I
В том самом письме (от 12 мая 1776 года), о котором уже говорилось, Екатерина II написала Вольтеру следующее:
«.. Кроме всего этого, меня, как мать, страшно мучает совершенно необъяснимое явление: великий князь, относившийся к жене при ее жизни почти с ненавистью, теперь, после ее смерти, чтит ее как святую и предается настолько безграничной скорби, что безвыходно просиживает неделями в своих комнатах в Павловске, довольствуясь обществом молодого пажа, недавно принятого им на службу. Он до такой степени предается необузданному раскаянию из-за того, что не дал покойной всей той любви, которой она заслуживала, что врачи серьезно опасаются за его здоровье и боятся расстройства умственных способностей великого князя. Я настояла, чтобы Павел переехал из Павловска в Царское Село, так как там его на каждом шагу мучали воспоминания, и надеюсь, что шумная жизнь большого двора развлечет его и отвлечет от грустных мыслей».
Но надежды матери-монархини не оправдались: переехав по ее настоянию в Царскосельский дворец, Павел Петрович зажил полным нелюдимом, совершенно не показывался из своих апартаментов, расположенных в дальнем крыле дворца, и просиживал дни напролет, заперевшись с пажом Осипом.
Этот Осип служил предметом усиленных толков, пересудов и сплетен. Никто не знал ни откуда он, ни кто он. Не знали ни его пола, ни той роли, которую он играл при великом князе. Одни уверяли, что это — переодетая девушка, с которой великий князь отвлекается от траура по почившей супруге. Другие говорили, что женственность еще не доказывает принадлежности к женскому полу, что и Ганимед тоже был женствен, а Осип именно состоит Ганимедом при великом князе, неприятно пораженном скандалом с Нелидовой. Третьи — самые немногочисленные, так как это были тайно симпатизировавшие наследнику лица — доказывали, что нельзя всегда и вечно подозревать только дурное, что Осип — самый настоящий мальчик, отличающийся крайне веселым и живым нравом; кроме того, он отлично поет, пляшет и играет на струнных инструментах. Всем этим он, подобно Давиду, отгоняет злого духа, терзающего Саула-Павла, чем и ограничивается его роль.
Нечего и говорить, что самые скверные, грязные сплетни распускались дамами и что им склонны были верить больше всего.
Но великий князь не обращал внимания ни на что и продолжал избегать придворного общества, довольствуясь уединением с Осипом.
Однажды, когда они, по обыкновению, сидели запершись, в коридоре соседней комнаты послышались чьи-то громкие шаги, и затем в дверь решительно постучали.
— Кто бы это мог быть? — спросил паж, который лежал у ног Павла Петровича, словно хорошенькая левретка.
— Тише, тише, Осип, — шепнул ему великий князь, — сделаем вид, будто мы совершенно не слышим этого дерзкого стука.
Через некоторое время стук повторился, и по силе ударов можно было понять, что стучавший в дверь уполномочен на это.
— Да спросите же, кто это такой, кто позволяет себе мешать вам?
— Молчи, Осип, — прервал его великий князь, — я не желаю, чтобы мне мешали.
В дверь постучали в третий раз, еще громче, чем прежде.
— Кто там? — взбешенным тоном крикнул великий князь, вскакивая на ноги, причем Осип одновременно с ним тоже вскочил с пола.
— Ваше императорское высочество, — ответил голос из-за дверей, — ее императорское величество приказали мне передать вашему высочеству о своем желании немедленно видеть вас, чтобы поговорить с вами, ваше высочество, о важном деле.
— Передайте, что я не расположен сейчас к разговорам.
— Ваше высочество, умоляю вас принять к сведению, что ее величество приказали не принимать никаких отговорок и желают во что бы то ни стало видеть вас, ваше высочество, сейчас же.
— А я не хочу, вот и все!
— Ее величество изволили приказать в случае, если вы, ваше высочество, не захотите повиноваться ее просьбе, взломать двери и употребить силу.
— Это кто там у дверей? Полковник Строганов, кажется? — спросил великий князь, с трудом подавляя в себе бешенство.
— Точно так, ваше императорское высочество.
— Скажи, Строганов, вероятно, у моей матушки находится Потемкин?
— Только что изволили отбыть.
— Ну, конечно! — гневным шепотом сказал Павел Петрович на ухо Осипу. — Каждый раз, когда этот господин побывает у матери, ее злоба ко мне удесятеряется! Господи, доколе же мне терпеть! Осип, что же делать?
— Конечно, повиноваться приказанию вашей матушки! Открывайте, ваше высочество, открывайте, — посоветовал паж, — а я спрячусь в футляр этих часов и оттуда буду все видеть и слышать.
Паж, словно привидение, исчез в футляре часов. Великий князь отпер дверь.
— Вы одни, ваше императорское высочество? — спросил Строганов, удивленно обводя комнату взглядом.
— Как видишь.
— Удивительно! А я готов был поклясться, что у вас кто-то сидит, потому что я явственно слышал какой-то шепот…
— Вот и ошибся, милейший шпион! Я просто разговаривал сам с собой.
— Осмелюсь покорнейше просить вас, ваше высочество, последовать за мной к ее величеству!
— Да когда же, черт возьми, ее величество перестанет обращаться со мной, как с мальчишкой! — крикнул, не сдержав злобы, Павел Петрович.
— Благоволите обратиться с этим вопросом лично к ее величеству. Ведь я — только исполнитель приказаний; меня, ваше высочество, не спрашивают, по душе ли мне то или иное приказание, а приказывают исполнять — вот и все. Если бы я мог выбирать себе поручения…
— А знаешь, Строганов, — сказал Павел Петрович, мрачно глядя на офицера, — ты никогда не сделаешь карьеры: ты и для подлости-то слишком мелок. Все норовишь между двух стульев сесть! А хочешь, я сейчас скажу ее величеству, что ты недоволен ее поручениями? Что ты, какой-то полковник, позволяешь себе выражать мне, наследнику престола, затаенное сочувствие? Да не бойся, ведь я не ты — мне выслуживаться не надо!
Ну, идем!
Они отправились к государыне.
Когда вдали смолк шум их шагов, из футляра часов выскочил паж. Он повертелся с кокетливыми ужимками перед зеркалом, приводя в порядок свои густые, курчавые волосы, растрепанные ласковой рукой великого князя, и сказал:
— Вот несчастный человек этот Павел! Легко ли иметь такую маменьку? Бог знает что такое!.. Допустить подобное обращение… Положим, будь я на месте великого князя, я не позволил бы передавать мне таким образом приказания… А все этот негодяй Потемкин. Ну, погоди же ты у меня!..
Императрица ждала великого князя с огромным нетерпением. Павел Петрович показался ей более убитым, чем всегда.
— Ты все еще грустишь, бедный Павел? — сказала она. — Неужели ничто не в состоянии развеять твою грусть?
— Ничто, решительно ничто! Когда я думаю о том, что неловкость проклятой акушерки подкосила такое молодое, такое чистое, такое очаровательное создание, как моя покойная Наташа, я готов биться головой о стену, и мне самому хочется умереть.
— Зачем доводить чувство до смешного, до уродства? Нет таких сердечных ран, которых нельзя было бы залечить, и в этом отношении время — лучший целитель.
— Но я не могу, не могу… Подумать только, что я относился к Наташе так неласково, так нелюбовно…
— А тебе никогда не приходило в голову, что то инстинктивное отвращение к жене, которое ты испытывал при ее жизни, происходило из бессознательных, но справедливых побуждений?
— Что это значит?
— То, что ты был справедливее к живой жене, чем к мертвой, Павел!
— Но почему?
— Потому что она изменяла тебе!
— Вы повторяете старые сказки, ваше величество! Очевидно, вы имеете в виду Державина?
— Нет, потому что Наталья любила не Державина, а его музу. Она искренне любила поэзию — очень часто у безнравственных женщин любовь к поэзии совмещается с самым неприкрытым развратом. Не возмущайся, не старайся придумать мне какую-нибудь новую из грубостей, на которые ты так щедр!.. У меня в руках письма, которые черным по белому доказывают ее измену!
— Его имя! — прохрипел великий князь, хватаясь за сердце и бледнея как мертвец.
— Это — твой былой друг, граф Андрей Разумовский, и за это-то Господь покарал ее, срубив и дерево и плод!
— Матушка, вы разрываете мне сердце! Но… я не могу верить вам!
— Как, ты сомневаешься в моих словах? Ты хочешь доказательств? Хорошо! Вот! — Государыня встала, выдвинула потайной ящик бюро, достала оттуда связку писем и подала ее сыну, говоря: — Вот прочти, и тогда поверишь!
— Да, — сказал великий князь, — эта змея изменяла мне… Словно завеса упала теперь с моих глаз. Боже…
— Ты хочешь впасть в другую крайность, Павел! Предоставь все это дело забвению и постарайся найти утешение в объятиях другой жены!
