провинциального городка в центре Англии подведомственна территория, протянувшаяся от ратуши этого городка до Берлина в одну сторону и до Танжера в другую, причем на всем этом пространстве разбросана дюжина поселков.
Южная граница Территории проходит ниже тропика Козерога, а северное побережье находится ближе к экватору, чем острова Фиджи и Ямайка, Аден и Мадрас. Огромные пространства в северной части покрыты джунглями, в период муссонных дождей превращающимися в сплошные болота и непроходимые топи. А на юго-востоке начинается одна из самых засушливых пустынь мира, и поныне полностью не исследованная. Административный центр этой необъятной провинции — город Дарвин.
Из всех пассажиров авиалайнера, летевшего в Австралию, мы единственные собирались выгрузиться в Дарвине. Для прочих это название ассоциировалось с малоприятной остановкой, прерывавшей процесс, названный в проспекте авиакомпании «ночным отдыхом». Когда мы, полусонные, вылезли из самолета, по местному времени было четыре часа утра, но мы находились вне времени, поскольку в течение последних полутора суток только и делали, что переводили стрелки часов. С трудом размыкая слипавшиеся глаза, мы направились к таможне, где начался обычный ритуал вопросов и ответов, казавшийся особенно нелепым в это время и в этом пустом аэропорту. Не везем ли мы каких-либо насекомых и если да, то в какой стадии развития? С какой целью мы прибыли в Австралию? Ввозим ли мы огнестрельное оружие, или лошадиную упряжь? Есть ли у нас список номеров объективов всех фото- и кинокамер?
Большинство попутчиков, наскоро заполнив формуляры, переместились в неуютный транзитный зал, нетерпеливо ожидая, когда можно будет покинуть эту дыру. Для них Дарвин был не парадный подъезд, а лишь черный ход на континент — до крупнейших городов Австралии оставалось еще две тысячи миль. Для нас же это был центр территории, через которую пролегал маршрут предстоящего путешествия.
Нам с Чарльзом Лейгусом уже доводилось бывать здесь. Это была наша шестая совместная поездка, и несколько лет назад по пути на Новую Гвинею, где мы снимали райских птиц, пришлось сделать промежуточную посадку в Дарвине. На сей раз перед нами стояла другая задача. Нас, конечно, интересовали местные звери и птицы, но цель поездки была шире: мы намеревались снять серию фильмов, в которых бы отразилась общая картина жизни Северной территории — ее люди, флора и фауна. Впервые в подобную экспедицию мы отравлялись втроем: с нами ехал звукооператор Боб Сондерс. Для него это была первая вылазка за пределы Европы. Он с любопытством смотрел по сторонам, хотя в вымершем аэропорту не на чем было остановить взгляд.
— Ну-с, — бодро сказал Боб, — с чего начнем?
Его энтузиазму можно было позавидовать.
Глава 1
К востоку от Дарвина
Дарвин стоит на северном побережье Австралии в полном одиночестве. От него до ближайшего крупного города — Аделаиды — так же далеко, как от Лондона до центра Сахары, Дарвин ближе к Сингапуру, чем к Сиднею. Одной стороной город обращен к тропическому Тиморскому морю, уходящему за горизонт, к коралловым островкам Восточной Индонезии; другой стороной Дарвин примыкает к пустыне, простирающейся на тысячи километров к югу.
Город возник в 1836 году. Особых причин для его рождения не было. Сюда заходили небольшие суда ловцов жемчуга, во время «золотой лихорадки» 80–90-х годов прошлого столетия он служил перевалочным пунктом, куда стекались жаждавшие скорого богатства старатели и откуда вывозили добытый металл; позже здесь построили причал для нефтеналивных судов; в 1872 году в этом месте соединили проволочный телеграф, протянутый через континент, с подводным кабелем, обеспечив таким образом связь с Лондоном. Вот и все. Трудно поверить, что город смог просуществовать так долго без видимых на то причин.
В наши дни Дарвин является столицей Северной территории, пользующейся автономным статусом внутри Австралийского Союза; в этом качестве он имеет собственную администрацию и местную авиалинию. Самолеты пользуются здешним аэропортом для промежуточной посадки на длинных рейсах из Азии в Южную Австралию. В городе практически нет промышленности. Жители говорят, что Дарвин импортирует чиновников, а экспортирует пустые бутылки из-под пива.
Тем не менее вы найдете здесь все атрибуты современной метрополии. Над гаванью возвышается огромное административное здание. Магазины забиты холодильниками, транзисторами, пластинками и прочим ширпотребом XX века. Протестантский и католический приходы имеют по роскошному храму в модернистском стиле. В отдалении от делового центра расположились элегантные особняки, в которых живут ответственные чины местного управления и директора банковских контор. Однако, из-за того что жилые районы строились слишком быстро, не поспевая за ростом бюрократического аппарата, повсюду видны следы спешки и небрежности. Дома возводили как попало, по мере того, какой земельный участок выторговывался. В результате банковская глыба из стекла и бетона с мозаичным холлом, уставленным кактусами, выходит на пустырь, заваленный ржавыми автомобилями и мятыми канистрами, а полуразвалившаяся лачуга соседствует с добротной виллой постройки тридцатых годов.
Город населен выходцами со всего света. Частью магазинов владеют китайцы, чьи предки приехали сюда добывать золото. Перебравшиеся из Сиднея новые иммигранты — итальянцы и австрийцы — открыли рестораны, где подают шницель по-венски и равиоли, оказавшиеся откровением для жителей австралийского захолустья, выросших на испеченных в золе пресных лепешках и жарком из кенгуру. На почтамте можно встретить уроженца Лондона и новозеландца, но редко увидишь человека из пустыни, в которую упирается главная улица города. Разве что в пивном баре — пабе — вы уловите обрывки разговора о заброшенной «где-то там» урановой шахте или открытии в буше новых месторождений золота. При случае можно заметить аборигенов в бумазейных майках, сидящих у кинотеатров и потягивающих через соломинку кока-колу. А то вдруг натолкнетесь на здоровенного скотовода в ковбойской шляпе, бряцающего шпорами по тротуару среди отутюженных банковских клерков.
Одного такого живописного пионера австралийской глубинки мы встретили в баре самой шикарной гостиницы Дарвина. Это был румянолицый мужчина, разодетый на деревенский манер: красный платок, завязанный поверх ворота клетчатой рубашки, плотно облегающие потертые бриджи и сапоги для верховой езды. Дуг Мур, владелец местной фирмы, занимающейся сдачей внаем самолетов, любезно представил нас ему.
— Алан Стюарт, — сказал он. — Если вы, ребята, желаете увидеть настоящих диких зверей, то вам повезло: Алан как раз тот человек, который вам нужен.
Мы обменялись рукопожатием. Рядом с дочерна загорелыми и обветренными собеседниками мы выглядели ужасающе бледными — типичные субтильные горожане. Я объяснил наши цели, добавив, что действительно нам бы хотелось поснимать животных.
— У меня их пруд пруди, — отозвался Алан. — Утки, гуси, кенгуру, рыба баррамунди размером с твою руку, крокодилы — все что хочешь.
Он осушил кружку пива и причмокнул:
— Толком и не распробовал.
Дуг понял намек.
— Я угощаю, — сказал он. — Следующий заход ваш, ребята.
Он собрал пустые кружки и направился к стойке.
— Должен только предупредить, — продолжал Алан. — Когда будете снимать, берегитесь буйволов. Они бывают малость того. Дуг вам может рассказать, что случилось с его отцом.
Дуг вернулся с пятью полными кружками.
— Такое дело, — начал он. — Старик искал золото в заброшенных выработках, и вдруг, откуда ни возьмись, выскочил буйвол. Здоровенный — во! Свалил его и уже собирался растоптать. Но старик — мужик крепкий. Ухватил буйвола за рога и стал сворачивать ему шею. Дрались долго, и в конце концов зверь отвалил. Но старику досталось. Четыре сломанных ребра, весь побитый, страшно смотреть. Пришлось тащить его в больницу приводить в порядок. Это произошло три недели назад, а вышел он только сегодня. Такие вот дела у нас.
— Да, я слышал, что у буйволов не очень смирный нрав, — сказал я как можно более небрежным тоном. — А что делать в таких случаях?
— Стрелять, — хмыкнул Алан, допивая пиво. — Надеюсь, вы, ребята, при ружьях?
— Гм… нет… — признался я, чувствуя себя больше чем когда-либо изнеженным англичанином. — По правде говоря, даже будь у меня ружье, сомневаюсь, что смог бы попасть в несущегося буйвола.
— Тогда не берите его в руки, — отрезал Алан. — Здесь и так слишком много парней расхаживает с ружьями, хотя они и с двух метров не попадут мешком с пшеницей быку по мягкому месту.
— И все-таки что делать при нападении буйвола? — продолжал настаивать Боб.
— Прыгать на дерево, — сказал Дуг, — и побыстрей.
— Была тут одна девочка. Так вот, когда буйвол ее повалил и полез к ней мордой, она потрепала его за нос, погрозила пальчиком и сказала: «Но, но, но», — добавил Алан с явным намерением подбодрить нас.
— Лучше всего, конечно, быть в машине, — продолжал Дуг. — В прошлом году один малый столкнулся на дороге с буйволом. Что делать? Он быстро развернулся и рванул в обратную сторону. Промчался мили две, и буйвол начал отставать. Наверное, решил — не стоит связываться.
— Я где-то читал, что буйволы в Австралии встречаются не часто, — оптимистически заметил Чарльз.
— Не часто?! — возмутился Алан, — Да они стадами ходят в наших местах, штук по двести разом. Я вам говорю, у нас там полно зверья, вы такого не сыщете на всей Территории.
Поясню, что буйволы, о которых мы беседовали, совсем непохожи на горбатых, косматых животных, несметные стада которых некогда бродили по равнинам Северной Америки. Азиатские буйволы по виду скорее напоминают коров, но вес крупного самца доходит до семисот пятидесяти килограммов, а загибающиеся на спину рога достигают трех метров. У себя на родине, в Азии, они очень покорны, хотя эта покорность обманчива. Буйволы безропотно тащат тяжеленные повозки и терпят жестокие побои от своих погонщиков, валяются в грязи каналов, позволяют мальчишкам забираться верхом и почесывать себя по загривку. Но иногда смирные тягловые животные вдруг впадают в бешенство. Запаха незнакомого человека может оказаться достаточным, чтобы повергнуть их в состояние безумия, и тогда они переворачивают повозки, крушат все вокруг и кидаются на любого, кто оказывается рядом.
Полтора века назад буйволов с острова Тимор завезли в Австралию, чтобы обеспечить молоком и мясом военные гарнизоны на северном побережье континента — в Раффлз-Бее и Порт-Эссингтоне. Они должны были служить и тягловой силой. Но в 1849 году войска вывели, и буйволов отпустили на волю. Новый край пришелся им по вкусу, они стали плодиться и размножаться — настолько, что сорок лет спустя тысячные стада их бродили по долинам рек Мэри и Аллигейтор. Животные редко углублялись больше, чем на сотню миль от побережья, поэтому считается, что зона их обитания тянется примерно на триста миль к востоку от Дарвина. На эту территорию никто не претендовал, земли там и поныне необитаемы, они попеременно то затопляются муссонными дождями, то выжигаются дотла солнцем. Буйволам здесь жилось привольно, их никто не трогал, разве что случайный охотник мог застрелить одного на мясо.
Затем, в 80-х годах прошлого века, люди поняли, что шкура буйвола очень прочна, и началось их массовое уничтожение. Один белый с помощниками-аборигенами, обдиравшими шкуры, забивал по сорок штук в день, то есть примерно тысячу шестьсот буйволов за сезон. Процедура была невероятно жестокой. Дело в том, что, когда охотникам встречалось стадо, им было не с руки останавливаться и сдирать шкуру с каждого убитого зверя. Но шкура мертвого буйвола, пролежавшего какое-то время на солнце, быстро портилась, если ее тут же не отделяли от туши. Поэтому охотники подъезжали к стаду и, не слезая с лошади, стреляли зверю в спину. Тот падал с парализованной задней частью туловища и лежал иногда всю ночь, пока утром не прибывали живодеры; прикончив буйвола выстрелом в голову, они сдирали шкуру.
К счастью, в наши дни повальный убой буйволов практически прекращен. С появлением синтетических заменителей ценность буйволовых шкур упала настолько, что добывать их стало невыгодно. Рогатых животных опять — уже во второй раз — оставили в покое, дав возможность бродить по равнинам. Исключение составляет место под названием Нурланджи, где стоит ранчо Алана.
Поначалу Нурланджи было лесной концессией. Когда все деревья вырубили, Алан взял землю в аренду, построил там несколько хижин и назвал ранчо «Австралийское сафари». Буйволов он окрестил «крупной дичью» и вместе с остальной живностью — крокодилами, кенгуру и пернатыми — включил в список, который должен был привлечь «спортсменов» из больших городов Юга, обуреваемых неуемной страстью убивать зверей. Здесь они получали возможность удовлетворить ее. Не буду говорить о моральной стороне такого рода охоты. Отмечу лишь, что теперь хотя бы буйволы умирают сразу, а не мучаются в долгой агонии.
Кстати сказать, затея Алана превратить Территорию в место крупномасштабных охотничьих забав не оправдалась: — Нурланджи пустовало. Нас это очень устраивало. На ранчо были «оборудованные» хижины, полевая рация и имелась собственная взлетно-посадочная полоса. Место вполне подходило для базового лагеря экспедиции. О несметных стадах буйволов мы уже были наслышаны, но нас интересовали и другие животные. Решено было принять приглашение Алана. Сам он в тот же день улетал в Нурланджи, а мы со всеми пожитками и аппаратурой должны были выехать следом на машине. Оставалось лишь раздобыть «лендровер».
Почти все владельцы дарвинских гаражей, к которым я обращался, в ответ лишь посмеивались. Машин и округе мало, а глупцов, готовых сдать автомобиль напрокат заезжим иностранцам, и того меньше. Дороги за пределами города были ужасны, и в неумелых руках любая машина за несколько недель превратилась бы в металлолом. В конце концов мы набрели на сомнительного вида контору, специализирующуюся на прокате лодочных моторов, водных лыж и мопедов; там в сарае обнаружился дряхленький «лендровер». Владелец признавал, что машина не первой молодости, но заверил, что она находится в отличном состоянии, хотя и выглядит несколько потрепанной. Боб, большой дока по части автомобилей, скептически поцокал языком. Он залез под капот и вылез оттуда мрачнее тучи. Я попытался убедить его, что это как раз то, что нам надо. Мой оптимизм, правда, зиждился на полной неосведомленности, но в любом случае другого выхода не было. Больше никто во всем Дарвине не дал бы нам «лендровер». Мы подписали все полагающиеся бумаги и собрались в путь.
Из Дарвина выходит одна-единственная дорога — шоссе Стюарта, — которую уважительно называют Асфальт, подчеркивая тем самым уникальность трассы. Дело в том, что, если не считать ветку, ведущую на восток к штату Квинсленд, это единственная дорога на всей территории, проходимая во время сезона дождей.
Ее построили в 1940–1943 годах для перевозки в Дарвин военной техники и боеприпасов, поскольку после вторжения японцев на Новую Гвинею город оказался как бы на передовой. Шоссе шириной двадцать метров и длиной около тысячи миль устремляется строго на юг через эвкалиптовые рощи и каменистую пустыню к Алис-Спрингсу. Там автостраду сменяет мощеная, ухабистая дорога, еще через тысячу миль упирающаяся в Аделаиду.
Сразу же за Дарвином Асфальт делится на две полосы, и обе примерно с милю идут совершенно параллельно в ста метрах друг от друга. В краю, где асфальтированные дороги — редкость, такая фантастическая бессмыслица выглядит особенно удивительно. По утверждению местных жителей, «дубликат» возник в результате конфликта между американским и австралийским командованием во время войны. Австралийцы, ревнители порядка, настаивали на ограничении скорости по трассе, соединяющей гарнизон с городом. Американцы, оказавшись перед страшной перспективой ползти черепашьим шагом к злачным заведениям Дарвина, решили этот вопрос очень просто: вопреки всякой логике, не жалея средств, они построили свою собственную дорогу, параллельно первой. Кстати, на ней тоже было введено ограничение: запрещалась езда со скоростью меньше шестидесяти миль в час, нарушитель строго наказывался.
Мы двигались с куда более скромной скоростью: машина была нагружена снаряжением и продовольственными припасами. Вскоре убогие пригороды Дарвина остались позади, и начался длинный путь до Пайн-Крика, где мы планировали заночевать, перед тем как свернуть с Асфальта на восток, к Нурланджи. Автостраду окаймляли эвкалиптовые деревья; иногда миля за милей мы проезжали мимо почерневших от пожаров стволов. Над сухой, желтой травой возвышались трехметровые остроконечные термитники.
Кое-где под эвкалиптами важно восседали, опершись на хвост, кенгуру валлаби; они замечали нас издали и улепетывали при приближении машины. Эти животные — бич Асфальта. По ночам они усаживаются прямо на шоссе, чтобы насладиться теплом не успевшего остыть покрытия, и мчащиеся на скорости семьдесят-восемьдесят миль в час машины в темноте довольно часто врезаются в них. Автомобили нередко получают повреждения, вылетая в кусты, а кенгуру погибают. Трупы убитых прошлой ночью валлаби валялись на обочине, разбухшие, как бурдюки, с нелепо торчащими длинными ногами.
На протяжении сотни миль нам не встретилось ни одного селения, где было бы больше пяти-шести домов. Наконец показался Пайн-Крик — полтора десятка строений, на самом крупном из которых горела неоновая вывеска «Отель Резиденшиел». Обрадованные, мы подрулили прямо к входу. Был субботний вечер, и в баре толпились мужчины в рубашках с короткими рукавами, усердно старавшиеся перекричать друг друга. Бармен направил нас к стеклянной двери с надписью «Фойе». Толкнув ее, мы попали в просторное помещение, заставленное столами на хромированных ножках; на каждом красовалась вазочка с искусственными тюльпанами — и это в краю акаций, орхидей и бугенвиллей!
Из кухни появилась, приветливо улыбаясь, миниатюрная женщина. Она принесла еду и села поболтать с нами. Крики в баре становились все громче.
— Скажите, а вы не держите вышибалу? — осведомился я, как бы между прочим.
— Сама справляюсь, — ответила хозяйка, напружинив бицепсы. — И не сомневайтесь, прекрасно справляюсь.
Я не сомневался.
— У нас тихо, — продолжала она. — Мы же не дикари, хотя на Юге нас все еще считают неотесанной деревенщиной. Представляете, — распалилась она, — несколько месяцев назад моя дочь выходила замуж, так какой-то газетный писака позвонил сюда из Сиднея и спросил, сколько гостей приехало на свадьбу на верблюдах!
Мы понимающе кивали. Из бара донеслись звон разлетевшегося вдребезги стекла и удалые крики гуляющих.
— Извините, — сказала она сурово и широким шагом направилась к двери…
На следующее утро мы стартовали пораньше. До Нурланджи оставалось восемьдесят миль. Пейзаж почти не отличался от того, что мы видели по пути на Пайн-Крик; разница была в ощущениях: мы съехали с Асфальта и оказались на узком, извилистом проселке. На шоссе нам время от времени попадались машины, дорожные знаки и указатели, и, хотя в целом оно было пустынным, признаки жизни были налицо. Здесь же, кроме самой дороги, ничто не напоминало о присутствии человека — ни построек, ни телеграфных столбов, ничего. Земля казалась совершенно пустынной и заброшенной. Однако, когда мы остановились, чтобы дать остыть мотору, в тишине вдруг отчетливо раздался цокот копыт. Мы удивленно озирались. Никого. Наконец из ближайшей рощицы появился всадник в расстегнутой до пояса рубахе и босой. К седлу была привязана банка пива.
— Если увидите двух парней со стадом, передайте им, чтоб не ждали. Джип у Гудпарлы накрылся, — сказал он и, не дождавшись ответа на свою загадочную просьбу, развернулся и уехал.
Это было единственное человеческое существо, которое попалось нам между Пайн-Криком и Нурланджи.
До лагеря Алана добрались к обеду. Войдя в хижину-столовую, мы первым делом набросились на воду, после чего уселись за стол. В дверях появился единственный клиент «Австралийского сафари». Он только что принял душ и был облачен в трусы и бесформенный жилет, с трудом прикрывавший огромный, обвисший живот. Обладатель живота оказался мясником из Мельбурна, приехавшим сюда на несколько дней поохотиться. Он сильно обгорел: на шее у него зловеще выделялся багровый треугольник, а кожа на руках облезла. Нет, он никак не соответствовал моим представлениям об образе «бесстрашного белого охотника».
— Хэлло! — приветствовали мы его, старательно имитируя местный выговор. — Как самочувствие?
— Здоров как бык, — ответил он со смаком, треснув себя кулаком в грудь с такой силой, что все тело задрожало, как желе. — Могу одолжить при надобности.
Вскоре выяснилась причина его жизнерадостности: несколько часов назад он всадил пулю в голову огромного буйвола, который мирно поглядывал на него из-за кустов.
— Да-а, — глубокомысленно закончил он, — отдых вышел что надо. Настоящий праздник для мужчины.
Собственное тонкое замечание привело его в восторг, и он захохотал.
Проведя четыре дня в пустыне и исколесив окрестности на джипе с проводником-аборигеном, который пальцем указал ему на буйвола, мясник чувствовал свое явное превосходство над нами. Он порывался давать советы и рассказывать о повадках зверей — где их лучше снимать, с какого расстояния и так далее. Но мы решили, что надежнее будет положиться на советы старого охотника на буйволов Йорки Билли.
Йорки с женой, пятью детьми и табуном лошадей жил в миле от Нурланджи. Домом ему служил залатанный брезентовый навес, натянутый на четыре столба. Под крышей висела веревка, на которой вялились куски мяса. Перед навесом, потрескивая, дымился костерок. Картина самая мирная и уютная.
Хозяину перевалило за шестьдесят. Волосы давно поседели, а ноги стали кривыми за долгие годы, проведенные в седле. Кожа темная, как у аборигенов, но черты лица типично европейские. Йорки родился и вырос в этих краях, и мало кто знает их, как он.
— Мой отец приехал сюда искать золото, — рассказал он. — Местные прозвали его Йорки Мик, потому что он был из Йоркшира.
— Из Йоркшира? — удивился я.
— Да, это часть Британской империи, — терпеливо объяснил Билли. — Где-то к северу от Лондона. Старик разводил там лук и картошку. Но место было не ахти. Почти весь год — снег. Отец посчитал, что здесь куда лучше.
Он погладил свои длинные, свисавшие, как у моржа, усы:
— Золота, правда, так и не нашел…
Как и отец, Йорки женился на аборигенке. Она выглядела совсем девочкой. Больше всего поражали ее тонкие как спички ноги. Пока мы разговаривали, она смущенно стояла под навесом с детьми.
— Это моя вторая жена, — сказал Йорки. — Первую я нашел, когда бродил по бушу. Она умерла. А эту, новую я получил по закону племени. Ее родители просватали свою дочь за меня еще до ее рождения. Такие обещания нарушать нельзя. Конечно, тут как повезет. Во-первых, мог родиться мальчик, и тогда все отменилось бы. Во-вторых, девочка могла оказаться совсем хилой, тогда пришлось бы долго ждать, прежде чем жениться. Но мне повезло, она хорошая жена.
Йорки поселился неподалеку от Нурланджи, рассчитывая сдавать лошадей внаем заезжим охотникам. Но большинство гостей предпочитали стрелять из джипа, и Йорки переживал трудные времена. Раньше, когда он по праву слыл одним из лучших стрелков во всем крае, жить было намного легче.
— За большого буйвола получал, бывало, двадцать фунтов, а теперь и цены такой нет, — вздохнул он. — Если заработаю несколько фунтов, уже хорошо. Иногда перепадает пара монет за динго. Неплохо дают за крокодиловую шкуру, только пойди достань ее… Как-то живу. И все еще надеюсь на золото, хотя мой старик так и не нашел его.
— А что, буйволы действительно опасны? — перевел я разговор на волновавшую нас тему.
— Так оно и есть, можете не сомневаться. Никогда не знаешь, что у него на уме. Бывает, охотник всадит ему пулю, но не дострелит до конца. Вот он и ходит с пулей в боку, ищет, кому бы отомстить. Среди них есть вообще дурные от природы. Эти, как завидят человека, тут же бросаются на него. Мне не раз приходилось спасаться от них на дереве. А то потом бы костей не собрал.
— Как вы советуете вести себя с буйволами?
— Ближе пятидесяти шагов не подходите. Дурных можно отличить сразу: у них морды такие угрюмые, и смотрят они злобно.
Я объяснил, что мы недостаточно знакомы с выражением «лиц» буйволов и вряд ли сможем отличить приветливый взгляд от враждебного, особенно с пятидесяти шагов.
— Ну что ж, если он кинется, а у вас нет ружья и на дерево не залезешь, потому как голо кругом, остается только одно. Стойте, а когда он подбежит совсем близко, бросайтесь на землю. Он перепрыгнет через вас и поскачет дальше.
— Я, помнится, вычитал в одной книге, — сказал Боб на обратном пути к ранчо, — что у буйволов совсем нет голоса. Они даже мычать не умеют. Поэтому при съемках буйволов вполне можно обойтись без звукооператора.
— Нападающий буйвол лучше всего смотрится пол грохот копыт, — авторитетно заявил Чарльз. — Это усиливает впечатление.
— Ну что ж, когда он перепрыгнет через вас, перед тем как взять ноги в руки, не забудьте про меня. Я буду лежать в обмороке, — предупредил Боб.
Глава 2
Гуси и гоана
Река Саут-Аллигейтор начинается в сотне миль к югу от Нурланджи, среди бескрайних, выжженных холмов, и тянется на север, пополняясь за счет мелких речушек, стекающих с западного края огромного, изъеденного эрозией Арнемлендского плато. В сухой сезон поды в реке не хватает, и во многих местах обнажается песчаное дно. Зато в сезон дождей русло наполняется желтой водой, в которой кишат крокодилы, а на берегу на деревьях вопят какаду. Ближе к устью, перед впадением в Тиморское море, река разливается по плоской равнине, петляет и путается в зарослях тростника и мангров в лабиринте болот возле Нурланджи.
Когда мы добрались до этих топей, уже вечерело. Мы ехали по равнине, почва которой представляла собой так называемую голубую породу. В это время года она была совершенно голой, если не считать торчащих кое-где пучков сухой травы, а всего месяц назад все пространство на многие мили вокруг было залито водой. Палящее солнце превратило мелкие лагуны с тепловатой водой сначала в болота, а затем в жидкую грязь. Сюда приходили насладиться влагой стада буйволов; животные бродили, увязая по колено в мягкой, податливой глине. Но удовольствие длилось недолго. Когда последние капли влаги испарились, грязь стала твердой как камень, словно побывав в гончарной печи. Остались лишь глубокие рытвины — следы буйволовых копыт. Машину подбрасывало на них так, как будто она ехала по булыжнику.
Мы медленно приближались, выбирая участки поровнее, к поясу растительности, за которым начиналась глубокая, непересыхающая лагуна. Метрах в ста от нее остановились, и, когда мотор смолк, из-за деревьев донесся гул. Казалось, что жужжит гигантский пчелиный рой. На самом деле это слились воедино гогот и клекот несметной стаи диких гусей.
Мы крадучись подобрались к деревьям, стараясь не наступать на сухие ветки. Наконец сквозь щели в густой листве открылся вид на болотистую лагуну.
Зрелище было потрясающее. Сколько бы раз ни доводилось видеть скопление птиц, это всегда поражает. Лагуна была широкой: от деревьев, где мы стояли, она протянулась по меньшей мере на целую милю. Слева, за маленьким, покрытым кустарником островом, садилось солнце, окрашивая матово-серую воду в розовый цвет. От обилия птиц рябило в глазах. Вереницы ибисов прочерчивали алое небо; черные австралийские утки, карликовые гуси, древесные утки, чирки и пеганки плавали отдельными флотилиями; разноцветные цапли плотными рядами жались к берегу, маленькие коричневые птички тиркушки топотали по мелководью и, весело помахивая хвостиками, выискивали насекомых. Но больше всех было полулапчатых гусей; казалось, они заполнили всю лагуну, заглушая щебет и чириканье соседей своими гортанными криками.
Мы слушали их с упоением — ведь ради этих гусей мы, собственно, и прибыли на болото. Остальные птицы встречаются повсюду в Австралии. Но полулапчатые гуси водятся только в тропической Австралии и на Новой Гвинее, да и в этих местах они никогда не собираются в такие стан, как в лагуне возле Нурланджи.
Эти странные пернатые выглядят неуклюжими по сравнению с другими видами. У них довольно грузное туловище и необычно длинные лапы. На голове торчит смешной островерхий бугорок, похожий на клоунскую шапочку. Черное оперение прорезают на груди и спине широкие белые полосы. Большинство гусей плавали возле берега, погружая в воду длинные шеи в поисках луковиц водяных растений. Некоторые, насытившись, неподвижно стояли на отмелях. Я не пытался даже примерно определить их количество; говорят, что в болотах Саут-Аллигейтора их не меньше ста тысяч. Некоторые жители Территории жаловались, что от них просто не стало житья.
Несколько лет назад в Хампти-Ду, в сорока милях от Дарвина, собирались выращивать рис. Расчистили обширные участки земли и посадили рисовую рассаду. Дикий рис всегда был любимым лакомством полулапчатых гусей, поэтому, обнаружив щедрую добавку к своим привычным угодьям, их огромные стаи прямо заполонили рисовые поля. Фермеры тщетно пытались согнать их — светили автомобильными фарами, крутили трещотки, ставили пугала и вопили. Ничто не помогало. Тогда по полям рассыпали отраву. Много птиц погибло, но число их не уменьшилось, поскольку новые и новые стаи волнами прибывали со всей Территории. Пришлось обратиться за помощью к военным. Солдаты, сменяя друг друга, беспрерывно палили из пулеметов над молодыми рисовыми побегами. Но площадь оказалась слишком велика: гуси перелетали подальше от пулеметов и садились на новом месте, где их было не достать. В результате идея создания рисовых плантаций не осуществилась. Гуси победили.
Следует сказать, что этой победе предшествовала целая серия поражений. Когда-то полулапчатые гуси обитали по всей Австралии. Они считались ценным трофеем, и на них вовсю охотились. Затем стали осушать болота, где они могли добывать пищу в сухой сезон. В итоге к середине нынешнего столетия этот вид птиц исчез с большей части континента. Правда, и сегодня в сезон дождей они разлетаются по всей Австралии, но с наступлением засушливой поры, когда болота и старицы высыхают, гуси дружно отступают к северному побережью — единственному оставшемуся прибежищу.
Спрятавшись за мангровыми деревьями, мы наблюдали за птицами, но заняться съемками было нельзя: для этого требовалось соорудить укрытие, а шум тут же спугнул бы птиц. Раздвинув ветки, я шагнул на глинистый берег. Раздался громоподобный треск крыльев — огромная стая взмыла в воздух и, описав круг, перелетела на другой конец болота, оставив на воде расходящиеся круги.
Я заметил узенькую полоску суши, вдававшуюся в лагуну. Пожалуй, там следовало устроить наблюдательный пункт: все озеро как на ладони, а со стороны берега подход прикрывал густой кустарник, так что можно подобраться незамеченными. На стрелке выступа росла плакучая ива, одна из веток которой опускалась до земли; если к ней добавить еще несколько ветвей, получится прекрасная «ширма».
В ту же ночь мы соорудили укрытие, а на следующее утро, устроившись в нем еще до зари, начали наблюдать за гусями, приготовив для съемок камеру.
Укрытия редко бывают комфортабельными, но это оказалось особенно неудобным. Почва, поначалу казавшаяся твердой, вскоре начала проседать над ногами, и мы вместе с камерой на треноге стали медленно погружаться в трясину. Листва, успешно прикрывавшая нас от птиц, не менее эффективно защищала и от малейшего дуновения ветерка, изредка проносившегося над лагуной, так что атмосфера внутри весьма напоминала турецкую баню. По утрам и вечером с болота налетали комары и безжалостно изводили нас. Пытки усугублялись тем, что мы не решались размахивать руками и прихлопывать насекомых. Но зрелище, открывшееся перед нами, искупало все муки.
Гуси кормились так близко от нас, что можно было разглядеть ярко-розовую кожицу у основания клюва и желтые лапки. У многих от барахтанья в грязи белые грудки покрылись тонкой коричневой корочкой. Отсюда было отчетливо видно, что лапы у гусей лишь наполовину перепончатые; это одна из особенностей, которая выделяет их из всей массы пернатой дичи.
