Четыре дня наш пароход прилежно бороздил спокойные голубые воды Яванского моря, направляясь на север, к городу Самаринда, что лежит на восточном побережье Калимантана, в устье одной из крупнейших рек острова — Махакам. Мы рассчитывали подняться вверх по ней до района, где живут даяки, и поискать там животных. Нам рекомендовали обратиться за помощью к двум людям: один из них — Ло Бенглонг, купец-китаец в Самаринде, к которому у нас было письмо от Даана, а второй — Сабран, охотник и собиратель животных, живущий в нескольких милях от устья Махакам.

На пятый день плавания мы прибыли в Самаринду. Ло Бенглонг ждал на пристани. Целый день он возил нас по городу, знакомя с чиновниками, от которых зависели дальнейшие планы экспедиции.

Ло Бенглонг нанял для нас моторный катер под названием «Крувинг». Он покачивался на грязной воде у пирса. Катер имел в длину двенадцать метров; он был оборудован рулевой рубкой и носовой каютой с крышей из дырявой холстины. Экипаж состоял из пяти человек во главе со старым капитаном с изможденным лицом, которого нам представили как Па.

Па сообщил нам без особого энтузиазма, что, если все будет благополучно, он сможет отплыть на следующий день. Мы бросились закупать все необходимое на месяц. Вечером мы вернулись с рынка, нагруженные кастрюлями и сковородками, мешками с рисом, пачками перца, кристаллическим пальмовым сахаром, аккуратно обернутым в банановые листья, и пакетом маленьких сушеных осьминогов. Идея приобретения последних принадлежала Чарльзу, свято верившему, что это блюдо разнообразит наше меню, состоявшее преимущественно из риса. Мы купили также шестьдесят плиток грубой соли и несколько фунтов красно-голубых бус, предназначенных для даяков в качестве обменной валюты.

Первая ночевка на Калимантане состоялась в Тенггаронге, небольшом селении, растянувшемся на милю слева по борту. Я надеялся, что мы будем идти и ночью, хотелось поскорее добраться до даяков, но Па наотрез отказался, резонно опасаясь натолкнуться во тьме на плавающие в немалом количестве бревна или врезаться в какое-нибудь судно; в здешних местах каботажные посудины редко оборудованы навигационными огнями.

У причала собралась любопытствующая толпа. Даан сошел на берег побеседовать со знающими людьми. Именно в этой деревне, по нашим данным, должен был жить охотник Сабран, но о нем почему-то никто не слышал. Толпа продолжала стоять, наблюдая за нашей трапезой, однако вскоре сгустившиеся сумерки отделили актеров от зрителей, и те разошлись по домам.

В каюте вполне хватало места для троих, но все койки были завалены багажом, и я решил провести ночь на воздухе, поставив складную койку прямо на причале. Лицо обвевала прохлада, особенно приятная после дневного зноя, и я быстро заснул. Но спать пришлось недолго. Я проснулся от шума и увидел в метре от себя огромную усатую крысу, грызущую пальмовый орех. За ней призрачными тенями в лунном свете маячило еще несколько. Крысы рылись в мусоре на причале. Одна обвила своим длинным облезлым хвостом швартовую тумбу, к которой был принайтован конец нашего катера. Я с тревогой подумал, как бы она не перегрызла его. А вдруг мы оставили на палубе «Крувинга» что-нибудь съестное? Тогда они полезут на судно.

Я долго наблюдал за их возней и потасовками. Разгонять крыс было бессмысленно, я только всех перебужу. Кроме того, сама мысль о том, что надо ступить голой ногой на доски причала, рискуя попасть на крысу, наполняла меня отвращением; лежа внутри москитной сетки, я вопреки всякой логике чувствовал себя в безопасности.

Наконец мне удалось заснуть, но тут же меня снова разбудили — на сей раз словами «туан, туан», звучавшими прямо над ухом. Возле раскладушки стоял молодой мужчина с велосипедом. Я посмотрел на часы: было без чего-то пять.

— Сабран, — сказал человек, тыча себя в грудь.