— Нет, о браке нечего и думать. Мне отвратительна самая мысль…
— Павел, но это необходимо: ведь государство должно иметь наследника трона. Вспомни, ведь уже недалеко то время, когда ты будешь русским императором!
— Лучше умереть, чем жениться во второй раз!
— Павел, я прошу тебя!
— Я проучу этого негодяя, обольстившего Наталью, так, что он не скоро забудет меня..
— Павел, в благоустроенном государстве не может быть терпима месть. Пока государыня я, я и наказываю и милую!
— Так вы, ваше величество, предполагаете помиловать негодяя, лишившего вашего сына и чести и счастья?
— Ты не очень-то дорожил этим счастьем при жизни Натальи. Как знать — может быть, именно благодаря твоему пренебрежению она и поддалась соблазну! Но все равно, это дело прошлое. Разумовского я накажу сама, и накажу как следует, но только в том случае, если ты не откажешь мне в повиновении! Павел, еще раз говорю тебе: ты должен жениться!
— Никогда!
— Смотри! Ты знаешь, моя воля непреклонна. Что не гнется, то ломается в моих руках. Или ты послушаешься меня, или я немедленно посажу тебя в крепость и лишу престолонаследования!
— Этот добрый совет исходит, конечно, от Потемкина? — иронически спросил Павел Петрович.
— Молчи и выслушай меня спокойно. Мы, государи, не похожи на остальных людей уже тем, что мы не можем, не смеем быть такими людьми. Для нас прежде и выше всего — интересы того государства, для которого мы служим олицетворением Бога на земле. Мы не смеем радоваться, если интересы государства требуют от нас печали; мы не смеем тосковать, если государство требует от нас радости. Симпатии, склонности, влечения — все допустимо для нас только до тех пор, пока не идет вразрез с государственными интересами… О, я на самой себе познала истинность этого! Твой отец оставлял меня в пренебрежении, он издевался надо мной; каждый день, каждый час, каждую секунду он топтал мое женское достоинство… И что же? Я первая шла к нему, я льстила ему, заискивала, унижалась — и для чего? Для того, чтобы иметь сына от него… от него, нелюбимого, ненавистного… Но не от ненавистного мужа хотела я иметь ребенка, а от русского императора, потому что я сознавала свой долг перед государством… Что такое моя любовь, что такое моя ненависть в сравнении с исполнением долга, внушенного нам самим Богом!.. И когда врачи сказали мне, что я беременна, я застыла в тревожном ожидании… Сын или дочь? Боже, ведь все мои жертвы приносились только ради сына!.. И вот родился ты… Как ликовала я тогда, Павел! Ведь я так хотела иметь сына от русского царя!
— И вам удалось осуществить это желание?
— Павел, я понимаю, что ты хочешь сказать. Это такая дерзость, за которую тебя следовало бы жестоко наказать. Но теперь не время сводить личные счеты. Я знаю, какие грязные сплетни ходили при заграничных дворах насчет законности твоего рождения; но ведь завистливые дворы рады сеять грязь повсюду. Но чтобы ты стал подбирать эту грязь!.. Однако отвечу на твой вопрос: да, мое желание осуществилось, я имела сына от русского царя, и этот сын — ты, Павел!
— Тогда еще менее понятно то унизительное положение, в котором вы держите меня! Разве я — ваш сын? Всякий чужой вам ближе, милее, чем я.
— Это не совсем так, Павел, но во многом виноват ты сам. Разве я не вижу, не чувствую злобы в каждом твоем слове, в каждой твоей мысли?
— Отгоните от себя своего злого духа, расстаньтесь с Потемкиным, поставьте меня во главе войска, дайте возможность действовать, и не будет сына почтительнее, чем я!
Екатерина II гордо выпрямилась, величественно повела взором в сторону Павла Петровича, и под этим взором он согнулся, съежился.
— Не дело сына указывать матери, кого ей любить, не дело подданного указывать своему государю, как ему поступать! — твердо и властно отчеканила монархиня. — Вы забываетесь, ваше высочество! Лишний раз убеждаюсь, что с вами говорить по-человечески нельзя. Если чувство сыновнего долга не подсказывает вам почтительности к матери, если вы ставите перед ней условия, то мне остается говорить с вами не как с сыном, а как с подданным, от которого я вправе требовать покорности. И этой покорности я добьюсь. Итак, согласны вы жениться, ваше высочество?
— Нет, ваше императорское величество, не согласен, — твердо произнес Павел Петрович.
— Ступайте к себе, и даю вам три дня на то, чтобы обдумать мое приказание. Предупреждаю: или жениться, или крепость и лишение престолонаследия. Ступайте!
Вернувшись к себе от матери, Павел Петрович сейчас же распорядился, чтобы ему немедленно разыскали Разумовского: он хотел во что бы то ни стало заставить графа драться с ним на дуэли. Но случаю было угодно, чтобы Разумовский утром этого дня уехал к приятелю в имение и вернулся поздно ночью. Дома, по возвращении, его ждала следующая записка, написанная собственноручно государыней:
«Как только вернешься и сие мое послание прочитаешь, не теряя ни одной секунды, отправляйся в Венецию в качестве моего посланника. Верительные грамоты и все прочее, до оного относящееся, получишь с курьером. Не медли и выезжай сейчас же, в какое бы время ни вернулся. Почему и как — сие узнаешь в свое время. Неизменно к тебе благосклонная Екатерина».
Когда великий князь узнал о назначении Разумовского посланником, он с зубовным скрежетом сказал:
— Все равно я отомщу!
II
Это было в то время, когда могущество Потемкина достигло своего апогея. Грабя и хватая деньги откуда попало, он сколотил такое состояние, которому позавидовал бы любой немецкий владетельный герцог. Все иностранные государи заискивали перед ним и осыпали его высшими орденами и денежными подношениями, которыми Потемкин никогда не брезговал. Что касается влияния на государственные дела и на императрицу Екатерину II, то оно было почти безгранично.
И Потемкин направлял его главным образом к одной цели: разжечь ненависть императрицы к наследнику до крайних пределов, довести их отношения до полного разрыва, внушить Екатерине II, чтобы она заключила Павла Петровича в крепость и лишила его прав на наследство. А тогда… тогда, пользуясь армией и могущественным орудием — деньгами, можно добиться желаемого и самому сесть на престол. Ведь удалось же это Годунову!..
В настоящий момент Потемкин рассчитывал построить разрыв между матерью и сыном на втором браке наследника. Он знал, насколько ненавистна наследнику мысль о браке, и более чем когда-либо настаивал на необходимости иметь продолжателя рода царствующей фамилии…
Вечером того дня, когда произошел вышеописанный разговор между Екатериной II и Павлом Петровичем, государыня вызвала к себе Потемкина.
— Я позвала тебя, Григорий, — сказала она, — чтобы снова посоветоваться с тобой. Ведь твой план потерпел крушение…
— Неужели? — испуганно спросил Потемкин. — Уж не разглядел ли его высочество, что письма поддельны?
— Нет, этого он не разглядел — где ему было! Но явное доказательство измены жены не заставило забыть ее, зато еще более внушило отвращение ко второму браку.
«Я так и знал!» — ликовал в душе Потемкин.
— Это отвращение настолько сильно в нем, — продолжала Екатерина II, — что он согласен скорее лишиться наследственных прав, чем последовать моему приказанию. Так что же делать, Григорий? Я и ума не приложу… Посоветуй же мне?
— Ваше величество, — ответил фаворит, — к чему давать советы, когда заранее знаешь, что им не последуют?
— Да почему?
— Потому что чувства матери всегда возьмут верх над гневом государыни!
— А что, по-твоему, надо сделать?
— По-моему, ваше величество, надо немедленно изготовить указ об аресте великого князя.
— Но у кого хватит смелости привести этот приказ в исполнение?
— У меня, ваше величество! — ответил Потемкин, положив руку на сердце. — Ведь надо рассудить так: кто не повинуется своему государю, тот бунтовщик. С бунтовщиками церемониться нечего… даже если таковым является родной сын… Вспомните Авессалома, ваше величество… Вспомните царевича Алексея и его судьбу; ведь императора Петра Великого недаром называли «мудрым»…
— Мне не хочется прибегать к таким решительным средствам, Григорий, не испробовав других…
— А у вас, ваше величество, имеются другие?
— Сейчас нет, но я хочу подумать на досуге. Ну, ступай, Григорий, помолись своему патрону, чтобы он просветил тебя!
— А говоря по чистой совести, ваше величество, я так и не удосужился узнать, кто мой патрон…
— Да ты язычник, Григорий! Твой патрон, милейший атеист, был Григорий, архиепископ турский, подвизавшийся в царствование Гильпериха и Фредегонды и принявший блаженную кончину в пятьсот девяносто третьем году!