Чарльз, Боб и я боялись шелохнуться, переступали с ноги на ногу с превеликой осторожностью и переговаривались сдавленным шепотом. Мы вели себя так, словно очутились в храме, а поскольку поведение нередко вызывает соответствующие эмоции, мы действительно испытывали благоговение, глядя на происходящее. Мы чувствовали себя апостолами, которым открылось видение; нам было дозволено заглянуть в другой мир. Таким он выглядел до того, как человек появился на Земле. Он был неподвластен человеческому разуму, логике и морали. Этот мир жил по законам природы: колебания солнечного тепла, испарение воды, набухание почек и миграции гусей были в нем главными событиями. Все остальное отходило на второй план…
Спустя два-три часа порыв ветра разнес по болоту жужжание камеры. Отбившийся от стаи гусь, кормившийся совсем рядом с нами, выгнул от страха шею и взмыл вверх. За несколько секунд все уловили сигнал тревоги, и стая разом взлетела; гортанное гоготанье сменилось шумом отчаянно хлопающих крыльев.
Мы были в бешенстве — пропустить такой потрясающий кадр! Чары тоже развеялись. Вторгшись в чужое царство, мы нарушили его равновесие и гармонию.
Лагуна не случайно стала пристанищем гусей. Здесь и глубина была достаточной, и густо росла болотница — любимая пища этих птиц. Соседние болота принадлежали другим видам. В одной из тихих заводей маневрировала флотилия пеликанов. Создавалось впечатление, что они стараются все делать в унисон: пеликаны всегда плыли параллельными курсами, важно склонив под одинаковым углом свои смешные головы. Если они ловили рыбу, то разом погружали широкие клювы в воду и так же синхронно поднимали головы. Ансамбль не уступал слаженностью движениям девушек из хорошего мюзик-холла, исполняющих канкан.
К сожалению, заводь, занимаемая пеликанами, примыкала к пустынному берегу с очень редким кустарником, так что подобраться к ним незамеченным практически было невозможно, Стоило пеликанам почувствовать наше присутствие, как они тут же забывали строгую дисциплину, беспорядочно кидались в разные стороны и взлетали. В воздухе, однако, к ним возвращался инстинкт коллективизма. Они выстраивались гуськом и медленно улетали, синхронно взмахивая крыльями. Иногда они планировали — опять же все вместе, разом прекращая махать крыльями. Даже менять направление они умудрялись одновременно. Совершенно непонятно, как птицам удается добиться такого мастерства. У них наверняка есть свой язык общения, о механизме которого нам ничего не известно.
В другом месте мы обнаружили австралийских журавлей. Увидеть этих редких птиц можно, только если очень повезет. Серые, с малиновыми шапочками на голове, они степенно расхаживают парочками вдоль берега, словно ведут серьезную беседу. Надо сказать, что все члены журавлиного семейства обладают склонностью к танцам, однако, по общему мнению, никто не делает это с таким блеском, как австралийские журавли. Обычно они выступают парами, но иногда вся стая затевает дружную кадриль, опуская и поднимая головы, вытягивая шеи и прищелкивая клювами. Говорят, что, если одна птица вдруг собьется, остальные начинают возмущенно клевать ее, призывая к порядку.
К сожалению, те несколько пар, что мы встретили, ни разу не порадовали нас танцами. Время было не то, танцевальный сезон еще не начался. Как только мы приближались, журавли взмахивали крыльями и уносились к центру болота, где вновь заводили свои серьезные беседы. Нам оставалось лишь любоваться ими издали.
Белых цапель было, пожалуй, не меньше, чем гусей. На отдельных участках болота они скапливались так густо, что их стаи напоминали снежные сугробы. Стоило чуть потревожить цапель, как в воздух вихрем взметалось белое облако. В лагуне обитало четыре вида белых цапель — большие, средние, малые и египетские; они отличались друг от друга размером и оттенками окраски. Наше внимание особенно привлекали египетские цапли, поскольку обстоятельства их появления на Северной территории довольно загадочны.
Большую часть года египетские цапли почти неотличимы от малых, разве что тело у них поплотнее, а шеи потолще. Нужен острый глаз натуралиста, чтобы выделить их в стае малых белых цапель, да и то если заранее ожидаешь увидеть их там. Зато в период размножения — как раз, когда мы их наблюдали, — распознать египетских цапель очень просто: их выдает появляющееся на спинке и грудке желтовато-коричневое оперение, Сотни этих птиц бродили по болоту у Нурланджи.
История их появления в Австралии таинственна. Египетские цапли обитали здесь не всегда. Везде в мире они, как правило, живут по соседству с крупным рогатым скотом, проводя большую часть времени на спине у животных, выискивая насекомых. Таким образом, египетские цапли не могли появиться на Северной территории раньше середины прошлого столетия, когда там расплодились буйволы. Однако, судя по отчету орнитологов, составленному в 1933 году, этих птиц в это время на континенте не было. В том году фермеры-скотоводы Западной Австралии, озабоченные обилием клещей у животных, завезли из Индии восемнадцать цапель и выпустили их в Кимберли, Птицы исчезли, и все решили, что затея провалилась.
Но в 1948 году один ученый, путешествуя по Северной территории, заметил в стаях малых белых цапель множество птиц с характерными желтовато-коричневыми спинками. Не исключено, что это были потомки завезенных пятнадцать лет назад восемнадцати особей, и задуманная интродукция успешно осуществилась.
Мне думается, однако, что такое объяснение не учитывает природных особенностей египетских цапель. Эти птицы — одни из самых смелых и предприимчивых «колонизаторов» мира пернатых. Поначалу их родным домом были Азия и Африка. Затем колонии этих цапель обнаружили в Европе — на болотах в устье реки Гвадалквивир, на юге Испании. В 1911 году одна египетская цапля была замечена в стае малых белых цапель в Британской Гвиане (ныне Гайана). Натуралисты предположили, что она отбилась от стаи и попутный ветер перенес ее через Атлантический океан. Но в 1930 году египетских цапель видели в Гвиане уже довольно много, а это значит, что они начали там размножаться. В последующие годы птицы расширили свои владения в Новом Свете — появились в Венесуэле, Суринаме и Колумбии. К 1952 году они добрались до юга Соединенных Штатов и продолжили путь на север, так что сейчас их можно встретить и в Канаде.
Появление египетских цапель в Северной Австралии совпало по времени с периодом, когда птицы уже прочно обосновались в Южной Америке. Похоже, что они прилетели в Австралию по доброй воле — в результате «демографического взрыва», побудившего их основать колонии почти во всем мире. По крайней мере мне по душе эта версия. Приятно сознавать, что птицам удалось одурачить официальных лиц, придумавших жесткие карантинные и иммиграционные правила, которые нигде не соблюдаются так строго, как в Австралии.
Снимать птиц, обитающих возле Нурланджи, было довольно просто. Мы делали это из укрытий, а то и прямо из окна машины, медленно двигаясь по равнине. Удачным местом оказались заросли пандануса на берегу озерка. Вскоре у нас появились «портреты» карликового гуся, трех видов ибисов, четырех видов уток, многих цапель, включая все четыре вида белых цапель, змеешеек, австралийских ходулочников, орлов и прочих птиц. Что касается полулапчатых гусей, то им мы пожертвовали целую кассету.
Запись их голосов тоже не представляла особых трудностей: Боб аккуратно фиксировал на пленке пение, чириканье или гогот каждой заснятой птицы. Как правило, он предпочитал работать один, подальше от стрекочущей камеры. Мы снимали какую-нибудь группу птиц, а Боб потом записывал их голоса; в дальнейшем при монтаже несложно было наложить фонограмму на изображение.
Правда, когда мы снимали отдельную птицу и хотели записать именно ее голос или шелест ее крыльев, приходилось включать кинокамеру и магнитофон одновременно. Технически это была трудная задача. Чарльз пытался уменьшить шум камеры, натягивая на нее специальную заглушку. Сооружение становилось громоздким и нескладным, снимать с руки уже было невозможно, ставился штатив, кожух из пенорезины налезал на объектив, так что навести фокус и отладить диафрагму становилось целой проблемой. У Боба было не меньше хлопот: приходилось устанавливать микрофон так, чтобы он не попадал в кадр, тянуть один шнур от микрофона к магнитофону, а другой — от магнитофона к камере, обеспечивая тем самым синхронное включение аппаратов, поскольку иначе невозможно совместить звук с изображением. И все эти манипуляции следовало производить, не пугая объект съемок, иначе он тут же улетал.
Между тем именно так по большей части заканчивались попытки синхронной кинозаписи. Однажды мы несколько часов бились над тем, чтобы подсунуть микрофон пеликанам, и, когда это почти удалось, неожиданно опустились сумерки, и сеанс, увы, пришлось отменить.
Пока Боб и Чарльз с мрачным видом разбирали аппаратуру и раскладывали ее по коробкам, я пошел прогуляться в соседнюю эвкалиптовую рощицу, метрах в двухстах от лагуны. Не успел я войти туда, как совершенно отчетливо понял, что предмет, который издали принял за бревно, на самом деле огромная ящерица. Неужели это гоана, которую мы безуспешно высматривали с начала поездки? Да, никаких сомнений, это была она. День прошел не зря, мелькнуло у меня, ящерица вполне компенсировала неудачу с пеликанами.
Она лежала боком ко мне, подняв голову и застыв как изваяние. Ящерица была тускло-серого цвета, с желтоватым оттенком; длина ее тела составляла около полутора метров. Когда я шагнул ближе, она уставилась на меня пронзительным, немигающим взглядом, сильно напоминавшим взгляд ротного старшины, застукавшего солдата в самоволке. Я начал медленно отступать. Отойдя на несколько шагов, я развернулся и опрометью помчался к своим спутникам.
Боб и Чарльз, погрузив в машину коробки с аппаратурой, как раз закрывали последние замки.
— Гоана! — задыхаясь, завопил я. — Синхронная запись. Быстро!
Отдав распоряжение, я кинулся назад. Яшерица лежала в той же позе, не шелохнувшись. Я прислонился к дереву, чтобы перевести дух в ожидании Боба с Чарльзом. Мы с ящерицей сверлили друг друга глазами. Казалось, прошли века, пока наконец появился Чарльз, сгибаясь под тяжестью заново собранной треноги, камеры и звукозаглушающих причиндалов. Оставив его наблюдать за животным, я побежал к Бобу узнать, не надо ли помочь. Он сидел в машине и рылся в коробке со шнурами.
— Подумать только, — невнятно бубнил он, — только что провод для синхронной записи был здесь. Куда я его задевал?
Я глядел, скрипя зубами от нетерпения, как Боб с доводящей до бешенства неторопливостью перебирал содержимое коробки. Помочь я ничем не мог и помчался к Чарльзу. Гоана лежала в той же позе. Она, похоже, желала узнать, чем кончится беготня.
Наконец явился Боб.
— Ну вот, — победно заявил он, — откопал-таки!
Звукооператор установил микрофон и аккуратно подключил шнур. Магнитофон был соединен с камерой.
— Звук готов, — шепнул он.
При этом сообщении ящерица впервые с момента нашего появления зашевелилась. И побежала. Притом побежала с такой фантастической скоростью, что сухие листья разлетались в разные стороны. На глазах у киноэкспедиции она скрылась среди сплетения корней у подножия дерева. Выцарапать ее оттуда не было никакой надежды…
Мы молча побрели назад к машине. Никто не произнес ни слова, пока мы складывали пожитки. Молчание царило до самого Нурланджи.
Существо, ускользнувшее со съемочной площадки, по-научному называется вараном Гульда. В тропиках обитает множество видов варанов. В Австралии из них годится двенадцать, в том числе и самый маленький — очаровательное, миниатюрное создание длиной всего двадцать — двадцать пять сантиметров. Он живет на западе континента. Варан Гульда — не самый крупный представитель семейства. Два других вида варанов — гигантский и сетчатый, — обитающие в центральных пустынных районах, достигают двухметровой длины. Ну а крупнейший из известных варанов — дракон острова Комодо — живет в тысяче миль к западу. Длина его тела достигает трех с половиной метров, и на сегодняшний день он считается рекордсменом по величине в мире ящериц. Однако в Австралии некогда обитал еще более крупный ящер, так называемый варан-мегалания, длина которого доходила до невероятных размеров — шести метров; останки этого гиганта были найдены в Австралии сравнительно недавно.
Название «гоана», закрепившееся за всеми австралийскими варанами, не совсем точное. Это искаженное слово «игуана», которым, строго говоря, следует именовать только южноамериканских ящериц — очень красивых созданий с чешуйчатым гребнем вдоль хребта. Вараны существенно отличаются от игуан. Из всех видов ящериц они ближе всех к змеям. У них длинный раздвоенный язык, как и у змей беспрерывно снующий взад и вперед. Правда, в отличие от змеиного язык варанов значительно длиннее и больше раздвоен. Представители обоих семейств пользуются им для доставки образцов воздуха в две ямочки в задней части нёба, служащие для определения вкуса и запаха. Вараны, как и змеи, не пережевывают пищу, а заглатывают ее целиком. Такой способ питания создаст известные трудности, особенно если пища твердая или костлявая; однажды в желудке у варана была обнаружена маленькая черепаха. Основание черепа варанов защищено твердой костной пластинкой. Такая же пластинка есть и у змей.
К счастью, в отличие от многих змей у варанов нет ядовитых зубов. Ни одна из этих ящериц не ядовита. Они питаются падалью и мелкой легкодоступной живностью тина лягушек или птенцов. Из этого не следует делать поспешный вывод, что они совершенно безопасны. Обращаться с варанами надо осторожно: длинные когти способны нанести глубокие раны. Стоит их потревожить, как вараны становятся агрессивными и начинают злобно шипеть, с силой щелкая хвостом. Одним словом, им не стоит попадаться под горячую руку.
Неудача с ящерицей у пеликановой лагуны (так мы окрестили эту часть болота) не давала нам покоя. Вечером в лагере мы уже спокойно обменялись впечатлениями и решили попытать счастья еще раз. Все члены экспедиции были настроены по-боевому. Мы ликвидировали прорехи в тыловом обеспечении, разложив коробки в задней части «лендровера» так, чтобы их можно было быстро вытащить по первому сигналу. В прошлый раз они оказались погребены под кучей второстепенного барахла, и это помешало операции. Боб заранее смонтировал свое звуковое хозяйство. Одним словом, в следующий раз мы рассчитывали выйти на «огневой рубеж», не уступая в сноровке команде стрелков на Королевском турнире.
Хотя надежды было не так уж много, мы поехали к лагуне, втайне рассчитывая на новое рандеву с гоаной. И свидание состоялось. На сей раз ящерица сидела на открытом участке возле лагуны. Вокруг не было ни кустов, ни деревьев. Мы остановились метрах в сорока от нее. В считанные секунды Боб подсоединил микрофон к магнитофону. Чарльз нахлобучил на камеру глушитель. Мы осторожно двинулись к цели. Почва, издали казавшаяся твердой, была покрыта толстым слоем пыли, вздымавшейся облаком при каждом шаге. Гоана терпеливо поджидала гостей. Приблизившись на расстояние десяти шагов от ящерицы, Чарльз установил камеру на треногу и навел фокус.
— Готово, — прошептал он.
— Готово, — повторил Боб.
— Снимай, — еле слышно приказал я.
Камера пожужжала несколько секунд и… смолкла. Чарльз содрал кожух глушителя и открыл аппарат. Пленка соскочила с валика, забив всю внутренность камеры перекрученным целлулоидом. Чарльз, демонстрируя чудеса ловкости, вытащил рваную пленку и достал из кармана новую бобину. Я на цыпочках, не дыша шагнул вперед, пытаясь пристроить микрофон поближе к гоане.
Ящерица зашипела и вдруг бросилась на меня. Ошарашенный, я рванулся назад, зацепился за треногу и опрокинул камеру. Та шлепнулась прямо в песок. Гоана развернулась, помчалась к лагуне, нырнула в воду и уплыла, оставив на память о себе только брызги. Чарльз поднял камеру и высыпал из нее кучу пыли.
— Думаю, часа за два прочищу, — чихая, заметил он. — И кто знает, может, еще заработает…
Утром мы в третий раз отправились к лагуне. Мясник из Мельбурна изъявил желание присоединиться к нам. В присутствии постороннего уж никак нельзя было ударить лицом в грязь. Правда, втайне я надеялся, что мы не встретим гоану и тем самым не поставим под сомнение свое профессиональное мастерство.
Но гоана была на месте. Она дремала на жарком солнышке примерно в метре от лагуны. Для нас такая позиция была наихудшей, потому что ящерица в любую секунду могла нырнуть в воду.
Остановив машину шагах в двадцати от гоаны, мы стали шепотом держать совет. Сидевший сзади мясник, с восторгом обозревавший ландшафт, вдруг наклонился к нам и завопил:
— Да вот же она! Какая красотка!
На сей раз мы действовали как автоматы — все шло без сучка и задоринки. Каждый точно знал свое дело, и за полминуты аппаратура была готова. Наказав мяснику оставаться в машине, мы медленно пошли к гоане, замирая после каждого шага, чтобы, не дай бог, не спугнуть ящерицу, лежавшую в опасной близости от воды.
— Пошевеливайтесь, ребята! — напутствовал нас во все горло мясник. — Не бойтесь, она не тронет!
Чарльз установил камеру и навел фокус. Боб присел на корточки у магнитофона, протянул мне шест с насаженным микрофоном, и я с превеликой осторожностью поднес его к гоане. Она очнулась от дремы, подняла голову, высунула длинный розовый язык, напрягла желтоватую шею и любезно зашипела прямо в микрофон. Все шло отлично.
— Может, расшевелить ее пулей, а? — вовремя вступил мясник. — Какое ж кино без стрельбы!
Гоана встала на ноги, сделала три угрожающих шага навстречу мне и, словно желая сделать приятное мяснику, с силой хлопнула хвостом. Чарльз не выпускал ее из кадра. Улыбка Боба растянулась от одного наушника до другого. Гоана повернулась и гордо прошествовала по краю лагуны. Затем, словно следуя сценарию, она с недюжинным актерским талантом завершила эпизод, прыгнув в воду, и грациозно поплыла, рассекая воду волнообразными движениями тела.
Мы продолжали снимать до тех пор, пока она не исчезла под водой.
Нашей радости не было конца.
— Вот видите, дело-то ерундовое, — сказал мясник, когда мы уселись в машину.
— Да, — ответил я, — действительно пустяки.
Глава 3
Пещерные рисунки и буйволы
В окрестностях Нурланджи человеку не грозит голод. Скудный пыльный буш и выжженные солнцем скалы кажутся бесплодными и неприветливыми, но те, кто знает эти края, легко находят пищу. В пышной кроне низкорослого бурравонгового дерева — одной из разновидностей семейства цикадовых — скрываются шишки с орехами; в илистом дне зарыты сочные луковицы качающихся на поверхности лагун розовых лотосов; даже мангры и панданусы плодоносят в сезон дождей, и их плоды вполне съедобны при умелой готовке. Мясо можно добывать охотой на валлаби, которые водятся в густых эвкалиптовых рощах; в чистых водах заливов лениво плавают гигантские морские окупи — баррамунды. Наконец, неисчерпаемым источником питания являются несметные стаи водоплавающих.
И все же эти края пустуют. На ранчо в Нурланджи работают несколько аборигенов: мужчины сопровождают охотников, а женщины хлопочут на кухне и стирают. Но в буше мы не видели селений аборигенов.
Так было не всегда. Всего пятьдесят лет назад здесь жили люди племени какаду. Это были кочевники, бродившие семейными группами по бушу, время от времени собираясь вместе по случаю торжественных церемонии; правда, они недолго задерживались на одном месте. В начале века один из пионеров-поселенцев Северной территории, Падди Кахилл, обосновался в местечке Оэнпелли, что в шестидесяти милях от Нурланджи, на берегу реки Ист-Аллигейтор. Он приехал охотиться на буйволов и торговать шкурами, но вскоре у него появились огород, хлопковая плантация и стадо коров. Какаду нанимались на работу к Кахиллу — стреляли буйволов и собирали урожай. На заработанные деньги они покупали ножи, сахар, чай и табак. Жизнь в Оэнпелли оказалась для них сравнительно легкой. Постепенно все племя перестало кочевать и поселилось в округе.
В 1925 году Оэнпелли перешел под контроль миссионеров. Новые владельцы земли приложили все усилия, чтобы продолжить начатое Кахиллом дело, и помогали всем желающим переехать в поселок, где дети могли учиться в школах, а больные и старики получали медицинскую помощь.
Жизнь племени какаду резко изменилась; в миссию их больше всего влекло желание получить чай и табак. Многие потеряли навыки и забыли традиции кочевой жизни. В результате племя перестало существовать, растворившись среди прибывших в миссию людей. Сегодня в Оэнпелли осталось немногим более двухсот аборигенов. Но племени какаду уже нет, а их древние охотничьи угодья по берегам реки Саут-Аллигейтор совершенно опустели.
Тем не менее какаду, которые не возделывали полей и не построили ни одного дома, оставили по себе след на земле. Как и многие северные племена, эти люди были художниками, и их рисунки по сей день можно увидеть на утесах и в пещерах, где они когда-то останавливались. Горы вокруг Оэнпелли славятся обилием и красотой этих рисунков. Алан Стюарт рассказал нам об одной галерее наскальной живописи, совсем недавно обнаруженной белыми австралийцами. Мало кто из приезжих видел эти рисунки, добавил он.
Алан вызвался показать нам это место. Проехав около мили по направлению к Оэнпелли, машина свернула на юг и, с трудом продравшись сквозь частокол кустарников, выбралась на ровное место. Перед нами, словно огромная крепость, возвышалась над пыльным бушем скала. С полчаса мы объезжали ее, петляя среди деревьев и подминая бампером упрямые колючки. У подножия валялись скатившиеся сверху обломки. Особенно много их было с юго-западной стороны. Одни откатились довольно далеко, другие образовали хаотические нагромождения у самого подножия. Скала поднималась метров на двести. Сходство с заколдованной крепостью ей придавали выступы в форме башен и зубчатых стен, изрезанные глубокими трещинами.
В одном месте козырьком нависал выступ, образуя открытую с боков пещеру. Сама скала была серая, в бурых потеках, поэтому стена пещеры особенно бросалась в глаза: от земли до «потолка», то есть на высоту трех метров, она была покрыта росписями белого, желтого и темно-красного цвета.
Несколько минут мы стояли, вглядываясь в переплетение линий и форм, прежде чем начали различать отдельные рисунки. В центре выделялся ряд человеческих фигур почти в натуральную величину. Они были нарисованы белой краской и тщательно обведены по контуру охрой. Вокруг условно изображенных лиц, лишенных индивидуальных черт, виднелись широкие красные круги с радиальными желтыми полосами — очевидно, головные уборы или сложные прически. Почти у всех на руках возле локтя или на запястьях красовались браслеты и плетеные украшения. Фигуры были явно женские — непропорционально большие стилизованные груди расходились у них под мышки. Нижняя часть вытянутых худых тел выцвела и почти стерлась, но у некоторых можно было разглядеть очертания ног; интересно, что стопы располагались не горизонтально, а свисали вниз, словно фигуры не стояли на земле, а парили в воздухе, как святые ка фресках в византийских храмах.
Среди женских фигур затесалось странное существо неопределенного пола. Оно было запечатлено в движении, с чуть согнутыми коленями. В отличие от женщин руки у него не были опущены вдоль тела, а были скрещены на груди, вместо лица белел овал, на голове не было убора, а бедра покрывали перекрещивающиеся белые полосы, какие мы видели на ногах танцоров — исполнителей корробори. Похожие полосы, только поблекшие, украшали ноги некоторых женских фигур.
Над людьми плыла огромная баррамунди, выписанная тщательнейшим образом. Художник показал не только внешний вид рыбы, но и ее строение — на белом силуэте туловища охрой были обозначены пищевод, желудок и кишки. Это поразительно напоминало рентгеновский снимок!
По соседству, в укрытии, образованном привалившимся к скале большим камнем, мы обнаружили еще более странный рисунок: это была человеческая фигура с одной рукой и одной ногой. На белом лице выделялись два нелепых багровых глаза. Рукой и ногой существо придерживало белую лепту с красными поперечными полосами, выгибавшуюся полукругом от шеи до пояса. Странные выступы торчали из головы и из колена. Позднее сходные картины я обнаружил в энциклопедическом справочнике по живописи Арнемленда, составленном одним из крупнейших специалистов в этой области — Чарльзом Маунтфордом.
Автор книги приводит рисунок, сделанный для него го время посещения Оэнпелли. Художник-абориген рассказал Маунтфорду, что изобразил громовержца Мамарагана. Две полосатые ленты, тянущиеся от рук к ногам божества, символизировали молнии, а торчащие из коленей и локтей выступы — каменные топоры, которыми Мамараган расщепляет деревья и убивает людей. Не исключено, что обнаруженный нами рисунок тоже представлял Мамарагана. Странно только, что художник сделал его одноруким и одноногим. Можно, конечно, предположить, что он хотел показать громовержца в профиль и поэтому мы видим только одну руку и ногу. Но это не согласуется с любовью художника к детализации — вспомним «рентгеновское» изображение внутренних органов рыбы.
Все остальные символы наскальных росписей были не столь загадочны. Над женскими фигурами проступал примитивный набросок старинного пистолета. В других местах виднелись мушкеты, сабли, парусные корабли и пароходы с валившими из труб клубами дыма. Трудно сказать, для чего художники изображали все это — для ритуальных или иных целей; не исключено, что им просто хотелось показать соплеменникам, какие чудеса они видели на побережье. От скалы до моря всего пятьдесят миль, так что аборигены частенько должны были наведываться туда.
На меня самое сильное впечатление произвели не причудливые изображения духов и не натуралистические зарисовки животных, а два отпечатка человеческих рук по соседству с пистолетом. Кто-то из приходивших сюда людей вымазал правую ладонь в охре и прижал ее к скале. Другой кроме ладони оставил на стене отпечаток запястья и предплечья. Эти две человеческие руки, запечатленные среди причудливых существ, порожденных фантазией художника, могли быть автографами мастеров. Что хотели они выразить своими картинами? Сможем ли мы когда-нибудь постичь замысел художников?
Вооружившись карманными фонариками, мы стали методично обследовать пещеру. Задача оказалась непростой. Чтобы разглядеть мелкие рисунки под потолком, пришлось карабкаться на стены и сооружать из камней подставки. Но усилия были вознаграждены. В углах мы обнаружили изображения гоан, крокодилов, черепах, кенгуру и грациозно изогнувшихся в прыжке дельфинов. Некоторые помещались в таких недоступных местах, что можно было только диву даваться, как художники умудрились добраться туда. Это представлялось немыслимым даже при овеянной легендами ловкости аборигенов. Не исключено, правда, что здесь когда-то были выступы, со временем обрушившиеся. Можно ли это считать косвенным доказательством древности рисунков? Правомерно предположить и другое: если художники придавали своим творениям особый смысл, они вполне могли соорудить лестницу и даже леса.
Лазая по скале в поисках рисунков, я случайно заглянул в узкую расселину. Там, зажатый между стенами, лежал обесцвеченный человеческий череп. Он вопросительно уставился на меня пустыми глазницами. На дне валялись ребра и кости ног. К стене была прислонена длинная раздвоённая ветка, на которой висела котомка из выцветшей холстины. В ней лежали несколько отполированных камешков, деревянный брусок, наискось заштрихованный охрой, сплетенный из травы треугольник, распавшийся у меня в руках, и маленькая продавленная табакерка с витиеватой эмблемой викторианской эпохи на крышке. Выпустившая ее фирма давно уже перестала существовать. Должно быть, это были пожитки умершего, его самые любимые вещи, оставленные здесь после ритуала похорон.
Травяной треугольник, закрывавший низ живота, служил единственной одеждой, которую носили члены племени какаду. Аляповатая табакерка, безусловно, считалась редким завидным сокровищем. Камешки и раскрашенный брусок были атрибутами священнодействия и поэтому представляли огромную важность для аборигена. Ценнее этих вещей у него ничего не было. Только самым близким людям доводилось их видеть при жизни хозяина. Я завернул их в ветхую холстину и аккуратно положил на прежнее место.
Мы полагали, что из всех животных Нурланджи легче всего будет снимать буйволов. И ошиблись. Буйволов в округе действительно было много, найти их в буше не составляло особого труда, и, будь мы охотниками, застрелить пару зверей было проще простого. Но мы приехали не стрелять, а снимать. Однако, как только мы пытались установить камеру, они галопом уносились прочь. Не знаю, то ли они нас слышали, то ли чуяли запах, но факт остается фактом: буйволы не стремились попасть на экран, оставляя нам на память лишь облако пыли.
Снабдив камеру самым сильным объективом, мы сделали несколько кадров буйволов, валявшихся в болоте в окружении верных египетских цапель. Однако животные находились примерно в полумиле от берега, и качество изображения оставляло желать лучшего. Дело было не только в расстоянии: нагретый воздух сильно дрожал, так что казалось, будто мы видим буйволов сквозь подернутую рябью завесу воды. Снимать их с дальней дистанции в буше мешали деревья и кустарники. Необходимо было подобраться к животным поближе, хотя такое «сближение» не привлекало ни нас, ни буйволов.
К этому времени к нам присоединились три зоолога из Канберры, изучавшие фауну Арнемленда. Один из них, Гарри Фрис, несколько лет назад занимался здесь, в Нурланджи, исследованием полулапчатых гусей. Он хорошо знал местность и повадки буйволов.
— Попробуем вот что, — предложил он. — Как только заметим группу буйволов, Дэвид с Чарльзом возьмут камеру и спрячутся в буше. Мы с Бобом объедем стадо с другой стороны и погоним его к вам. Тут главное — сидеть тихо. Если не совершите какой-нибудь глупости, хорошие кадры вам обеспечены.
План показался замечательным.
На следующий день в пяти милях от лагеря мы заметили буйволов. Такое крупное стадо нам до сих пор не попадалось. Подсчитать число животных не представлялось возможным: они были довольно далеко и с такого расстояния выглядели среди деревьев коричневыми тенями, наплывавшими друг на друга. Прикинув, мы решили, что в стаде голов сто, не меньше.
Слева от нас начиналось болото, справа поднималась цепь холмов с крутыми, каменистыми склонами. Между ними оставался естественный коридор, посреди которого торчало мертвое эвкалиптовое дерево с могучим дуплистым стволом. Гарри подъехал к нему. Мы с Чарльзом выскользнули из машины и спрятались за деревом. Машина тут же двинулась дальше. Буйволы не должны были заметить нашего десанта, во-первых, потому, что дерево находилось довольно далеко, а во-вторых, ветер дул в нашу сторону, так что запах до них не доносился. Пока все шло превосходно.
Природа словно специально поработала над стволом дерева, чтобы превратить его в идеальное убежище: в дупле мог спокойно разместиться человек, а у самого основания оказалась дырочка для обзора. Я забрался в дупло и, приникнув к отверстию, стал наблюдать за происходящим впереди; Чарльз, присев рядом на корточки, расчехлил камеру. Судя по рокоту мотора и громыханию кузова, машина свернула вправо. Буйволы не проявляли никакого беспокойства. Шум машины стих, и буш снова ожил. Из-под куска коры выползла маленькая ящерица и занялась охотой на мух. Промчалась стайка разноцветных вьюрков и, опустившись на соседний куст, зачирикала, не обращая на нас внимания. Мы сидели не шевелясь.
Откуда-то издалека послышался слабый автомобильный гудок. Должно быть, Гарри и Боб уже объехали стадо и начали гнать буйволов в нашу сторону. Я прильнул к дырке. Чарльз проверил камеру, Всё наготове. Я увидел, что вожаки стада медленно затрусили по коридору в нашу сторону, как мы и рассчитывали. Животные не очень испугались машины и просто решили благоразумно отойти с дороги. Когда они поймут, что машина преследует их, все стадо галопом кинется прямо на нас. Дерево окажется как бы островком безопасности в гуще машин на городской улице в час пик. Кадры должны выйти потрясающие: мелькающие в облаке пыли копыта, выпученные глаза, морды в клочьях пены и — крупным планом — лес страшных рогов в двух-трех метрах от объектива. Чарльз уперся плечом в дерево. Буйволы приближались. Вожаки прибавили скорость, напряженно вытянув шеи.
Чуть в стороне, слева, показалась стайка белых какаду. Не заметив нас, птицы уселись на ветвях дерева прямо над нашими головами. Грохот буйволиных копыт все нарастал, сквозь него время от времени доносилось гнусавое бибиканье автомобиля. Вожаки были уже метрах в пятидесяти. Чарльз не решался выглянуть, чтобы не выдать себя. Прижав камеру к стволу, он приник к глазку.
Неожиданно один какаду свесился вниз и приметил нас. Он выгнул шею, словно не веря своим глазам, и испустил пронзительный визг. Его приятели тоже взглянули вниз и скрипучими голосами стали выражать негодование. Сквозь глазок мне было видно, как вожаки стада на мгновение замедлили бег, в тревоге заколебались и вдруг резко свернули налево к болоту. Остальные ринулись за вожаками. Все стадо домчалось до берега и с плеском ухнуло в тину, исчезнув среди панданусов. Мы не успели снять ни одного кадра.