Я спустил ноги, завернулся в саронг и постарался изобразить приветливость. Не знаю, насколько мне это удалось. Хриплыми криками я разбудил Даана, и тот высунул из каюты взъерошенную голову. Молодой человек объяснил, что вчера вечером ему сообщили о том, что на пристани его ожидают незнакомцы. Боясь пропустить нас, он отправился из дома на велосипеде и мчался несколько миль, чтобы поспеть на берег до нашего отъезда.

Пыл и старание, как мы убедились позже, были отличительными особенностями Сабрана. Душа его жаждала приключений, и, когда ему исполнилось двадцать, он, собрав за несколько лет деньги на билет, поплыл в Сурабаю, чтобы увидеть большой город, о котором столько слышал в Самаринде. Там он нашел хорошо оплачиваемую работу, но нищета и убожество Сурабаи привели его в такой ужас, что он решил вернуться в родные места, где денег меньше, но живется лучше. Теперь он живет в Тенггаронге, имея на иждивении двух сестер и мать, и зарабатывает на жизнь отловом животных. Мы понимали, насколько ценной может оказаться его помощь, и предложили Сабрану поехать с нами. Он сразу согласился, но предупредил, что должен съездить за вещами.

Когда мы заканчивали завтрак, Сабран уже вернулся; все его пожитки уместились в маленьком фибровом чемоданчике. Не говоря ни слова, он прошел на корму и начал деловито мыть грязную посуду. Мы переглянулись: появление Сабрана было явно на пользу экспедиции.

После завтрака мы перешли к делам. Я рисовал интересующих нас животных, а Сабран произносил их местные названия и говорил, где их нужно искать. Нам особенно хотелось увидеть носача — забавное создание, обитающее только в прибрежных болотах Калимантана. Нарисовать его не представляло особого труда, поскольку он — единственный член обезьяньего семейства, обладающий огромным висячим носом. Сабран сразу узнал животное по моему убогому наброску и вызвался отвезти нас к месту в нескольких милях вверх по реке, где водятся носачи.

К вечеру мы добрались туда. Па заглушил мотор, и течение стало мягко толкать нас к берегу, заросшему высокими деревьями. Сабран сидел на носу, прикрывая ладонями глаза от солнца. Наконец он с восторгом указал на берег: метрах в ста впереди, среди густой зелени, у кромки воды, сидели обезьяны, беззаботно срывая листья и цветы и запихивая их в рот. В стае было не меньше двух десятков особей. Обезьяны высокомерно смотрели на нас, не выказывая ни малейших признаков страха. Большинство составляли юнцы и самки одинаково рыжей окраски. Они выглядели до нелепости комично: длинные носы были задраны вверх, как у клоунов в цирке. Старый самец, глава стаи, выглядел еще более уморительно. Он сидел высоко на развилке дерева, свесив хвост наподобие шнурка для домашнего колокольчика. Его рыжий волосяной покров заканчивался на талии, переходя к хвосту в белый, а лапы были грязно-серого цвета. Издали казалось, будто на нем красный свитер и белые шорты. По сильнее всего поражал, конечно, его громадный нос, торчавший на лице словно рыжий расплющенный банан. При такой длине он не мог не мешать при еде; обладателю столь впечатляющего носа приходилось обходить это препятствие, заводя лапу под него, чтобы подносить пищу ко рту.

Мы подплывали все ближе и ближе. Наконец обезьяны встревожились и, с поразительным для таких крупных созданий проворством запрыгав по деревьям, исчезли среди листвы.

Эти необычные обезьяны — убежденные вегетарианцы. Мало кто из них смог выжить вне тропиков, потому что нигде нет замены тем листьям, которыми они питаются. Вот почему мы не пытались поймать их, а просто ходили на катере несколько дней вверх и вниз по реке, снимая их на пленку.