— Может быть, ваше величество, может быть. Не смею спорить; но мне все-таки кажется, что здесь какая-то ошибка. Дело в том, что у меня, по моему глубочайшему убеждению, всегда была патронесса, а не патрон!
— Патронесса? Кто же именно?
— Екатерина… Анхальт-Цербстская! — с галантным поклоном ответил Потемкин.
— Ну, ступай уж, подлиза-мученик! — улыбаясь, сказала государыня. — Скажет тоже…
Но внутренне она была очень польщена — мудрую императрицу легче всего было поймать на маленьких, приятных глупостях.
Когда Потемкин ушел, Екатерина II послала за графом Никитой Ивановичем Паниным. Панин был воспитателем наследника и умел ладить с ним. Теперь, конечно, не приходилось рассчитывать на его влияние, но он все-таки хорошо знал характер своего бывшего питомца, а потому легко мог подать дельный совет.
Выслушав сообщение государыни о разговоре с Павлом Петровичем и мерах, предложенных Потемкиным, Панин неодобрительно покачал головой и промолвил:
— Нет, ваше величество, очень плохой, очень опасный совет подали вам! Как ни посмотри, с какой стороны ни подойди — ничего хорошего из этого не выйдет. Великий князь нетерпелив, порывист, вспыльчив, упрям, но внутренне он глубоко порядочен и честен.
— Но он ненавидит меня!
— Быть может, да, ваше величество, но даже если это предположение справедливо, то и такие чувства к вам, ваше величество, не заставят его изменить долгу вашего подданного. Предположите, что вы заключили его в крепость. Его высочество знает, что по законам Петра Великого, к членам императорской фамилии относящимся, с наступления шестнадцати лет он считается совершеннолетним, а следовательно, вправе до известной степени распоряжаться своей личной судьбой. И что же?
Сам он будет смотреть на свое заключение как на нарушение его прав — нарушение, которое как бы освобождает его от верноподданнических обязанностей. Россия — страна придворных заговоров, ваше величество. Сразу же после заключения великого князя образуется партия, которая начнет строить свои козни для его освобождения и вашего низвержения. Будь сейчас что-либо подобное, великий князь не только с негодованием отверг бы всякие предложения, но и потребовал бы примерного наказания дерзких. А тогда он будет считать себя вправе отдаться заступничеству бунтовщиков. Серьезная заваруха может произойти, ваше величество! Тут уж не безвестная княжна Тараканова, не вор-Емелька народ поведут, а законный наследник русского трона — законный, потому что никакие указы вашего величества не в силах будут уничтожить эту законность в глазах народа, общества и всей Европы. И что же? В лучшем случае мятежники будут разбиты, великий князь схвачен. У вас, ваше величество, не будет иного исхода, кроме его казни. Даже если Европа не вмешается в это дело, даже если Пруссия не двинет войск на защиту ближайшего родственника Фридриха — легко ли будет вам, ваше величество, омрачить свое светлое царствование казнью родного сына?
— Ты прав, Никита Иванович, это было бы ужасно, и пусть покарает меня Бог, если я хотела бы такого конца. Но ведь надо же что-нибудь сделать? Ведь надо же как-нибудь заставить великого князя жениться ради продолжения рода?
— Вот именно, ваше величество! Тут и заключается центр вопроса. Но если по отношению к великому князю принять суровые меры, то, в силу свойственного его характеру упрямства, его высочество ни в коем случае не пойдет на соглашение. Не спорю, может быть, найдутся люди, которым желателен и выгоден именно такой результат. Но он не выгоден ни России, ни его мудрой государыне. А потому всякие устрашающие средства, как опасные для государственного спокойствия и не достигающие своей цели, необходимо оставить.
— Но я пробовала говорить с ним мягко, любовно; я представляла ему государственную важность этого шага… Однако великий князь ничего не хотел слушать.
— В таком случае надо попробовать дипломатический путь. Нет такого человека, который не считался бы ни с чьим мнением. Великий князь, как это ни странно, во многом считается с мнением своего пажа Осипа. Этот последний очень уважает обер-гофмейстера двора его высочества, генерала Салтыкова, я же могу похвалиться дружбой этого генерала. Таким образом, я завтра же поговорю с Салтыковым, обещая ему награду и милость вашего величества; Салтыков воздействует на пажа Осипа, Осип выберет подходящий момент и уговорит великого князя жениться. И так мы добьемся своего без всяких неприятностей!
— Никита, ты себе представить не можешь, как я благодарна тебе! Передаю это дело всецело в твои руки. Действуй, и да благословит тебя Бог, а уж государыня не забудет!
Панину удалось в тот же вечер переговорить с Салтыковым и склонить его на свою сторону заманчивыми обещаниями.
Не теряя времени, Салтыков переговорил с Осипом, который был обязан ему представлением великому князю и относился к обер-гофмейстеру, посвященному в тайну его влияния на великого князя, с большим уважением. Осип, выслушав Салтыкова, согласился, что великому князю для его собственной пользы необходимо подчиниться желанию матери, и дал слово, что это дело будет устроено…
— Что это вы так грустны? — спросил на следующий день Осип, лежа по обыкновению у ног великого князя. — Сегодня вы кислее, чем всегда!
— Скиснешь тут, — угрюмо пробурчал великий князь, — когда мать во что бы то ни стало хочет женить меня!
— Женить? — с таким удивлением вскрикнул Осип, словно впервые услышал об этом. — Но на ком же?
— Этого я не знаю. Мне решительно все равно, кого она выбрала мне в невесты, потому что я твердо решил не жениться ни на ком и никогда.
— Но почему?
— Потому что, как я уже не раз говорил тебе, мое сердце неразрывными узами связано с твоим. Я не могу жить без тебя, Осип, ты мое единственное утешение!
— Это просто ребячество! — серьезно, почти строго ответил Осип. — Нельзя быть постоянно таким сентиментальным, безвольным. Кончится тем, что я окончательно разлюблю вас!
— Осип, Осип, вот как ты платишь мне за мое безграничное обожание!
— Милый друг, я ненавижу мечтателей, способных расплываться в сладеньком обожании. Я люблю борьбу, препятствия, бурю… Какую ценность может представлять для меня ваша любовь, раз мне и пальцем не надо шевелить, чтобы обладать ею? Вот если бы вы были женаты — о, тогда мне доставляло бы наслаждение бороться за вашу любовь с вашей женой, которая, наверное, будет молода и хороша. В самом деле, женитесь!.. Ваша женитьба будет мне очень на руку. Во-первых, я смогу, быть может, беззаветно полюбить вас, во-вторых, полюбив вас всецело, я, быть может, получу возможность избавиться от губительной страсти, которая терзает мне сердце.
— К кому?
— К человеку, который меня знать не хочет.
— Но кто он?
— А этого я вам не скажу, да и, Бог даст, вы никогда не узнаете. Ведь что в имени? Важен сам факт. Нет, если вы дорожите моей любовью, то ее вы можете приобрести только женитьбой. Вы должны жениться!
— Никогда!
— В таком случае нам придется расстаться.
— Черствое создание! — воскликнул великий князь. — И тебе не жаль меня?
— До сих пор было жаль, потому что меня удерживали около вас только жалость и сочувствие. Но я должен перестать уважать вас…
— Что такое? Перестать уважать?
— Разумеется. Разве можно уважать человека, который до того дрябл, что перестает отличать честное от бесчестного? Скажите, считали бы вы себя честным, если бы взяли да подарили Россию какому-нибудь немецкому родственнику? Едва ли! Вы сказали бы: волей Бога я поставлен держать кормило власти в стране; нельзя дарить то, что дано нам свыше, и как нельзя дарить мать, жену, так нельзя дарить и скипетр. Но, отказываясь жениться, вы дарите страну иностранцам. Кто будет царствовать после вас? У вас нет ни брата, ни сына. Впрочем, что я говорю о царствовании? Разве до этого дойдет дело? Вас посадят в крепость, Потемкин подмешает вам чего-нибудь в питье, вы «скоропостижно» скончаетесь, а на престол ваших предков после смерти императрицы Екатерины воссядет… Потемкин!
— Никогда! — с бешеной злобой закричал Павел Петрович.
— Уж не вы ли помешаете ему? Разве помешали вы ему быть теперь главой всего государства на деле? Нет! Ну, так вы не помешаете ему стать ею и по имени.
Павел Петрович вскочил с места и выбежал из комнаты, громко хлопнув дверью. Осип из окна видел, как он быстрым шагом шел по дорожкам сада. Его лицо было искажено и подергивалось судорогой; поднятой палочкой он сбивал головки цветов, словно это были головы врагов.
Через несколько минут великий князь вернулся в комнату, значительно успокоившись.
— Осип, — сказал он, — дашь ли ты мне слово, что не бросишь меня, если я последую твоему совету и женюсь?