Это был первый, но далеко не последний случай, когда нас выдали какаду — самые бдительные, остроглазые и крикливые часовые буша, из-за которых смелые кинематографические замыслы летели насмарку.
Йорки Билли был уверен, что возле лагеря снять буйволов как следует нам не удастся.
— Их тут мало осталось, — сказал он, — всех перестреляли.
Йорки посоветовал обследовать равнины вокруг Каннон-Хилла, в нескольких милях к востоку от Оэнпелли.
— Там буйволы ходят стадами и местность открытая, так что хорошо просматривается, — добавил он.
Каннон-Хилл привлекал пас и по другой причине. Работавший в районе Оэнпелли Маунтфорд писал, что в пещерах Каннон-Хилла и соседней горы под названием Обпри он видел многочисленные росписи. По его оценке, это были самые прекрасные образцы наскальной живописи во всей Австралии. Нам очень хотелось посмотреть Оэппслли, но район вокруг миссии был закрыт из-за вспышки эпидемии тифа. Зато Обири и Каннон-Хилл располагались на нашем берегу Ист-Аллигейтора, и въезд туда не возбранялся.
Каннон-Хилл лежит в семидесяти милях от Нурланджи; учитывая дорогу, съемки наскальных изображений и буйволов должны были занять несколько дней, за меньший срок не управиться. Мы решили на всякий случай взять недельный запас провизии, хотя трудности ожидались не столько с продуктами, сколько с питьевой водой: в тех краях она могла быть заражена бактериями тифа. Алан Стюарт одолжил нам две двадцатипятилитровые канистры, в которых хранил метиловый спирт. Мы промыли их и наполнили водой; кроме того, прихватили еще два брезентовых ведра. Больше не было места. Прикинув, мы решили, что для радиатора воды хватит. Если не расходовать ее на такое бесполезное занятие, как мытье, мы втроем продержимся какое-то время.
Путь на Оэнпелли проложили грузовики, доставляющие в миссию продукты и все необходимое. Они ездят раз в две-три недели во время сухого сезона. По сути, это не дорога, а просто наезженная колея. Во многих местах она расходилась на три стороны; вскоре мы убедились, что прямой путь оказывался вовсе не самым коротким — впереди были участки с рытвинами, заполненными вязкой глиной, упавшее дерево или иное препятствие. Однажды застряв, водители грузовиков прокладывали объездную колею.
Без особой мороки мы пересекли несколько речушек. В это время года они превращаются в хилые ручейки, а глубокие места — в цепь прудов с мутной водой. Вскоре позади осталась белая крепость утеса Нурланджи. Едва различимая колея убегала на мили вдаль. За спиной клубился поднятый колесами хвост пыли. После трех часов езды буш неожиданно кончился, и перед нами открылась широкая равнина.
Несколько месяцев назад, во время муссонных дождей, ее поверхность, как и пустошь вокруг болот Нурланджи, была покрыта водой. Потом остались мелкие лагуны. Сейчас, в сухой сезон, она была испещрена выбоинами с твердокаменными краями, оставленными копытами буйволов. Далеко на горизонте серебрилась водная гладь, в которой отражались кустарники. Окажись на нашем месте умирающие от жажды путники, они из последних сил побрели бы к этой манящей воде, благословляя провидение, сохранившее озеро посреди палящей пустыни. На самом деле никакого озера не существовало — это был мираж. При полном безветрии слой перегретого воздуха у самой земли начинает, как зеркало, отражать голубое, безоблачное небо, а преломляющиеся лучи заставляли воспринимать кусты на другом краю равнины за растительность вокруг иллюзорного водоема.
На Северной территории часто можно увидеть подобные миражи. Тем не менее соблазн поверить в то, что это действительно вода, велик. Известен даже случай, когда один путешественник построил баркас, чтобы переплыть расстилавшееся на горизонте море, оказавшееся в действительности морем… песка.
Справа от миража равнину окаймляли утесы, похожие на нурланджийский, только у подножий здесь не было растительности. Одна скала имела длинный выступ на вершине и издали напоминала человека, вскинувшего ружье. Это, очевидно, и был Каннон-Хилл; правее должен находиться Обири. Значит, мы не сбились с маршрута. Но наше внимание привлек еще один объект: скопление черных пятен на бурой земле; поначалу мы приняли их за не успевшие высохнуть лужи. Я поднял бинокль. Это оказались буйволы.
Наконец-то появился шанс заснять их крупным планом. О таких кадрах мы мечтали с самого приезда. При удаче можно подъехать к стаду и снимать буйволов прямо из машины: мы уже убедились, что животные часто не реагируют на проезжающую машину, а пугаются только при виде людей. Чарльз достал камеру.
Машина медленно поползла по изрытой равнине. Мы находились уже в миле от стада. Животные не выказывали беспокойства. На пути у нас лежала глубокая впадина — русло реки, досуха выпитой солнцем. Две подобные котловины удалось раньше проскочить без происшествий, Теперь в полумиле от стада мы оказались перед третьей. Машина нырнула вниз и попыталась с разгона выскочить наверх, но в этот самый момент мотор заглох. «Лендровер» остановился. Задние колеса проломили затвердевшую корку, и машина осела в мягкую голубоватую грязь.
Буйволы по-прежнему не обращали на нас никакого внимания. Мы лихорадочно перебирали варианты. С машиной придется повозиться — предстоит подкладывать ветви под колеса и толкать ее в гору. Скорее всего не обойтись без выгрузки багажа. Буйволы наверняка же заметят возню, испугаются и благоразумно откочуют в буш с глаз долой. Редкая удача обернется ничем. В то же время снимать их отсюда не было смысла: с такого расстояния кадры выйдут никудышными. Можно, конечно, попробовать подобраться поближе, прихватив камеру и тяжелую треногу, но, если они кинутся на нас, придется либо бросить им камеру на растерзание, либо мчаться со всем снаряжением к машине, рискуя при этом завязнуть в грязи и подставить себя буйволиным рогам.
В итоге мы остановились на компромиссном решении. Я отправляюсь на разведку и смотрю, насколько близко можно подобраться к животным, не потревожив их. Если они бросятся на меня до того, как я окажусь на «съемочном» расстоянии, я налегке рвану обратно к машине. На ней, правда, далеко не уедешь, по скольку она плотно застряла, но по крайней мере есть куда спрятаться. Зато, если я смогу подойти незамеченным, на что мы сильно рассчитывали, Чарльз двинется по моим стопам с камерой.
— Не забудь советов Йорки, — напутствовал меня Боб. — Если они кинутся, падай ничком и замри.
Я был метрах в ста пятидесяти от стада, когда буйволы обратили на меня внимание и подняли головы. Я продолжал медленно идти вперед. Теперь уже все животные уставились на меня. Вид, правда, у них был довольно миролюбивый, никаких признаков агрессивности. Чарльз предупреждал, что с расстояния в сто метров кадры будут «плыть» от дрожания перегретого воздуха. Значит, надо подойти ближе.
Я находился уже метрах в пятидесяти, когда самый крупный буйвол сделал несколько шагов в мою сторону, вскинул голову и замотал рогами. Я встал как вкопанный, не отрывая глаз от него и пытаясь прикинуть, далеко ли машина. В голове заработал счетчик: я подсчитывал, за сколько времени смогу домчаться до машины и удастся ли буйволу догнать меня. Задача оказалась слишком сложной, цифры путались в голове — сказывалась обстановка. Я все больше терял уверенность. «Метод Йорки» казался мне не столь уж надежным.
Здоровенный буйвол сделал еще несколько угрожающих шагов и снова замотал рогами. Ясно, что отсюда они не дадут нам снимать, я подошел слишком близко. Оставалось лишь бесславно ретироваться. Кстати, никто не гарантировал мне успешного завершения этого маневра. Я решил предвосхитить нападение и взять зверя «на пушку». Подпрыгнув, я замахал руками и заорал. Буйвол отступил, развернулся и затрусил прочь. Осмелев, я побежал за ним, вопя во все горло, чтобы закрепить победу. Все стадо галопом помчалось в буш, поднимая облака пыли. Я остановился, глубоко вздохнул и повернулся к машине, готовясь принести Чарльзу извинения за то, что своей выходкой сорвал съемку. К моему удивлению, Чарльз был вовсе не у машины, а шагах в двадцати от меня. Оказывается, все это время он шел следом и снимал.
«Лендровер» мы вытаскивали часа два. Колеса увязли так, что задняя ось очутилась на земле, а рессоры провалились в грязь. Забравшись под машину, мы, лежа на животе, отбрасывали жижу руками. Потом отправились к зарослям, маячившим в полумиле от роковой впадины, нарвали веток молодых деревцев, чтобы подкладывать их под колеса. Боб завел мотор. Мы с Чарльзом навалились на шесты, действуя ими как рычагами. Колеса бешено вращались на месте. В нос ударял запах горячей резины. Наконец колеса, забросав нас с ног до головы грязью, прижались к веткам. Героическими усилиями машину удалось вытолкать из ямы. Можно было ехать дальше.
Мы взяли курс на Обири, где, по словам Алана, были потрясающие рисунки. Скала состояла из множества горизонтальных слоев. На ее западной стороне, на высоте около пятнадцати метров, выдавался вперед массивный выступ.
Заднюю стенку естественного открытого зала покрывал изумительный фриз с изображением красных баррамунди длиной полтора метра каждая. Баррамунди были нарисованы в знакомом нам по Нурланджи «рентгеновском» стиле: позвоночник, хвостовые плавники, доли печени, спинные мышцы, пищевод и кишечник. Среди этих благородных рыб были изображены змеиношейные черепахи, кенгуру, гоаны, эму и просто геометрические фигуры.
Фриз превышал пятнадцать метров в длину и поднимался на два метра в высоту, причем краску накладывали так густо и столько раз, что из-под более поздних росписей вылезали головы и хвосты предыдущих. Мы облазили все уголки пещеры, с восторгом разглядывая рисунки, показывая друг другу каждую деталь, неожиданный вариант или особенно интересное решение.
Время уже было позднее, чтобы начинать съемки, — через час совсем стемнеет, и мы поспешили поставить палатки. Несмотря на то что воды поблизости не оказалось, мы решили заночевать возле пещеры.
Место выглядело идиллически: сзади возвышалась огромная скала, впереди по одну сторону расстилалась бескрайняя равнина, а по другую — буш. Помимо отсутствия воды стоянка имела еще один недостаток — немыслимое количество мух. Черные кишащие рои садились на лоб, руки, губы, глаза. И хотя существа они безвредные, ощущение от роя мух на теле препротивное; кажется, что тебя беспрерывно кусают. Я приготовил омлет, мы сели ужинать у костра, но назойливые мухи липли к тарелкам и пище, как смола; отмахнуться от них не было никакой возможности. Чтобы не глотать дюжину мух с каждым куском омлета, приходилось, поднося его к губам, долго-долго дуть и быстро запихивать в рот, пока на него не уселась новая дюжина проклятых насекомых.
Мы разложили походные кровати, пристроили над ними москитные сетки и блаженно улеглись, надеясь, что хоть тут мухи нас не достанут. Я немного почитал при свете фонарика. Луч освещал лишь москитную сетку, весь остальной мир тонул в непроглядной тьме. У меня было ощущение, что я лежу в маленькой белой келье. Когда я выключил фонарик, белые стены исчезли и надо мной открылся во всем своем великолепии Млечный Путь. На фоне звездного неба угадывался силуэт Обири. Земля отдавала накопленный за день жар, ночь не принесла даже намека на прохладу. Спальные мешки за ненадобностью мы положили под матрасы.
Где-то после полуночи я проснулся. Тьма была полна звуков и шорохов. Время от времени раздавались пронзительные вскрики. Должно быть, какая-то птица, решил я, но спросонья не мог узнать ее голоса. Потом послышалось царапанье в том месте, где лежала провизия. Кто-то, скорее всего крыса, проверял наши запасы. Внезапно очень громко зашелестели листья панданусов, после чего раздался тяжелый шлепок.
— Послушай, — это был Боб, — что там за шум?
— Все в порядке, это крыланы, — успокаивающе прошептал я.
Почему я говорил шепотом, ума не приложу.
— Громковато для крыланов, тебе не кажется?
Что-то опять зашуршало и шмякнулось.
— Интересно, что это падает? — не унимался Боб.
— Плоды из клюва. Спи.
Сказать по правде, у меня тоже закралось сомнение. А что, если вовсе не крыланы возятся среди панданусов шагах в пятнадцати от лагеря? Кто же в таком случае? Я понял, что не засну, пока не узнаю. Пришлось вылезти из-под москитной сетки. Голый, я побрел босиком к панданусам, освещая путь фонариком. Приблизившись, я услышал громкое сопение, треск ветвей, и из рощицы в темноту метнулась огромная тень. Это был буйвол.
На следующее утро мы поехали вдоль скал искать рисунки. Среди хаотического нагромождения обломков поначалу было трудно определить направление поисков. Но вскоре мы научились находить места, которые аборигены облюбовывали для работы: выступы, защищенные от дождя уголки скал, пещеры, основания, необычной конфигурации своды или монолиты. На них, как правило, можно было увидеть росписи. Но самым верным признаком служили круглые ямки на поверхности плиты или гладкого камня. В них художники готовили краски, растирая булыжником охру. На то, чтобы выдолбить эти углубления в твердом кварците, требовались годы, поэтому художники выбирали место не наобум.
По пути мы мельком видели черных скальных валлаби — миниатюрных кенгуру размером с терьера. При виде нас они уносились прочь, с удивительной проворностью прыгая по камням.
Начавшийся в Обирн маршрут увел нас далеко от лагеря, но самой интересной и законченной в художественном отношении картиной оказалась роспись в углублении невысокой скалы, напротив входа в главную пещеру. На ней была изображена группа охотников. Каждый был вооружен одним или несколькими копьями. Некоторые кроме копьев несли приспособления для их метания и веера из гусиных перьев, через плечо у них были перекинуты корзинки, а на шее висели сетки. Каждый охотник имел индивидуальные черты; их позы, оружие и снаряжение тоже не повторялись. Стиль рисунка резко отличался от анатомической манеры изображения рыб баррамунди — никаких лишних деталей, одни белые контуры на красноватой поверхности скалы. Причем, если рыбы располагались на стене беспорядочно, налезая друг на друга, то здесь фигуры составляли скомпонованную композицию прямоугольной формы. Кроме того, изображения рыб и других животных были статичными и монументальными, а фигуры охотников выглядели совершенно живыми, схваченными на бегу. В целом возникало ощущение захватывающей охотничьей погони.
Никто не знает, какому племени принадлежат эти рисунки. Нынешние аборигены, согласно Маунтфорду, утверждают, что ни они, ни их предки не имеют к ним никакого отношения, картины создали мими (люди-духи), а изображенные на скалах фигуры — их автопортреты. Судя по рисункам, тела мими тонки, как тростинки, и так хрупки, что могут сломаться от сильного ветра. Они охотятся, готовят на костре пищу, едят, танцуют корробори, как и аборигены. Живут они среди скал, но никто их никогда не видел, потому что мими очень робки и обладают острым слухом. Заслышав шаги человека, они дуют на поверхность скалы, и та послушно раскрывается перед ними, мими проскальзывают внутрь, и скала вновь смыкается.
Говорят, что это добрые духи; в сцене охоты, однако, можно увидеть двух злых ведьм — мамаракайн. У них, как и у мими, тоненькие тела-тростинки, но нарисованы они красной охрой, а лица имеют треугольную форму. Аборигены верят, что злые ведьмы воруют у людей печень, жарят ее и съедают. На рисунке в руках у них можно видеть веревочную петлю — принадлежность колдунов, с помощью которой они переносятся по ночам на огромные расстояния.
Для съемок наскальных росписей мы пользовались небольшой, но очень мощной лампой на батарейках. Однако осветить ею фриз с изображением баррамунди оказалось невозможно: он был слишком велик. И здесь нам помогла сама природа. Картина помещалась на западной стене утеса Обири, и каждый вечер солнце, прежде чем исчезнуть за горизонтом, в течение десяти минут заливало пещеру светом, являя рисунок во всей красе. За эти десять минут надо было успеть его снять. Изображение было многоплановое, почти все участки стены густо расписаны; мы решили, что во время съемок я буду выступать в роли экскурсовода и, проходя вдоль фриза, показывать фигуры и рассказывать о них. Идея требовала синхронной записи.
Мы приготовились отснять этот эпизод в последний вечер у Обири. Боб проверил свою аппаратуру, а Чарльз установил камеру задолго до расчетного времени. Я отрепетировал все движения, прохаживаясь вдоль стены под критическим оком Чарльза и Боба. Любая оплошность лишила бы фильм красочных кадров, а возвращение в Нурланджи нельзя откладывать, запасы воды были на исходе, и, пропусти мы сегодняшний заход солнца, пришлось бы уезжать из лагеря, так и не засняв баррамунди. Тщательно приготовившись, мы ждали момента, когда солнце опустится, осветив пещеру, и густая охра заиграет всеми оттенками.
И вот этот миг настал. Весь фриз осветился снизу доверху. У нас было ровно десять минут.
Не успел Чарльз включить камеру, как Боб испустил крик отчаяния: магнитофон словно нарочно загудел электронными внутренностями! Ии о какой записи не могло быть и речи. Боб лихорадочно разобрал прибор и разложил детали на плоском камне. Все провода были целы, никакой поломки отыскать не удалось. Он снова собрал магнитофон, на всякий случай решив не укладывать его в корпус. И тут Боба осенило: солнце сильно нагрело то место, где стоял магнитофон. Видимо, в этом было все дело — известно, что некоторые транзисторы не выдерживают высокой температуры. Боб поставил магнитофон в тень и начал обмахивать его шляпой. Пронзительный свист в наушниках стал постепенно утихать. Чарльз продолжал снимать, а Боб прилежно остужал магнитофон. Кассета кончилась, буквально через минуту солнце нырнуло в кустарник, и пещера погрузилась в полумрак…
Возраст рисунков Арнемленда неизвестен. Некоторые из них имеют признаки довольно давнего происхождения. Мы находили фрески, покрытые тонким прозрачным слоем отложений, образованных стекающими струйками воды. Пистолеты, изображенные на рисунках в Нурланджи, давным-давно уже исчезли из этих краев. Наконец, тот факт, что местные племена отрицают свою причастность к рисункам с фигурами мими, дает основание полагать, что они были созданы людьми, жившими здесь очень давно и с тех пор перекочевавшими в другие места или исчезнувшими совсем. Во всяком случае, некоторым росписям должно быть не меньше полутора веков, поскольку наскальные изображения рыб и черепах описаны еще сэром Мэтью Флиндерсом в отчете об экспедиции на остров Чам, в заливе Карпентария, в 1803 году. Рисунки могут сохраняться очень долго: окислы железа, дающие цвет охре, практически не тускнеют, а укрытия предохраняют картины от действия дождя и ветра.
Нет сомнений, что этот жанр уходит корнями в давние традиции аборигенов. Совершенно очевидно и то, что часть рисунков появилась сравнительно недавно. Подобное сочетание древности и современности придает им особое очарование и значимость: во многих отношениях они похожи на первые сделанные человеком рисунки — впечатляющие фрески каменного века, созданные двадцать тысяч лет назад в пещерах Европы.
На первый взгляд тематика австралийских рисунков отличается от европейских, где изображены дикие быки, бизоны, олени, мамонты и носороги. Однако с рыбами, черепахами и кенгуру их роднит одна очень важная деталь: обе группы животных были объектом охоты, источником пищи. В испанских пещерах можно увидеть изображения тонких, как тростинки, людей, до удивления похожих на мими. И в Испании и во Франции на стенах пещер встречаются отпечатки рук. Одна из красивейших французских пещер — Ласко — украшена загадочными геометрическими фигурами, похожими на австралийские. Впрочем, подобные фигуры встречаются во многих частях света. Рисунки чаще всего накладываются друг на друга в произвольном порядке; это тоже характерная черта как европейской, так и австралийской наскальной живописи.
Техника рисунка также очень похожа. Все они выполнены минеральной краской — охрой — в скальных пещерах или укрытиях. Любопытно, что во Франции были найдены изображенные на древних фресках раскрашенные ритуальные предметы и приспособления для метания копий; обломки таких предметов мы обнаружили в пещерах Нурланджи и Обири.
О доисторических пещерах написано много книг. Было высказано немало гипотез об истоках и побудительных мотивах творчества людей каменного века. Но только здесь, в Австралии, можно попытаться понять это, поскольку аборигены продолжают рисовать и поныне. Правда, пещерных фресок они уже не делают, но традиция сохранилась: коренные австралийцы выводят похожие рисунки на коре. Если бы нам удалось увидеть современных художников за работой, мы смогли бы расспросить их, почему они рисуют, и тогда по аналогии попытаться представить себе, что побуждало человека на заре истории оставлять изображения на скалах и создавать первые произведения искусства.
Глава 4
Художники Арнемленда
Аборигенов, продолжающих делать рисунки, сравнимые с изображениями на скалах Нурланджи и Каннон-Хилла, надо было искать в Арнемленде. Эта обширная территория, по площади равная Шотландии, простирается от реки Ропер на юге до Арафурского коря на севере и залива Карпентария на востоке. Дорог там практически нет. На карту нанесены лишь районы, прилегающие к редким миссиям и правительственным постам, рассеянным вдоль побережья. Остальные области исследованы мало, и весь край считается диким. Между тем именно отсюда, с севера Австралии, начали знакомство с континентом первые европейцы.
В 1623 году «Арнем» и «Пера», два небольших корабля Голландской Ост-Индской компании, отплыли из Батавии (тогдашнее наименование Джакарты) в поисках новых земель для торговли. Добравшись до западной оконечности Новой Гвинеи, капитан «Арнема» во главе небольшого отряда сошел на остров. В стычке с туземцами девять человек, включая капитана, были убиты. Оба корабля поспешно двинулись вдоль берега дальше на восток. Вход в Торресов пролив скрывала россыпь островов, а Новая Гвинея в те времена считалась частью огромного загадочного континента, нареченного голландскими мореплавателями, отважившимися забираться так далеко, Великой Южной землей.
Пройдя сквозь лабиринт островов, маленькая флотилия оказалась в Тихом океане. Корабли поплыли наудачу к югу, вдоль мыса Йорк, в сторону залива Карпентария. В этом месте корабли разделились. «Арием» двинулся на запад — домой, к Батавии. По пути команда нанесла на морскую карту очертания длинного выступа неведомой земли. Сейчас трудно сказать, был ли это мыс Арнем или расположенные у побережья острова Уэссел, но с тех пор лежащую за ними территорию стали именовать Арнемлендом.
Картина, нарисованная капитаном второго корабля, «Перы», могла лишь отпугнуть желающих последовать по его маршруту. «Эти моря, — писал он в отчете о путешествии, — мелководны и пустынны; острова заселены скудно, а обитатели их жестоки, бедны и дики, посему не предвижу от них никакой выгоды для Голландской Ост-Индской компании».
Далеко не все, однако, разделяли суждения капитана. К берегам Арнемленда приплывали малайцы и купцы из Макассара; они вели торговлю с аборигенами и ловили в здешних кристально чистых водах трепангов — деликатес, высоко ценимый на Востоке. Отмели привлекали японских ловцоз жемчуга. Европейские мореплаватели, огибая рифы, высаживались на побережье, чтобы набрать пресной воды. Со временем европейцы начали селиться не только на морском побережье, но и на берегах заросших манграми рек; они выращивали табак, охотились на крокодилов, вели разведку месторождений полезных ископаемых.
Все чужеземцы быстро убеждались, что голые чернокожие люди, населявшие эти места, не прощают обид. Тем, кто вел нечестный торг или похищал женщин (особенно падки на это были японцы, увозившие аборигенок на своих парусниках), приходилось туго. Туземцы сражались с отчаянной храбростью. Немало их гибло в стычках с хорошо вооруженным противником, но и те тоже несли потери. Много пришельцев осталось лежать на этой земле с зазубренным копьем в груди; не один корабль поспешно отчаливал от берега, бросив в пустынной бухте на произвол судьбы тела погибших членов команды. Жестокости творили не только завоеватели XVIII–XIX веков, актов насилия было достаточно и в нынешнем столетии…
Никто не горел желанием осесть на этой суровой, негостеприимной земле. На юге континента, в местах с мягким климатом, стремительно росли большие города, на травяных пастбищах белые поселенцы стали разводить коров и овец, сгоняя с благодатных земель аборигенов. Только в Арнемленде все оставалось по-прежнему. До коренных жителей никому не было дела. Это обстоятельство и позволило им здесь выжить — в отличие от многих других частей Австралии, — сохранив традиционный образ жизни. Собственно, у аборигенов не было возможности познакомиться с цивилизацией своих белых сограждан, поскольку прибывшие сюда белые люди преследовали отнюдь не цивилизаторские цели.
В 1931 году австралийская администрация, осознав наконец всю трагичность положения коренных жителей континента, объявила территорию Арнемленда резервацией. Отныне торговцы и старатели уже не могли бесконтрольно пользоваться доверчивостью «туземцев», а охотники на крокодилов — бить животных сколько душе угодно. На въезд в Арнемленд требовалось специальное разрешение, выдававшееся с большим разбором. Остатки племен нашли наконец убежище; здесь белые уже не могли беззастенчиво их эксплуатировать.
Арнемленд и сейчас остается зоной, закрытой для белых, за исключением лиц, непосредственно занимающихся оказанием помощи аборигенам. Эта работа ведется в поселениях, контролируемых государством и христианскими миссиями.
В Дарвине мы подали соответствующее прошение и получили разрешение на посещение Манингриды. Из всех поселений там скорее всего можно было рассчитывать найти мастеров, сохранивших преемственность с традициями предков. Департамент социальной помощи создал пост в Манингриде всего два года назад, так что влияние белых австралийцев не должно было сказаться очень сильно. Вдобавок это пока единственное поселение без миссионеров, ставящих перед собой задачу оторвать аборигенов от их племенных верований. Известно, что подобное воспитание неизбежно приводит к вырождению традиционного искусства, выполняющего среди прочих и ритуальные функции.
Добираться до Манингриды по суше никому не приходит в голову. Раз в две-три недели туда отправляется катер с продовольствием, но самый удобный путь — самолетом. Мы зафрахтовали маленький одномоторный самолет, прибывший за нами из Дарвина. Взлетев над Нурланджи, машина развернулась и низко прошла над болотами; мы смогли бросить прощальный взгляд на места, где проработали несколько недель. С приближением самолета маленькие точки на сверкающей глади коричневых лагун распускали белые и черные крылья и, казалось, раздваивались, отрываясь от своих темных теней. Больше нам не доведется тревожить гусей… Пилот взял курс на восток, на Арнемленд.
Только теперь можно было по-настоящему ощутить, почему эта суровая, выжженная солнцем земля так долго отвергала поселенцев. Под нами расстилалось бескрайнее голое песчаное плато, рассеченное глубокими оврагами и длинными прямыми разломами. Забавы ради я пытался мысленно проложить маршрут, по которому можно было бы провести караван вьючных лошадей или проехать на грузовике. Наметив какую-нибудь трассу, я пробегал ее взором в восточном направлении и каждый раз упирался в разлом, пересекавший воображаемый путь под прямым углом. Это напоминало детскую игру-головоломку, в которой надо карандашом прочертить путь сквозь запутанный лабиринт до «клада» в центре картинки; только здесь не было ни верного маршрута, ни видимых признаков клада. Сходство с головоломкой на этом не кончалось: самый легкий путь до Манингриды был одновременно и самым длинным — по морю вдоль побережья.
Летчик повернулся ко мне и прокричал:
— Что будем делать, если откажет мотор?
Я взглянул вниз, ужаснувшись от такой мысли:
— Разобьемся?
— Спланируем вон туда, — опять прокричал он, указывая на маленькую, поросшую редкими кустиками прямоугольную площадку, окруженную с трех сторон скалами. — С такой высоты посажу самолет даже без мотора. Площадка вполне приличная. Только вот не представляю, как нас достанут оттуда. Всегда, когда лечу над пустыней, стараюсь запомнить такие места. Кто знает, может, пригодится однажды.
Мы продолжали полет. Теперь под крылом громоздились сплошные скалы. Я тронул пилота за плечо:
— А что делать, если мотор откажет сейчас?
Он посмотрел по сторонам:
— Молиться! Больше ничего не остается.
Час спустя впереди показался берег. Летчик ткнул пальцем влево, там извивалась река, разлившаяся широким устьем при впадении в море. К ней прилепилась кучка игрушечных домиков, казавшихся особенно крохотными по соседству с бескрайней пустыней. Это и была Манингрида.
Пять лет назад, когда суда департамента социальной помощи пристали к песчаному берегу в устье реки Ливерпул, здесь не было ничего, кроме мангров. С тех пор из Дарвина, за триста морских миль, сюда начали завозить строительные материалы, мешки с цементом, тракторы и продовольствие. Приехавшие бригады плотников и каменщиков, работая в монашеском уединении, уже построили школу, больницу, столовую, склады и дома для работников станции, как называются отделения департамента. Были заложены сады, расчищен плац и засеяно травой футбольное поле. На высокой мачте развевается австралийский флаг.
Между тем люди, ради которых все это делалось, ютились на окраине станции. Одни жили в шалашах из коры, в беспорядке рассыпанных вдоль извилистого берега. Это были гунавиджи, племя приморских аборигенов. Мужчины делали долбленые челноки и ловили в море черепах и баррамунди, а женщины целый день бродили по мелководью возле рифов, собирая моллюсков и крабов.
На другом конце станции, среди тонких ростков эвкалиптовых деревьев, жило племя бурада. В отличие от гунавиджи они никогда не были связаны с морем; раньше бурада обитали в глубине Арнемленда, собирая корни и охотясь на бандикутов и валлаби в зарослях кустарника.
Некоторые аборигены носили потрепанную европейскую одежду, но на большинстве мужчин были лишь набедренные повязки — квадратные кусочки материи, завязанные на бедрах. Цвет кожи у них иссиня-черный, такой интенсивности и густоты, какой мне не доводилось видеть нигде в мире. Худые руки и ноги придавали им болезненно-изнуренный вид. На самом деле сухощавость — характерная особенность телосложения аборигенов. Волосы у них шелковистые, волнистые и совсем непохожи на жесткие курчавые шевелюры африканцев. Сильно выступающие надбровные дуги, приплюснутые носы с широкими ноздрями и непропорционально большие рты не соответствуют европейским канонам красоты. Но сияние улыбок, доброжелательность взглядов и грациозная легкость движений придают им обаяние и прелесть.
Нас предупредили, чтобы мы не рассчитывали на жилье: станция еще недостроена, и некуда было селить даже штатных сотрудников. Поэтому мы прихватили с собой палатки. Однако не успели мы вбить на берегу первые колышки, как к нам подошел управляющий Мик Айвори. Подрядчики только что сдали новый дом, сказал он, но жилец еще не приехал, и мы можем ночевать там. Предложение было охотно принято.
Днем Айвори показал нам станцию. По его словам, Манингрида не просто благотворительное учреждение, хотя, конечно, правительство тратит на его содержание немалые деньги. Если абориген селится здесь, он обязан работать. Дел хватает всем. Можно пилить бревна сизого каллитриса на лесопилке, готовить бетонный раствор для строительных бригад, помогать в садово-огородном хозяйстве, где под струями разбрызгивателей росли азимины, бананы, помидоры, капуста и дыни, расчищать и засеивать травой новые участки. Айвори надеялся, что скоро там можно будет пасти скот. Девочки и женщины могут работать на кухнях, а старики — рубить ветки на топливо. Взамен каждый работающий получал зарплату и вместе с членами своей семьи регулярное питание. На заработанные деньги он мог купить в местной лавке чай, табак, муку и ножи. Его дети ходят в школу, а по завершении строительства большинство семей въедут в собственные деревянные домики. Все жители поселения обеспечиваются медицинским обслуживанием. В медпункте работали две белые медсестры под наблюдением врача, прилетавшего сюда из Дарвина два раза в месяц; в случае острой необходимости он мог быть здесь через несколько часов, и тяжело заболевших доктор доставлял на самолете в дарвинскую больницу.
Многие из здешних аборигенов знали кое-что о жизни белых еще до основания поселения: одни работали на люггерах искателей жемчуга, другие бывали в Дарвине или жили в разбросанных по побережью миссиях, а сейчас осели здесь. Но время от времени сюда прибывали семьи миаллов — «диких» аборигенов. Они устраивались недалеко от станции, в буше, где чувствовали себя в безопасности, и внимательно наблюдали за странным поведением своих оседлых соплеменников. Мик Айвори не раз отряжал к ним гонцов с приглашением поселиться на станции хотя бы на время, попробовать. Чаще всего посланцы получали в ответ язвительные насмешки, а миаллы откочевывали подальше. Но иногда приглашение принималось. В течение двух недель новеньких кормили бесплатно вместе со всеми — немалый соблазн, когда дичи в буше становилось мало, — но в конце срока они должны были либо начать работать, либо покинуть станцию.