Каждый день утром и вечером они являлись на берег за едой, а днем, в жаркие часы, отсыпались в тени леса. Чтобы не терять это время, мы занимались поисками других животных. В частности, нас интересовали крокодилы-людоеды; в Самаринде уверяли, что река буквально кишит этими милыми созданиями. К вящему нашему разочарованию, нам не встретился ни один. Зато мы видели множество красивых птиц, среди которых чаще всего встречались птицы-носороги. Эти пернатые отличаются оригинальным способом размножения, не встречающимся в птичьем царстве. Они устраивают гнезда в дуплах деревьев, и, когда самка начинает высиживать яйца, самец заточает ее в дупле, замуровывая вход в гнездо комочками грязи, оставляя только крошечное окошко, через которое просовывает подруге пищу. Самка содержит свою келью в идеальном порядке, выбрасывая помет, и остается в гнезде до тех пор, пока птенцы не вылупятся и не оперятся. Тогда она ломает стенку, и все семейство покидает гнездо.

Съемки птицы-носорога закончились сюрпризом. Она сидела на ветке сухого дерева, и нас разделяло болото, покрытое водяными растениями изумрудного цвета. Мы осторожно побрели, проваливаясь по колено в противную грязь и морщась от запаха гнили. Дойдя до места, где было потверже, мы облегченно вздохнули: птица не улетела. Отсюда ее уже можно снимать крупным планом.

Чарльз расчехлил камеру и поставил треногу, стараясь не спугнуть птицу резким движением. В бинокль мне был отчетливо виден клюв, украшенный длинным ярко-красным отростком. Птица гордо поводила им из стороны в сторону. Мне показалось, она осознает, насколько оригинальна ее внешность. В мире пернатых самцы выделяются либо броской внешностью, либо звонким голосом. Бельканто у птиц-носорогов ниже всякой критики. Но при таком клюве трели и необязательны.

Чарльз поднес палец к кнопке, но, прежде чем камера успела зажужжать, птица расправила крылья и полетела прочь…

Мой спутник начал стоически сворачивать свое громоздкое хозяйство. Оглядевшись, я вдруг заметил в болоте среди зелени четыре оливково-зеленых треугольника — гребень хвоста маленького крокодила. Вот это удача! Мы не дыша двинулись к нему. Крокодильчик не шевелился. Похоже, он свято верил в свою маскировку.

Никакой подходящей тары у нас не было, поэтому я стянул с себя рубашку и понес ее перед собой. Мы находились уже в трех метрах от крокодила. Тот все еще не шевелился. Набрав побольше воздуха, я прыгнул и с размаху плюхнулся лицом в трясину. Неужели мимо?! Нет, под руками у меня что-то нервно задергалось. Шумно пыхтя, я встал на колени и цепко схватил узел. На помощь подоспел Чарльз. Стерев с лица налипшую грязь и тину, я взглянул на добычу.

Нам попался гавиал. Эти остроносые крокодилы вырастают до внушительных размеров, однако, несмотря на свой грозный вид, пользуются хорошей репутацией: они питаются исключительно рыбой и прочими обитателями водоемов. В литературе не зарегистрировано ни одного случая нападения гавиала на человека. (Теперь, правда, я мог сообщить о нападении человека на гавиала.)

Крокодиленок раскрыл челюсти, щедро усаженные зубами. Коричневые глазки не мигая смотрели на нас. Я предложил ему рукав рубашки. Он защелкнул его в пасти и не отпускал до тех пор, пока мы не добрались до «Крузинга».

Два дня гавиал прожил в большой бадье, которую мы поставили в клетке на палубе под навесом. Экипаж отнесся к новому постояльцу без восторга, но Чарльз был очень доволен: он мог снимать крокодила почти в студийных условиях. Когда съемки закончились, мы отпустили «натуру», и Чарльз закончил эпизод кадрами плывущего к берегу крокодила.

Выключив камеру, он спросил:

— Ты с самого начала знал, что это не людоед?

— Нет, — честно признался я.