— Я останусь при вас до тех пор, пока вы сами не пресытитесь мною и не удалите меня!
— Хорошо, — сказал Павел, привлекая Осипа к себе и целуя его, — пусть будет так!
III
Узнав через Осипа — Салтыкова — Панина о согласии великого князя, императрица Екатерина опять вызвала сына к себе и спросила, подумал ли он о ее просьбе и согласен ли исполнить свой долг перед государством.
— Да, — небрежно ответил Павел Петрович, — вернувшись к себе, я сообразил, что этот брак в сущности ровно ни к чему не обязывает меня. В ваших глазах я не более, как — простите за это определение! — производитель рода. Что же, эту почетную обязанность я постараюсь исполнить согласно интересам государства, а в остальном могу жить совершенно независимой личной жизнью. Надеюсь, что ваша материнская любовь поможет вам выбрать мне жену без особенных физических пороков и недостатков — не очень горбатую, не особенно хромую и уж во всяком случае не косую. Правда, в отношении последнего условия наши вкусы, видимо, расходятся, но у меня к косым и одноглазым непреоборимое отвращение!
— Мой выбор, — ответила Екатерина Алексеевна, всей силой воли подавляя негодование, вызванное в ней дерзкой иронией и грубыми намеками, звучавшими в словах сына, — пал на Софию Доротею Августу, дочь герцога Фридриха Вюртембергского и племянницу прусского короля. Имеешь ты что-нибудь против этого?
— Но ведь, насколько мне известно, она помолвлена по взаимному влечению сердец с Людвигом Гессен-Дармштадским?
— Мне дали знать, что эта помолвка может быть расстроена. Ну а что касается «взаимного влечения», то… в вопросах государственной важности это пустое слово.
— Так-с! — процедил великий князь, злобно усмехаясь. — Значит, заранее приняты все меры, чтобы великий князь отнюдь не мог быть счастливым в семейном быту?
— Милый Павел, от тебя зависит завоевать любовь молодой жены: девичьи грезы скоро забываются…
— Где уж нам, грешным, в рай… Да это неважно: просто к слову пришлось. Вообще самое важное, чтобы у нее родился для меня с вами наследник, а там пусть грезит, о ком хочет.
— Значит, ты согласен с тем, чтобы официально просить руки Софии Доротеи?
— Вполне согласен. София, так София; Маланья, так Маланья…
— Но, может быть, ты хочешь сначала частным образом съездить к ней и посмотреть, придется ли она тебе по сердцу? Ведь принцесс много, и каждая сочтет за счастье стать женой наследника русского престола!
— Э, что за нежности при нашей бедности! Вполне полагаюсь на мудрость моей государыни и нежную любовь матери!
Сказав это, великий князь грубо захохотал и не прощаясь вышел из кабинета Екатерины.
— Господи, до чего он ненавидит меня! — простонала Екатерина II, отдаваясь мучительной боли после ухода сына. — И как он груб, как вульгарен!.. Точное подобие своего отца. И зачем только я родила тебя, Павел!
Через три недели после этого прискакал курьер от Фридриха Великого с извещением, что сватовство великого князя с радостью принято. Лично Павлу Петровичу Фридрих послал любезнейшее приглашение пожаловать в Берлин на смотрины.
Сейчас же было приступлено к сборам, и 13 июня 1776 года, в девять часов вечера, великий князь выехал из Царского Села в сопровождении блестящей свиты, в которой был, разумеется, и его любимец Осип.
Но для великого князя путешествие было не из веселых. В дороге Осип начал прихварывать, а в Риге расхворался настолько серьезно, что Павлу Петровичу с тяжелым сердцем пришлось оставить его на попечении герцогини Курляндской, которая поклялась ухаживать за больным, как за родным сыном.
Великий князь отправился далее и вскоре переехал через прусскую границу.
Там ему была устроена помпезная встреча. Везде, в каждом маленьком городке, воздвигались триумфальные арки с трогательными, типично немецкими надписями; дети и девушки осыпали высокого гостя цветами; ему пели приветственные кантаты и преподносили стихотворные адреса, которые страшно смешили великого князя и его свиту, служа немалым развлечением в часы досуга и отдыха. И действительно, все эти приветственные стихотворения были до такой степени беспросветно глупы, что сам Фридрих Великий, прочитав одно из них, сказал своему брату, принцу Генриху:
— Эти стихи — такое сплошное идиотство, что можно подумать, будто их написал кто-нибудь из членов моей академии в припадке белой горячки!
Все эти чествования, пиры, встречи, празднества, сопровождавшие помолвку, бесконечно утомили великого князя, только и мечтавшего, когда же наконец ему удастся вернуться в Ригу, чтобы узнать там о здоровье Осипа и снова прижать его к своей груди.
Но каково же было его горе, его отчаяние, когда, вернувшись в Ригу, великий князь узнал от герцогини Курляндской, что Осип сбежал через окно и скрылся неизвестно куда.
15 августа удрученный печалью великий князь вернулся в Царское Село.
IV
11 сентября невеста великого князя, принцесса София Доротея прибыла в Царское Село. Шестого октября она торжественно приняла православие, получив во святом крещении имя Марии. Через двенадцать дней в Зимнем дворце было с необычайной пышностью отпраздновано бракосочетание великого князя и наследника цесаревича Павла Петровича с великой княгиней Марией Федоровной.
Один из современников, описывая это торжество, подсчитал, что празднование бракосочетания великого князя обошлось в сумму более двух миллионов рублей серебром. Кроме того, огромные деньги были истрачены на подарки. Новобрачная получила от своей августейшей свекрови бриллиантовое колье ценностью в 500 000 рублей серебром, наследник — бриллиантовые аксельбанты в 100 000 рублей серебром. Потемкин, возведенный в прошлом (1775) году в графское достоинство и весной 1776 года пожалованный в князья Священной Римской империи с титулом «светлейшего», был произведен в генерал-фельдмаршалы и получил в подарок две тысячи государственных крестьян. Кроме того, массу всевозможных ценных подарков получили и остальные приближенные.
Вечером, в день свадьбы, специально приглашенный для этого маэстро Джованни Паизиелло дирижировал своей оперой «La serva padrona» («Госпожа-служанка»). Примадонна, синьора Катарина Габриелли, исполнявшая заглавную роль, для чего была специально выписана, произвела настоящий фурор и с того вечера была единогласно провозглашена петербургской львицей. Так как ее жизнь в Петербурге изобиловала приключениями, связанными со многими уже известными читателю лицами, то мы считаем нелишним ввести теперь читателя в круг фрейлин, только что назначенных ко двору новобрачной великой княгини Марии Федоровны, которым синьор Паизиелло рассказывал о прошлом дивы:
— Синьора Габриелли родилась в Риме, на кухне князя Габриелли, так как была незаконной дочерью княжеского повара. Однажды, проходя мимо кухни, князь услышал очаровательный девичий голос, напевавший народную песенку. На вопрос князя, кто это поет, камердинер доложил, что поет дочь повара. Старик-князь так пленился чудным голосом и его очаровательной четырнадцатилетней обладательницей, что приставил к голосу Катарины знаменитого маэстро Никколо Порпора, а к ней самой — себя. Вскоре в Риме только и было разговоров, что о волшебном голосе cochetta di Jabrielli. Так и осталось за певицей имя ее покровителя. Через три года она впервые публично выступила в театре, и с того времени карьера и счастье примадонны были обеспечены.
— Пожалуйста, расскажите, что было с ней дальше, — сказала княгиня Дарья Алексеевна Голицына.
— После ряда блестящих успехов в театрах итальянских городов синьора Катарина получила блестящий ангажемент в Вену. Придворный поэт его величества императора Франца I, аббат Метастазио, управлявший в то время оперой, несмотря на свой преклонный возраст не только по уши влюбился в красавицу-певицу, но и стал преследовать ее, умоляя увенчать его пламя…
— Ну, и она увенчала? — хором спросили фрейлины.
— Кто говорит «нет», большинство уверяют «да». Так или иначе — потому ли, что синьора Катарина не увенчала старческого пламени любовью, или потому, что увенчала не только пламя любовью, но и лоб рогами, но между нею и аббатом Метастазио произошла бурная сцена, и в результате синьора Габриелли должна была выехать из Вены.
— Продолжайте, добрейший синьор Паизиелло, продолжайте, пожалуйста, это очень интересно! — сказала графиня Чернышева.
— Из Вены синьора Катарина отправилась в Палермо, где подписала годичный контракт. В первый вечер своего выступления она имела не особенно большой успех. Это так рассердило ее, что, выйдя на жидкие аплодисменты, она высунула публике язык и погрозила кулаком. Публика ответила ей ужасающим свистом. Тогда Габриелли отказалась петь там и потребовала, чтобы ее отпустили. В ответ на это вице-король приказал посадить ее под арест.