— До этого редко доходит, — заметил Мик. — Наша цель ведь не в том, чтобы прогнать их. Если они остаются, то нам, как правило, удается уговорить их работать. Беда в другом: многие не хотят жить здесь ни под каким видом и рвутся обратно в буш.
Через несколько дней Мик повел нас в лагерь племени бурада. Мы подошли к шалашу из веток и кусков коры, перевязанных полосками материи; он стоял особняком, возле зарослей кустарника. В тени дома сидел старик в ветхой набедренной повязке, скрестив ноги так, что колени касались земли, — подобную позу невозможно принять, если не сидеть так всю жизнь. На груди и на руках у него были длинные рубцы от ран — следы обряда инициации, совершенного в юности.
Завидев нас, он улыбнулся, продемонстрировав белые, сточенные почти до десен зубы — результат долгого употребления очень твердой пищи.
— День добрый, начальник.
— День добрый, Магани. Эти люди, — Мик указал на нас, — хотят посмотреть рисунки черных людей. Я им сказал, что лучше тебя нет художника во всей Манингриде. Разве не так?
— Так, так, босс, — закивал головой Магани, воспринимая реплику не как комплимент или частное мнение, а как само собой разумеющийся, неоспоримый факт.
— Ты покажешь им свою работу?
Магани с минуту смотрел на нас угольно-черными глазами.
— Да.
В первый раз мы пробыли в гостях недолго, зато потом несколько дней подряд с утра приходили к его шалашу, садились рядом, курили, беседовали. Снимать его мы не решались.
Магани рисовал кенгуру на тонком прямоугольном куске коры, однако кончать картину не торопился и потому охотно вступал в разговор.
Говорил он на пиджин-инглиш, но понять его поначалу было трудно: интонация, произношение отдельных слов и непривычные ударения сбивали с толку. Немного попривыкнув, я стал стараться говорить так же, иногда перескакивая на пиджин, выученный несколько лет назад, во время экспедиции на Новую Гвинею. Тамошний вариант сильно отличался от австралийского, и боюсь, что мои попытки угодить старику запутывали его еще больше. Ему было бы куда легче, если бы я говорил на нормальном английском. Но я непроизвольно корежил язык, считая, что невежливо хотя бы не попытаться приблизить свою речь к языку, на котором ом привык изъясняться. И хотя наш разговор получался немного бестолковым, я очень скоро уловил, что Магани обладает природным чувством юмора.
Как-то раз мы с Чарльзом и Бобом сидели у него дома, наблюдая, как он рисует. С нами было еще двое аборигенов со станции. Все расположились на полу хижины. Неожиданно один из гостей с визгом вскочил на ноги.
— Жмея, жмея! — завопил он, указывая пальцем на маленькую изумрудную змейку, соскользнувшую на земляной пол из-под коры. Все запрыгали как ужаленные. Один Магани оставался невозмутимым. Пока мы тыкали в змею палками, он сидел неподвижно, держа над картиной смоченную в охре кисточку. Наконец змею прикончили и выбросили из хижины. Когда кутерьма стихла, Магани повернулся ко мне, широко улыбнулся и с безукоризненным австралийским акцентом произнес два кратких слова, означавшие совершенно непристойное ругательство.
— Магани, — сказал я, оторопев, — это очень неприличные слова.
— Извините, — ответил он, закатив глаза и вознеся руки к небу. — Извините, — повторил он громко, словно прося прощения у богов.
Затем он перевел взгляд на меня.
— А что такого? Все в порядке, — сказал он с наигранным удивлением. — Сегодня же не воскресенье.
И, довольный шуткой, захихикал.
— Где ты научился этим словам? — осуждающе спросил я.
— В Фанни-Бей, — ответил он. — Фанни Бей — это тюрьма в Дарвине.
— За что тебя посадили?
— Дело прошлое. Давно было. Белые люди решили — я опасный. Лучше меня в тюрьме держать.
У Магани был подмастерье по имени Джарабили, помогавший ему рисовать и проводивший почти все время в хижине учителя. Он был моложе Магани, высокого роста, с худыми, впалыми щеками и горящими глазами. Мрачноватый по натуре, Джарабили никогда не шутил сам и не смеялся над шутками. Все, что мы говорили, воспринималось им очень серьезно и тщательно взвешивалось. Однажды я спросил, как звучит на его языке название какого-то животного. Он воспринял это как мое желание освоить язык бурада и с тех пор каждый вечер находил меня, садился рядом и диктовал длинный список непонятных слов. После этого он заставлял меня отложить в сторону записи и проверял, запомнил ли я вчерашний урок. Ученик из меня выходил никудышный, но Джарабили был настойчив и терпелив. Выученного запаса не хватало даже для простенькой беседы, но зато, когда время от времени я вставлял кое-какие слова бурада в свой пиджин, на лице Джарабили появлялась довольная улыбка. Правда, его учительские труды вознаграждались не часто.
Шалаш, в котором мы провели столько времени, был не единственным владением Магани. По сути, это была «студия» — он там рисовал. Его жена и дети жили в другой хижине, поближе к станции, но Магани там только спал и ел. Было у него еще и третье убежище, подальше в буше, — там он держал собак. Он сообщил нам, что как раз недавно одна из его любимиц ощенилась.
— Сюда их не можно, — заметил он. — Мик застрелит.
Дело в том, что на станции развелось жуткое количество бездомных собак, воющих от голода, и Мику Айвори пришлось принять жесткие меры. У Магани было тайное подозрение, что мы поступим с его щенками так же, поэтому, хотя он явно гордился своим потомством, показывать его отказался наотрез. Мы не настаивали.
Бывало, мы не обнаруживали его ни в «студии», ни в семейном доме. Однажды, нигде не найдя его, мы встретили Джарабили. На вопрос, где Магани, он, немного помявшись, ответил:
— Пошел в буш, делает дело.
Слово «дело» он употреблял, когда говорил о религии. Мы не стали приставать с расспросами.
У людей племени бурада практически нет никакой собственности. Они исстари вели кочевой образ жизни, а посему страсть к владению вещами, терзающая многих из нас, обошла их стороной. В «студии» Магани висели котомка и плетеный кисет с кистями. У него было несколько копий и воммара (вумера) — приспособление для метания копья — длинный деревянный брусок, один конец которого был вырезан в форме ручки, а другой заострен. Острый конец вставлялся в прорезь в древке копья. Воммара практически удваивает длину руки, увеличивая рычаг и соответственно силу броска. Завершая опись имущества Магани, упомянем трубку — тонкий деревянный мундштук с маленькой металлической чашечкой для табака; эта модель называется «макассарской трубкой». Аборигены пользуются ею с незапамятных времен, когда индонезийские купцы завезли ее на континент. Трубка всегда была замотана в грязную тряпочку; зачем это делается, мы узнали позже.
У Джарабили была диджериду — полая ветка, проеденная термитами; он прочистил ее и превратил в музыкальный инструмент. Иногда он играл для нас на этой трубе, издавая низкие дрожащие звуки и умудряясь вплетать в мелодию неожиданные крещендо и богатые ритмические вариации. Из диджериду трудно извлечь какую-нибудь ноту, но Джарабили мог тянуть ее несколько минут, раздув щеки и набирая воздух через нос, как опытный профессиональный фаготист.
Наша дружба с Магани и Джарабили крепла день ото дня, и мы наконец испросили разрешение поснимать их. Магани согласился и даже решил начать специально для нас новую картину, чтобы мы смогли запечатлеть каждую стадию творческого процесса. Для работы годилась кора только одной определенной разновидности эвкалипта. Впятером мы отправились на поиски подходящей заготовки. Магани намеревался найти «лакомый кусок» и создать на нем крупное полотно. Одолжив у соседа топор, мы двинулись в буш. По пути попалась большая хижина, сооруженная из длинных полос коры, уложенных поверх ветвей. У Магани жадно заблестели глаза.
— Вот это кора! Как раз то, что надо. Ночью приду и унесу, — заговорщицки подмигнул он.
В буше было полно эвкалиптов с волокнистой корон. Но Магани оказался привередливым. Девять из десяти деревьев он отвергал сразу же. Иногда он делал топором зарубку на стволе, но кора то была слишком тонкой, то плохо отделялась; на некоторых деревьях она была чуть потрескавшейся, на других — покрыта мелкими дырочками. Многие стволы стояли голыми, здесь поработали до нас и уже сняли кору — кто для покрытия хижин, кто для рисования. Я уже начал опасаться, что мы так и не найдем подходящего дерева, поскольку Магани, горевший желанием создать великое произведение, предъявлял к материалу завышенные требования. Но как раз когда меня почти одолели мрачные предчувствия, он отыскал дерево, удовлетворявшее всем стандартам.
Мастер сделал топором примерно в метре от земли круговую зарубку. Приставив к стволу валявшуюся ветку, он забрался по ней на ствол и, уцепившись за него ногами, ловко вырезал еще одно кольцо — в полутора метрах выше. Затем ом провел вертикальный надрез между двумя кольцами и осторожно содрал огромный кусок, оголив белую поверхность, по которой струйками потек сок.
Вернувшись в лагерь, Магани аккуратно соскоблил наружный слой, потом разжег костер и положил кору внутренней стороной на огонь. Огонь был такой, что кора не горела, но сок испарялся, и кора становилась гибкой и податливой. Через несколько минут Магани вытащил ее, разложил на земле и придавил камнями, чтобы, затвердевая, она превращалась в абсолютно ровный лист. Час спустя «холст» был готов.
Для работы Магани пользовался четырьмя красками. Он показал нам, где берет их. В высохшем русле реки он собрал мелкие камешки лимонита (бурого железняка). Проводя ими по камню, художник отбирал только те, что оставляли желтые и красные линии. На берегу, среди мангровых зарослей, он выкопал яму и навлек оттуда белую глину — каолин. Толченый древесный уголь давал черную краску. Эти четыре цвета и составляли основу палитры. Кроме лимонитовых камешков у него была другая охра, дававшая густой, насыщенный красный цвет. Такая охра добывалась не здесь, а где-то южнее, и ее продавали жившие на той территории племена. Она была поэтому особенно ценной. Магани хранил ее в висящей на стене котомке, тщательно завернутой в тонкую, как бумага, кору.
Кроме красок требовался еще один материал — мясистые стебли орхидеи Dendrobium, растущей на верхушках эвкалиптовых деревьев. Магани говорил со вздохом, что уже слишком стар, чтобы собирать их самому; эту работу исполнял Джарабили, ловко забиравшийся по стволу и срывавший нужные стебли. Их сок служил фиксатором, не позволяя краскам растекаться.
Лист коры полностью просох, можно было начинать работу. Расстелив его на земле, Магани уселся перед ним скрестив ноги. Сбоку он поставил раковину и несколько жестяных коробочек из-под сигарет, наполненных водой. Растерев красный камешек на обломке песчаника, он ссыпал охру в раковину и пальцами размазал получившуюся краску по коре, создав сплошной красный фон для рисунка. Затем мастер пожевал одни конец стебля орхидеи и набросал им контуры будущих фигур. Для рисования он пользовался тремя видами кисточек: веточкой с разжеванным концом наносит широкие мазки, другой, с заточенным концом, — штриховку, а третьей, с прицепленными к концу волокнами, выводил тонкие, изящные линии. Движения художника, точные и уверенные, свидетельствовали о его богатом опыте и мастерстве.
Под рукой Магани возникали стилизованные фигуры кенгуру, людей, рыб и черепах. Изображения были просты, никаких подробностей, только общий абрис. Зачем детализировать, если каждый и так знает, как выглядит кенгуру или человек? Предполагается, что зрительское воображение дополнит рисунок. Задача художника — сделать их узнаваемыми, для чего достаточно выбрать и подчеркнуть наиболее характерные черти.
Даже на наш неопытный глаз все фигуры были узнаваемы. Символы получались очень точными. Ящерицы Магани были не просто ящерицеподобными существами, а гекконами и гоанами, сильно отличавшимися от крокодилов; среди рыб легко можно было узнать баррамунди, морского кота или акулу. И все же некоторые изображения были стилизованы настолько, что неискушенный зритель вряд ли мог уловить аналогию. Так, круги с выступами, разделенные перекрестной штриховкой, представляли лагуны с родниковой водой: круги служили символом лилий, а штриховка изображала воду. Если к этому добавлялось изображение длинной палки, обозначавшей шест, то получалась сцена добывания луковиц водяных растений в устье реки.
В целом композиция являла собой мозаику фигур в окружении геометрических символов моря, песка, туч и дождя. Картина не имела перспективы и отличалась богатством композиционных решений; разглядывать ее можно было бесконечно. Особенно примечательным было то, что изображения человеческих фигур ни разу не повторялись. И хотя рисунки внешне выглядели простыми и примитивными, они доставляли огромное удовольствие. Строгость палитры диктовала тонкую гармонию цвета, а сдержанность символики придавала изображениям достоинство и силу. На наш взгляд, картина была исполнена своеобразия и красоты.
Мне кажется, что художник не представлял себе заранее всю композицию, а отдельные сцены вырисовывались у него в процессе работы. Лишь главные фигуры были задуманы с самого начала. Иногда он стирал смоченным в воде пальцем неудачную линию, но я ни разу не видел, чтобы он что-либо менял в символе — ни его черты, ни расположение. Вокруг Магани собиралось немало желающих помочь, он не возражал против «коллективной» работы. Довольно часто Джарабили или кто-то другой подсаживался рядом, брал кисти и без спроса начинал разрисовывать пустой угол коры. Магани охотно подсказывал, что именно надо делать.
Все, с кем мы разговаривали, охотно называли себя художниками. Их даже удивляла сама мысль, что человек может не быть художником. Рисование для этих людей — такое же занятие, как любое другое; они не воспринимали его как искусство, а получали удовольствие от процесса работы и не утруждали себя разглядыванием чужих картин. Когда разнесся слух, что мы интересуемся рисунками, к нам начали приходить люди со своими произведениями. Но мало кто мог сравниться с Магани. Никто не обладал таким мастерством, воображением и профессионализмом, как он.
Я спросил Магани, почему он рисует. Вопрос озадачил его. Он ответил, что мы же сами попросили его. Пришлось объяснить, что нас интересует другое. Ведь он рисовал и раньше, до того, как мы приехали в Манингриду. Почему? Мик платил ему деньги за рисунки, а на них можно купить в лавке табак — другого объяснения вытянуть из него не удалось. Но появление покупателей не могло быть единственной причиной. Мы хорошо это знали и по наскальным изображениям, и по свидетельствам первых путешественников. Что же побуждало предков Магани рисовать?
— Мы всегда это делали, — твердил он.
Когда Магани закончил «полотно», каждую стадию создания которого мы запечатлели на пленке, я попросил его подробно рассказать обо всем нарисованном. Мы уселись вокруг куска коры, и художник начал комментировать картину. В центре ее располагались две вытянутые фигуры с короткими ответвлениями, отходившими от нижнего конца. Внутри они были разделены на квадратики, заштрихованные белыми, желтыми и красными линиями.
— Это деревья, а в дупле дикий мед, — сказал Магани.
Детали были несущественны для образа, поэтому художник свел их до минимума. Возле деревьев размещалось пять маленьких человечков.
— У этого парня — топор и котомка, он рубит дерево, достает мед, — продолжал Магани, — у этого — копье, он убивает собаку динго… А здесь две женщины и мужчина разжигают костер, потом лягут спать.
Над этой группой были нарисованы гоана, геккон и ящерица с торчащими из шеи красными ушами.
— У этой большие уши, — пояснял Магани.
Мы поняли, что он изобразил плащеносную ящерицу, которую нам уже доводилось видеть в Нурланджи. Отличительной особенностью этой необыкновенной рептилии был огромный лоскут кожи, поднимающийся вокруг шеи наподобие круглого жесткого воротника времен королевы Елизаветы I.
По другую сторону медового дерева я увидел какой-то загадочный символ: вытянутый, заштрихованный в середине прямоугольник с красными, желтыми и черными полосами по краям. Сбоку над ним склонялась человеческая фигура, лицом касаясь прямоугольника. Ниже были нарисованы две другие фигуры — одна танцевала, а вторая стучала палочками. Мы видели, что так отбивают ритм певцы.
— А это что? — указал я на прямоугольник.
На все предыдущие вопросы Магани отвечал громко и не раздумывая. Но тут он вдруг наклонился и шепотом произнес:
— Юрлунггур.
— А почему шепотом? — также тихо спросил я.
— Это Юрлунггур. Если говорить громко, мальчики или женщины могут услышать, что я называю его имя.
— А что в этом такого? Почему они не должны услышать?
— Потому что Юрлунггур — это тайна. Он связан с делом. Его сотворил бог.
Я слабо представлял себе, кем (или чем) мог быть Юрлунггур. Одно было ясно: он связан с каким-то ритуалом, и о нем не говорят в присутствии непосвященных мальчиков и женщин. Был ли он предметом, духом или тем и другим сразу, я так и не узнал.
— А где он живет?
— Далеко, в буше.
— Магани, я не женщина и не мальчик. Можно мне его увидеть?
Магани пристально посмотрел на меня и почесал пос.
— Так и быть, — сказал он.
Глава 5
Ревущий змей
Магани шел сквозь буш широким, решительным шагом. Он держался прямо, даже чуть откинувшись назад, руки болтались вдоль туловища, а босые ноги запросто наступали на сухие ветки и колючки. Поблизости от лагеря бурада, в зарослях кустарника, были протоптаны тропинки, но они постепенно сужались, и вскоре мы оказались в глухом буше, куда редко ступала нога человека. Пройдя еще с полмили, мы вышли к большому, сооруженному из веток шалашу. Перед нами сидел Джарабили, Он ничем не был занят, просто сидел скрестив ноги и глядел в пространство. Когда мы подошли вплотную, он вздрогнул и посмотрел на нас мутным взором. Магани быстро заговорил с ним на языке бурада, и они вдвоем исчезли в шалаше. Оттуда наши друзья осторожно вытащили длинный шест и положили его на землю.
— Юрлунггур, — сказал Магани.
Шест длиной два с половиной метра был покрыт красной краской и разрисован символическими изображениями гоан. Внутри он был полым и с одного конца имел восковой мундштук. Я не сразу догадался, что эта труба — гигантская разновидность диджериду. Стоя на коленях, мы стали разглядывать необычный инструмент.
— Он умеет говорить, — сказал Магани, гордо улыбнувшись. — Послушай.
Он лег на бок, вставил мундштук в рот и раздул щеки. Юрлунггур издал громкий, раскатистый рев, куда сильнее обычной диджериду.
— Мы часто приходим сюда. Рисуем на нем, — добавил Магани.
Так вот, значит, где оп пропадал, когда мы не находили его в «студии». Это и было то самое дело, на которое туманно намекал Джарабили. Нам приоткрыли завесу над тайной, полного смысла которой мы еще не могли постичь.
Теперь, увидев единожды Юрлунггур, мы могли ходить в эту хижину сколько угодно. Если здесь никого не было, труба лежала тщательно замаскированная ветками, и мы не трогали ее. Но чаще всего Магани и Джарабили сидели возле волшебного инструмента, терпеливо добавляя новые детали украшений. Магани объяснял, что труба должна быть вся разрисована, потому что скоро она понадобится для торжественного ритуала. На то, чтобы узнать смысл церемонии и связанный с нею миф, понадобилось немало времени. Каждый день мы заговаривали об этом с Магани, и я все аккуратно записывал.
Этот миф широко распространен в северной части Австралии. Многие варианты его были записаны и раньше, но, слушая Магани, я старался отрешиться от всего прочитанного и ловил каждое его слово. Я избегал задавать наводящие вопросы, не выуживал содержание, не пытался уточнять ход событий и выстраивать их в логической последовательности, присущей нашей беллетристике. Впрочем, и наши собственные мифы в своей оригинальной форме не отличаются логикой. Мы воспринимаем их как цепь фактов и не задаемся вопросом, где в них логика. В конечном счете библейская легенда о том, как змей уговорил нашу прародительницу отведать яблока и тем самым лишил людей дара бессмертия, столь же лишена логики, как и легенда, рассказанная Магани.
Было также ясно, что, даже тщательно записав все события, о которых упоминал Магани, я вряд ли смогу до конца понять их как следует, потому что для него вся история имела свой особый смысл. Мифы, рожденные нашей культурой, кажутся мне не более чем забавной аллегорией. Для Магани же эта легенда была историей его народа и его родных краев, историей, исполненной такого мистического страха, что даже имя главного персонажа не должно было слетать с уст в присутствии непосвященных.
Вот как звучит записанная нами история.
«В незапамятные времена, когда земля была ровной и гладкой, когда звери походили на людей, а люди — на богов, две женщины пришли на юг из страны Вавилак. Их звали Мисилгое и Боалере. По пути они давали имена животным и растениям, которые до той поры были безымянными. Мисилгое ждала ребенка, и, когда они подошли к месту, где из земли бил ключ, она почувствовала, что ребенок зашевелился во чреве. Этот источник назывался Миррамина, и находился он неподалеку от реки Гойдер, что к востоку от Манингриды. Итак, им пришлось остановиться, и, пока Мисилгое отдыхала, Боалере добывала пищу. Она собирала ямс и луковицы лилий, ловила гоан и бандикутов.
Сестры не ведали, что источник был жилищем гигантского змея Юрлунггура, который спал под черной водой. Вскоре Мисилгое родила ребенка. Это был мальчик, и его назвали Джанггалангом. Боалере собралась изжарить на костре убитых животных, как вдруг они ожили и прыгнули в источник. Тут сестры догадались, в чем дело.
— Наверное, под водой лежит змей. Подождем до захода солнца, — решили они. — Может, тогда удастся поймать кого-нибудь.
Тем временем кровь Мисилгое, пролитая во время родов, затекла в источник и замутила воду. Юрлунггур отведал крови и узнал, что сестры сидят у источника. Мисилгое надрала коры и соорудила из нее люльку для младенца. Потом она построила шалаш, где они собирались провести ночь. Но Юрлунггур, рассерженный тем, что женщины осквернили его источник, вылез из колодца. Вместе с ним выползли и укрывшиеся там гоаны. Он зашипел и нагнал своим дыханием тучи на небо. Мир погрузился во тьму. Мисилгое мирно спала, а Боалере, взяв палочки, стала отбивать ритм, плясать и петь, чтобы умилостивить змея. Наконец, обессилев, она забралась в шалаш, уселась на палочки, благословила их, после чего заснула рядом с сестрой.
Юрлунггур проглотил младенца Джанггаланга, а затем сожрал обеих сестер. Он изогнулся до неба, тело его стало радугой, язык — молнией, а голос — громом. Из поднебесья он призвал змей со всего края и рассказал им о случившемся у источника. Змеи высмеяли его и обозвали глупцом. Зачем ты съел женщин и младенца, сказали они. Юрлунггур вернулся к колодцу, изверг из себя живых женщин и младенца и опять погрузился на дно».
Это был лишь эпизод из длинной саги о двух сестрах Вавалаг и мужчинах Вонгар, которые встретили женщин вскоре после того, как они живыми вышли из змеиного брюха. Легенда все разрасталась. По ходу действия все животные получали имена, а люди — повеление свыше совершать обряды обрезания и скарификации, зарождались ритмы ритуальных танцев и устанавливался порядок торжественных церемоний. Определялась и общественная структура племени бурада — тотемы, кланы и семейные ячейки. Каждый человек был так или иначе связан с главными персонажами легенды, и степень родства с ними определяла его положение в племени.
Миф был нескончаем, как «Кольцо Нибелунгов», и полон смысла, как Книга бытия. Женщинам не дозволялось знать его, а мужчины открывали его постепенно, в течение всей жизни. Прежде чем мальчик появляется на свет, его дух покидает тотемический источник, где обитают духи его предков, и переселяется в чрево матери. Когда мальчику исполняется восемь-девять лет, он проходит обряд обрезания и его частично посвящают в тайны мифа, доступные пониманию ребенка. С возрастом ему открывают все новые детали и священные символы, пока наконец в старости он, подобно Магани, не постигает смысла жизни. Человек умирает, а его дух, покинув бренное тело, вновь возвращается в тотем, откуда вышел много лет назад.
Магани и Джарабили готовились показать маленький эпизод мифа молодым людям, достигшим того возраста, когда нм надлежит увидеть священные символы, а также обучиться ритуальным танцам и песнопениям; после торжественного посвящения перед ними откроется следующая ступень понимания мира. Предстоящий ритуал символизировал возвращение к жизни гоан, скрывшихся в священном источнике Юрлунггура.
Представление требовало тщательной подготовки. Каждый день Магани и Джарабили приходили к хижине и усердно разрисовывали диджериду. Даже в незаконченном виде труба была священным предметом, и, когда я неуважительно протянул над ней руку, чтобы взять что-то, лежавшее по другую сторону, Джарабили цыкнул на меня и отчитал. Так обращаться с Юрлунггуром не полагается.
Диджериду по всей длине была разрисована изображениями гоан, чередовавшимися с длинными заштрихованными прямоугольниками — символами самого Юрлунггура. После каждой фигуры Магани прекращал работу, пристраивался на земле возле трубы и дул в нее. Юрлунггур отзывался низкими дрожащими звуками. Джарабили брал затем ритмические палочки и, отбивая ими такт по трубе, выкликал священное имя. Каждый разрисованный участок завершался такой процедурой: ведь только «убаюкав» Юрлунггура, можно было двигаться дальше.
Однажды, закончив пение, Джарабили погрузился в глубокую задумчивость. Он сидел, не шевелясь, с палочками в руках, а по его застывшему лицу текли слезы.
— Вспомнил об отце, — объяснил он.
Позже я узнал, что этот Юрлунггур был создай для похорон и, по словам Магани, на нем играли, чтобы «сказать последнее прощай» уходящим из жизни; в прошлый раз Джарабили помогал разрисовывать его как раз по случаю смерти своего отца.
Я спросил Магани, трудно ли играть на этом инструменте.
— Попробуй, — ответил он и, увидев, что я заколебался, добавил: — Не бойся, попробуй.
Я лег на землю, как это делал Магани, вставил в рот восковой мундштук, сжал губы, надул щеки и дунул в трубу. Раздался сиплый, икающий звук, по меньшей мере на октаву выше раскатистого баса, который получался у Магани. Джарабили пришел в ужас.
— Стой, стой! — страдальчески запричитал он, затыкая пальцами уши. — Мальчики, женщины — все могут услышать!
Комментарий льстил самолюбию, но, боюсь, вряд ли кто-нибудь услышал мое соло. На всякий случай я решил больше не трубить. Юрлунггур выглядит простым инструментом, но это впечатление обманчиво. Для игры на нем не следует напрягать губы, и даже Магани приходилось делать несколько попыток, чтобы добиться нужной вибрации губ и заставить резонировать воздух в трубе.
В тот день произошло непредвиденное. Играть на Юрлунггуре имели право только Магани и Джарабили. Под вечер к хижине пришел кривобокий бородатый старик, которого я раньше не видел. Трое мужчин повели беседу, после чего гость улегся на землю и приложил к губам мундштук. Он подул, но инструмент молчал. Магани нетерпеливо наблюдал за происходящим. Джарабили явно нервничал. Бородач дунул еще раз — с тем же успехом. Магани бесцеремонно оттолкнул его и сам пристроился к трубе. Но и у него ничего не вышло. Он дул и так и сяк — все без толку. Магани сел, лицо его исказилось от ужаса.
— Там засел дьявол, — прошептал он сдавленным голосом. Но, подумав секунду, добавил, уже более спокойно: — Или появилась трещина.
Вдвоем с Джарабили они тщательно осмотрели каждый кусочек трубы. Все было в полном порядке. Я вспомнил свои жалкие попытки сыграть утром на Юрлунггуре и со страхом подумал, как бы они не связали эти два события. Магани лег на землю и вновь приник к инструменту. На сей раз из трубы вырвался сиплый рев. Все облегченно заулыбались.
В тот вечер больше никто уже не решался дотрагиваться до трубы; в оба конца вставили затычки из коры, а Джарабили страстно произнес над ней заклинания, чтобы внутрь не залетел не только дьявол, но и дух его отца и деда. После этого трубу спрятали в шалаше.
Пока Магани и Джарабили втайне от всех оформляли Юрлунггур, в других уголках буша столь же скрытно совершались иные ритуалы; дело в том, что оба племени, бурада и гунавиджи, делились на несколько кланов, а те, в свою очередь, подразделялись на тотемические группы, и каждая община имела свои ритуалы. Помимо этого у члена племени были собственные священные предметы, которые он лелеял и с которыми общался один на один; лишь самым близким родственникам, принадлежавшим к тому же тотему, разрешалось видеть их. Бродить по бушу стало нелегким делом: приходилось внимательно следить за тем, чтобы бестактно не нарушить чужое священнодействие.
Обычно я договаривался с кем-нибудь из подростков помочь дотащить до места съемочную аппаратуру. В один из дней, когда мы шли по бушу, я приметил сидящего на акации лори — маленького желтогрудого попугая с красной головкой. Птичка вспорхнула, и я в азарте двинулся за ней сквозь кустарник, велев мальчику идти следом. Пройдя шагов двадцать, я обернулся и увидел, что мальчик стоит на месте как вкопанный. Птичка снова взлетела, я поспешил за ней, недовольным голосом приказал своему спутнику не отставать. И тут, обогнув очередной куст, я заметил сидящего старика.
На коленях у него лежал обмотанный листьями длинный деревянный предмет, который он смачивал стекающим с тела потом. Мальчик стоял позади меня, но все же достаточно близко от старика. Заметив нас, старик снял предмет с колен, сунул его под бревно, на котором сидел, и прикрыл куском коры. Затем он встал и сердито заговорил с пареньком. За нарушение обычая тому полагалось платить штраф; они сошлись на двух пачках табаку. Понятно, что платить предстояло мне, поэтому размер штрафа был увеличен. Но я был рад, что инцидент закончился благополучно: по законам племени наказание за такой проступок могло быть куда строже.
В другой раз тот же старик, с которым мы успели подружиться, подвел меня к дереву, к ветвям которого было привязано штук десять длинных, увесистых палок. На одних болтались пучки перьев, другие были замысловато разрисованы по всей длине точечками и перекрестной штриховкой. Эти священные предметы принадлежали другой тотемической группе: ее члены собирались под этим деревом, чтобы общаться с духами своих предков.
Постепенно я начинал понимать, что такие владения разбросаны вокруг станции по всему бушу. Разделенные невидимыми границами, они напоминали мне птичьи территории. Точно так же, например, делят лес дрозды, и это определяет их поведение. Каждый самец имеет преимущественное право на определенную площадь, и, посмей другой дрозд залететь на чужую территорию, владелец поведет себя агрессивно — примет соответствующую позу и начнет бранить нарушителя. Интересно, что виновник, проникший «за границу» в поисках пищи, ведет себя, будучи обнаруженным, крайне трусливо и поспешно убирается восвояси.
Поведение людей в буше вокруг Манингриды было очень похожим, с той лишь разницей, что в подобной ситуации они оказались не по своей воле. В обычных условиях племена аборигенов жили бы на огромной территории, на расстоянии многих миль друг от друга. Никто не нарушал бы священного уединения. Но здесь, в поселении, собралось слишком много людей, принадлежащих к разным тотемам, поэтому возникали трудности и вести себя приходилось осмотрительно.
Мы уже поняли, что аборигены значительную часть времени в той или иной форме посвящали делу. Надо было провести множество мелких ритуальных обрядов, подготовить священные предметы, произнести над ними заклинания, совершить помазания и с наступлением каждого нового сезона отпраздновать корробори.
Я спросил у Мика Айвори, как он относится к такой плотной занятости своих подопечных, ведь это означало нарушение графика работы на лесопильном заводе и в других подразделениях станции. Он ответил, что разрешил проводить малые корробори только по выходным. Но все эти ритуалы лишь часть подготовки к грандиозной церемонии, в которой участвует все племя.
В первый раз, когда подошло время большого корробори, Мик понял, что его запреты не властны: церемония состоится, несмотря ни на какие увещевания. Пришлось объявить этот день национальным праздником и даже выдать каждому «сухой паек», поскольку церемония должна была проходить на берегу реки Блайз, в нескольких милях от станции. Однако праздничный день вылился в долгое гулянье, и нормальная работа возобновилась только через неделю.
В следующий раз Мик остановил все работы на три дня, но продуктов уже не выдавал и настоятельно просил всех вернуться вовремя. Большинство выполнило просьбу начальника. Как будут развиваться события дальше, покажет время. Вскоре в поселение должен прибыть миссионер. Как он отнесется к ситуации — неведомо…
Несколько раз мы присутствовали на малых корро-6ори, проводимых племенем гунавиджи. В субботу мужчины собирались в прибрежной эвкалиптовой рощице. Все утро они разрисовывали тела, готовясь к церемонии, а во второй половине дня начались танцы.