Вскоре мы покинули полуобжитый приморский край и пустились в плавание по местам, где сохранился первозданный богатейший лес. На пятый день катер подошел к деревушке. На высоком берегу виднелась крыша, едва различимая среди пальм. Глинистый откос круто сбегал к воде, до жилья надо было подниматься метров сто, не меньше. Мы причалили к маленькой пристани из связанных стволов на плаву, сошли на берег и стали карабкаться в гору по скользким, уложенным в ряд бревнам, служившим ступенями.

Наверху мы увидели первое на нашем пути селение даяков, окруженное пальмами и бамбуком. Оно состояло из одного-единственного деревянного дома длиной примерно полтораста метров, крытого дранкой и вознесенного над землей на трехметровых сваях. Вдоль всего фасада тянулась веранда, где толпились обитатели деревни, наблюдая за нами. В дом забираются по наклонному бревну. У входа нас встретил величавого вида старец — петингги, глава клана. Даан приветствовал его по-малайски, мы представились, и старик повел нас по дому к месту, где можно было спокойно сесть, закурить и побеседовать.

Стропила дома поддерживала колоннада из толстых бревен железного дерева. Под карнизом на многих бревнах были вырезаны фигуры зверей. Рядом с этими украшениями в колонны были воткнуты расщепленные бамбуковые палочки с насаженными на них вареными яйцами и рисовыми пирогами — подношения духам. С балок на шнурках свисали покрытые пылью чашеобразные подносы, в которых лежали дары божествам и связки сухих, потрескавшихся листьев, сквозь которые проглядывали пожелтевшие зубы человеческих черепов.

Между колоннами на специальных распорках лежали длинные барабаны. Коридор был выстлан огромными тесаными досками; одной стороной он выходил на веранду, а другую представляла собой деревянная стена, за которой располагались жилые комнаты, по одной на семью.

Дом выглядел довольно внушительно, хотя в глаза бросались признаки упадка: крыша местами провалилась, и комнаты там были пусты, шкуры на барабанах потрескались, напольные доски кое-где прогнили и были источены термитами. С двух сторон общинного дома торчали могучие деревянные столбы в окружении банановых деревьев и бамбука; стропил над ними не было. Должно быть, когда-то строение тянулось далеко в обе стороны, а потом кровля рухнула.

Большинство находившихся на веранде были одеты в фуфайки и шорты — мода из внешнего мира проникла и сюда, вытеснив традиционные даякские костюмы. На лицах людей постарше были видны следы ритуальных обрядов, через которые они прошли в юности, когда обычаи предков еще сохранялись в неприкосновенности. Женщинам, например, в отрочестве продевали в уши тяжелые серебряные кольца, оттягивавшие мочки почти до плеч. На руках и ногах густо синела татуировка.

Мужчины и женщины жевали бетель, отчего рот у них был устрашающе багрово-красного цвета, а зубы стесаны чуть не до десен (в состав бетеля входит известь). Пол коридора был весь в красных плевках: даяки то и дело сплевывают слюну. Из молодежи мало кто жует бетель; молодые люди предпочитают надевать на зубы золотые коронки, что считается особым шиком среди самариндских денди.

Петингги рассказал, что в свое время неподалеку от общинного дома поселились католические миссионеры, построили церковь и школу. Деревенские жители, принявшие новую религию, выбрасывали черепа, хранившиеся из поколения в поколение и служившие напоминанием о доблести предков (черепа были поенными трофеями даяков), вместо них налепили на стены литографии на религиозные сюжеты. Миссионеры проработали в здешних краях более двадцати лет, но за этот срок им удалось обратить в христианство меньше половины жителей деревни.

Вечером, когда мы сидели за ужином на палубе «Крувинга», один даяк ловко спустился по бревнам к реке, держа за ноги хлопающую крыльями белую курицу, вскарабкался на борт и преподнес нам птицу.

— От петингги, — торжественно сказал он.

Кроме того, он принес приглашение: сегодня ночью в общинном доме будут музыка и танцы по случаю свадьбы. Нас приглашают, если мы хотим.

Мы поблагодарили, передали петингги брусок соли в качестве ответного подарка и сказали, что с радостью принимаем приглашение.