— Что же она? — спросила княгиня Голицына.
«Jl me fera crier, mais chanter — jamais!» — воскликнула упрямая итальянка, и после двенадцатидневного ареста ее пришлось отпустить. Из Палермо она отправилась в Парму. Там ей посчастливилось до такой степени прельстить чарами голоса и внешности инфанта, горбатого дона Фердинандо, что последний сразу без ума влюбился в нее.
— И его пламя она уже бесспорно увенчала? — спросила Чернышева.
— Вы угадали, графиня. Примадонну тронуло обожание калеки-инфанта, и она осчастливила его. Но их счастье длилось недолго: вскоре инфант начал ревновать свою возлюбленную и не без причины.
— К кому? — вскричали фрейлины.
— Не смейтесь, mesdames, к своему мундкоху — главному повару. Дело в том, что этот мундкох не обращал никакого внимания на красавицу-примадоину, а для синьоры Габриелли этого было достаточно, чтобы возжелать во что бы то ни стало обольстить его. Настал наконец счастливый день, когда мундкох милостиво согласился явиться на свидание, назначенное ему нашей примадонной, но инфант, уже давно через шпионов выследивший их, явился, как снег на голову, и приказал отправить их в тюрьму…
— В разные камеры, конечно? — улыбаясь, спросила Голицына.
— О, разумеется!.. Но синьора Габриелли так взбесилась, что кинулась на инфанта с кулаками, чуть не выцарапала ему глаза и даже обозвала «gobba maledetto» — проклятым горбуном. За это инфант лишил ее горячей пищи, и в течение целой недели нашей «примадонне ассолюта» пришлось просидеть на воде и хлебе с пармезаном.
— Боже, какой ужас! — вскрикнули слушательницы. — А затем он сжалился и, конечно, выпустил ее?
— О, нет, горбуны злобны и мстительны. С помощью веревочной лестницы, доставленной Катарине одним из многочисленных поклонников, она бежала из тюрьмы через окно и благополучно добралась до границы. Вскоре, как вам известно, она получила приглашение прибыть в Петербург, где с ней заключили контракт пока на три месяца.
— А сколько ей платят жалованья?
— Когда она за три месяца запросила пять тысяч дукатов, то государыня в удивлении воскликнула: «Но такого жалованья я не плачу даже своим фельдмаршалам!» — «Ну, что же, — ответила синьора Габриелли, — вашему величеству остается только заставить петь своих фельдмаршалов!»
— Браво! Браво! — закричали фрейлины.
— Императрица улыбнулась и согласилась на потребованный гонорар. Князь Потемкин, присутствовавший при этом, пришел в восхищение и забылся до того, что воскликнул: «А, ей-Богу, мне эта женщина нравится!»
— И эти слова были искреннее, чем могут показаться с первого взгляда, — сказала княгиня Голицына. — Люди, хорошо осведомленные, рассказывали мне, что светлейший серьезно обратил на диву свой единственный глаз, так что Катарина…
— Императрица! Императрица! — сдержанным шепотом пронеслось по зале.
Обойдя присутствующих и милостиво поговорив с каждым, государыня подозвала к себе Паизиелло, чтобы спросить, как он чувствует себя при дворе и нравится ли ему вообще в России.
Паизиелло был не только отличным музыкантом, но и опытным «лукавым царедворцем». Поэтому он легко и искусно сделал из своего ответа целый панегирик царствованию «великой императрицы, покровительницы искусств и матери-благодетельницы своих подданных», дни которой да продлит Господь.
— К сожалению, милейший маэстро, — ответила Екатерина II, — не все думают так же, как вы. Находятся люди, и их немало, которые ждут не дождутся моей смерти, а не дождавшись, ищут какого-нибудь случая насильственно пресечь мои дни!
— Но это не люди, это чудовища! — с патетическим негодованием воскликнул маэстро. — Простите мне эту дерзость, ваше величество, но я прямо не в состоянии верить, что такие люди существуют!
— А между тем это так, — ответила Екатерина Алексеевна, и в ее взоре мелькнуло что-то скорбное, страдальчески-измученное…
V
Опасения, высказанные государыней в разговоре с Паизиелло, день и ночь терзали ее неотступным призраком; чем старше становилась она, тем все больше и больше опасалась покушений на свою жизнь, заговоров, бунта. Это было всецело следствием той запугивающей тактики, которую вел по отношению к ней Потемкин. Ему приходилось несколько опасаться за свое собственное положение, так как из сердца императрицы его вытеснил Петр Васильевич Завадовский. И вот, чтобы казаться незаменимым, нужным, светлейший пускался на довольно темные дела: он сам сочинял заговоры и предупреждением и раскрытием таковых заслуживал высочайшую милость.
Но в последнее время его ничто не радовало. Потемкин впал в продолжительную хандру, которая так часто терзала его.
Главной причиной этих терзаний были воспоминания о Бодене, трагически окончившей свои дни в подмосковном сумасшедшем доме. В первое время после того, как он получил известие о ее смерти, Потемкин довольно легко отнесся к этой потере, даже больше — он облегченно вздохнул, словно с него свалился тяжелый гнет каких-то чар.
Но однажды он нечаянно забрел в ту часть своей картинной галереи, где были развешаны портреты Бодены во всех видах, позах и костюмах, до костюма нашей прародительницы Евы включительно; и при виде этих портретов его сердце резануло мучительное лезвие скорби, и он снова очутился во власти прежних чар, еще более тяжелых, еще более властных, еще более безнадежных…
Сначала Потемкин хотел сжечь эти портреты, чтобы отогнать навсегда всякое воспоминание о чаровнице-цыганке. Но у него не хватило сил на это, и отчаяние, раскаяние, сожаление всецело завладели им.
Когда он увидел Катарину Габриелли, то что-то в ее голосе своими интонациями удивительно напомнило ему Бодену. Он стал присматриваться к артистке и увидел, что и в характере примадонны было много общего со смуглянкой-ведьмой: та же необузданность, та же прямолинейность, доходящая до дерзости, то же упрямство, задор…
Кончилось тем, что Потемкин стал серьезно ухаживать за дивой, что и подметил острый взгляд княгини Голицыной.
— Не могу вам описать, синьора, как мучительно-сладко мне слушать ваш голос! — сказал Потемкин, идя однажды с певицей по зале к своей картинной галерее. — Когда вы начинаете петь, в моей душе встают воспоминания о былом счастье, навсегда скрывшемся для меня… И мне хочется закрыть глаза и только слушать, слушать вас, слушать ваш дивный голос…
— А знаете ли, ваша светлость, что это — далеко не комплимент для меня! Неужели я настолько некрасива, что вам хочется слушать меня с закрытыми глазами?
— Вы хороши, как день!
— О, это тоже не комплимент, потому что и дни бывают в высшей степени отвратительными… в особенности здесь, в этом проклятом Петербурге…
— Вы не только хороши, но и поразительно умны и находчивы!
— То же самое твердил мне постоянно проклятый горбун, герцог Фердинандо Пармский!
— Которому, как говорит молва, синьора Катарина Габриелли изменяла?
— О, и сколько раз еще! Говоря откровенно, я совершенно не в состоянии быть верной поклоннику — кто бы он ни был! — долее трех месяцев. Говорю это для того, чтобы серьезно предостеречь вас, ваша светлость, от увлечения мною: все равно и вам, князь, я изменю так же, как и всякому другому. Это у меня в крови, ничего не поделаешь!
— Как очаровательна в вас эта откровенность, синьора!
— Разрешите мне преподать вам хороший совет? — вдруг спросила дива.
— Пожалуйста, ангел мой.
— Вам следует полюбить мою сестру Анну. Она так же красива, как я, немного моложе и много глупее, так что, пожалуй, в силу последнего способна хранить верность!
— Просто готов взять да расцеловать вас!
— Ну, нет, с этим вам придется подождать, князь! Так скоро дело не делается: я привыкла подвергать своих поклонников серьезному испытанию!
— Я готов, синьора, испытывайте!
— В состоянии ли вы, ваша светлость, принести мне маленькую жертву?
— Даже большую, если понадобится!
— Великолепно! В таком случае подарите мне тот очаровательный пейзаж, который висит вот там! — и Габриелли своим изящным и тонким розовым пальчиком показала на картину.
— Да ведь это — Гоббема!
— Какое мне дело до фамилии художника? Мне нравится картина, только и всего!
— Еще бы не нравиться! Я лишь недавно заплатил голландскому купцу двадцать тысяч полновесных гульденов за нее!
— Ну что же из этого? Однажды утром мой горбатый возлюбленный подарил мне в вознаграждение за мою нерушимую верность бриллиантовое колье ценностью в сто тысяч франков.
— Он был просто идиотом, только и всего!
— Я тоже так подумала. Но женщинам, а в особенности нам, бедным артисткам, гораздо более по душе щедрый идиот, чем скупой гений.