Аборигены танцевали двумя группами; в каждой был старик солист, который, притоптывая перед остальными, вычерчивал воммарой на песке сложные фигуры. Танцующие двигались за ведущим, ритмично подпрыгивая и что-то выкрикивая хором. Затем они все разом падали на колени и ползли по песку. Солисты сближались и вдруг начинали тыкать друг в друга пальцами, гримасничая и показывая при этом язык. За происходящим внимательно наблюдала группа юношей с копьями в руках. Когда танец заканчивался, все гуськом шествовали к окраине поселения. Там их ожидали женщины и дети, столпившиеся вокруг дерева с обрубленными ветвями. Солисты, громко распевая, кидались к дереву. Под визг разбегающихся в разные стороны женщин они взбирались на ствол по торчащим веткам, а юноши водили вокруг хоровод, издавая отрывистые вопли.
Разобраться в символике было нелегко. Старики солисты изображали змеев; представление у эвкалипта предназначалось для юношей с копьями и составляло часть церемонии посвящения. Вот, пожалуй, и все, что мы поняли. Остальное было загадкой.
Я разговорился с одним гунавиджи, пытаясь прояснить значение ритуала. К сожалению, ни с одним из членов этого племени мы не сошлись так близко, как с Магани; у меня не было уверенности, что гунавиджи понимает мои вопросы, а я — его ответы. Он мог говорить мне то, что, по его мнению, я хотел услышать; с таким же успехом он мог просто не знать ответа, но из гордости не желал в этом признаться. Скорее же всего он решил не раскрываться, поскольку со временем нас стали считать членами клана Магани. Это можно было понять: большую часть времени мы проводили с ним. Тем самым мы отрезали себя от остальных, и, как и самому Магани, нам не пристало допытываться, что означает тот или иной обряд. Из любопытства нельзя было переступать границы приличия.
Живущие в поселении белые австралийцы не горели желанием познакомиться с ритуалами аборигенов. Управляющий лесопилкой не выказывал ни малейшего интереса. Его отношение к чернокожим согражданам определялось их умением подкатывать бревна к циркулярной пиле и укладывать доски в штабеля. Двум живущим здесь медсестрам даже при желании никто бы не позволил увидеть или услышать то, что происходит во время важнейших церемоний; правда, как на белых, на них не распространялись ограничения, обусловленные обрядами, но все же они были женщинами, а ни одна женщина не допускается в тайные дела мужчин.
Что касается Мика Айвори, то он находился на особом положении. Прояви он хоть малейшую симпатию к одной группе, он не смог бы руководить остальными. Ему следовало оставаться беспристрастным судьей и не выражать кому-либо симпатий. На то были веские причины.
Однажды вечером из лагеря гунавиджи послышались крики и плач. Мы побежали узнать, что случилось. Двое мужчин расхаживали по территории, вопя друг на друга. Вздымая руки, пронзительно кричала женщина. Сцена выглядела «нормальным» скандалом с обменом оскорблениями. По вдруг в воздухе просвистело копье. Я не успел заметить, кто его бросил, как в следующую секунду с противоположной стороны пронеслось другое копье. Лагерь закипел, все пошло вверх дном, забегали взад-вперед мужчины, зарыдали женщины.
Мик как ни в чем не бывало прошел сквозь бурлящую толпу и через пару минут выволок оттуда двух зачинщиков, затеявших дуэль на копьях. У одного зияла глубокая рана на голове и пол-лица было залито кровью. На мой взгляд, вмешательство Айвори было делом опасным. Замечу, что всю операцию он провел поразительно хладнокровно, действуя с абсолютной уверенностью.
Вот как он сам позже объяснил нам происшедшее.
— Драки с копьями у нас дело обычное, что вы хотите — скученность. Ссоры случаются примерно раз в месяц, как правило, из-за женщин или во время азартной игры. Сладить с ними довольно просто, если подоспеть вовремя. Эти люди дерутся по правилам. Один кидает копье и ждет, пока другой ответит. Остальные в это время орут. Тут-то и надо их утихомирить. Если опоздать и дать им время сгруппироваться по кланам, дело может принять серьезный оборот. Пока на зрителях надеты брюки, можно быть уверенным, что в драку они не полезут, потому что всерьез сражаются они только в набедренных повязках. Вот если они начинают снимать брюки, дело плохо.
Белые строители жили отдельно. По распоряжению Айвори они не имели права входить в лагерь; Мик опасался неприятностей: кто-то мог начать приставать к женщинам-аборигенкам или угощать спиртным (в лагере действовал сухой закон). Вид у рабочих был, прямо скажем, пугающий. Заросшие щетиной, голые по пояс люди часами вкалывали под палящим солнцем и, как считалось, получали гигантские деньги. По вечерам они сидели по домам и устраивали грандиозные пьянки. Самыми счастливыми были дни прибытия катера.
Однажды судно задержалось, и строители почти на две недели остались без выпивки. Ящики с пивом лежали поверх остального груза и потому первыми оказались на берегу. Их тут же вскрыли и шумно отметили окончание «засухи». Пропустив по кружке, рабочие решили, что такое событие надо отпраздновать по-настоящему. Час спустя никто уже и не думал о разгрузке, и шкиперу пришлось ждать у причала несколько дней. Он потерял на этом солидные деньги и в дальнейшем стал поступать умнее. В следующий раз страждущие увидели, что выпивка лежит на дне трюма под мешками с цементом и бочками с керосином. Разгрузка никогда еще не проходила так быстро, и с тех пор все шло гладко.
Юрлунггур был почти готов. На обоих его концах красовались колечки с воткнутыми в них ярко-оранжевыми перьями попугая лори. На кольце возле мундштука висели еще две кисточки из белых пушистых перьев, смазанных воском. Между символическими изображениями Юрлунггура и гоан появились изображения маленьких гекконов с плоскими пятнистыми хвостами. По всей длине трубы были разбросаны существа овальной формы с множеством ножек, которые, впрочем, с таким же успехом могли оказаться и волосками. На мой вопрос Магани ответил, что это чики. «Чики» на пиджин означает нечто жалящее или кусающее. Я решил, что речь идет о насекомых, в большом количестве появляющихся на внутренней стороне листьев в сезон дождей. Не исключаю, что это были изображения гусениц мотыльков с жалящими волосками, но точно установить, кто они и зачем появились на трубе, мне так и не удалось.
Юрлунггур превратился в сверкающий яркими красками роскошный предмет. Магани, любовно подбирая цвета, вставлял в колечко перья, которые доставал из маленького мешочка. Завязав последний узелок, он лег на землю и еще раз проверил звук.
— Готов, — торжественно изрек он, — завтра тоже будет танцевать.
Только теперь мы поняли роль мастера и подмастерья в предстоящей церемонии. Джарабили принадлежал к тотему гоан, и ему надлежало воплотить образ своего тотемического предка. Магани входил в другой, хотя и родственный тотем, который он называл «мечтой». Желая показать нам, что это означает, он повел нас в шалаш-«студию», вытащил свою трубку и, убедившись, что поблизости нет женщин и детей, аккуратно развернул тряпицу. По всей длине мундштука были выгравированы треугольники, чередующиеся с поперечной штриховкой, — символы дождевых туч.
— Это моя мечта. Дождь. Поэтому я трублю в Юрлунггур.
На следующий день была суббота. Вскоре после полудня к хижине начали сходиться мужчины. Среди них я узнавал старых знакомых — один работал садовником, другой помогал строителям мешать бетон. Были в толпе и старики, которых я раньше не видел. Некоторые приходили в брюках, но быстро снимали их, оставаясь в набедренных повязках. Джарабили с помощниками расчистили от кустов широкую площадку перед хижиной.
Мужчины легли на спину, помощники достали охру и начали рисовать у них на груди гоан. Техника рисунка была точно такой же, как у Магани, когда он создавал картину на коре: общие контуры рисунка намечались размочаленным стебельком орхидеи, а белые, красные и желтые линии наносились кисточками из веток. Мужчины лежали, закрыв глаза, не шевелясь, словно впав в транс. Сами рисунки были похожи, но расположение их менялось. Головы гоан смотрели то вниз, то вверх. Гоана на груди Джарабили была самой крупной: ее язык доходил до бедер, а хвост вился по плечу. Ракурс представлял собой вид сверху; лапы были распластаны, а туловище покрыто перекрестной штриховкой; сердце и внутренности ящериц были обозначены так же, как на коре у Магани. На лбу у людей появилась широкая белая полоса, вторая — красного цвета — проходила под глазами через переносицу. Каждый мужчина держал в руках котомку.
Зная веселый, озорной нрав Магани, мы ждали, что он будет разрисован живописнее всех. Так оно и оказалось. На голове у него красовался венок из перьев попугая лори, а полосы на лице были шире и ярче, чем у других. Правда, на груди у него не было гоаны, так как он принадлежал к другому тотему.
К вечеру наконец все были разрисованы. Те, кого декорировали первыми, сидели все это время в тени окружающих деревьев; теперь они вошли в хижину. Юрлунггура никто не трогал, он покоился на прежнем месте, прикрытый корой и ветвями.
На площадку перед хижиной привели группу юношей. Выстроившись в ряд, они во все глаза следили за происходящим. Церемония предназначалась для них. Юношей посвящали в таинство, которое доселе было для них пугающей загадкой.
Из хижины донесся низкий рев: это Юрлунггур грохотал на дне колодца. Магани, стоя на коленях, дул в трубу, а второй мужчина держал ее конец сантиметрах в тридцати над землей. Продолжая играть, Магани медленно выполз из шалаша, и труба поплыла над землей. Впереди, распевая и отбивая ритм палочками, шел церемониймейстер. Покинув священный источник, змей ревом вызывал дух гоан. Те выползли следом на четвереньках, животами почти касаясь земли, держа в зубах котомки.
Добравшись до расчищенной площадки, они перевернулись на спину, а змеи двинулся обратно и вывел из шалаша еще двух гоан. Голос певца выкликал имя Юрлунггура, вновь и вновь повторяя жалобную каденцию; постукивание ритмических палочек эхом отдавалось среди деревьев. Гоаны нарами появлялись из колодца, и змей укладывал их в ряд. Эмблемы на груди у лежащих ярко желтели в лучах заходящею солнца. Гоаны вдруг слаженно перевернулись и встали на колени, не выпуская из зубов котомок. Потом стали медленно приподниматься, согнув руки и скрючив пальцы-когти. Повторив несколько раз эти движения, весь ряд отодвинулся на край танцевальной площадки перед символическим колодцем.
Палочки стали выбивать медленный ритм, голос певца зазвучал сильнее, нагнетая атмосферу. Гоаны начали возбужденно подпрыгивать, с громким улюлюканьем становились на дыбы, изогнув пальцы и стиснув зубами котомки. Их тела била дрожь.
Змей внезапно смолк. Несколько секунд гоаны простояли, замерев в угрожающей позе. Затем напряжение спало, и танцующие обычным шагом потянулись вместе со всеми к лагерю.
В тот вечер я сказал Магани:
— Знаешь, я сделал много-много картинок Юрлунггура, а его голос спрятал в свою коробку. Все это я повезу домой, на другой берег соленой воды, в свою страну. Там соберется много людей, я им покажу картинки и дам послушать голос Юрлунггура. Ты не против?
Магани и Джарабили задумались.
— А где твой дом? — поинтересовался Магани. — В той стороне? — он показал на юг.
— Нет, далеко, очень далеко. Там, — я махнул на запад.
— Ну что ж, можешь показать. Но только своему племени. Здесь никому не показывай.
— Конечно, не буду. Спасибо тебе.
— Хороший день, — сказал Магани. — Я очень довольный. Ты мне друг. Может, хочешь взять Юрлунггура с собой?
— Я бы очень хотел, но ведь он вам нужен.
Джарабили отрицательно помотал головой:
— Нет, танец кончился, больше не будет. Может, отнесем его к большой реке, схороним в песке. Нам он не нужен. Будет новый танец — сделаем новый Юрлунггур. Бери, если хочешь.
— Я не продаю его, — добавил, усмехнувшись, Магами, — это подарок. У нас такой обычай: когда один дает подарок, другой дает ему свой подарок.
— Прекрасно, — сказал я, — у меня есть для вас хорошие подарки, для тебя и Джарабили.
Наш дом стоял прямо посреди станции, поэтому возникла проблема транспортировки Юрлунггура. Его придется нести через лагерь бурада на глазах у женщин и детей, а этого никак нельзя было допустить. Магани придумал выход. Он велел принести в его хижину пачки газет. На следующий день под вечер мы сидели в доме, прислушиваясь к доносившимся из лагеря звукам диджериду. Неожиданно раздался стук в окно. Открыв дверь, мы увидели Магани и Джарабили. В руках у них был завернутый в газеты и листья длинный предмет. Мы быстро втащили его в комнату и спрятали под кровать.
Вскоре пришло время покидать Манингриду. Никто из тех, кто помогал нам нести аппаратуру и вещи к взлетной полосе, не проявил интереса к длинному предмету, обернутому бумагой и мешковиной, а сверху туго перевязанному веревкой. Еще одно багажное место. Да, но как его втиснуть в кабину? Летчик задумчиво почесал затылок. Пришлось нам вытащить сиденья и весь обратный путь до Нурланджи сидеть на полу. Выбора не было: оставить Юрлунггур в Манингриде я не согласился бы ни за что на свете.
Глава 6
Истоки
Поездку в Манингриду мы предприняли для того, чтобы попытаться понять причины, побуждающие аборигенов рисовать. Общение с Магани показало, что рисование служило в основном ритуальным целям. Образы были придуманы его предками и тем самым обрели священный смысл. Считалось, что женщины не в состоянии постичь его и даже мужчинам он открывался в полном объеме лишь к концу жизни, после прохождения всех полагающихся обрядов. Само рисование превратилось в священнодействие, в средство общения с духами, некогда создавшими мир и правящими им и поныне. Изучение рисунков открывало юношам корни происхождения своего племени и истоки мироздания.
В то же время воображаемая связь рисунков со сверхъестественными силами позволяет первым влиять на жизнь этих людей. Как установили этнографы, рисунки иногда используют для колдовства. Если кто-то хочет навлечь на другого болезнь или смерть, он вызывает злой дух, тайком изобразив его на куске коры или на скале. Если муж хочет, чтобы жена родила ему ребенка, он рисует ее беременной. Изображения зверей призваны помочь при охоте; их рисуют также, чтобы животные лучше плодились и размножались, поскольку от этого зависит, будут ли сыты люди. Так, старик — хранитель тайн тотема кенгуру регулярно обводит охрой изображение этого животного, в течение многих поколений украшающее вход в пещеру, где при сотворении мира появился первый кенгуру. Дело это очень важное, потому что стоит рисунку на скале поблекнуть, как кенгуру в окружающей пустыне станет мало или они вообще исчезнут.
Тем не менее, наблюдая за Магани, мы поняли, что в рисунках скрыт не только священный смысл. Изображения гоан на Юрлунггуре и телах исполнителей ритуального танца ничем не отличались от тех, которые он делал на коре специально для нас. Сами по себе, не освященные ритуалом, они не имели магической силы, так что их можно было показывать женщинам и детям.
Как же возникло это мирское искусство и какую роль играло оно в жизни аборигенов? Маунтфорд отмечает, что в Северной Австралии люди оказывались в сезон дождей подолгу привязанными к своим жилищам — пещерам и хижинам из коры. Коротая там дни и недели, слушая, как проливной дождь стучит по эвкалиптовым деревьям, превращая окружающие равнины в топкие болота, они рисовали на стенах пещер и коре картины, служившие своего рода наглядными пособиями для молодежи. Передача традиций и основных понятий играла важную роль в примитивном обществе, и показ рисунков, очевидно, сопровождался пространными объяснениями. Кроме того, художники пользовались случаем, чтобы поупражняться в мастерстве и обучить юных членов племени технике рисования. Вполне возможно, что часть изображений выполняла роль иллюстраций к своим и чужим рассказам — так, должно быть, появились корабли и пистолеты, виденные нами в Нурланджи.
И все же главным побудителем изобразительного творчества аборигенов были верования, Самые простейшие наброски имели тайный магический смысл, который не дано понять непосвященному. Будь мы археологами, мы могли бы принять «макассарскую трубку» Магани, разрисованную по всему мундштуку заштрихованными треугольниками, за обыкновенный бытовой предмет, от нечего делать украшенный владельцем. Ведь своеобразный геометрический орнамент вполне мог служить лишь для того, чтобы отличить эту трубку от ей подобных. Без объяснений Магани мы бы никогда не узнали, что эти фигуры символизируют не-не-не — грозовые тучи, которые нагнал Юрлунггур при выходе из священного источника. Нам никогда бы не открылось, что эти треугольники — тайные знаки личного тотема, тщательно скрываемые от глаз женщин и детей.
Проливает ли это свет на мотивы, побуждавшие людей на заре истории создавать дошедшие до нас произведения искусства — наскальные изображения в пещерах Европы? Эти древние творения, в особенности величественные картины в галереях Ласко, эстетически, несомненно, превосходят рисунки аборигенов. Однако тематика, композиция и манера исполнения нурланджийских рисунков весьма напоминают доисторические фрески. Поэтому сразу же возникает вопрос: есть ли что-либо общее между людьми, создавшими эти произведения искусства?
Аборигенов считали древнейшей ветвью человечества. Полагали, что они мигрировали в Австралию через Азию и острова Индонезии, которые в те времена отстояли от континента не так далеко, как сейчас. Установлено, что аборигены появились в Австралии десять-двадцать тысяч лет назад. На скалах в Сахаре и в пещерах Южной Испании сохранились созданные исчезнувшими народами изображения бегущих тоненьких фигур, поразительно похожих на арнемлендских мими. Если аборигены действительно пришли в Австралию из Европы, то эти рисунки — «верстовые столбы» на их многовековом пути через полсвета.
Другие авторитеты считают, основываясь на анатомических данных, что аборигены не имеют ничего общего с европейцами, а являются потомками вымершей ветви доисторических людей, чьи черепа были найдены на Яве и в Китае. В любом случае получается, что на определенном этапе своей истории аборигены двигались через Азию, оставляя на всем пути следования небольшие колонии своих потомков. Ряд этнографов причисляют к ним айнов в Японии, веддов на Цейлоне (Шри Ланке), малайских сакаев и отдельные племена Новой Гвинеи и Новой Каледонии.
Независимо от того, связаны ли аборигены каким-нибудь образом с людьми каменного века, рисовавшими в пещерах Европы, ясно одно: и те и другие находились на одинаковом уровне развития. И те и другие были кочевыми охотниками, одни добывали кенгуру и черепах, другие — диких буйволов и мамонтов. Ни те ни другие не овладели еще приемами одомашнивания животных и земледелия и потому не могли вести оседлый образ жизни. Возможно, сходство условий их жизни породило и сходные верования, что объясняет близость созданных ими рисунков. Но это лишь гипотеза, которую в равной степени трудно как доказать, так и опровергнуть.
Следует подчеркнуть одно важное обстоятельство: в рисунках аборигенов заключен сложный, тщательно продуманный смысл, и уже это само по себе свидетельствует о том, что трактовку доисторических изображений нельзя сводить к простому однозначному объяснению. Безусловно, для художников Ласко их творения тоже были частью охотничьей магии: рисуя пораженного стрелой буйвола или раненого бизона с вываливающимися внутренностями, они рассчитывали, что это принесет им удачу в охоте. Но разве не могло быть у этих замечательных фресок иного — культурного — подтекста?
Впрочем, нельзя проводить слишком близкие параллели. Ведь каково бы ни было происхождение аборигенов, они давно уже не доисторические люди. Ни одно общество не стоит на месте, а элементы культуры не превращаются в окаменелости. Жизнь аборигенов менялась на протяжении веков, в их обществе появлялись новые идеи и верования. Да, эти люди долгое время жили в относительной изоляции от остального мира, но он продолжал оказывать на них влияние. Так, давние связи с аборигенами имели жители нынешней Индонезии и Новой Гвинеи. Плоды этих контактов можно видеть на острове Мелвилл, расположенном чуть севернее Дарвина.
Обитатели острова Мелвилл создали ярчайшую уникальную культуру. Не исключено, что она родилась самостоятельно, но скорее всего немалое влияние на ее развитие оказали индонезийцы и жители Новой Гвинеи. Остров Мелвилл и был следующим пунктом нашего маршрута.
Зафрахтованный самолет доставил нас из Манингриды в Нурланджи. Там мы пересели в машину и отправились в Дарвин, а оттуда — до Мелвилла, расположенного по другую сторону узкого пролива; полет занял у пас меньше часа.
Мы знали, что самая важная и торжественная церемония, которую совершает обитающее на острове племя тиви, называется пукамарни. Это тщательно разработанный ритуал похорон. Покойного провожают танцами и целой серией обрядов. Участники церемонии приклеивают к лицу накладные бороды, красят волосы и разрисовывают тела необыкновенно пестрым орнаментом. Близкие родственники умершего обязаны соблюдать множество табу; мужчинам, в частности, запрещено прикасаться к пище, поэтому их кормят из своих рук жены или матери, на которых запрет не распространяется. Церемония завершается тем, что вокруг могилы воздвигают колоннады из разных столбов.
К сожалению, церемония состоялась за несколько недель до нашего прибытия. Неподалеку от берега мы увидели возвышавшиеся на три метра деревянные колонны. Придавая им нужную форму, скульпторы вырубали большие куски стволов так, что оставшиеся бочкообразные сегменты как бы соединялись друг с другом тонкими стержнями. Ни один из столбов не походил на соседние. На некоторых сверху были надеты перевернутые корзинки. На всех виднелся орнамент. Хотя церемония проходила совсем недавно, цвета орнамента уже успели поблекнуть, а краска местами облупилась. У могилы сидел старик и, макая кисточку в банку с белой охрой, неторопливо восстанавливал одну из композиций.
На создание таких орнаментов иногда уходят недели, но тиви вовсе не рассчитывают сохранить скульптуры в их первоначальном великолепии. Они знают, что в сезон дождей тщательно наложенная краска потечет, останутся лишь радужные лужи вокруг могилы. Как и в случае с Юрлунггуром, важен сам процесс творчества: создавая резные столбы для пукамарни, участники траурной церемонии выражали свою любовь к умершему и воздавали почести невидимым духам, слетающимся на этот ритуал. Скульптуры не делаются в угоду живым и не предназначаются для потомства. Повсюду на острове мы находили могилы, и, хотя они были довольно свежие — годичной давности, не более, — скульптурные памятники уже успели потерять от дождя красоту и выглядели черными, бесформенными обрубками, мрачно торчавшими над безлюдным бушем.
Управляющий поселения попросил местных жителей показать нам танец. Они явились на выступление уже раскрашенными. У каждого участника на лице свой рисунок. Щеки и лбы покрыты ромбами, треугольниками, штриховыми линиями и прямоугольниками. У главного танцора на шее было надето украшение из белых перьев, а волосы выкрашены хной в ярко-рыжий цвет. Танец назывался йои; по сути, это сценка, разыгранная с огромным мастерством: стая кенгуру кормится, пререкаясь и задирая друг друга, потом на них нападает охотник и по очереди пронзает животных копьем. Представление предварялось душераздирающим воплем и сопровождалось пением танцующих, которые в такт хлопали себя по ягодицам.
Зрелище было впечатляющим, а исполнение танца — мастерским, но больше всего меня привлекали лица этих людей и уникальные деревянные скульптуры, на фоне которых разворачивалось действо. У большинства танцоров тонкие губы и узкие ноздри, выдававшие примесь чужой крови и в их жилах. Что касается скульптур, то они считаются большой редкостью в континентальной Австралии. До того как несколько лет назад в местечке Йирркалла, на северо-восточном побережье Арнемленда, обнаружили грубые деревянные и восковые изображения людей, никто не подозревал, что аборигены вообще создают скульптуры.
Между тем на Новой Гвинее и островах, разбросанных к востоку и западу от нее, уже давно существует традиция деревянных монументальных скульптур. Скорее всего тиви обучились этому искусству у людей, приплывавших оттуда; самое же примечательное в том, что, переняв технику резьбы, тиви сумели создать собственный уникальный вид искусства, не имеющий аналогов на континенте.
Творческий обмен, должно быть, начался много веков назад; с тех пор способность аборигенов учиться и впитывать новое ничуть не уменьшилась. В тридцатые годы нашего столетия живший в центре Австралии погонщик скота по имени Альберт Наматжира из племени аранда увидел акварели белого художника. Взяв кисточки и краски, он решил сам писать пейзажи. При этом Наматжира полностью отказался от стилизованной геометрической манеры традиционного искусства аборигенов, а перенял европейский реалистический стиль. Яркими красками изображал он во всех деталях белые эвкалипты, алые, разъеденные эрозией скалы и лиловую землю, столь близкую и дорогую ему самому и его народу. Острое художническое видение и мастерство делали его акварели произведениями искусства; очень скоро они стали высоко цениться коллекционерами по всей Австралии.
Альберт уже умер, но, поскольку он состоял в близком родстве со многими членами племени аранда, те тоже стали делать рисунки, подписываясь его фамилией. Когда мы позже приехали в Алис-Спрингс, неподалеку от которого расположена область Аранда, то там в витринах большинства сувенирных магазинов красовались акварельные пейзажи, подписанные «Наматжира». Перед фамилией намеренно неразборчиво стояло имя, которое можно читать как угодно, но только не Альберт. Картины были лишены очарования и неповторимости, отличающих работы Альберта. Но оригинальность не считается особым достоинством у аборигенов. Новаторство не является частью их культурной традиции, а посему ценится невысоко. Манера письма может быть какой угодно, важно сохранить темы рисунков и их символику. Изменить их — значит непременно испортить картину.
Любопытно, как будут реагировать Магани и его коллеги-художники на новые краски и материалы, которые уже появились у аранда и со временем непременно проникнут в Арнемленд. Хватит ли у них таланта и мастерства совладать с огромным разнообразием дешевых красок? Остается только гадать. Возможно, они сохранят верность традиции и будут продолжать пользоваться привычными четырьмя цветами строгой палитры предков. Но не исключено, что внезапное появление разнообразнейших новых материалов даст новый импульс их творчеству. Они могут освоить их, подобно тому как тиви освоили скульптурное мастерство Новой Гвинеи; тогда искусство древнего рисунка постепенно начнет исчезать, и на смену ему придет нечто совершенно новое как по стилю, так и по содержанию. Эго произошло уже с художниками племени аранда.
При любом исходе деятельность христианских миссионеров по искоренению ритуальных рисунков аборигенов в сочетании с новой техникой рисования должны привести к радикальному изменению характера их искусства. Когда это случится, рисунки на коре, создаваемые с такой любовью и благоговением на наших глазах в Манингриде, станут такой же древностью, как и доисторические фрески в пещерах Европы…
Глава 7
Борролула
Мы заканчивали дела на севере и собирались отправиться на юг Территории — в Алис-Спрингс, чтобы познакомиться с жизнью в пустыне, занимающей центральную часть Австралии. Перед отъездом следовало запастись провизией, провести тщательный техосмотр машины и посетить представителей местных властей.
В Дарвине было невыносимо жарко, стоило пройти несколько кварталов по главной улице, как рубашка прилипала к спине. Все время хотелось пить. Дарвинцы любят хвастать, что по количеству потребляемого пива на душу населения их город стоит на первом месте в мире. Нетрудно догадаться, что при такой репутации проблемы, где пропустить кружку-другую, не существует. Пиво можно получить в дорогом отеле, сидя в удобном кресле среди искусственных цветов, где вас обслуживают официанты в черных галстуках и в брюках с шелковыми лампасами. Но настоящие ценители этого напитка утоляют жажду в пивных барах — пабах. Обстановка там куда более деловая.
Мы вошли в одно из таких заведений с хромированной стойкой и выложенными кафелем стенами, где не было никаких излишеств и украшений, отвлекающих посетителей от цели визита. Одну стенку целиком занимал гигантский холодильник со стеклянными дверцами. Полногрудая барменша энергично доставала оттуда бутылки и с завидной ловкостью разливала пиво. Подавалось оно в ледяных кружках, чтобы, упаси бог, напиток не «подогрелся» по пути к потребителю. Для привередливых австралийцев охлаждение пивных кружек — такой же важный ритуал, как подогревание заварочного чайника для англичан.
В баре мы познакомились с Дугом Локвудом. Дуг — писатель и журналист. Никто не знает Северную территорию так, как он, и никто так охотно не рассказывает о ней. Мы подружились сразу же. Дуг щедро делился с нами информацией, накопленной за годы странствий по этому району. Мы беседовали о разных типажах, встречающихся там, и разговор зашел об отшельниках.
Эти люди добровольно отреклись от благ цивилизации, променяв их на жизнь в одиночестве. Бескрайние пустыни Северной Австралии как нельзя лучше подходят для такой цели. Здешние места — раздолье для отшельников, хотя их можно встретить и в других районах Австралии. Лет пять назад мы с Чарльзом встретили одного из них в Квинсленде.
Направляясь на Новую Гвинею, мы вышли на катере из Кэрнса и двинулись вдоль Большого Барьерного рифа к северу. Примерно в ста милях от города в моторе раздался громкий треск, и посудина затряслась мелкой дрожью. Оказалось, головка поршня отлетела совсем, а центральный вал сильно погнулся. Собрав кое-как мотор, мы смогли запустить его, но скорость катера упала до двух узлов. Пока мы отмывали вымазанные в масле руки, по радио объявили о надвигающемся урагане. Перспектива оказаться во время шторма в лодке-инвалиде была не из приятных, и мы поспешно, насколько позволял мотор, свернули к берегу.
Наиболее приемлемой гаванью представлялась точка на карте под названием Портленд-Роудс. Это единственное место на всем безлюдном, заброшенном побережье, где имелся причал, который во время войны построили американцы для снабжения военного аэродрома. Насколько нам было известно, аэродромом, расположенным в нескольких милях, давно никто не пользовался, но у причала можно переждать ураган.
Раскачиваясь на волнах, катер мучительно медленно полз к берегу. Наконец на горизонте появились очертания холмов. Подойдя ближе, мы, к немалому удивлению, увидели на краю причала крошечную фигурку. Человек сидел спиной к нам и удил рыбу. Когда катер поравнялся с причалом, я встал на нос и громко попросил его принять конец. Человек не шелохнулся. Я заорал изо всех сил, но он как будто и не слышал. Катер заскреб бортом о сваи причала. Я спрыгнул на дощатый настил и пошел по направлению к сидящему как ни в чем не бывало человеку. Доски обросли коркой из устриц и ракушек, шагать по ним босыми ногами было очень больно. Чарльз кинул мне трос, и мы пришвартовались.
Я не мог поверить, что человек, живущий в таком безлюдном месте, не порадуется новому лицу и откажется от возможности поговорить с себе подобным. Передо мной сидел сухонький старикашка в рваных шортах и потрепанной шляпе.
— Добрый день, — сказал я.
— Добрый день, — последовал ответ.
Разговор не клеился. Я считал, что продолжить его надлежит гостю, и поэтому объяснил, кто мы такие, откуда и зачем приехали. Старик безучастно слушал, мигая глазами, скрытыми за стеклами круглых очков в металлической оправе. Когда я закончил речь, он свернул удочку, с трудом поднялся на ноги и, безразлично взглянув на меня, обронил:
— Меня зовут Мак.
С этими словами он повернулся и медленно побрел по причалу, шлепая босыми мозолистыми ногами по выцветшим на солнце доскам.
В Портленд-Роудсе мы застряли на несколько дней. Выяснилось, что Мак здесь работает. За небольшую плату он должен был дежурить на причале и помогать пришвартовываться заходящим судам. За последние два месяца мы были его единственными клиентами.
Аэродром регулярно расчищали от кустарника на случай, если он вдруг понадобится для аварийной посадки, поэтому в обязанности Мака входила также доставка в ангар возле взлетной полосы тяжелых бочек с авиационным бензином; их раза два в год сгружали с судна на причал. Для этой цели в его распоряжении находился грузовик.
Это была уникальная машина. Работала она на высококачественном авиационном бензине. Мотор, по утверждению Мака, был само совершенство. Единственный недостаток — подтекал радиатор. Немного удрученно Мак объяснил, что перепробовал все средства — замазывал его сзади и спереди цементом, заливал внутрь все, что только можно, включая овсяный отвар, но радиатор упрямо тек. Мак видел в этом явно злой умысел. Еще он признавал, что шасси не первой молодости, новые крылья сделаны из разрезанных бензиновых бочек, а задний бампер подвязан проволокой. Куда хуже было то, что рама, к которой крепился корпус машины, треснула, и передняя часть почти отделилась от задней. Езда в кабине поэтому превращалась в нелегкое испытание: если передние колеса попадали на бугорок, колени у вас подскакивали к подбородку, а когда они проваливались в выбоину, иол внезапно уходил Из ПОД НОГ.
Отправив в Кэрнс радиограмму с просьбой выслать катером запчасти, мы в ожидании слонялись без дела. Чтобы чем-то занять время, мы стали усердно отдирать устричные раковины от досок причала. Устрицы оказались восхитительными и в сыром и в жареном виде.