Обитатели деревни образовали круг на веранде. Невеста — красивая девушка с овальным лицом и гладко зачесанными назад черными волосами — сидела, опустив глаза, между отцом и женихом. На голове у нее был дивный ярко-красный убор, расшитый бисером. Две женщины постарше исполняли величавый танец перед новобрачной в мерцающем свете ламп, заправленных кокосовым маслом. На голове у них были расшитые бисером шапочки, отделанные по краям зубами тигра; танцуя, они обмахивались длинными веерами из черно-белых хвостовых перьев птицы-носорога. Чуть в стороне голый по пояс мужчина играл бесконечную мелодию на шести лежащих на подставке гонгах.

Когда мы вошли, петингги встал и усадил нас на почетные места подле себя. Он с любопытством разглядывал принесенный нами зеленый ящичек. Я попытался объяснить, что он записывает звуки. Старейшина ничего не смог понять. Я незаметно установил микрофон, несколько минут записывал музыку и, воспользовавшись паузой, проиграл ее.

Петингги жестом подозвал музыканта, велел ему поставить инструмент в центре круга и сыграть другую мелодию, повеселее. Меня он попросил записать. Возбужденные неожиданным поворотом событий, дети начали верещать так громко, что музыка потонула в общем гомоне; боясь разочаровать их плохой записью, я приложил палец к губам, призывая к спокойствию.

Прослушивание записи имело фантастическим успех, и, когда пленка кончилась, весь дом наполнился раскатами смеха. Петингги расценил это как собственный триумф и, взяв на себя роль импрессарио, выстроил очередь из добровольцев, жаждавших спеть в микрофон. Глядя, как он увлеченно готовит народ к звукозаписи, я вдруг заметил одиноко сидевшую и всеми забытую невесту; мне стало стыдно за то, что я нарушил ее праздник.

— Хватит, — сказал я. — Машина устала. Больше не работает.

Танцы возобновились, но уже без прежнего пыла. Все неотрывно смотрели на машину, от которой ожидали дальнейших чудес. Я упаковал магнитофон и отнес его на катер.

На следующее утро праздник продолжался. Теперь наступил черед мужчин. Они плясали под оркестр, состоявший из барабанов и гамбуса — трехструнного инструмента, напоминавшего гитару. Большинство были облачены в традиционные длинные набедренные повязки и держали в руках щиты и мечи. Мужчины переминались с ноги на ногу перед хижиной, время от времени высоко подпрыгивая и испуская при этом дикий вопль — боевой клич. Среди них выделялась фигура, с ног до головы покрытая пальмовыми листьями, в белой деревянной маске с длинным носом, раздутыми ноздрями и двумя зеркальцами вместо глаз.

Я чувствовал неловкость за непрошеное вторжение в жизнь деревни, но мои опасения были, по-видимому, напрасны: даяки разглядывали нас с не меньшим любопытством, нежели мы их, и живо интересовались, чем мы занимаемся. Каждый вечер они спускались к катеру и усаживались на палубе, наблюдая за странным способом приема пищи — ножом и вилкой, попутно с восторгом оценивая наше снаряжение. Кульминационным моментом одной из встреч стала возможность заглянуть внутрь магнитофона при очередной его разборке; немалый успех имела и демонстрация фотоаппарата со вспышкой.

Мы, в свою очередь, тоже осмелели и прошлись по комнатам общинного дома. В некоторых стояли низкие кровати под рваными москитными сетками, но большинство обитателей сидели и спали на плетеных ротанговых циновках. Никто, надо сказать, не страдал от полного отсутствия мебели, кроме, пожалуй, младенцев. Даякские женщины нашли выход из положения: они сажают детишек в люльки-качели, подвешенные к потолку. Дети спят сидя; когда же они просыпаются и начинают кричать, матери толкают люльку, и та раскачивается как маятник.