— Через два часа картина будет у вас на квартире! — воскликнул Потемкин.
— Доказательство, что вы и не идиот, и не скупы. Вас бы я могла любить!
— Но не долее, чем три месяца?
— Признаться — да! Я больше всего на свете люблю разнообразие. Вечно видеть около себя одного и того же человека — Господи, да этого достаточно, чтобы получить мигрень и зубную боль!
— Так вот что: давайте условно заключим контракт на три месяца.
— Условно? Ну а потом?
— А потом мы можем продолжить его на тот же срок, если только вы, разумеется, не воспротивитесь этому!
— По рукам! — с комической серьезностью воскликнула шаловливая дива.
— Приезжайте ко мне ужинать сегодня вечером, и мы переговорим о деталях нашего контракта.
— К сожалению, ваша светлость, это совершенно невозможно.
— Но почему?
— Потому что сегодня вечером французский посол маркиз де Жюинье, ужинает у меня.
— В таком случае разрешите приехать и мне к вам!
— О, нет, я не люблю никакого совместительства. Да и к чему? Нет, нет, завтра после театра.
— Я буду ждать вас!
— Я приеду, — пообещала Габриелли.
Катарина сдержала свое обещание. С того времени она стала признанной возлюбленной светлейшего. «Примадонна ассолюта» получила в подарок великолепно обставленный дом, и, кроме того, Потемкин давал ей пять тысяч рублей в месяц на булавки.
Когда императрица Екатерина узнала о заключенном контракте, она сказала своей камер-фрау Протасовой:
— Я охотно прощаю Григорию эту безвкусицу. И знаешь почему? Потому что ее случайно тоже зовут Екатериной. Но мой вероломный Геркулес пресытится этой стрекозой меньше чем в три месяца, и сам будет просить меня, чтобы я отказала ей от службы. Я хорошо знаю этого гиганта: он может забавляться с карликами, но любить их — никогда. Позови-ка мне Завадовского!
Петр Васильевич Завадовский — по происхождению хохол — отличился в первую турецкую войну «штатскими заслугами» — ему, например, принадлежала редакция Кучук-Кайнарджийского договора. Тем не менее ему никогда бы не взлететь так высоко, если бы не Потемкин.
Случилось, что Завадовский попал на глаза светлейшему в тот самый критический момент, когда, ухаживая за красавицей-полькой графиней Оржицкой, Потемкин не мог посвящать особенно много времени императрице Екатерине, а та в свою очередь была в это время особенно требовательной. Окинув внимательным взглядом широкоплечего молодого человека, Потемкин послал Завадовского с записочкой к государыне. На другой день двор узнал, что в России одним фаворитом стало больше.
Посылая Завадовского, Потемкин предполагал, что тот привлечет к себе только мимолетный каприз императрицы. Но на этот раз он просчитался — прошел целый год, а Завадовский продолжал оставаться в милости. Когда же молодой человек раза два воспользовался своим влиянием вопреки интересам светлейшего, то Потемкин серьезно задумался о том, как бы устранить им самим взращенное зло. Впрочем теперь, слишком поглощенный своей новой пассией Габриелли, всесильный временщик решил отложить козни до более удобного времени.
Завадовский, вошедший в кабинет по зову императрицы, почтительно подошел и склонился на колени у ее ног.
— Петр, — сказала государыня, поглаживая его по голове, — у меня имеется поручение для тебя. Садись в экипаж и сейчас же поезжай к синьоре Габриелли. Возьми вот там, на столике, янтарную коробочку с бриллиантовой брошью внутри и передай ее певице. Скажи, что я посылаю ей этот подарок потому, что узнала, что несколько дней тому назад она стала подругой моего друга Потемкина. Я не хочу, чтобы могли подумать, будто я способна ревновать своих друзей к продажным комедианткам. Так вот, передай ей этот ящичек и пригласи от моего имени на концерт.
Завадовский с недовольным лицом взял ящичек и отправился к диве.
VI
Новобрачный, великий князь Павел Петрович, который так же не мог примириться с бегством любимого пажа, как Потемкин не мог забыть покойную Бодену, по возвращении в Петербург приказал взяться за энергичный розыск Осипа. Прошло два месяца; несколько сыщиков, в надежде получить крупную награду, обещанную великим князем за разыскание пропавшего, напрягали все усилия, чтобы найти хотя бы его след, но все их поиски оставались безрезультатными.
Павел Петрович был совершенно безутешен. Несмотря на то, что молодая супруга с каждым днем все больше и больше пленяла его, он не мог примириться с отсутствием Осипа, которого ему крайне не хватало.
— Салтыков, — сказал однажды великий князь своему обер-гофмейстеру, — я дал бы отрубить себе левую руку, если бы мог благодаря этому узнать, что заставило Осипа бежать из Риги и где он скрывается.
— Ваше высочество, — ответил Салтыков, — надеюсь, что мы обойдемся и без таких тяжелых жертв. По случаю вашего бракосочетания некоторым преступникам дана амнистия. В числе амнистированных оказался один из ловчайших шпионов прошлого царствования, сосланный на каторжные работы за мошеннические проделки. Отъявленный негодяй, но в сыскном деле ему нет равных. В начале этого царствования он был наперсником Орлова и делал для него просто чудеса. Свищ — так зовут этого человека — приглашен мною, чтобы специально взять в свои руки розыск беглеца.
— Будем надеяться, что он найдет затерянный след. Да, вот еще что. Державин вернулся?
— Вчера вечером.
— Удалось ему повидать Нелидову?
— И повидать, и поговорить.
— Как теперь с нею обходятся?
— Немного лучше, чем прежде. Новоназначенный комендант разрешил ей свет и чтение; кроме того, ей разрешают гулять в сопровождении офицера. Разумеется, несмотря ни на что, она…
— Страстно стремится на свободу? Еще бы. Моя мать — подлинный деспот! Она готова ненавидеть и преследовать каждого, кто любит меня. За то, что Нелидова пожалела меня, ей приходится томиться в тюрьме… Ну разве это не ужасно, разве это не чудовищно?
Салтыков, который был поставлен в очень неловкое положение таким вопросом, вместо ответа удовольствовался неопределенным пожиманием плеч.
Но великий князь и не ждал его ответа, а продолжал спрашивать далее:
— Надежда не послала мне с Державиным поклона или привета?
— Нет, ваше высочество. Судя по сообщению Державина, Нелидова ненавидит теперь вас, ваше высочество, с такой же страстью, с какой прежде любила.
— Ненавидит меня? Но за что же?
— За то, что вы, ваше высочество, не предприняли ни одного шага для ее освобождения. Державин, с которым она говорила без всякого стеснения, не решился передать мне точные слова Нелидовой, но смысл был тот, что вам, ваше высочество, просто удобнее держать ее под замком. Кроме того, недавно на нее нагрянула новая беда: императрица предложила ей на выбор или просидеть в крепости до смерти, или выйти замуж за жениха, которого ей всемилостивейше сватает ее величество.
— Кто это такой?
— Он служит в семеновском полку… кузнецом…
— Что за чудовищное издевательство! Возлюбленную своего сына государыня хочет выдать замуж за кузнеца! Нет, этого оскорбления я ей никогда не прощу!
— Почтительнейше попрошу вас, ваше высочество, не говорить так громко; ведь у нас во дворце все стены имеют уши!
— А пусть себе слушает, сколько хочет; пусть мать узнает, как я ненавижу ее за все ее издевательства и притеснения! Да, ненавижу, ненавижу еще больше с тех пор, как за границей мне порассказали о смерти моего отца… Я только теперь понял смысл фразы, которую сказал однажды Орлов и о которой было много толков при дворе. Когда он начал впадать в немилость, он засел в своих комнатах и упорно не показывался на глаза. Мать послала к нему врача узнать о здоровье. Тогда Орлов выгнал врача вон, крикнув при массе свидетелей: «Уж не собираешься ли ты угостить меня для здоровья тем вином, которое подали покойному императору Петру III незадолго до его смерти?» Помнишь, как Орлов неистовствовал, чуть ли не оскорбляя мать, а с ним церемонились, за ним ухаживали, его уговаривали… Конечно, когда у человека в руках такая страшная тайна…
— Ваше высочество!..
— Да, да, мать незаконно носит русскую корону. Эта корона моя, она принадлежит мне по праву…
— Ваше высочество, вы говорите на свою погибель…
— Я ничего не боюсь! А если мать будет продолжать все и всегда делать мне наперекор, я покажу ей, как нелюбимый сын может отомстить за гибель отца!
— Ваше высочество, осмелюсь доложить вам, что я по временам страдаю болезненной глухотой, так что не мог расслышать ни слова из того, что вы изволили милостиво рассказывать мне.