Мак жил в развалюхе из ржавого кровельного железа на холме у самого берега; вокруг громоздилась немыслимая куча пустых банок из-под пива и битых бутылок. Мак обычно сидел с удочкой на причале или без удочки у своего жилища. Просто сидел. Однажды вечером я пристроился рядом. В порыве неожиданной откровенности старик рассказал мне, как оказался в этих краях. Он приехал искать золото. Множество людей копали здесь землю до него и после него. Кое-кому удалось напасть на жилу и сколотить состояние. Но не Маку.
— Пару раз попадались россыпи, — будничным тоном сказал он, — по игра не стоила свеч.
Одной рукой он скрутил сигарету.
— Я уже давно ничего не ищу. Там и сейчас полно золотого песка, так что, если интересуетесь… — добавил он. — Но, по мне, пусть он там и остается. Мне и так неплохо.
— Сколько лет вы здесь живете? — спросил я.
— Тридцать пять, — ответил Мак.
— Я знаю, почему вы здесь, — шутливо сказал я. — На этом причале самые вкусные в мире устрицы.
Мак поднес к сигарете спичку, бумага загорелась, и он несколько раз сильно затянулся, чтобы огонь добрался до табака.
— Эго точно, — сказал он, — устрицы здесь знатные.
Он привалился к стене хижины:
— Давно собирался попробовать, да все времени не хватает.
Дуг Локвуд всласть посмеялся над моим рассказом и заказал еще по кружке пива.
— Да, — сказал он, — ваш Мак — закоренелый отшельник, но и здесь, на Северной территории, таких немало. Если хотите увидеть троих сразу, поезжайте в Борролулу. Это город-призрак. Несколько полуразрушенных лачуг, и трое отшельников посреди руин.
— Звучит заманчиво, — сказал я. — А где это?
— Поезжайте прямо по Асфальту, после Дейли-Уотерса свернете налево и дальше опять прямо, никуда не сворачивая.
— Действительно, очень просто, — заметил Чарльз.
— Это место найти ничего не стоит, — объяснял Дуг. — До Дейли-Уотерса около четырехсот миль, а дальше на повороте увидите знак: «Борролула — двести сорок миль. Воды и бензина нет».
Раз уж мы все равно собрались в Алис-Спрингс, решено было сделать небольшой крюк и заехать в Борролулу. И хотя само путешествие комфорта не предвещало, нам было любопытно сравнить местных отшельников с Маком, о котором мы сохранили яркие воспоминания.
На следующее утро, еще до рассвета, мы проехали по темным, непривычно прохладным улицам Дарвина и взяли курс на юг. Первый день прошел без происшествий. Дорога казалась бесконечной — монотонная полоса асфальта двадцать метров в ширину и тысячу миль в длину. Движения на шоссе почти не было, а селения отстояли друг от друга не меньше чем на пятьдесят миль. В Дейли-Уотерс мы прибыли засветло.
На следующий день отправились дальше. Обещанный Дугом пугающий дорожный знак заменили на более скромный, который кратко извещал: «Борролула — 240». Деликатное умалчивание об отсутствии воды и бензина подбадривало, но не сильно. Свернув с гладкого шоссе, мы попали на совершенно прямую грунтовую дорогу, края которой сходились впереди в одну точку, напоминая диаграмму перспективы из учебника. Я с грустью подумал о несовершенстве нашей машины: лысые шины, перекошенный корпус, перегревающийся мотор, сжиравший жуткое количество масла… Одним словом, поездка представилась чистым безумием, а тот факт, что все трое легко согласились на нее, свидетельствовал о коллективном помешательстве.
Я подсчитал в уме маши наличные запасы: сорок пять литров масла, сто пятьдесят литров бензина, сорок пять литров воды (плюс содержимое радиатора), две большие коробки с продуктами, солидный запас сухих супов, мясные консервы и фасоль в банках, которая громыхала и, видимо, успела несколько раз поджариться в багажнике. После прикидок я немного успокоился: этого добра хватит дней на пять. Но что дальше? Меня мучил вопрос, как часто по этой дороге ездят машины. Если сформулировать еще точнее, хотелось знать, сколько нам придется загорать в пустыне, если машина сломается и починить ее не удастся.
Тревожные раздумья не отпускали. Мы катили на скорости пятьдесят миль в час по ровной дороге. Она шла настолько прямо, что добрых тридцать миль можно было не дотрагиваться до руля. По сторонам из иссушенной, каменистой земли торчали редкие сухие кустарники вперемежку с низкими термитниками. Однообразие растительности и пустота бесконечной, монотонной дороги неудержимо клонили водителя в сон. Мы часто меняли друг друга за рулем, но это мало помогало. Садясь за руль, человек начинал дремать. Открыв глаза, он опять видел все то же унылое зрелище, как будто мы стояли на месте.
Тупо отстукивали мили: 100, 110, 120. Каждые полчаса-час мы останавливались, давая мотору остыть, подливали воду, масло и бензин. Хоть и медленно, машина все же благополучно продвигалась к цели.
И тут мы врезались в пыль. На Территории ее называют «бычьей пылью». Почему — никто толком не знает, но так она именуется в официальных документах, так что называть ее просто «пыль» было бы неправильным. Да и по сути с нормальной пылью она не имеет ничего общего. Нам рассказывали, что в Алис-Спрингсе ее насыпают в бутылки и продают за неплохие деньги туристам, которые увозят ее на юг в качестве подтверждения рассказов о тяготах путешествия по Территории.
По консистенции здешняя пыль такая мелкая, что липнет, как тальк, и лежит на дороге огромными «сугробами», полностью скрывая глубокие рытвины и крупные камни; это создает серьезную опасность для машины — у нее может сломаться подвеска, если она на приличной скорости провалится в выбоину или налетит на булыжник. Когда мы с ходу врезались в «сугроб», пыль, клубясь, накатывала на капот, словно волна на мчащийся во весь опор спасательный катер. Иногда пылевые нагромождения принимали причудливые формы, напоминая чудовищ, из фильмов ужасов. При малой скорости поднятые колесами облака накрывали машину грязно-белым саваном. Казалось, из этой мрачной пелены уже не вырваться никогда. Водитель спешно нажимал на акселератор.
Мы следили по счетчику километража за пройденным расстоянием. Машина шла теперь осторожно. Счетчик мучительно медленно отстукивал цифры: 220… 230… На двести сороковой миле окружающий пейзаж был все так же пуст, как и раньше. Если верить дорожному указателю в Дейли-Уотерсе, мы должны были уже прибыть в Борролулу, но впереди не было никаких признаков человеческого жилья. Возможно, счетчик плохо работал или напутали дорожники, ставившие знак. А что, если, одурев от монотонной прямой дороги, мы проскочили поворот на Борролулу? Тогда мы направлялись в Квинсленд, до которого было еще триста миль столь же однообразного пути.
Но вот на цифре 248 мы заметили валявшийся на обочине дорожный указатель. Его стрелка устремлялась в небо, а надпись гласила: «Борролула — 3 мили. Магазин. Бензин и масло».
Судя по столбу, стрелка раньше указывала путешественнику на незаметный поворот. Приободренные, мы двинулись в том направлении и через десять минут увидели под манговым деревом шаткое строение из покореженного железа. Чуть дальше зеленели густой листвой деревья, окаймлявшие реку Мак-Артур. Мы добрались до цели.
На ночь экспедиция расположилась возле воды. Палатки поставили на пологом песчаном берегу в тени казуариновых деревьев. На другой стороне широкой реки виднелось несколько хижин аборигенов. Когда стемнело, мы развели костер. Я устроился возле него в спальном мешке и читал при свете колеблющегося пламени. Из воды доносилось громкое сопение крокодилов, плескалась в реке рыба. Наконец-то наступила долгожданная прохлада. Сквозь пышные кроны деревьев хрустально мерцали звезды. После удушающей жары, пыли и громыхания машины место казалось поистине райским. Нетрудно понять, почему люди выбрали именно его для закладки города.
На следующее утро мы осмотрели остатки селения. Сохранились всего три дома — на значительном удалении друг от друга. Старое здание полицейского участка теперь занимал чиновник по делам аборигенов. В миле от него, отделенный оврагом, по дну которого в сезон дождей несется бурлящий ноток, стоял магазинчик, обозначенный на упавшем дорожном указателе. В нем продавали бензин, машинное масло, пиво, консервированные фрукты, тушенку, ковбойские шляпы из папье-маше и мармелад. Покупателями были в основном аборигены и случайные проезжие, сворачивавшие сюда по пути в Квинсленд или оттуда; иногда здесь появлялись гуртовщики с окрестных ранчо: в свободное время, оказавшись в нескольких часах езды верхом от Борролулы, они заскакивали выпить пива и потолковать о жизни.
Третье строение, самое крупное, располагалось возле нашего лагеря, на берегу реки Мак-Артур. Это была ветхая гостиница, чья полуразвалившаяся железная крыша зловеще лязгала и скрипела при малейшем дуновении ветра. Полы на верандах прогнулись и сгнили. Вокруг бывшей гостиницы, словно выброшенные морем обломки, валялись кучи мусора — разбитые бутылки из-под рома, мятые ржавые пивные банки, канистры от масла, сломанное шасси грузовика, погнутый руль, какие-то железные колеса и рычаги от загадочного механизма.
Внутри дома пол проваливался под ногами — доски были полностью источены термитами. Покрытое плесенью зеркало криво висело на деревянной стене, в углу стояла ржавая кровать. Среди рухляди я подобрал книгу. Это было «Подражание Христу» Фомы Кемпийского. Кто мог завезти в эту глухомань ученую богословскую книгу? Открыв ее, я увидел, что термиты съели почти все слова святого. Осторожно перелистывая распадавшиеся под руками страницы, я обнаружил вложенную в книгу карту. Она была датирована 1888 годом и горделиво называлась «Город Борролула».
В конце прошлого века скотоводы, уже владевшие в Квинсленде пастбищами, каждое размером с английское графство, решили двинуться на запад вдоль южного побережья залива Карпентария — осваивать пустовавшие земли Северной территории. Путь пересекала река Мак-Артур. Вода в ней оказалась солоноватой, но вполне пригодной для питья, и пастухи стали пригонять туда многотысячные стада.
Как раз до этого места река судоходна, так что сюда можно доставлять на баржах провизию и прочие грузы. И хотя тысячемильный путь из Дарвина был долгим — он занимал иногда полгода, все же это оказывалось дешевле и быстрее, чем везти товары по суше из Алис-Спрингса. Так берега реки Мак-Артур сделались торговым перекрестком. Здесь регулярно останавливались гуртовщики со стадами. Люди и животные отдыхали перед тем, как двинуться дальше в трудный путь по засушливым, пыльным равнинам Территории.
Север континента привлекал не только европейцев. В течение столетий из Макасара (ныне Уджунгпанданга) и других портов Зондских островов к берегам Австралии направлялись юркие прау с бамбуковыми палубами и под парусами, сшитыми из рогожи. Некоторые доплывали только до Арнемленда, другие добирались до залива Карпентария в поисках жемчуга и моллюсков. Австралийские власти, до конца прошлого века не занимавшиеся охраной своих границ, решили, что пора упорядочить въезд в страну и заход в ее территориальные воды. Небольшие суда с таможенными чиновниками были командированы для перехвата нарушителей.
В 1885 году из Дарвина в один из таких дежурных рейсов отправился маленький пароход «Палмерстон». На борту его находились сборщик таможенных пошлин Альфред Сирси и правительственный инспектор. Войдя в залив Карпентария, «Палмерстон» задержал двадцать индонезийских баркасов и потребовал уплаты таможенных пошлин.
Но оказалось, что закон нарушали не только индонезийцы. К югу от острова Грут-Айленд «Палмерстон» натолкнулся на кеч (двухмачтовое парусное судно) «Гуд Интент», набитый провизией, спиртом и табаком; выйдя из Нормантона, на другой стороне залива, кеч держал путь в Дарвин. В те времена каждый австралийский штат взимал таможенные пошлины с ввозимого товара. Сирси установил, что «Гуд Интент» уже успел незаконно выгрузить немалую часть товаров возле устья реки Мак-Артур, тем самым уклонившись от уплаты пошлины, которой его должны были обложить в Дарвине. Кстати сказать, легкость осуществления контрабандных операций явилась дополнительной причиной бурного роста поселений в этой части страны.
Кеч был задержан, Сирси именем королевы обвинил его капитана в контрабанде и взял судно на буксир. Вместе с нарушителем «Палмерстон» вошел в устье Мак-Артура и прошел двадцать пять миль вверх по реке. Здесь они встретили старого бушмена Вильяма Маклеода, который полтора месяца назад доставил пароходом немало добра, собираясь в этом месте открыть магазин. Он предусмотрительно заплатил пошлину за всю партию товара, хотя горя успел хлебнуть с ним немало. Ему уже несколько раз приходилось отбиваться от мародеров.
— Не на того напали, — с присущей австралийцам краткостью объяснял он Сирси. — Шесть выстрелов, и они отчалили.
Сирси с инспектором пробыли на реке Мак-Артур десять дней. За это время они провели топографическую съемку местности, поскольку там было решено основать поселок. Даже для закаленных пионеров жара казалась невыносимой, а работать с топографическими инструментами было почти невозможно из-за немыслимого количества мух и насекомых, облеплявших лицо, руки и глаза. Однако, несмотря на все трудности, поселок был заложен, и его решено было назвать Борролула, что, по словам Сирси, на языке туземцев означает «Свежая вода».
Вскоре на западе, в Кимберли, обнаружили золото, и со всех концов Австралии туда ринулись искатели скорого богатства. Многие из них шли тем же маршрутом, что и погонщики со стадами, — из Квинсленда на Северную территорию через Борролулу. Времена были жестокие. Белые копали где им вздумается, не считаясь с тем, что на этой земле исстари жили и добывали себе пропитание аборигены. Стычки возникали постоянно, порой переходя в ожесточенные бои. Опасность поджидала одинокого золотоискателя на каждом шагу. Помимо всего в сухой сезон человек быстро умирал от обезвоживания. Те, кто поумнее, осторожно перебирались от одного источника до другого.
Наиболее удачливым оказался один малый из Борролулы, женившийся на аборигенке. Вдвоем они смогли пройти по таким местам, где не ступала нога белого человека; жена была прекрасным проводником, за годы кочевой жизни она научилась распознавать, в какой складке скалы дольше всего держится влага или где надо рыть землю, чтобы добраться до коричневатопенистой подпочвенной воды. Так они обследовали глубинку Территории, двигаясь на запад от Борролулы.
Каждую ночь они разжигали костер, и, когда жена ложилась спать, опытный бушмен сворачивал одеяло, придавал ему форму тела и укладывал чучело по другую сторону костра. Сам он забирался на дерево и устраивался спать на ветвях, не выпуская из рук ружья. Утром он не раз находил торчавшее из одеяла копье…
К тому времени Борролула разрослась до размеров небольшого пограничного поселения и имела все шансы превратиться в цветущий город. На карте, которую мы нашли в бывшей гостинице, значились предполагаемые магистрали и площади со звучными названиями — авеню Лейхардта, улица Берта, терраса Мак-Артура. Главная улица — терраса Риддока — уходила в никуда и заканчивалась указателем «На Палмерстон». Возможно, это была мрачноватая шутка топографов или приглашение спекулянтам недвижимостью с Юга скупать земельные участки. Дело в том, что Палмерстоном именовался тогда нынешний Дарвин и от новорожденного городка его отделяли «всего» пятьсот сорок миль пустыни и бездорожья.
Как бы то ни было, Борролула действительно обретала признаки города. Здесь обосновался полицейский капрал, пытавшийся внести какое-то подобие правопорядка в жизнь орды диких погонщиков и отчаявшихся золотоискателей, стекавшихся на берега Мак-Артура. Это был человек с литературными склонностями: он обратился в Мельбурн с просьбой прислать библиотеку. Как бы фантастично это ни выглядело, но ему немедленно выслали тысячу книг. Шесть месяцев они пробыли в дороге, прежде чем достигли пункта назначения. В дальнейшем собрание пополнилось еще двумя тысячами томов. У речных причалов, куда подходили для разгрузки суда, стояли вереницы пароконных повозок; они развозили товары по всей Территории и даже добирались до тучных пастбищ Баркли.
В 1913 году, свернув с главной дороги в центре Территории, в Борролулу прибыла первая машина. Ее шины были обернуты в буйволовую шкуру. Автомобиль проделал за несколько дней путь, занимавший прежде добрую часть года. Вблизи Борролулы обнаружили золото, уголь, медь и серебро. Теперь в городке кроме полицейского участка были две гостиницы и пять магазинов, а постоянное население насчитывало уже пятьдесят белых. Казалось, Борролула оправдывала надежды тех, кто много лет назад ставил первые колышки, размечая в пустыне будущие улицы и проспекты.
Но в Австралии, как нигде в мире, города очень непостоянны. В многолюдной Европе поселение редко умирает. Возникнув, оно развивается дальше естественным путем, и, даже если исчезает первоначальный стимул, населенный пункт продолжает разрастаться, открывая перед жителями новые сферы деятельности. Но на Территории с ее огромными пустыми пространствами поселок возникает лишь «к месту». Новые селения быстро появляются и столь же быстро пустеют; в редких местах они сохраняются надолго. Когда поселок умирает, люди уходят в другое место, оставляя после себя пустые дома. И не находится никого, кто стремился бы занять их, равно как никто не думает сносить эти полуразвалившиеся хижины, поскольку земли здесь с лихвой хватает на всех. Брошенные дома так и стоят, разрушаясь от времени.
Фермеры начинают сажать рис, и в этом месте возникает поселок, как это было, например, в Хампти-Ду; но плантации не приносят дохода, и люди покидают свои хижины, машины и хозяйства, чтобы искать работу в другом месте. Находят урановые залежи, и тут же возникает поселок Рам-Джангл. Рынок урановой руды насыщается, и поселок умирает так же быстро, как и зародился. Даже Дарвин по всем признакам уже превращался в деревню, и наверняка так бы и случилось, не стань он перевалочной базой авиалинии. Но самолеты теперь летают все быстрее и быстрее, необходимость в остановках для заправки скоро отпадет, так что даже столица Территории рискует впасть в спячку. Не суждено было выжить и Борролуле.
Шло время, в глубине Территории пробурили большое число артезианских скважин, и Борролула потеряла свою роль водопоя. Золотые запасы Кимберли иссякли, лихорадка схлынула. Закончился процесс миграции людей и скота из Квинсленда. По Территории пролегли новые дороги. Перевозить грузы к скотоводческим фермам по ним стало легче, чем по реке.
Брошенные повозки сгнили на месте, от них остались лишь железные колеса. Термиты разъели бумагу, и из всей библиотеки уцелела одна-единственная книга, которую мы нашли в бывшей гостинице. По пути, проложенному в 1913 году первым автомобилистом, проследовало всего несколько машин. Те из них, что, кашляя и рыча, добрались до Борролулы, застряли там навсегда: австралийские бушмены хотя и славятся своей изобретательностью, но серьезные поломки, полученные на этих чудовищных дорогах, можно было исправить, только имея запчасти, а они в Борролуле отсутствовали. Последний золотодобытчик, сидя в одиночестве на застолбленном участке, застрелился от отчаяния. Борролула тоже вскоре зачахла и умерла.
Но для троих мужчин, к которым мы направлялись, прах мертвого города оказался привлекательнее шумного многолюдья.
Глава 8
Отшельники
Джек Мулхолланд был последним управляющим гостиницы в Борролуле. Мы увидели его сидящим на пороге маленькой полуразрушенной пристройки, некогда служившей почтой. Он сидел там постоянно, словно статуя на пьедестале. Когда бы мы ни приходили к нему, Джек был на месте в одной и той же позе. Проезжая в сумерках мимо дома, мы неизменно видели контуры его фигуры на фоне всегда открытой двери. Рано утром, едва пробивались первые лучи солнца, он уже сидел на посту. Меня подмывало подкрасться ночью с фонариком и проверить, не спит ли он в той же позе.
Мы так привыкли видеть его сидящим у двери, что, когда однажды где-то к концу нашего пребывания в Борролуле не обнаружили его на месте, я решил, что произошла катастрофа. Как будто адмирал Нельсон исчез со своей колонны. Встревоженный, я заглянул внутрь. Джек лежал на полу среди разбросанных одеял, старых аккумуляторов и разодранных журналов. Подозревая недоброе, я шагнул в помещение. Грудь лежавшего поднялась, и, к своему облегчению, я услышал богатырский храп.
Джек — ирландец, невысокий, крепкого сложения, лет шестидесяти. Большую часть жизни он провел в Австралии, но все же сохранил легкий ирландский акцент. Говорил он неторопливо, тихо, постоянно щурился — привычка, выработанная за годы жизни на ярком солнце. У него густая шевелюра без единого седого волоса. Джек приехал сюда, прослышав, что Лу (так бушмены называют для краткости Борролулу) — стоящее место. В этих краях он никогда не бывал и решил посмотреть. Ему здесь все понравилось, люди не зря расхваливали Лу.
— Взял и остался, — сказал он. — Четыре-пять месяцев провел в библиотеке, читал книжки. Потом владельцы гостиницы предложили мне стать управляющим. Я взялся за дело, с тех пор тут и живу.
Он внимательно оглядел рассыпающуюся постройку.
— Работа была нехлопотная, — скромно добавил он, — меня это вполне устраивало.
— Сколько постояльцев бывало у вас за раз?
— Больше одного никогда не было, — ответил Джек, сам подивившись сказанному. — Сейчас стараюсь вспомнить, но за все время, что я здесь, припоминаю только троих.
— Немудрено, что ее закрыли, — заметил я.
— Да-а, — протянул Джек, задумчиво почесывая небритый подбородок и глядя на высохшую пальму, прибитую ветром к зданию. — Не могу сказать, что это было грандиозное финансовое предприятие.
Мы сидели на крылечке его хижины. Вокруг валялись горы пустых консервных банок и битых бутылок из-под рома.
— Ваша работа? — спросил я.
— Нет, — стоически ответил он, — не было случая. Этим бутылкам больше двадцати лет.
— Почему же вы не убрали этот мусор?
Он строго посмотрел на меня:
— Убрать?! Страсть к чистоте — проявление психической болезни.
У Джека было мало материальных потребностей, но все же надо было покупать муку, табак и патроны. Я спросил, откуда он берет деньги.
— Стреляю крокодилов, продаю шкуры. Еще охочусь на динго, только они почти перевелись в наших краях. Занимаюсь починкой радиоприемников.
Последний род деятельности казался совершенно немыслимым в этом богом забытом месте. Как выяснилось, у него действительно была репутация человека, умеющего приводить в чувство любые допотопные радиоприемники. Починку он осуществлял прогрессивным методом «пересадки органов».
Проезжая мимо Борролулы, погонщик или кто другой подкидывал Джеку неисправный приемник. Прежде всего Джек ставил диагноз. Нередко от жары отпаивались провода, и починка была делом пустяковым. Но чаще всего перегорала лампа или выходила из строя деталь, которую надо было заменить. Тогда Джек ждал, пока ему привезут другой приемник. Ждать приходилось долго — иногда по полгода. Из второго приемника он вытаскивал нужную деталь и вставлял ее в первый. Но поскольку для починки необходимо было иметь под рукой полный комплект, а не частичный, одному из заказчиков он говорил, что его вещь починить не удастся. На самом деле приемник неудачника лежал в хижине Джека без ламп или конденсаторов. Затем процесс трансплантации продолжался.
— Один чиню, другой ломаю, — пояснил Джек.
Его способности механика граничили с гениальностью. Возле хибары мастера стоял «Понтиак» выпуска 1928 года — по крайней мере именно эта дата значилась на капоте. Почти ни одной первородной детали не сохранилось, и машина представляла ценность скорее как антология автомобильных частей, извлеченных из самых разных транспортных средств, оказавшихся в Борролуле за последние пятьдесят лет. Гигантские, как мамонты, задние колеса с деревянными спицами ничего общего не имели с передними. Шины были совершенно лысыми, а в моторе, на прямоугольном блоке цилиндров, возвышалось подобие термитника. С виду это чудовище невозможно было отличить от валявшихся повсюду обломков, и уж никак нельзя было представить, чтобы последние десять лет оно работало.
Я чуть не спросил Джека, когда он последний раз ездил на ней, но, к счастью, эти жуткие оскорбительные слова не успели слететь у меня с губ. Я вовремя одумался и задал вопрос в такой форме:
— Как часто вы на ней ездите?
— Могу завести хоть сейчас, — с вызовом ответил он, — и, между прочим, она пройдет там, где вашему «лендроверу» и не снилось!
В доказательство он предложил устроить на следующий день маленький автопробег. Подготовка шла тщательная. Джек суетился изо всех сил, тем более что он явно воспринял мой вопрос как попытку бросить тень на его детище. Прежде всего ему пришлось прилаживать водяной насос. Джек нашел его среди валявшегося во дворе хлама и полдня подпиливал резьбу, пока наконец насос не подошел к «Понтиаку». К утру все было готово.
«Понтиак» в его изначальном виде был сконструирован задолго до изобретения электрического стартера, но входившая в комплект заводная ручка давным-давно пропала. Однако у Джека имелся свой исключительно восхитительный метод приведения машины в движение. Он поднял домкратом заднюю часть машины, включил передачу и, налегая на спицы, начал вращать колеса. Работа была не из легких, с Джека ручьем лил пот. Минут через пять раздалось громкое рычание, и мотор ожил. Джек стремглав кинулся к рулю, переставил рычаг скоростей в нейтральное положение и опустил домкратом зад машины. После этого он очень солидно прошествовал к водительскому месту, сел за руль и гордо совершил круг почета, объехав гостиницу.
Позже мы узнали, что однажды Джек совершил на этом драндулете далекую вылазку в буш; стимулом послужило прибытие в Борролулу полицейского инспектора. Дело не в том, что Джек испугался его или собирался что-то скрывать, вовсе нет, просто у него не было ни малейшего желания входить в какие-либо взаимоотношения с законом. Он исчез на три недели; никто его за это время не видел. Затем в один прекрасный день далекий грохот безошибочно оповестил о его возвращении. К сожалению, мотор заглох буквально в полумиле от дома.
У Джека был выбор: либо чинить машину на месте, либо отправиться домой пешком и после долгого отсутствия провести наконец ночь под собственной крышей. Он не сделал ни того, ни другого. Джек вылез, разжег костер, разогрел чай в котелке, разложил свои пожитки и лег спать в тени машины. Там он пробыл еще три дня, обдумывая, что могло случиться с мотором. Наконец он решительно открыл капот и прочистил контакты. Машина немедленно завелась, и Джек невозмутимо завершил путешествие.
Я спросил его, чем он занимался во время поездок в буш.
— Чем занимался? Главным образом поисками, — был ответ.
— Удалось найти что-нибудь?
— Ну, как сказать, немного золота, опал, серебро. Ничего особенного, на этом не разбогатеешь.
— Вам не было обидно?
— Ничуть, — бросил он с непривычной резкостью, — Наоборот, те, что нашли жилу, загубили себя. От денег никакого проку.
— Ну почему же? Жизнь становится удобней и легче, — возразил я.
— Сам подумай, что с ними делать? — закрутил головой Джек. — Накупить роскошных яхт, начать пьянствовать, тратиться на красивых женщин? Мне это не интересно. Жизнь научила меня: чем меньше человеку нужно, тем он богаче. Я вполне счастлив.
— Понимаю, — сказал я. — Правда, на свете найдется мало людей, которые могут жить, как вы, и при этом быть счастливы.
— Да-а, — сочувственно отозвался Джек, — значит, что-то у них не так. Мозги набекрень.
Ближайший сосед Мулхолланда — Роджер Джози — старейший житель Борролулы. Он приехал сюда в 1916 году и отлучался всего три-четыре раза. Ненадолго. У него очень благообразный вид: длинная, как у патриарха, седая борода, кудрявые серебряные волосы. Одет он весьма экзотично — странного вида шляпа, смахивающая на кепи французского легионера, но сплетенная из волокон пандануса по его собственному проекту, рубашка с отрезанными у плеч рукавами и подвернутые до колен брюки. Будь он на сцене в роли Бена Ганна из «Острова сокровищ», публика наверняка решила бы, что художник по костюмам и гример слишком вольно обошлись с персонажем.
Никто не знает, сколько ему лет; сам Роджер последние шесть лет утверждает, что ему исполнилось шестьдесят девять.
Дом, где живет Роджер, выглядит столь же странно, как и его одеяние, — круглое сооружение из гофрированной жести с крохотной дверью, но без окон. Первоначально это был гостиничный резервуар для дождевой воды емкостью около двадцати пяти тысяч литров, Роджер разобрал его и снова воздвиг в миле от гостиницы; тому были две причины: во-первых, шквальный ветер, налетающий иногда в пустыне, мог снести лист железа с кровли отеля на голову, а во-вторых, присутствие там Джека создавало ненужную толкучку.
Роджер был последним хранителем библиотеки. Он успел прочитать почти все книги, до того как их съели термиты. В процессе чтения он приобрел страсть к изящной словесности. Слова занимали его до невозможности; он глотал их, как сласти, с наслаждением перекатывая на языке. Его безумно интересовало точное значение тех или иных слов, он мог часами размышлять об их происхождении.
На вопрос, что он ест, Роджер дал следующий ответ:
— Я бы с превеликим удовольствием поглощал филейные части говяжьих туш, но, увы, обстоятельства не позволяют делать это, а посему приходится довольствоваться прыткими сумчатыми.
Иногда Роджера навещал живущий в бывшем полицейском участке чиновник управления по делам аборигенов Тас Фестинг. Роджер всегда бывал рад случаю поделиться новым звучным словечком, выуженным из памяти за время, прошедшее с последнего визита. Разговор обычно начинался небрежным замечанием Роджера:
— Я тут прочел на днях…
По мнению Роджера, «на днях» могло с таким же успехом означать и десять и пятнадцать лет назад, поскольку вот уже долгие годы зрение не позволяло ему читать вообще. Затем Роджер с невинным видом задавал какой-нибудь вопрос в надежде, что у Таса не найдется ответа или что он ошибется. Вот тут-то Роджер с затаенным торжеством и поправит его.
Но однажды Тас неожиданно захватил инициативу в свои руки.
— Роджер, — спросил он, — встречался ли тебе когда-нибудь леотар?
Роджер подозрительно стрельнул глазом в сторону собеседника.
— Помнится, как-то раз видел его шкуру, — уклончиво ответил он.
— Не могло такого быть, — сказал Тас, — у леотаров нет шкуры.
— Так что же это такое — леотар? — кинулся в атаку Роджер.
Но Тас не сказал ему, Прошло три дня, Наконец Роджер не выдержал и отправился к дому Таса. Неожиданный пробел в знаниях так мучил его, что он не мог спать. Старику необходимо было знать ответ. Смилостивившийся Тас растолковал ему, что «леотар» означает балетное трико.
— Чувствовал себя полным идиотом, — сокрушался Роджер, рассказывая нам эту историю, — Я обязан был знать это слово.
Надо отдать ему должное: он извлек из чтения не только страсть к словам. Он хорошо знал поэзию и обожал цитировать Грея, Шекспира, Омара Хайяма и Библию. Роджер признавал, что он необычная личность.
— Но совершенно нормальная, — быстро добавил он. — Боюсь, у вас могло сложиться обо мне превратное впечатление. Когда-то я жил в городах, среди толпы, и все было прекрасно. Но затем у меня развился комплекс превосходства — я понял, что с самим собой мне гораздо интересней, чем с окружающими. И тогда я отправился в пустыню, дабы обрести покой. Добрался до этого места. Для меня в каком-то смысле это конец света.
— И у вас никогда не возникало чувства тягостного одиночества? — спросил я.
— Я вовсе не одинок, — тихо ответил он, — со мною бог, — голос его прервался. Помолчав, он добавил с улыбкой: — И старый Омар, и бессмертный Уильям.
В двух милях от дома Роджера, по другую сторону высохшего ручья, живет самый бескомпромиссный затворник Борролулы — Джек, по прозвищу Безумный Скрипач. Он неделями сидит в своей хибаре, играя на скрипке. Нас предупредили, что без приглашения к нему лучше не являться: он мог встретить незваных гостей злобной руганью и пригрозить им ружьем. Такое за ним водилось.
Однажды утром, подъехав к гостинице навестить Мулхолланда, мы увидели у старого здания почты незнакомый грузовик. На подножке сидел крохотный, похожий на птичку человек в очках, с тоненькими как спички ножками.
Мул представил нас друг другу. Скрипач окинул пас подозрительным взглядом, пробурчал «здрасьте», встал и открыл дверцу грузовика. Я решил, что он собрался уехать, Но он вытащил из кабины флягу с водой, открутив крышку, сделал несколько глотков, аккуратно завинтил флягу и положил ее на капот грузовика.
Оба Джека были поглощены разговором о том, что такое свобода воли и какова суть этого понятия. Поистине могло сложиться впечатление, что эти люди, оказавшись в одиночестве, озабочены исключительно философскими проблемами. На самом деле это не совсем так. Мне думается, в таких обстоятельствах у них про сто нет почвы для бытовых бесед или сплетен. Скрипач говорил быстро и нервно, с легким аристократическим акцентом эдвардианской эпохи, проскальзывавшим сквозь австралийскую фразеологию. Он говорил о девушках и автомобилях. Я вспомнил, что, по слухам, старик — отпрыск титулованной английской аристократической семьи.