Мы обещали щедрое вознаграждение каждому, кто принесет какое-нибудь животное. Было ясно, что самый неповоротливый и неумелый охотник-даяк поймает за неделю больше зверей, чем мы за целый месяц. К сожалению, нашим предложением никто не заинтересовался. В одной семейной комнате я увидел валявшиеся на полу перья одной из самых красивых и элегантных пищ Калимантана — фазана-аргуса.

— А где же птица? — спросил я страдальческим голосом.

— Да вот она, — ответила хозяйка, ткнув пальцем в ощипанную и уже разделанную для варки тушку, лежавшую в калебасе.

— Я дам много-много бус за такую птицу, только живую, — заохал я.

— Мы голодны, — просто ответила женщина.

Очевидно, никто не рассчитывал получить какое-нибудь вознаграждение за немалые труды по ловле животных, и, стало быть, никто не собирался приносить нам живых зверей.

Однажды, возвращаясь из леса после очередного сеанса фотографирования, мы с Чарльзом встретили старика, регулярно посещавшего нас на «Крувинге».

— Селамат сианг, — сказал я. — Добрый день. Вы поймали для меня зверей?

Старик отрицательно покачал головой и улыбнулся.

— Посмотрите внимательно, — сказал я, вынимая из кармана подобранный в лесу шарик с оранжевочерными полосками. Шарик вдруг раскрутился и превратился в гигантскую многоножку. Она быстро засеменила своими многочисленными ножками по моей ладони, покачивая черными узловатыми усиками.

— Нам нужно много животных, больших и маленьких. Если вы принесете мне это, — сказал я, показывая на многоножку, — я дам вам плитку табаку.

Старик вытаращил глаза.

Это, конечно, безумная цена за такое создание, но мне важно было подчеркнуть, что мы крайне заинтересованы в приобретении разных животных. Изумленный старик долго смотрел нам вслед, и я почувствовал, что попал в точку.

— Если повезет, — сказал я Чарльзу, — он станет первым добровольцем в нашей команде ловцов.

На следующее утро меня разбудил Сабран.

— Пришел человек. Принес много-много зверей, — сообщил он.

Я выскочил из кровати и помчался на палубу. Передо мной стоял знакомый старик. В руках у него была огромная тыква, которую он держал так, словно внутри лежало бесценное сокровище.

— Ну что? — нетерпеливо спросил я.

В ответ он осторожно вывалил содержимое на палубу. По грубым подсчетам, передо мной оказалось две-три сотни маленьких коричневых многоножек, практически неотличимых от тех, что водятся у меня в саду в Лондоне. Несмотря на разочарование, я не мог удержаться от смеха.

— Прекрасно! — воскликнул я. — Молодец. За это я плачу пять плиток табаку, но не больше.

Мечта старика о несметном богатстве немного поблекла, но он согласился. Я расплатился, собрал многоножек и с нарочитой осторожностью положил их обратно в тыкву. Вечером я отнес их в лес подальше от деревни и там отпустил на волю.

Пять плиток табаку сослужили свою службу и оказались неплохим вложением капитала. По деревне пронесся слух, что на катере и вправду дают вознаграждение; прошло несколько дней, и даяки начали носить нам животных. Мы хорошо платили, и струйка быстро превратилась в поток. Вскоре у нас образовалась довольно солидная коллекция: маленькие зеленые ящерицы, белки, циветты, хохлатые куропатки, кустарниковые курицы и, пожалуй, самые очаровательные из всех — попугайчики. Эти восхитительные птицы отличаются ярким изумрудно-зеленым оперением, у них красная грудка, оранжевые плечики и голубые звездочки на лбу; по-малайски они называются бурунг-ка-лонг — летучие мышки. Название очень точное: попугайчики имеют привычку устраиваться на ночлег, повиснув ка дереве вниз головой.

Наша коллекция росла не по дням, а по часам. Теперь мы беспрерывно занимались сооружением новых клеток, кормлением животных и поддержанием порядка; правый борт «Крувинга» пришлось превратить в передвижной зверинец, причем клетки громоздились на палубе до самого навеса. Последний экземпляр «зоопарка» заставил нас потрудиться больше обычного. Его принес ранним утром молодой даяк. Он стоял на берегу, держа высоко над головой ротанговую корзинку.