Великий князь прошелся несколько раз по комнате, вытер пот, обильно выступивший на лбу, затем подошел к Салтыкову и, сердечно протягивая ему руку, произнес:
— Ты славный, порядочный человек. Я знаю, что ты искренне, хорошо относишься ко мне, поэтому я так и дорожу тобой. Ты прав, милый Салтыков. Чрезмерная горячность опять увлекла меня за границы благоразумия. Что пользы в этих выкриках, в этом детском вздоре? Все равно, что бы я ни говорил, я никогда не переступлю долга верноподданного… Пусть в прошлом зловещая тень преступления осенила царский венец — прошлое кануло в вечность, мертвецы мирно спят в могиле. Их не вернешь к жизни. Так к чему же пачкать багрянец царской порфиры новыми пятнами? Мне трудно бывает молча переносить обиды, и слова гнева вырываются у меня из уст. Но это только слова, Салтыков… слова, которые надо забыть!
— Клянусь вам, ваше высочество, что я нем как могила!
Салтыков торжественно поднял руку вверх. Великий князь обнял его и, взяв со стола маленький футляр, отправился к своей молодой супруге.
VII
— Ваше высочество, — с ласковой улыбкой сказал он ей, — я принес вам кое-что в подарок!
— Что именно, милый Павел?
— А вот отгадай, Маша, отгадай, а то унесу обратно!
— Ну зачем ты меня дразнишь?
— Ну-ну, так и быть, покажу! А то маленькая Маша заплачет, маленькая Маша закапризничает, станет бякой. На, открой сама.
Великая княгиня, смеясь, открыла футляр и вскрикнула, словно не веря глазам.
— Но ведь это… это…
— Это миниатюрный портрет твоей матери, по которой ты так скучаешь. Я только что получил его из Штутгарта.
— Боже, как ты мил! — воскликнула Мария Федоровна, прижимая к губам портрет матери. — Как ты внимателен ко мне! Эх, если бы знали все, какое у тебя золотое сердце! Сколько неправды связывают с твоим именем, сколько клевещут на тебя, бедный мой!
— Дорогая моя, — сказал великий князь, подойдя к супруге и ласково положив ей на плечо руку. — Я очень рад, что оказался далеко не таким чудовищем, каким меня представляли тебе… Что же, такова наша судьба, милая! Наши недостатки, наши маленькие пороки у всех на виду, а вот наших страданий, нашего несчастья, нашего горя… этого никто не видит.
Павел Петрович поник головой и подумал… об Осипе.
— Я уже давно заметила, что тебя что-то терзает, — сказала Мария Федоровна, вставая и нежно прижимаясь к мужу. — Почему ты никогда не поделишься со мной своим горем? Ведь его легче нести, когда оно разделено… Павел, ты можешь подумать, что мои слова — притворство. Ты знаешь, что я любила другого, надеялась на совсем другое счастье… Это были не девичьи грезы, а серьезное, глубокое чувство. Но, Павел, большая перемена произошла в моем сердце. Сначала первым толчком для меня было глубокое разочарование в женихе. Почему он так легко, без всякого сопротивления, даже без попытки к нему, отказался от меня? Ведь он уверял, что любит… И вот стоило выдвинуть перед ним призрак «государственной необходимости», как он, словно Пилат, умыл руки… Затем я увидела тебя. Это было вторым, решительным толчком, вызвавшим глубокую перемену в моем сердце. Ты хотел казаться веселым и довольным, но я инстинктивно чувствовала, что тебя снедает большое горе. Ты показался мне таким одиноким, таким несчастным… И горячая симпатия, похожая на материнскую любовь, забилась в моем сердце, тоже несчастном из-за испытанного разочарования. Я знала, что ты должен ненавидеть меня, потому что — о, не удивляйся, при европейских дворах всегда все знают, даже то, что может оставаться неизвестным первым сановникам России! — так вот, я знала, что ты не хотел жениться вторично, будучи слишком глубоко поражен мнимой изменой первой жены.
— То есть как это «мнимой»? Дорогая моя, тебе, вероятно, неизвестно, что оставшиеся письма…
— Милый Павел, может быть, ты слышал, что мой дядя Фридрих Прусский находится в оживленной переписке с Вольтером. И вот недавно Вольтер написал дяде, что очень удивлен и неприятно поражен сплетнями, пущенными при русском дворе про «тихого ангела», покойницу Наталью Алексеевну. Сама императрица Екатерина писала ему, что покойница отличалась редкой чистотой, что сплетни про ее измену пущены Нелидовой и что никаких компрометирующих писем не найдено, а наоборот — все свидетельствует о ее полной невиновности. Может быть, далее, тебе неизвестно, что доносил прусский посланник в секретном докладе о событиях при русском дворе? Я уж не помню теперь имен и чисел, но суть доклада заключается в следующем. Потемкину рассказали, что мелкий канцелярский чиновник — фамилии не помню — очень искусно подделывает различные подписи. Потемкин приказал сейчас же позвать чиновника к себе и, когда того привели, поручил ему написать письмо, подделываясь под почерк его, Потемкина. Чиновник написал: «Выдать чиновнику такому-то (он проставил свою фамилию) тысячу рублей» и подписался за князя Потемкина. Об этом много говорили и много смеялись находчивости чиновника. Но, продолжает посланник, на другой день узнали, что Потемкин возил чиновника во дворец, чиновник долго сидел в кабинете императрицы и что-то писал, а затем бесследно исчез. Вскоре после этого разнесся слух, что найдены письма, изобличающие неверность великой княгини.
— Не может быть! Что ты говоришь, Мария! — крикнул великий князь, пораженный до последней степени.
— Милый мой, — ответила ему Мария Федоровна, — разве не говорили тебе десятки раз, что «государственная необходимость» — прежде всего и что ради нее можно сделать многое непростительное с точки зрения честного человека?
— Но какая это гадость, какая подлость! Да, я верю, что в этом разгадка тайны! Мария, ты не знаешь, какой тяжелый груз снимаешь с моего измученного сердца! Господи, и это мать…
— Тише, тише, милый Павел, у тебя готово сорваться горькое слово укоризны и осуждения… Не надо этого! Все твои вспышки нисколько не в силах помочь, а испортить могут многое…
— Но неужели видеть все это, знать и молчать?
— Да, милый Павел, молчать и терпеть.
— Во имя чего?
— Во имя той великой миссии, которая ожидает тебя в будущем. Чтобы уметь приказывать, надо уметь повиноваться. Смиряясь теперь, ты с полным правом будешь требовать смирения от других в будущем… Но не будем говорить об этом, милый Павел! Все это слишком волнует тебя. Позволь мне докончить мое признание! Так вот, когда я увидела тебя таким несчастным, когда поняла, что у тебя на душе должно быть много горя, я подумала: «Все равно моему счастью не бывать; так постараюсь дать счастье другому». Я не знаю, удастся ли это мне, но Бог видит, что я делаю все, что могу, для этого. Я так была довольна, когда видела, что суровые складки на твоем лбу все чаще разглаживались в моем присутствии. Но в последнее время ты опять стал грустным, задумчивым, хмурым… Павел! Разве не можешь ты поделиться своим горем со мною?
— Ты преувеличиваешь, милая Мария, — ласково ответил великий князь. — Я вообще хмурый человек от рождения, и грустная задумчивость ближе моей природе, чем веселость. Кроме того, меня мучает мое позорное положение в государстве. Я уже взрослый человек, а меня третируют, словно маленького; негодяй Потемкин с каждым днем становится все более и более вредным для блага государства, а я бессилен сделать что-либо… Вообще, у меня много вещей, о которых чем меньше говорить, тем лучше. Но тебе я глубоко признателен, Мария. Твоя чистота, сердечность, искренность бесконечно трогают меня. Я не хотел брака с тобой, но теперь, когда узнал тебя, я благословляю Небо за то, что Оно дало мне в спутницы такого дивного ангела, как ты!
Великий князь нежно привлек к себе и обнял жену, невольно снова подумав… об Осипе.
А через час после этого великому князю доложили, что из Фонтанки вытащили изъеденный раками труп, кое-какие признаки которого совпадают с описанием сбежавшего Осипа. Салтыков лично ездил осматривать труп и пришел к заключению, что это именно и есть сам Осип.
Докладывая об этом великому князю, Салтыков привел аргумент, который, быть может, несколько поразит читателя:
— Главное, ваше высочество, что убеждает меня в тождестве трупа с пропавшим Осипом, заключается в следующем: труп оказался женщиной, переодетой в мужское платье.
VIII
Был поздний вечер. Гавриил Романович Державин сидел в своем рабочем кабинете и предавался сладостному хмелю творчества. Вдруг во входную дверь кто-то постучал. Поэт поспешил открыть.
На пороге показалась какая-то фигура, закутанная в просторный темный плащ.
— Кто вы и что вам нужно? — спросил Державин, забывший захватить с собой свечу.