— Эти ребята, — сказал Мул Скрипачу, указывая на нас, — интересуются, почему я оказался здесь. Как ты думаешь, Джек, зачем ты сюда приехал?
Скрипач злобно посмотрел на нас.
— Меня выслали из Англии ради блага страны, — сформулировал он.
Возникла неловкая пауза.
— Говорят, вы играете на скрипке, — сказал я, стараясь сменить тему.
— Да, вот уже семь лет, как играю.
— А что именно?
— Главным образом гаммы, — ответил он.
— А из мелодий?
— Видите ли, — терпеливо объяснил маэстро, — скрипка — очень непростой инструмент. У Фрица Крейслера и ему подобных было немалое преимущество передо мной: они начинали учиться, когда были еще быку по колено. А я занялся этим делом довольно поздно.
Он отхлебнул глоток из фляги.
— И все же, — продолжал он, — в следующем году я намереваюсь одолеть «Largo» Генделя. Торопиться мне некуда.
Больше всего он любил музыку XVIII века; по мнению Скрипача, ни до, ни после ничего лучшего создано не было.
— К тому же вообще, — добавил он, — ноты современных композиторов стоят бешеных денег, а Баха с Бетховеном можно иметь навалом за несколько долларов.
— А теперь мне пора, — закончил маэстро, — нет времени болтать с вами.
С этими словами он сел в машину.
— Не возражаете, если мы как-нибудь заедем к вам?
— Зачем? Не стоит, — ответил он, — я могу быть не в духе.
Он включил зажигание, мотор астматически закашлял и захрипел. Скрипач высунулся из окна:
— Если без камер и магнитофонов, то можно. До встречи.
Грузовик тронулся с места.
На следующий день мы отправились в гости. Его хижина располагалась на берегу выгибавшегося полуме сядем романтического залива, где плавали пеликаны, цапли и утки. У берега кружили стаи какаду. Когда мы подъехали, Джек был чем-то занят и даже не вышел поприветствовать нас. Может, он не в силах оторваться от важного дела и мы некстати? Наконец он появился на пороге и любезно предложил нам сесть. Не успели мы присесть на стоявшие у дома ящики, как он снова исчез. Через дыры в стене, служившие окнами, я увидел, что он стоит, держа скрипку, и внимательно разглядывает инструмент. Прошло минуты две, прежде чем он аккуратно уложил скрипку в футляр и медленно закрыл крышку. Когда он вышел, я спросил, можно ли посмотреть инструмент.
— Лучше не надо, — мягко ответил он.
Излишне упоминать, что мы явились к нему без камеры и магнитофонов. Немного поболтав, я снова вернулся к теме скрипки.
— Почему бы миру не знать, что на Северной территории живет многообещающий скрипач? — заметил я шутливым тоном. — Кто знает, может быть, из вас выйдет звезда.
— Я уже пережил славу. Сорок лет назад играл с театре на севере Англии с актерами, у которых теперь мировая известность. Мне этого ничего не надо.
Я вдруг испугался, что обидел его. Он поднялся, взял с грубо сколоченного стола эмалированную кружку и начал яростно вытирать ее.
— Нас называют старателями, — с горечью промолвил он. — Мы и вправду стараемся… Вы думаете, что Мул и Роджер — счастливые люди? Они наверняка говорили вам об этом. Так вот, все это неправда. Они такие же старатели, как я. И так же несчастны. Люди оказываются здесь по разным причинам, а когда приходит время и они начинают понимать, что произошло, уже поздно что-либо менять, даже если захочешь.
Он повесил кружку на гвоздь рядом с выщербленной эмалированной тарелкой.
— Вам пора идти, — пробормотал он и исчез в хижине.
Глава 9
Центр
Мы пробыли в Борролуле вдвое меньше, чем намечали. В магазине, куда я зашел купить продуктов, стоявшая за прилавком женщина обратилась ко мне с вопросом, не знаю ли я человека по фамилии Лагос или что-то в этом роде.
— Он должен быть среди вас, киношников, — продолжала она. — Диктор Дарвинского радио просил что-то ему передать. У меня приемник барахлит, я не уловила, о чем речь, но, кажется, дело серьезное.
Целый день ушел на то, чтобы связаться с Дарвином. Новость оказалась неприятной: серьезно заболел близкий родственник Чарльза Лейгуса, и ему надо было срочно возвращаться в Лондон. С помощью Таса мы зафрахтовали по радио самолет, и на следующий день все вместе вернулись в Дарвин, оставив машину и багаж на месте. В Борролулу мы добирались два дня по дорогам Территории, а вернулись за два с половиной часа. Вечером мы попрощались с Чарльзом, проводив его до трапа самолета; через сутки он должен был приземлиться в Лондоне. Было чрезвычайно отрадно сознавать, что даже из такого захолустья, как Борролула, казавшаяся Роджеру Джози, да и нам тоже концом света, благодаря радио и самолету можно быстро перенестись на другую сторону планеты.
В Дарвине меня ждала телеграмма из Лондона: взамен Чарльза направлялся другой оператор — Юджин Карр. Сами того не ведая, Чарльз и Юджин оказались в одно и то же время где-то над Индией, и вечером следующего дня новый оператор приземлился в Дарвине. Наутро мы вместе гоняли по городу, пытаясь раздобыть для него водительские права и шорты, полдень встретили в самолете, а ужинали уже в Борролуле.
Джин с трудом ориентировался и плохо понимал, что происходит. Немудрено, если вчера вы снимали политических деятелей в Лондоне, а четыре дня спустя — Джека Мулхолланда в Борролуле. Вопрос о том, какая работа представляется ему более важной для человечества, он обошел молчанием.
Джин был типичный флегматик. Резкая перемена жизни и личных планов никоим образом не вывела его из равновесия. Для него все было в новинку, он никогда раньше не был в подобной поездке и тем не менее оставался совершенно невозмутим. Дикая жара, омерзительные мухи, сомнительные удобства походной жизни — все воспринималось им без особых эмоций. Даже не совсем обычная пища, которую мы припасли, ориентируясь на собственный вкус, — майонез, консервированные груши и шоколад — нисколько не удивляла Джина. Лишь однажды он выказал недоумение. Это случилось, когда он увидел нашу машину — кособокую, с залатанными шинами и подозрительно стучащим мотором. Очень мягко и ненавязчиво он заметил, что доехать на «таком» можно было лишь чудом. Между прочим, он еще не знал тогда ни о рытвинах, ни о «бычьей пыли», сквозь которую нам предстояло продираться назад.
Но ему недолго оставалось пребывать в неведении. Спустя несколько дней, закончив дела в Борролуле, мы отправились обратно к шоссе на Алис-Спрингс. Как и следовало ожидать, предчувствия Джина оправдались: стертые шины и неполадки в моторе давали себя знать. «Лендровер» то и дело замирал. Каким-то необъяснимым образом мы умудрялись приводить его в чувство и со скрипом двигались дальше. Когда в очередной раз — уже возле самого шоссе — мы ковырялись в моторе, на наше счастье подъехала машина, и водитель предложил свои услуги.
При взгляде на наш экипаж у него вырвались такие словеса, что мы вспоминали их весь оставшийся путь. Не то чтобы он как-то уж особенно замысловато выражался, нет. Просто он укорачивал обычные слова до неузнаваемости. Мы уже привыкли и даже получали удовольствие от местного наречия: в словах непременно откусывалась какая-то часть, добавлялась новая, и порой мы с трудом угадывали смысл. Но наш добровольный помощник превращал английский язык в нечто совсем несусветное. Осмотрев машину, он высказал мнение, что либо испортилась электрическая часть зажигания, либо в карбюратор попала пыль. Вооружившись гаечным ключом, он принялся за работу. Минут через десять он поднял голову и озадаченно посмотрел на нас:
— Свечи в порядке, карбюратор чист. Если сейчас не поскачет, пните ее как следует ногой.
Рецепт подействовал.
Теперь мы ехали по прямой, словно прочерченной по линейке автостраде. С обеих сторон в бесконечность убегали песок, камни и высохшие кустарники. Лишь иногда дорога чуть отклонялась в сторону, огибая скальные выступы или песчаные дюны. Машин было мало, и все они мчались на огромной скорости. В этой безлюдной пустыне тормозить или сбавлять скорость не было никакой нужды. Все старались как можно быстрее проскочить этот не тронутый цивилизацией тяжкий тысячемильный путь, отделяющий Алис-Спрингс от Дарвина.
Пару раз навстречу нам проносились гигантские грузовики с прицепами размером с мебельный фургон каждый; этих пятнадцатиметровых мастодонтов тянул мощнейший дизель, по виду напоминавший бронетранспортер. Разогнав такой трейлер до предела, водитель, высоко восседающий в гигантской кабине, не в состоянии ни резко свернуть, ни быстро затормозить. Всем остальным машинам рекомендуется обходить его стороной. Эти слоны на колесах связывали станцию в Алис-Спрингсе со странной железнодорожной веткой, тянущейся от Дарвина на юг на сто сорок шесть миль и неожиданно обрывающейся посреди буша, не дойдя восьмисот миль до Алиса.
Вдоль всего шоссе над нами гудела телеграфная линия, проложенная через континент задолго до появления первых дорог. Столбы стояли здесь, еще когда на месте Дарвина располагался мелкий поселок, Алис-Спрингса не было и в помине, а по бескрайним пустыням бродили лишь аборигены. Строительство телеграфа — один из самых поразительных эпизодов истории Северной территории; это сага об отваге и выдержке сотен пионеров, совершивших, казалось бы, невозможное, то, что большинству жителей Австралии представлялось чистым безумием.
Все начиналось в 1870 году. До этого многие годы любые известия шли из Англии в Австралию и обратно со скоростью парусников. Путь занимал не менее трех месяцев, и к тому времени новости успевали порядком устареть. Затем англичане, проложив кабель через Суэцкий канал, дотянули его до Индии. Вскоре он достиг Явы, но все равно расстояние между Лондоном и Австралией оставалось огромным; это означало, что о падении британского правительства или начале войны в Европе жители Сиднея и Аделаиды узнавали лишь несколько недель спустя.
Тогда англичане предложили следующий план: они готовы проложить подводный кабель еще на тысячу шестьсот миль от Баньюванги, на восточной оконечности Явы, до северного побережья Австралии при условии, что австралийцы протянут через весь континент наземный телеграф, причем завершат работу к 1 января 1872 года.
В Лондоне слабо представляли себе, о чем шла речь. Между тем лишь одному человеку, Джону Макдоуэллу Стюарту, удалось преодолеть двухтысячемильную пустыню, по которой предстояло проложить телеграф. Землепроходцу понадобилось для этого гигантское мужество и упорство. Поначалу он намеревался присоединиться к группе под началом капитала Чарльза Стерта в качестве картографа. Но Стерт вскоре отказался от этой идеи, и Стюарт организовал собственную экспедицию. Однако ей не удалось пройти. Раз за разом пускался он через пустыню, но лишь шестая по счету экспедиция увенчалась успехом. Его победу завершил целый ряд исследовательских походов, в которых приняли участие многие смельчаки. Немало из них погибло. Люди умирали от голода и жажды, некоторые бесследно исчезали в пустыне, и судьба их по сей день не установлена. Стюарту удалось проделать беспримерный путь от Аделаиды до Порт-Эссингтона. Но к тому времени, о котором мы рассказываем, его уже не было в живых. Решился ли кто-нибудь пойти по стопам Стюарта?
Вызов принял Чарльз Тодд. Лондонец по рождению, он пятнадцать лет прожил на юге Австралии, возглавляя там астрономическое ведомство. У него уже был опыт постройки телеграфа между городами восточного побережья, но новый проект по размаху не имел прецедента. Тодд заказал две тысячи миль железного провода, тридцать шесть тысяч керамических изоляторов и объявил набор добровольцев. Как ни странно, нашлось немало охотников возить через пустыню фургоны и терпеть мучительную жажду, от которой трескаются губы, а язык прилипает к небу, готовых день за днем брести к горизонту, за которым открывалась все та же бесконечная пустота.
Тодд разделил трассу на три части; все три участка должны были строиться одновременно. Первый предполагалось протянуть на шестьсот миль в пустыню с юга на север от Порт-Огасты, недалеко от Аделаиды; второй отрезок, покороче, должны были вести от Дарвина на юг через тропические джунгли прибрежной зоны. Обе трассы проходили по территории, уже известной горстке бушменов, обживших невозделанные земли, и прокладка линии была отдана частным подрядчикам. Третий, центральный отрезок в тысячу миль предстояло прокладывать в середине материка, и он был самым тяжелым. Описание этих мест в дневнике Стюарта навевало мрачные мысли. Осуществление идеи казалось весьма проблематичным. Ответственность за этот участок взял на себя сам Тодд.
Для разведки он направил по трассе изыскательскую партию во главе с Джоном Россом. На севере Австралии сколотили деревянный блокпост, куда должны были дотянуть кабель с Явы; топографы разметили путь от побережья сквозь заросли панданусов. Для прокладки южного отрезка магистрали из Порт-Огасты вышел огромный караван. Среди всадников на лошадях, мулов и волов, тянувших груженные проводом повозки, выделялась вереница верблюдов с погонщиками-афганцами.
Верблюдов вместе с погонщиками завезли в Австралию лет десять назад, и животные оказались наиболее выносливой тягловой силой в пустыне. Но даже они впервые отправлялись в такой тяжкий путь. Караван вез помимо проволоки огромный запас провизии: в те времена на равнинах, где теперь пасется крупный рогатый скот и овцы, прыгали лишь кенгуру и бандикуты. В повозках среди мешков с мукой и солью были и банки с солониной, специально приготовленной одним предприимчивым скотоводом из Южной Австралии. Консервы варили в местечке Були. Позже прозвание «булибиф» («бычатина») прилепилось к мясным консервам во многих частях света, хотя те были куда более съедобными.
Сражаясь с засухой и голодом, песчаными бурями и паводками, люди шли вперед, оставляя позади столбы с натянутой на них проволокой. Пока они пробивались сквозь пустыню, английские суда пересекали Тиморское море, разматывая подводный кабель от Явы к берегам Австралии. 20 ноября он достиг Дарвина. Наконец-то Англия установила прямую связь с Австралией. Поздравительное послание помчалось из Лондона по дну океана.
Но в Аделаиде его не могли услышать: Тодду и его людям на центральном участке оставалось пройти по пустыне еще несколько сотен миль. На севере уже наступил сезон дождей, и работавшие на этой трассе ютились на крохотных островках, выступавших посреди затопленных равнин. Проложенная ценой нечеловеческих трудов линия рушилась от шквального ветра у них на глазах.
В положенный срок сезон дождей кончился. Земля высохла, и груженые повозки снова двинулись в путь. Северный отрезок стал удлиняться. К июню 1871 года запланированные триста миль были закончены. Весь южный и большая часть центрального участка к этому времени тоже были готовы. Линия уже доходила от Порт-Огасты до Теннант-Крика, покрыв тысячу двести миль. Сделать удалось невероятно много, но в центре все еще оставался пробел в триста миль. График ввода телеграфа в строй срывался.
В Аделаиде настойчиво требовали скорейшего завершения работ: начальству не терпелось заговорить с Лондоном. Тодд решил эту проблему незамедлительно. Телеграммы, полученные на одном конце провода, вручались верховым гонцам, те доскакивали через пустыню до другого конца, откуда телеграфисты передавали их дальше. Таким образом, связь между Лондоном и Аделаидой занимала считанные дни. Близкую победу отмечали бурно.
Но радость оказалась преждевременной: через несколько дней линий замолчала. И не по вине людей, работавших в пустыне: где-то к востоку от Явы оборвался подводный кабель. Пока английские суда бороздили моря, пытаясь найти место разрыва, строители Тодда отчаянно пробивались навстречу друг другу. 23 августа 1872 года концы провода соединили на середине континента. Теперь всю Австралию пересекала тонкая линия длиной две тысячи миль, и сообщения в виде точек и тире неслись с одного конца планеты на другой.
Однако это было только началом истории наземного телеграфа. Ее продолжили не менее отважные и выносливые люди — работники пятнадцати усилительных станций, построенных по всей длине линии. При обрыве тонкого провода — а такое случалось нередко — они объезжали линию и восстанавливали связь.
Провод перекусывали клювами какаду, столбы валил сильный ветер. Аборигены быстро смекнули, что острые и прочные, как кремень, керамические изоляторы прекрасно подходят в качестве наконечников для копий. Всякий раз, как голый бородатый охотник в пустыне собирался изготовить оружие для охоты на кенгуру, бизнесмены в Аделаиде и Лондоне теряли связь друг с другом. Охранять каждый столб было немыслимо. Вместо этого все смотрители телеграфной линии стали оставлять у столбов пустые пивные бутылки. Чернокожие сограждане скоро убедились, что стекло годится для их целей даже лучше, чем белая керамика, так неудобно прицепленная к верхушкам столбов. В наши дни уловка уже не срабатывает, потому что пиво продают в жестяных банках. Правда, и большинство аборигенов обходятся без копий.
Мы ехали из Борролулы в Алис-Спрингс, и об истории наземного телеграфа напоминало не только гудение проводов, но и названия встречающихся в пути впадин, гор и озер. Строившие его люди либо не знали местных наименований, либо считали их непроизносимыми; так появились на карте фамилии главных героев эпопеи, их жен и соратников.
Недалеко от Асфальта расположено животноводческое хозяйство Даунс, где, как говорят, и сейчас еще лежат мотки проволоки и кучи изоляторов, оставшиеся от постройки. Их везли на судах из залива Карпентария по реке Ропер, а дальше посуху вместе с провизией для строительных бригад центрального участка. Этот путь был короче и удобнее сухопутного из Дарвина. Шоссе, как и полагается, носит имя первопроходца Стюарта. Мы въехали на него у Дейли-Уотерса, где помещается одна из усилительных станций. В пятидесяти милях к юго-востоку от него лежит озеро Вудс. Отряд строителей под началом Вудса провел в этом месте три дня. Изнуренные невыносимой жарой и жаждой, люди молили бога, чтобы мерцавший на горизонте мираж действительно оказался озером; один из них не выдержал, отправился на разведку и вернулся с невероятной вестью — озеро настоящее!
Дальше к югу мы миновали Реннер-Спринге — крохотное селение в несколько домов; в семидесятых годах прошлого века доктор Реннер объезжал на шарабане лагеря строителей, ухаживая за больными.
В Теннант-Крике Тодд построил очередную усилительную станцию. Теперь вокруг нее вырос один из самых крупных поселков между Алис-Спрингсом и Дарвином; его появление, правда, связано не с созданием телеграфа, а с открытием в окрестных горах месторождения руды. Там мы и заночевали.
На следующий день мы увидели Девилз-Марблз — несколько гигантских глыб на верхушке невысокого холма. Палящие лучи и песчаные бури за долгие века настолько отполировали поверхность этих камней, что они приобрели форму шаров; полюбоваться фантастическим зрелищем сюда приезжает немало туристов. Кроме камней мне было любопытно взглянуть на растительность равнины. Я знал историю о том, как один скотовод натолкнулся в этом месте на пастбище с высокими цветущими растениями под названием «гастролобиум». Овцы с жадностью набросились на зеленые побеги, и в ту же ночь около двух тысяч животных погибло от отравления.
Приближаясь к Алис-Спрингсу, мы проехали Барроу-Крик. Дощатое здание усилительной станции сохранили здесь как памятник первым телеграфистам. А южнее Барроу-Крика стоит невысокий холм Сентрал-Маунт-Стюарт — главная историческая достопримечательность линии. Здесь, в лагере, Тодд установил приемное устройство в тот самый день 23 августа 1872 года, когда первые восторженные поздравления пробежали по всей линии, возвещая о завершении долгого, изнурительного труда. Этот холм имеет отношение и к эпопее «дотелеграфного» периода. Впервые его нанес на карту Джон Макдоуэлл Стюарт во время четвертой безуспешной попытки достичь северного побережья. Он не стал нарекать его своим именем — настоящие путешественники так никогда не поступали, — а назвал его в честь своего старого учителя Чарльза Стерта. Однако типографы, печатавшие карту, перепутали похожие фамилии, и холм стал памятником своему первооткрывателю.
Дорога до Алис-Спрингса заняла у нас два дня. На окраине города, возле станции, мы увидели огромный электровоз. На его кабине было выведено название «Хан» — в честь погонщиков, водивших через пустыню караваны верблюдов задолго до появления железных дорог. Сам город, изобилующий богатыми источниками, — диво в сердце пустыни — был назван экспедицией Росса именем жены Чарльза Тодда — Алисы. Через центр города проходит река, окаймленная эвкалиптовыми деревьями; большую часть года она представляет собой высохшее песчаное русло. Росс нарек ее в честь человека, благодаря которому континент обрел уникальную телеграфную линию. Он назвал ее рекой Тодд.
Даже в самой суровой пустыне должно быть место, где ее жители, кочующие большую часть года, могут собраться, обменяться новостями, повидать старых друзей и повеселиться. В Центральной Австралии это Алис. Задолго до того как сюда добрался Росс со своей изыскательской группой, вереницы босоногих аборигенов с длинными копьями и бумерангами стекались из красного безмолвия к глубокому источнику среди скал. Так повелось с незапамятных времен. Сто лет назад сюда пришли белые, и строй телеграфных столбов протянулся с юга до горизонта и дальше, дальше в безводные пустыни Севера. Телеграфисты построили здесь деревянную усилительную станцию. Вскоре поселок стал их главной базой. Вслед за телеграфными столбами появились железная дорога, складские помещения, и Алис превратился из деревни в город.
Жилистые, заросшие щетиной гуртовщики пригоняли с севера стада и грузили их здесь в вагоны, направлявшиеся на юг. Закончив дело, они оставались на два-три дня в Алисе отдохнуть и кутнуть. Чтобы им легче было тратить деньги, город обзавелся барами и ипподромом. Позже, когда самолетики из фанеры начали бесстрашно бороздить небо над пустыней, священник Джон Флинн сделал город центром службы «скорой помощи», укомплектованной штатом «летающих врачей».
В наши дни Алис-Спрингс превратился в место паломничества туристов, Для австралийцев он стал олицетворением Дикого края — волшебной земли, бередящей воображение жителей больших городов. Они подспудно ощущают эту бескрайнюю пустыню своей вотчиной и, приезжая в «родовое имение», ожидают встретить здесь легендарных первопроходцев, суровых парней, сутками не вылезающих из седла и не боящихся ни бога ни черта.
Алис старается не разочаровать их. Турист получает сполна вожделенную порцию экзотики, разумеется снабженную всеми современными удобствами и комфортом. Для этой цели здесь построен шикарный отель — единственное многоэтажное здание, возвышающееся над бунгало. Остальное можно приобрести сообразно со вкусами и склонностями. В витринах магазинов выставлены седла и хлысты, наконечники для копий, ожерелья из ракушек, сделанные девочками-аборигенками из прибрежных миссий, находящихся в тысяче миль севернее, и миниатюрные бумеранги с аляповато изображенными на них бородатыми, морщинистыми лицами аборигенов. В колоритные горные ущелья и миссии, где живут черные сограждане, добираются на автобусе, а самолет может доставить туристов к скале Айерс-Рок, символическому центру континента.
Мы попали в Алис-Спрингс в ноябре, когда туристский сезон уже заканчивался. Наступал жаркий период, город пустел, и нам предстояло любоваться скалой почти в полном одиночестве. Она стоит в трехстах милях к юго-западу от Алиса. Если туристу, прибывшему в Лондон, сказать, что знакомство с британской столицей будет неполным без однодневной поездки на шотландские озера, он немало удивится. Но здесь, по местным понятиям, триста миль — пустяк, совсем рядышком. Да и потом, как не взглянуть на это чудо света?
В буклетах туристических компаний Айерс-Рок рекламируется как крупнейший в мире монолит. На бумаге подобная фраза почти ничего не значит, но, когда к концу однодневного путешествия из Алиса, перевалив через холмы, видишь перед собой эту скалу, слова сразу обретают смысл. Айерс-Рок стоит посреди ровной пустыни. Вокруг нет ничего, так что глаз сразу оказывается прикованным к строго очерченным контурам этого гиганта. Огромный монолит с вертикальными стенами поднимается, словно половина надутого воздушного шара. Высота его более трехсот метров, а длина окружности у подножия — одиннадцать километров.
Ранним утром, когда воздух еще прозрачен, первые лучи солнца освещают скалу каким-то театральным кроваво-красным светом на фоне черной пустыни; в это время она похожа на рдеющий в топке раскаленный уголь. Но вот занимается день, и скала меняет цвет, становясь рыжеватой. К вечеру, когда за ней прячется солнце, все складки и морщины сглаживаются, скала «гаснет» и вновь погружается во мрак. Порода, из которой состоит монолит, называется аркоз — серая разновидность песчаника. Ее поверхность покрыта окислами железа, образующимися под воздействием дождей и заносимых из пустыни красных песков. Вот почему в сезон дождей скала вновь меняет цвет: вода смывает поверхностный слой, и серо-голубая аркозовая сердцевина проступает сквозь ржавые доспехи.
Земля вокруг скалы казалась абсолютно безжизненной, как и в любой пустыне. Днем, когда нещадно палит солнце, почти все живое прячется в тень. Наслаждаются пеклом лишь один-два вида рептилий; из птиц его почти никто не может вынести.
В клочковатой траве на склоне песчаной дюны мы увидели маленькую колючую ящерицу. Будь она величиной с гоану, ящерица производила бы ужасающее впечатление — все ее тело от глаз до хвоста покрывали бородавчатые шипы. Но это крошечное создание легко умещается на ладони. На шее у нее болтается жировой мешок, в котором откладывается запас на черный день. Подобно хамелеонам, ящерица меняет окраску в зависимости от обстановки и настроения, но в «нормальном состоянии» она черная с желтыми и кирпично-красными пятнышками.
Ее научное название — Moloch horridus. Молох — бог с неуемной страстью к огню, так что эта часть имени вполне подходит к созданию, получающему наслаждение от дикой жары; но вторая часть — horridus («страшный», «жуткий») — не совсем точна. Шкура у нее действительно жесткая и шершавая, но это ведь не повод клеветать на несчастное создание! Наоборот, не будь ящерица совершенно безобидна, ей не понадобились бы для защиты от недругов столь экстравагантные шипы. Рот у нее настолько мал, что она не способна толком укусить никого; ядовитых зубов, вопреки ходячему представлению, нет и в помине, а те, что есть, не заострены. Питается кроха еще более крошечными муравьями, подцепляя их микроскопическим язычком; во время еды она припадает к земле, задрав вверх свернутый кольцом колючий хвост.
В нескольких милях от Айерс-Рока, под фиговым деревом, укрывшимся в тени скального выступа, мы натолкнулись на кучу выгоревших добела раковин улиток. Их было не меньше сотни. В куче выделялись несколько осколков белого кварца, чьи-то выгоревшие кости и кусочек стекла. Позади этого странного сооружения тянулась траншея полуметровой длины с толстыми стенками, сплетенными из прутьев и тоже украшенными раковинами. Это была сокровищница шалашника.
Шалашник — единственная птица-архитектор, которая помимо гнезда возводит еще и «дачу», или шалаш. Ее постройкой и сбором коллекции занимается самец. Он самозабвенно работает месяцами, подновляя и ремонтируя «дачу» каждый сезон, как и положено хозяйственному владельцу. Не менее усердно он пополняет коллекцию. В отношении драгоценностей вкус этих птичек устоялся давным-давно и редко меняется, хотя разные особи могут выказывать склонность к какому-то определенному цвету, например голубому. Некоторые даже собирают ягоды подходящего цвета, приносят их в клювах в сокровищницу.
Обитающие в Центральной Австралии шалашники обожают белые блестящие предметы и охотятся за ними со страстью истинных коллекционеров. Жители отдаленных поселков и ранчо считают, что знать местонахождение этих птичьих «дач» весьма полезно: если вам случится потерять монету или ключ, через день-другой их можно найти в коллекции шалашника. Рассказывают, что однажды старый бушмен вытащил стеклянный глаз и задремал под деревом. Проснувшись, он хватился глаза, но того и след простыл. Вечером владелец, однако, отыскал его в куче раковин на «даче» шалашника.
Никакого отношения к гнездам шалаш не имеет. Это место тока и спаривания. Самка-шалашник время от времени прилетает к домику взглянуть, как идут строительные работы и какие драгоценности припас для нее жених. Затем, когда подходит срок выбрать суженого, она забирается в приглянувшуюся ей траншею, где и происходит спаривание. Яйца она откладывает и высиживает птенцов в гнезде, расположенном иногда довольно далеко от загородного «коттеджа».
Родственников шалашника — райских птиц, — обитающих дальше к северу, на Новой Гвинее, природа одарила сказочной внешностью: красивейшие длинные перья тянутся у них шлейфом, расходятся вокруг шеи. Рядом с этими красавцами шалашник выглядит непритязательно. Размером и формой тела он напоминает скорее крупного дрозда, перья у него серовато-коричневые, только на загривке выделяется маленький розовый хохолок. Райские птицы привлекают подруг, распуская в танце свои роскошные одеяния. А неказистым шалашникам приходится компенсировать заурядную внешность блестящими драгоценностями, которые они собирают для невест в окружающей пустыне.
Владелец обнаруженного нами загородного домика, видимо, отлучился, но я знал, как заставить его вернуться. Отойдя метров на десять, мы спрятались за большим камнем и установили камеру. Я оборвал на соседнем кусте бобовника горсть ярко-красных семян и разбросал их между раковинами. Путь минут спустя из-за скалы послышалось гневное щебетание. Подлетев к домику, птичка вне себя от ярости запрыгала возле сокровищ, подбирая нарушивший цветовое единство мусор и возмущенно выбрасывая его вон. Семена отлетали на метр от сокровищницы. Шалашник рьяно трудился до тех пор, пока наконец не навел идеальный порядок; коллекция вновь стала безукоризненной, никакой посторонний омерзительный цвет не нарушал ослепительной белизны «приданого». Птичка так была поглощена работой, что не заметила киногруппы. Мы снимали ее не таясь.
Земля вокруг Айерс-Рока на редкость сурова. Путешествующему в машине она может даже показаться красивой, если его не мучит голод и жажда. Здесь есть чем полюбоваться: стройные эвкалипты с элегантной кроной, красноватые песчаные дюны и бело-желтые цветы, вырастающие словно по волшебству после короткого дождя. Но для одинокого путника это ад; ему не найти тут ни воды, ни пищи. Лепестки цветов сухи, как бумага, и ветер почти сразу уносит их прочь, оголяя красную, выжженную землю. Крохотные листочки деревьев не дают никакой тени. По равнине то и дело проносятся густые клубы пыли — торнадо в миниатюре. — сметая на пути пучки высохшей, колючей травы. Солнце палит так свирепо, что крошит гранит, превращая камни в песок, В тени Айерс-Рока температура достигает в полдень 67 °C; на солнце термометр показал однажды 78,5 °C и, не выдержав, лопнул.
Все живое жмется к скале. Ветер и песок выбили в ее основании глубокие складки, где можно найти спасительную тень. Во время редких дождей вода, скапливаясь на гигантской поверхности монолита, стекает вниз по вертикальным «морщинам», наполняя огромную, почти никогда не пересыхающую лужу у подножия горы. На рассвете и под вечер к этому живительному источнику приходят кенгуру, эму и бандикуты. Только Айерс-Рок способен дать человеку приют, воду и пищу.
Неудивительно, что скала, видная отовсюду за много миль, играла важнейшую роль в жизни аборигенов. Для них это было священное место, центр мироздания, райские кущи, откуда вышли духи предков. Каждый рубец, каждая трещина и расселина связаны с каким-либо эпизодом мифа о сотворении мира. Так, на одной стороне скалы имеется ущелье, которое, по преданию, служило ареной битвы между племенем ядовитой змеи и их родичами из племени безвредной змеи. Вождь ядовитых змей был убит, а тело его превратилось в огромную глыбу, откатившуюся к подножию Рока. На отвесных стенах ущелья сохранились черные пятна от крови раненных в сражении, а чуть выше — вмятины от вонзавшихся в камень копий. На другой стороне скалы поверхность кое-где разъедена; это места, где некогда кенгуровые крысы готовились к корробори; они плясали вокруг шестидесятиметрового священного столба, который и поныне возвышается рядом с монолитом.
Для аборигенов Рок был священным храмом. Они украшали его стены рисунками, но за долгие годы краску смыло водой, а сами аборигены исчезли. Людей, способных выжить в этом безжалостном крае, следовало искать в другом месте.
Глава 10
Живущие в пустыне
На запад от Алис-Спрингса, вдоль тропика Козерога, тянется горячая пустыня; многие обожглись, пытаясь одолеть ее. Пустыня мучила жаждой, палила кожу, калечила их лошадей, обманывала миражами и выбрасывала назад полуслепыми и еле живыми от изнурения.