— Туан, — позвал охотник. — Тут беруанг. Хочешь?

Я попросил его подойти к борту. Он протянул мне корзинку. Я заглянул внутрь и осторожно вытащил пушистый черный комочек. Это был крошечный медвежонок.

— Моя ходил в лес и нашел, — сказал охотник. — Мамы нет.

Младенцу было не больше недели от роду, у него еще не открылись глаза; он лежал, задрав вверх розовые пяточки довольно крупных ножек, и сучил ими, жалобно скуля. Я вручил охотнику гонорар в виде нескольких плиток соли, а Чарльз побежал на корму разводить в бутылочке сгущенное молоко. Рот у медвежонка был огромный, но сосать из соски он не мог. Мы все больше и больше увеличивали дырку, пока молоко не начало выливаться само. Оно стекало у него по губам, но в рот не попадало. Мы засовывали соску и так и этак, медвежонок чмокал, сопел и обиженно хныкал от голода, но не глотнул ни капли. В отчаянии мы отставили бутылочку и попытались кормить с помощью пипетки. Я схватил медведя за голову, а Чарльз, просунув пипетку между деснами, впрыснул молоко малышу в глотку. Медвежонок сглотнул и немедленно разразился приступом кошмарной икоты, сотрясавшей все его крохотное тельце. Мы принялись поглаживать его, похлопывать и чесать вздувшееся розовое брюшко. Наконец он успокоился, и мы предприняли новую попытку. За час удалось заставить его выпить десять граммов молока. Обессилен от тяжких трудов, медвежонок заснул.

Не прошло и полутора часов, как он завыл, требуя пищи; второе кормление прошло значительно легче. Спустя два дня ему удалось сделать первый глоток из соски, и мы поняли, что у нас появился реальный шанс сохранить питомца.

Мы уже прожили в деревне дольше, чем планировали. Как ни жаль, нора было уезжать. Даяки спустились к пристани пожелать нам счастливого пути, мы тепло распрощались и двинулись со всем зверинцем дальше по реке.

Бенджамин — так мы окрестили медвежонка — оказался очень требовательным младенцем и просил есть днем и ночью каждые три часа. Стоило нам чуть замешкаться, как он впадал в такую ярость, что начинал весь трястись мелкой дрожью, а его крохотный нос и зев густо краснели от злости. Кормление превратилось в крайне неприятную процедуру; дело в том, что у Бенджамина отросли длинные острые когти, а сосать из бутылочки он соглашался только при условии, что при этом будет царапать руки держащего его кормильца.

Нашего приемыша нельзя было назвать красавцем. У него были непропорционально большая голова, кривые ноги, короткая и колючая шерсть. Кожа была покрыта коростой, под которой копошились белые червячки, и после каждого кормления приходилось прочищать и дезинфицировать крохотные ранки.

Только через несколько недель он стал делать первые самостоятельные шаги, и его характер сразу же начал заметно меняться. Пошатываясь, он ковылял по земле, принюхиваясь к незнакомым запахам и ворча что-то себе под нос. Теперь черный медвежонок перестал быть требовательным, капризным созданием, а походил на трогательного щенка. Мы очень привязались к нему. Когда весь наш живой груз наконец прибыл в Лондон, Бенджамин все еще кормился из бутылочки, и Чарльз решил не отдавать его с остальными животными в зоопарк, а подержать немного у себя в квартире.

К этому времени Бенджамин стал раза в четыре крупнее, у него появились большие белые зубы, которые он умело пускал в ход. По большей части он вел себя вполне пристойно и был настроен миролюбиво, но иногда, если кто-то мешал его медвежьим занятиям или играм, он начинал злиться, бешено царапался когтями и сердито рычал. Не обращая внимания на разорванный линолеум, изжеванные ковры и поцарапанную мебель, Чарльз держал его дома, пока он не научился лакать молоко из блюдечка и не перестал зависеть от соски. Только тогда Бенджамина отправили в зоопарк.