Нас привело туда желание познакомиться с местными аборигенами. Эти люди досконально изучили каждый камень, каждую травинку и повадки каждого животного пустыни; в результате им удается выжить там, где случайный человек умирает в считанные дни. Большинство племен, населявших этот край пятьдесят лет назад, теперь покинули его и перебрались поближе к белым — батраками на фермы или чернорабочими в маленькие города. Некоторые исчезли совсем. И лишь единственное племя — вальбири — упрямо отвергает попытки изменить его жизнь, по-прежнему цепляясь за выжженную и безжалостную землю своих предков.
Первым из европейцев увидел вальбири Джон Макдоуэлл Стюарт в 1862 году. Это была его шестая и на сей раз удачная попытка пересечь континент в меридиональном направлении. Вальбири отнеслись к нему настороженно; Стюарт, со своей стороны, проявил дружелюбие, стараясь ничем не обидеть их. Это был человек замечательных душевных качеств, к тому же за годы странствий он научился находить общий язык с аборигенами.
До конца прошлого века мало кто осмеливался ступить на их территорию. К этому времени иссякло одно из крупнейших золотых месторождений — у Холз-Крика, на западе Австралии, и старатели двинулись на поиски новых россыпей. Кое-кто наталкивался на золото у западной границы территории вальбири. В те же годы на севере их территории, где больше воды и земля не такая бесплодная, первые фермеры-овцеводы начали заводить огромные хозяйства. Телеграф почти не задел вальбири, пройдя по восточной окраине их владений, а многочисленные поселки, выраставшие по пути линии, словно воткнутые в грядку саженцы, не оказали на аборигенов практически никакого влияния.
Те из вальбири, кто хотел получить от белых людей топоры, ножи и одеяла (эти предметы представляли особую ценность), нанимались в помощники к изыскателям или фермерам. Но вальбири оставались независимыми от своих временных хозяев и, заработав достаточно денег, чтобы купить нужные вещи, уходили назад, в пустыню. Так же они поступали, если им не нравился белый хозяин. За вальбири укрепилась репутация людей своенравных и опасных. Следует отметить, однако, что характеристика исходила подчас от людей, смотревших на аборигенов как на досадную помеху в попытках вырвать у пустыни скрытые богатства.
Так продолжалось’до 1924 года, когда на Северную территорию обрушилась самая страшная в ее истории засуха. Колодцы, где даже в самое жаркое время года сохранялись остатки мутной зеленоватой воды, высохли. Кенгуру, поссумы и бандикуты, которыми питались аборигены, исчезли. К концу года вальбири не выдержали. Многие погибли в пустыне. Оставшиеся, измученные голодом, побрели за помощью в поселения белых, осевших на границе их земель.
Засуха продолжалась еще четыре года. Однажды группа вальбири, доведенных до отчаяния голодом, наткнулась у источника на старика золотоискателя. Вальбири хотели выменять у него еду. Тот отказался. Тогда они убили его и взяли его запасы. В отместку полицейские отправились верхом по следам вальбири и, подъехав к становищу, застрелили семнадцать человек. Ни один из этих аборигенов не принимал участия в убийстве белого старателя. Но это не имело значения. Никто и не думал разбираться: чернокожим надо было преподать хороший урок.
Когда закончилась пятилетняя засуха, часть вальбири осталась работать на рудниках и скотоводческих фермах, но большинство, памятуя мстительную жестокость белых, вернулось в пустыню.
Австралийское правительство основало для них несколько поселений; первое разместилось в Хаастс-Блафе, на юге Территории, второе возникло в 1946 году в Юендуму, в ста семидесяти милях к северо-западу от Алис-Спрингса. Обе станции существуют уже много лет, но обитающие там вальбири ревностно сохраняют традиционный уклад жизни.
Наш путь лежал в Юендуму.
В центре поселения на высокой мачте скрипели лопасти ветровика, соединенного с насосом, качавшим воду из тридцатиметровой скважины. Вода лилась с мелодичным звоном в огромный резервуар. Эта скважина крепче любых кандалов приковывала кочевников к станции. Здесь в редком кустарнике они построили себе из коры, веток и кусков ржавого железа нехитрые жилища. Поселение насчитывало около четырехсот душ.
Вальбири выглядят суровыми людьми с горделивой осанкой. У многих мужчин, в особенности у стариков, тела изборождены шрамами. Надрезы на бедрах они наносят себе сами в знак того, как глубоко и сильно их горе от потери близких. Шрамы на плечах — следы поединков. Воины-вальбири решают конфликты простым способом, требующим фантастической выдержки и мужества. Противники садятся скрестив ноги друг против друга, один наклоняется и наносит ножом рану другому. Затем наступает черед второго. Так продолжается до тех пор, пока один из них не сдается или, что бывает чаще, не теряет сознание от потери крови.
Физически вальбири крупнее и крепче арнемлендских аборигенов, с которыми мы познакомились раньше. У них широкие плечи и сильные мускулистые ноги. Согласитесь, не так уже просто сохранять благородный вид, стоя в лохмотьях в очереди у грузовика, где происходит ежедневная раздача муки и сахара. В этих людях не было ни тени униженности или раболепства. Когда мы заговаривали с кем-нибудь, вальбири смотрели нам прямо в глаза. У них были свои представления о жизни, у нас — свои. Мы обитали в разных мирах, и здесь, где наши пути скрестились, они оказались в худшем положении. Но мы, равно как и они, хорошо понимали, что, лиши нас материальных благ, дарованных обществом, и оставь на произвол судьбы в пустыне, они окажутся сильнее. Мы погибнем, а они выживут.
Завязать с ними дружбу за короткий срок не удалось, требовалось время, чтобы присмотреться друг к другу. Мы не искали дешевой популярности, раздавая подарки направо и налево. Вальбири взяли бы их, но при этом сочли бы нас расточительными дураками.
В первый день мы познакомились с пожилым человеком по имени Чарли Джагамара. В его возрасте обучаться уходу за животными на ферме было уже поздно, так что в отличие от молодых его легко было застать в лагере. Несмотря на преклонные годы, дряхлости в нем не чувствовалось. Старейшины племени часами сидели в тени хижин в ожидании раздачи пищи, но Чарли среди них не было. Он постоянно находил какое-нибудь занятие.
Внешность у Чарли была весьма колоритная. На голове шляпа, похожая на парик из жесткой травы, туго перевязанной веревочками из сплетенных волос. Бедра, плечи и грудь украшали глубокие шрамы и длинные рубцы от порезов. Кроме набедренной повязки, никакой другой одежды он не признавал. Чарли, как и другие жители пустыни, привык ценить каждую каплю воды на вес золота, поэтому мытье представлялось ему кощунством.
Мы попросили его рассказать, как люди его племени жили в пустыне в те времена, когда «вся земля принадлежала вальбири», Чарли согласился.
К сожалению, я плохо понимал, что он говорит; его пиджин был хуже, чем у молодых, и зачастую мы тупо шли за ним, толком не зная, что именно он хочет показать.
Направляясь в буш, он брал с собой два-три бумеранга и воммару. Функционально она не отличалась от той, что мы видели в Манингриде: надетая на тупой конец копья, она как бы удлиняла руку охотника, увеличивая силу броска. Но форму имела другую — манингридские воммары представляли собой простые бруски с прорезью для копья, а здешние имели вид вытянутых элегантных сосудов полуметровой длины, пригодных также для ношения мелких вещей.
Бумеранги мы видели впервые; в Арнемленде их не делают, поскольку в густом буше севера они непригодны. У Чарли были не совсем обычные бумеранги — они не возвращались после броска; кстати, классические модели изготавливают только племена, живущие на восточном и западном побережье Австралии, причем ими редко пользовались для охоты — разве что запускали над стаей уток, чтобы те в испуге бросились в сеть. Как правило, они служили лишь для забавы. У Чарли бумеранг был оружием. Он представлял собой длинный тяжелый брусок, вырезанный из древесины твердой породы, с изгибом на конце. Воин-вальбири бросает его в животное или во врага. Его бумеранг не должен возвращаться, его назначение — ранить или убивать.
Следует отметить, что Чарли называл эти предметы «бумерангами» и «воммарами» только для нас, на языке вальбири они звучат иначе. Слова, которыми белые обозначают сегодня обряды аборигенов и предметы их быта, пришли с юга материка. Европейские колонисты, осевшие в Ботани-Бее и по соседству, услышали их от тамошних племен. Слова сохранились как единственная память о людях, создавших их. Сами же люди исчезли с лица земли…
Чарли повел нас к холмистой гряде. Подойдя к лежащим глыбам, он жестами и мимикой стал показывать, что они имеют особую ценность. На наш же взгляд, камни ничем не отличались от тысяч остальных, разбросанных по всей пустыне. Подняв булыжник, Чарли тремя ловкими ударами отколол от глыбы несколько кусочков и поднес их к моему носу. Сразу стало ясно, что осколок — почти готовый нож. Чарли объяснил, что это еще не все. Велев нам следовать за ним, он решительным шагом двинулся вдоль ограды пастбища, мимо второй артезианской скважины, в лощину, Там он собрал кучку сухой травы и палкой измельчил ее в порошок, который аккуратно ссыпал на кусочек коры.
Неподалеку валялось сухое, растрескавшееся бревно. Сунув в трещину острый конец воммары, Чарли начал с силой тереть им о бревно. Из трещины закурился дымок, ее край чуть обуглился. Чарли быстро стряхнул угольки на солому, с силой подул, и солома загорелась. Вся процедура заняла меньше двух минут. Набросав щепок, Чарли разжег настоящий костер и кинул в пламя булыжник.
Когда камень раскалился, он, жмурясь от жара, выкатил его и, подцепив двумя палочками, бросил на растертую в порошок траву. Раздалось шипение, вся масса задымилась, и порошок, состоявший из мелких, затвердевших на стебельках бусинок смолы, расплавился, превратившись в пластичное месиво. Чарли собрал похожую на замазку массу и, перекидывая ее с руки на руку, плотно облепил отбитый от глыбы осколок. Потом он снова поднес его к огню и, когда масса опять стала мягкой и податливой, придал изделию окончательную форму. На наших глазах из камня и травы получился превосходный острый нож; им вполне можно было проколоть шкуру животного… или нанести смертельную рану врагу.
В другой раз, когда мы отправились в пустыню, Чарли, как нам показалось вначале, просто бесцельно бродил. Но вдруг он замедлил шаг и начал что-то разглядывать в сухой траве. Оказалось, он искал муравьев. На тельце у них виднелись крохотные желтоватые пятнышки. Они-то, объяснил нам Чарли, отличают их от прочих муравьев. Насекомые суетливо бегали по извилистой дорожке. Двигаясь за ними, мы вскоре дошли до входа в муравьиную нору.
Орудуя бумерангом, Чарли начал рыть в красной земле яму и на глубине около метра добрался до огромного муравейника. Нагнувшись, он осторожно вытащил из гнезда пригоршню каких-то полупрозрачных предметов янтарного цвета, формой и размером похожих на игрушечные стеклянные шарики. Один из них Чарли протянул мне. «Шарик» оказался живой: это был муравей с шестью тоненькими лапками, торчащими из круглого раздутого брюшка. Зажав головку муравья пальцами, Чарли запустил его в рот и жестом призвал меня сделать то же самое. Раскусив мягкое тельце, я почувствовал вкус теплого меда и расплылся в улыбке. Чарли облизнул губы, причмокнул и громко рассмеялся.
Это были муравьи-медосборщики. Во время короткого сезона дождей они собирают проступающую на пустынных растениях медвяную росу, но в отличие от пчел не откладывают ее в соты, а откармливают новорожденных муравьев, набивая им брюхо так, что те уже не могут двигаться. В виде «живых консервов» они сидят безвылазно на дне подземной галереи; в сухой сезон, когда есть становится нечего, рабочие муравьи требуют этот мед обратно.
Так понемногу Чарли знакомил нас с приемами выживания в пустыне. Но всего он показать не мог: часть работ выполняли только женщины; взяться за них было бы совершенно недостойно мужчины. Прекрасно понимая это, мы попросили Чарли отвести нас туда, где женщины собирали коренья и семена. Это оказалось нелегким делом. В Манингриде невидимые границы разделяли географические зоны, принадлежавшие разным племенам. Здесь границы проходили между ареалами мужчин и женщин. Обширная территория, прилегавшая к лагерю, целиком принадлежала женщинам. Любой зашедший на нее мужчина будет заподозрен в дурных намерениях, и ему не миновать схватки с чьим-нибудь разгневанным мужем.
После некоторых раздумий Чарли решил, что, если отправиться туда всем вместе, да еще в сопровождении одной из его трех жен и юной дочери, все должно сойти гладко. Так мы и поступили. Однако, когда мы подъехали к месту, Чарли передумал и счел за благо остаться в машине; нам он позволил отойти от нее на несколько метров.
Женщины длинными, заостренными с обоих концов палками копали землю у подножия низкой акации. Вскоре они вырыли несколько кореньев и разломили их. Внутри извивались жирные белые личинки жука-древоточца, которых женщины тут же с аппетитом съели.
Чарли утверждал, что уже стар для охоты и нам лучше взять кого-нибудь помоложе. Как только мы объявили, что собираемся отправиться на машине в пустыню, желающих нашлось сколько угодно — их привлекала возможность поохотиться в отдаленных местах, богатых дичью; район вокруг лагеря уже оскудел. Перед отправкой трое мужчин, с которыми мы договорились ехать, обсудив варианты, выбрали место в пятнадцати милях от станции. По их мнению, там должно быть много дичи; кроме того, по соседству находились небольшой источник и цветущее дерево.
Все оказалось точно, как они предсказывали. Мы подъехали к низкому гранитному холму и в углублении на склоне обнаружили воду. Напившись, охотники направились к утопавшему в желтых цветах дереву. Нарвав сочных лепестков, они стали, горстями есть их, наслаждаясь вкусом нектара. Подкрепившись, мужчины пошли дальше. Копья и воммары они перекинули через плечо, а бумеранги держали в руках. Мы решили остаться на месте, понимая, что в нашей компании шансы на успех будут значительно меньше. Охота на кенгуру требует умения незаметно подкрасться к животному и застывать как вкопанному В момент, когда оно поворачивает голову в сторону охотника. Нерасторопные любители могли лишь помешать, поэтому мы забрались на гранитный холм, горбом торчавший над местностью, и стали наблюдать за ними в бинокль.
Рассыпавшись по сторонам, охотники начали искать на земле следы. Все люди, живущие охотой, обладают фантастической наблюдательностью, кажущейся непосвященным каким-то чудом. Но, думаю; никакой самый остроглазый следопыт не сравнится с аборигенами. По незаметному для неопытного глаза следу они умудряются немедленно распознать не только вид зверя, но и его возраст, пол и величину, а также определить, ранен он или здоров. И что уж совсем невероятно, они прекрасно знают отпечатки ног всех своих соплеменников и, мгновенно обнаружат следы непрошеного гостя, вторгшегося на их территорию.
Один из белых работников в Юендуму рассказывал нам о старике аборигене, который, бродя по бушу, натолкнулся на какой-то неясный след на песке. Он узнал в нем след своего брата, которого не видел много лет. Судя по отпечатку, брат проходил здесь несколько дней назад, но старик решил отыскать его. Пять дней он шел по следу, пока наконец не нагнал брата, расположившегося на отдых у источника. Они проговорили целый день и две ночи, после чего старик, прошагав пять дней, вернулся в Юендуму…
Довольно быстро наши охотники обнаружили след кенгуру. Поскольку полное соблюдение тишины было залогом успеха, они переговаривались с расстояния в несколько сотен метров красноречивым языком жестов. Вскоре люди исчезли из поля зрения. Час спустя все трое вернулись; каждый волок на плече тушу кенгуру. Одного зверя решено было зажарить немедленно. Аборигены разожгли костер тем же способом, что и Чарли, — добыв огонь с помощью воммары, — подкинули в него веток и начали разделывать кенгуру, Вытащив часть внутренностей, в том числе желчный пузырь, они бросили зверя вместе со шкурой в костер. Когда костер прогорел, они зарыли тушу в тлеющие угли, а сами отправились под дерево вздремнуть. Через полчаса мясо было готово, оно получилось сочным и нежным на вкус.
В тот день вальбири наглядно показали нам, каким образом знания и мастерство, передаваемые из поколения в поколение, позволяли им выжить в пустыне, где люди другой расы, мало что знавшие об этой земле, погибали от голода и жажды. Но в Юендуму аборигенов обучают совсем другим навыкам. Сотрудники станции готовят из них скотоводов, показывают, как надо обращаться с домашними животными, ловить их арканом, сортировать, собирать в гурты и пригонять отбившихся от стада.
Несколько бригад возводят вокруг пастбищ ограду, чтобы скот не разбредался по пустыне. Наиболее способные уже работают на соседних фермах, но регулярно возвращаются домой в Юендуму. Женщин обучают шить, стирать и готовить.
Много лет в лагере работает баптистский миссионер. Двое учителей ведут ежедневные занятия с детьми, а два раза в неделю управляющий Алек Бишоу собирает совет старейшин для обсуждения текущих проблем. Я присутствовал на одном таком заседании; правительство намеревалось построить в ближайшее время несколько новых домов, и речь шла о том, кто заселит их. Вопрос дебатировался долго и горячо. Алек с огромным терпением выслушивал мнения. Рядом с ним сидел переводчик, молодой мальчик-вальбири, осиротевший еще младенцем и воспитанный миссионером. Его английский был безукоризненным.
Мальчик нервничал, и этому не приходилось удивляться. На нем лежала гигантская ответственность; напряжение, которое он испытывал, фактически было не под силу не то что ребенку, но и взрослому. С одной стороны, его приемные родители, равно как и все белые в лагере, ожидали, что мальчик будет вести себя в соответствии с традициями и нормами христианской морали. Но он всегда чувствовал себя среди белых чужаком. С другой стороны, его единокровные родственники — старые закаленные воины и ровесники, прошедшие суровую школу испытаний в пустыне, — не считали его настоящим вальбири хотя бы потому, что он не совершил обязательного для всех членов племени обряда инициации. В отличие от остальных у него не теле не было ритуальных шрамов.
Незадолго до нашего приезда мальчик стал предметом конфликта между Алеком и одним из старейшин племени. Старик не соглашался с каким-то предложением управляющего, и Алек, желая разобраться в сути возражений, призвал мальчика в качестве переводчика. Старики горячо запротестовали: непосвященному не полагалось участвовать в обсуждении подобных вопросов! После того как возмущение улеглось, остановились на компромиссном варианте. Старики увели мальчика и выцарапали ему на ногте большого пальца руки ритуальный символ. Но эта инициация была неполной, так что проблема оставалась нерешенной. Судьбе мальчика нельзя позавидовать…
После собрания старики вместе с подростками, только что закончившими занятия в школе, уселись смотреть кино. Это был документальный фильм о выборах в Папуа-Новой Гвинее. Операторы показывали, как жители глухих деревень, недавно получившие право голоса, направлялись из джунглей к наспех сколоченным избирательным пунктам. Вальбири откровенно хохотали, глядя на разукрашенных папуасов с жемчужными раковинами в носу и изысканными головными уборами из перьев райских птиц.
— Нет, ты глянь на них, — заливался презрительным смехом Чарли. — Думают, они теперь стали начальниками!
Австралийские аборигены тоже получили право голоса. Любой желающий может зарегистрироваться и во время выборов отдать свой голос за одного из кандидатов. При этом избирателю необязательно уметь читать и писать. Вряд ли это можно назвать сознательным актом, но, будучи гражданами страны, вальбири должны быть наделены правом голоса. Правительство Австралии официально объявило о намерении проводить в отношении аборигенов политику ассимиляции. Коренные жители не должны оставаться в резервациях наподобие живых музейных экспонатов. Правительство считает необходимым стимулировать и поощрять их вхождение в австралийское общество в качестве полноправных граждан, пользующихся наравне с остальными всеми его благами.
Намерения законодателей весьма благородны и гуманны. К сожалению, их реализация сопряжена с немалыми проблемами. Нам не раз доводилось слышать от белых граждан, что они считают саму идею безумием.
Вряд ли есть нужда опровергать подобные утверждения, выдающие прежде всего невежество их авторов. Сошлемся лишь на известные факты. В Манингриде мы познакомились с психологом, изучавшим аборигенов во многих частях Австралии. Он говорил нам, что проводил среди аборигенов тесты на определение умственных способностей, очистив их от незнакомых им реалий. Итог всегда получался однозначный: пропорция людей способных и неспособных была точно такой же, как среди представителей любой другой расы. Можно вспомнить и знаменитую историю о школе для аборигенов, открытой на юге страны: ученики ее не только успешно сдавали все экзамены, но в течение трех лет показывали наилучшие результаты среди учащихся этого штата.
Скептики на это могут сказать: если аборигены столь умны и способны, почему же они остались на первобытной стадии развития? Ответ, очевидно, следует искать в условиях их жизни. Земля на большей части Севера и Центра Австралии столь бедна и бесплодна, что без сложнейшей системы ирригации и удобрения почв на ней ничего не растет. Когда аборигены появились в Австралии, там не было пригодных для одомашнивания животных. Таким образом, они не могли ни возделывать землю, ни пасти скот; им пришлось беспрестанно кочевать с места на место в поисках пищи, подобно жителям Европы в каменном веке. Из-за невозможности вести оседлый образ жизни они сохраняли лишь те предметы быта, которые легко переносятся; поэтому они не обзавелись орудиями для обработки металлов и гончарного дела, представляющих собой первые ступени длинной лестницы, ведущей к цивилизации.
Перед аборигенами сейчас стоит невероятно трудная задача. Они должны перепрыгнуть из каменного века в век двадцатый, отказаться от глубоко укоренившихся традиций и моральных норм, выработанных кочевой жизнью, сменив их на совершенно иные, действующие в современном городе. Им предстоит одолеть предубеждения и предрассудки, чтобы занять место среди тех, кто благодаря происхождению и воспитанию изначально оказался в несравненно более выгодном положении. Трудно переоценить всю сложность перестройки, которую удастся осуществить, видимо, лишь во втором или третьем поколении. Не всем она окажется по плечу. Но было бы бесчеловечным отказывать аборигенам в доступе к благам цивилизации.
Однажды мы заметили группу людей, сидевших неподалеку от лагеря; большинство были пастухи в брюках и широкополых шляпах. Среди них сидел и Чарли Джагамара. Заметив меня, он призывно замахал рукой. Я подошел ближе и увидел, что аборигены раскрашивали деревянные щиты. В центре стояла жестяная банка с какой-то темной тягучей жидкостью. Присмотревшись, я понял, что это кровь. Они макали в нее палочки, проводили ими по щиту, а затем приклеивали к орнаменту белые пушистые перья.
— К чему вы готовитесь? — спросил я Чарли.
— Скоро будут метить мальчиков.
— Когда?
— Не знаю, — ответил он. — Это меня не касается. Я здесь больше не командую. С завтрашнего дня занимаюсь делами. Хочешь прийти, приходи. Я покажу тебе.
Чарли сдержал слово и на следующий день повел нас в другое место, где под деревом сидели в тени человек десять. Только мужчины. Большинство были старики в крохотных набедренных повязках. Они весело смеялись и обменивались шутками. Когда пение смолкло, все принялись раскрашивать себя красной охрой, смешанной с жиром кенгуру.
Кто-то из мужчин достал трещотку. Это был изогнутый в форме эллипса деревянный брусок длиной сантиметров пятнадцать с заостренными концами, весь покрытый орнаментом. Трещотка — важный ритуальный предмет, связанный с тотемическим культом.
Мужчина, державший трещотку, протянул через ее ушко веревочку и аккуратно привязал к палочке. Затем, отойдя на открытое место, он начал с силой крутить трещочку над головой. Раздался громкий визг.
— Мальчики, женщины слышат свист и не подходят, — объяснил Чарли.
Еще не так давно женщину, которая хоть краем глаза подглядела эту церемонию, ждало суровое наказание, а иногда и смерть.
Бородатый седовласый мужчина перетянул жгутом руку пониже плеча и с силой сжал пальцы в кулак. Подождав, когда набухнут вены на бицепсе, он решительным движением проколол кровеносный сосуд острым кусочком ржавого металла. По коричневой коже заструилась темная кровь. Старик пристроил руку таким образом, чтобы кровь стекала в зажатую между ногами жестяную банку. Так продолжалось несколько минут. Как только струйка становилась слабее, он разгибал руку и расширял надрез. Вскоре набралось полбанки крови.
Присутствующие начали украшать актера, которому предстояло стать главным действующим лицом церемонии. Он должен был играть роль бога-змея. Один помощник сооружал у него на голове убор — грибовидную шляпу из травы, обмотанной длинной волосяной веревкой. При этом он издавал пронзительные крики, поднося руку с расставленными пальцами ко рту и похлопывая ими по губам, отчего звук получался высоким и вибрирующим.
Первый этап был завершен. Придвинув другую ржавую банку, помощники начали вынимать оттуда пригоршнями пушистые семена белого и красновато-коричневого цвета и прилеплять их к смазанному кровью телу актера; кровь служила клеем. Постепенно на его спине вырисовывался причудливый тотемический орнамент — коричнево-красный узор на белом фоне. Сам человек-змей в это время подрагивал плечами и извивался всем телом. После спины разукрасили грудь и лицо, превратив его в аморфную маску, полностью покрывавшую нос и рот.
Снова раздался пронзительный визг трещотки. Мужчины, кольцом обступив змея, начали громко распевать. Каждый куплет заканчивался дружными выкриками «лал-лал-лал-лал». Змей встал на четвереньки и «пополз», потряхивая плечами так, что с него посыпалась часть украшений. Мужчины продолжали распевать, расступаясь перед змеем. Когда он отполз метров на шесть, Чарли Джагамара положил ему руки на плечи.
Актер поднялся на ноги, вновь превратившись в человека. Спектакль окончился. Шляпу разобрали, вернув каждому его куски веревки, семена аккуратно сняли и сложили обратно в жестяные банки для будущих церемоний. Возбужденно смеясь и переговариваясь, мужчины вернулись в лагерь.
В основе этой церемонии лежат верования, сходные с теми, о которых нам поведали в Арнемленде соплеменники Магани. Вальбири считают, что мир и все сущее в нем было сотворено в волшебные времена, когда по земле бродили мифические создания, воздвигая скалы и выбивая источники. Во время священных обрядов волшебные существа стряхивали пух, покрывающий их тела, на землю, оплодотворяя ее. Эти пушинки — гурувари на языке вальбири — породили все живое. Так, гурувари древних кенгуру дали жизнь нынешним кенгуру. Подобным образом гурувари попадают в утробу женщины. Путь, по которому следовали мифические существа, хорошо известен, и женщина, вспоминая место, где произошло зачатие, точно знает, к какому тотему принадлежит ее ребенок. В результате оказывается, что родные братья не всегда принадлежат к одному тотему, а мужчины совершенно различных кланов могут быть в родстве, если их зачали в месте, где останавливался древний дух.
Хотя волшебные времена давно прошли, человек при совершении обрядов вновь погружается в «волшебство» и причащается вечности. Люди разыгрывают церемонии наподобие той, что мы наблюдали, именно с целью прикоснуться к таинству. Но ритуалы служат и другим целям: люди хотят умилостивить гурувари и тем самым преумножить число их тотемических животных. Иногда на церемонию собирают юношей, только что прошедших обряд инициации, — обучают их песням и приобщают к таинству, Если ритуал проводят без «новеньких», это значит, что мужчины хотят укрепить единство клана со своим тотемом.
На церемонии со змеем мы познакомились с Тимом, одним из самых молодых мужчин в группе. Пел он с упоением и страстью, а его горящие глаза неотрывно следили за движениями танцора. После представления мы заговорили с ним. Выяснилось, что у Тима богатое прошлое — во время войны он служил в армии и водил грузовик. Редкая профессия для вальбири. Тим много раз пересекал Северную территорию по Асфальту, бывал в Дарвине и Алис-Спрингсе. Ему даже довелось летать на самолете. Теперь он работал в лагере водителем грузовика. Он был хорошо знаком с образом жизни белых, но ничто из увиденного не ослабило его преданности древним богам. Он со страстью рассказывал о церемонии, раскрывая всю ее важность. Затем Тим пригласил нас посетить священную скалу, где змей впервые выполз на землю.
Мы отправились туда на «лендровере». К нам присоединились Чарли и еще двое стариков; Тим показывал дорогу. Мы въехали в долину, расположенную в восемнадцати милях от лагеря. В дальнем конце поднималась скала с ровной стеной.
— Вот, — сказал Тим, указывая на скалу, — это волшебное место. Здесь живет змей Яррабирри.
Свежей краской на стене была нарисована змея. Она была белого цвета с красной каймой. Изображение тянулось метров на десять параллельно земле.
— Это дом Яррабирри, — приглушенным голосом повторил Тим, — поэтому мы нарисовали его здесь.
— А где теперь его дух? — спросил я.
— Здесь живет. — Тим указал на низкую пещеру под головой нарисованного змея. — Видишь дыру? Это и есть дом Яррабирри. Увидеть его нельзя, потому что это дух. Но он все равно там, мы много раз видели его следы.
— А это что? — спросил я. Мое внимание привлекли подковки, окаймлявшие змею сверху и снизу.
— Это мы, черные люди.
Он объяснил мне значение остальных рисунков. В одном месте виднелись отпечатки лап динго, путь его прародителя пересек в этом месте путь Яррабирри. Чуть дальше были нарисованы ромбовидные питоны — дети Яррабирри. Из расщелины над пещерой Тим вытащил несколько длинных досок, похожих на гигантские трещотки, с резным узором из концентрических кругов, волнистых линий и дуг.
— Эти знаки показывают все сотворенное Яррабирри. Их мы рисуем на людях перед церемонией. Так велит закон, закон Яррабирри. У вас есть книги, а у нас — вот это. Сюда приходят молодые, смотрят на эти знаки и учатся закону Яррабирри, Когда-то племя Яррабирри жило повсюду в этой стране. Скоро так будет опять. Вальбири снова станут самыми главными людьми, и закон Яррабирри победит.
Тим говорил со всей страстью, на какую был способен, его глаза светились фанатическим блеском. Для Тима Яррабирри символизировал старые времена, когда его гордый народ был властелином пустыни и никто не мог прийти туда без их согласия.
Пока мы беседовали, Чарли с остальными направился к другому краю скалы. Достав стоявшую возле камня банку с белой охрой, он нанес на скалу ряд точек.
— Волшебные копья, — пояснил он.
Яррабирри научил первых людей делать копья.
Закончив рисунок, Чарли подошел к другой расщелине, тщательно замаскированной веточками, и вытащил пять-шесть совершенно гладких камней. Один из них, самый длинный, был языком прародителя динго. Остальные принадлежали змею. Чарли потер красным камешком по поверхности глыбы песчаника; судя по ее форме, она давно служила этой цели. Мужчины стряхнули красный порошок себе на ладонь и размазали его по телу, тихонько напевая. В этот момент они напоминали священников, читающих молитвы. Люди общались с богами. Прошлое вновь ожило. Это было место их тотема. Отсюда двинулись в земной путь их души, и сюда они вернутся после смерти. Мир белых людей сейчас не существовал для них…
Наше путешествие заканчивалось, пора было возвращаться в Лондон. Когда мы добрались до Алис-Спрингса, наша машина окончательно развалилась. Помятая и покалеченная на дорогах пустыни, она нуждалась в серьезной починке; о том, чтобы ехать на ней еще тысячу миль до Дарвина, не могло быть и речи. Мы оставили «лендровер» в гараже, договорившись, что его перегонят в Дарвин после ремонта.
Обратно нас доставил самолет. Внизу проплывала Северная территория, прорезанная тоненькой ниточкой автострады Стюарта. Освоение этого края стоило жизни немалому числу людей. Плантаторы и скотоводы пытались обжить его, но терпели неудачу. Старатели умирали, не добравшись до его подземных кладовых. Джеку Мулхолланду и его соседям-отшелъникам, правда, удалось найти пристанище в уединении Борролулы. Но лишь аборигены способны выжить на этой земле без посторонней помощи. В отличие от белых они не стремятся покорить ее. Они не пытаются приручить ее животных и возделывать ее пески; эта земля и так дает им все необходимое для души и тела. За это аборигены боготворят ее. Боги создали ее скалы и источники, поэтому проложенные между ними тропинки становятся путями паломничества. И, наверное, никто никогда не поймет ее так, как аборигены, — приемля в равной мере и ее красоту, и жестокость.
Автострада Стюарта становилась все тоньше и вскоре исчезла совсем. Внизу до самого горизонта расстилалась голая, иссохшая пустыня с редкими пятнышками буша.
Фото
Художник Магани за работой
Наскальные рисунки аборигенов, некогда обитавших в пустыне
На окраине станции…
Охотник идет по невидимому для постороннего глаза следу. Его копье вставлено в воммару