— Позвольте мне войти в комнату, — ответил мягкий голос, — и там вы все узнаете.
— Проходите! — сказал поэт, недоумевая, кто бы это мог быть.
На пороге кабинета посетитель снял шляпу и плащ, и Державин, увидев, кто скрывается под ними, вскочил со стула, на который было уселся, хотел что-то сказать, но замер в недоумении, переходящем в ужас.
— Бодена! — наконец пролепетал он. — Разве ты жива? Или это твой беспокойный дух явился терзать меня?
— Успокойся, Гавриил, я жива, весть о моей смерти была ложной…
— Но как же…
— Позволь мне присесть, Гавриил, и я все расскажу тебе!
Заинтересованный поэт жестом пригласил позднюю гостью сесть в одно из кресел.
Она принялась рассказывать:
«Ты помнишь ту ужасную ночь в Москве, когда я упала без чувств на полу твоей комнаты? Очнувшись, я узнала от прислуги, что Потемкин видел все, что он нарочно подстроил мне ловушку, и поняла, что я погибла. Утром ко мне явился Бауэрхан. Негодяй принялся рассказывать мне разные наглые выдумки, и надо было быть настолько взволнованной, как я в то время, чтобы не видеть белых ниток, которыми была шита его сказка. Он сказал мне, что Потемкин приказал засечь меня нагайками, что ты знал о приготовленной ловушке и не мог предупредить меня, что на самом деле ты любишь меня, что он, Бауэрхан, жалеет нас и хочет помочь. Он предложил отвезти меня к твоему дяде, живущему под Москвой, добавив, что там мы с тобой встретимся и уедем за границу.
Обрадованная известием, что ты любишь меня, не думая, я бросилась в расставленную западню, согласившись отправиться с предателем-врачом. По дороге я стала раздумывать о сказанном, и многое показалось мне странным. Я уже жалела, что согласилась на это бегство: ведь при огромном влиянии, которое производили мой вид, пение и пляски на Потемкина, я всегда могла бы заставить его отказаться от желания отомстить мне. А там со временем, проверив, действительно ли ты любишь меня, можно было бы решиться и на бегство. Но что было делать? Пока я думала да раздумывала, мы подъехали к мрачному на вид дому.
У меня в душе зародились тревожные предчувствия. Задумчиво прошла я вместе с доктором в подъезд; сзади меня тяжело захлопнулись ворота. Я чуть не закричала и спросила привратника:
— Где я?
— В сумасшедшем доме! — грубо отрезал он.
Я слабо вскрикнула — и больше ничего не помню. Очевидно, я упала в глубокий обморок.
Очнулась я в мрачной, темной, убого и грязно обставленной комнате. Около возился какой-то старик, приводивший меня в чувство. Это был начальник заведения, врач, более похожий на разбойника, чем на врача.
Очнувшись, я первым делом вцепилась старику в его жидкую бороденку и принялась таскать его, приговаривая:
— Отпусти меня! Сейчас же выпусти меня, подлый старик!
На крик врача прибежали два служителя; они оторвали меня от моей жертвы, связали и жестоко избили ременными плетками. Я вторично упала в обморок.
Когда я снова очнулась, на мне была смирительная рубашка. Опять я увидела около себя ненавистную фигуру врача. Опять хотела я пустить в ход свои когти, но — увы! — руки у меня были связаны.
— Милое дитя, — сказал он мне, — успокойся, не предавайся необузданному волнению. С тобой будут хорошо обращаться…
— Уж не называешь ли ты хорошим обращением то, как вчера избили меня? — воскликнула я.
— Дорогое дитя мое, — ответил мне врач, — вчера я был так поражен взрывом твоего гнева, так растерялся, что не остановил служителей, когда они бросились на тебя. У нас обыкновенно буйных укрощают ременными плетками, так что к тебе применили обычную меру. Но обещаю тебе, что больше не повторится этого! Ведь вчера я не успел разглядеть, какое ты очаровательное создание!
— Так прикажи сейчас же снять с меня эту рубашку! — повелительно сказала я.
— Хорошо, — покорно ответил он, — я сам сделаю это сейчас же… даже, — добавил он, — под угрозой, что ты опять вырвешь несколько волосков из моей и без того жидкой бороды!
Он исполнил свое обещание. Я отвернулась к стене и стала раздумывать. Вообще я много о чем передумала во время своего сидения в доме для сумасшедших. Потом расскажу тебе о некоторых своих думах, а сейчас продолжу о том, что относится к моему заключению в сумасшедшем доме и бегству из него.
Итак, отвернувшись к стене, я стала думать. Я думала о том, что буйство и скандалы ничему не помогут, а, наоборот, ласковая покорность даст мне относительную свободу, при помощи которой мне, может быть, удастся бежать. А убежать я хотела во что бы то ни стало: из слов врача я узнала, что посажена в сумасшедший дом по приказанию Потемкина.
„Мести!“ — стонало мое сердце.
Я видела по всему, что нравлюсь старику-врачу. Влюбить его в себя до безумия было нетрудно, а там… там я решила действовать смотря по обстоятельствам.
И я повела с ним другую тактику. Я была нежной, скромной, тихой и ласковой. И когда однажды он упал к моим ногам, пламенно признаваясь в своей любви, я, скромно потупив глаза, ответила, что и сама тоже полюбила его.
— Скажи, — спросила я его затем, — разве я не так же здорова, как и сам ты?
— О да, вполне! — ответил он. — Тебя, здоровую, посадили сюда в наказание за твою будто бы измену, но это такое преступление, которому нет названия!
— Так как же ты смеешь говорить мне о своей любви, — гневно сказала я, — раз ты являешься пособником в преступлении против меня?
— Но что же я мог сделать? Ослушаться приказания Потемкина?
— Нет, конечно. Но что ты предполагаешь делать со мной в дальнейшем? Неужели ты думаешь, что я когда-нибудь стану твоей, будучи в этом проклятом доме?
Словом, я твердила старику каждый день и каждый час, что он должен помочь мне бежать. Сколько раз он падал к моим ногам, умоляя отдаться ему, но я каждый раз отвечала:
— Не здесь!
Однажды старик вошел ко мне с особенно сияющим лицом. Одна из содержавшихся там больных перекусила себе жилы и умерла, истекая кровью. Так как имен заключенных никто из врачебного персонала не знал — да и то сказать: кроме врача и вечно пьяного фельдшера, там было только несколько неграмотных служителей и сиделок, — то ее похоронили под моим именем, о чем и сообщили Потемкину, а меня как выздоровевшую Марию Краснову выписали из заведения.
И вот врач пришел ко мне, чтобы отправить меня в Ригу, к его родным, причем сказал, что через месяц сам подаст в отставку, приедет ко мне, и тогда мы уедем с ним за границу. Я уехала, но из Москвы написала ему письмо. Я объявила ему, что никогда не любила его, что воспользовалась его страстью только для освобождения, и прибавила, что пусть он не ищет меня и не пытается огласить происшедшее, так как гнев Потемкина обрушится только на него!
Из Москвы я пробралась в Петербург. Тут я встретилась с одним влиятельным человеком, который уже давно говорил мне о своей любви. Он тоже счел меня выходцем с того света, но я откровенно рассказала ему историю своего спасения.
Тогда он предложил мне стать его другом. Я ответила, что не люблю его, что всегда любила и буду любить другого — это тебя, Гавриил! Но это лицо всегда пользовалось моей симпатией, мне всегда было ужасно жаль его — он очень несчастен. Я осталась при нем. Недавно мне пришлось убежать от него. И вот меня снова потянуло к тебе, Гавриил!»
Бодена замолчала и мечтательно уставилась взором в пространство.
— Я много думала о тебе в доме для сумасшедших, Гавриил! — наконец сказала она.
— Бодена, — ответил ей Державин, — я уже не раз говорил тебе и повторяю опять, что ты чужда мне. Стремясь к высоте, направляя свой дух в горние сферы, я стараюсь быть как можно дальше от земли и ее грязи. А ты вся в этой грязи. И твоя любовь — не любовь, а чувственность, низкая, грязная чувственность!
— Выслушай меня до конца, Гавриил! Я уже сказала, что много думала о тебе в сумасшедшем доме. Это не совсем точно — скорее я думала о моей любви к тебе. Думала я о ней также и после бегства из заведения. И вот что меня удивило: моя симпатия к тому лицу, о котором я говорила тебе, мое сочувствие к его горю перешло в самую горячую, самую пламенную, самую беззаветную страсть. Но любовь к тебе от этого не уменьшилась. «Как же так? — думала я. — Ведь нельзя любить одновременно двоих!» И я поняла, что в моей любви к тебе никогда не было страсти, пламени, чувственности. Правда, прежде я хотела соблазнить тебя. Это был просто каприз упрямого существа, желание отомстить Потемкину. Но когда я думала о том, чего бы мне хотелось от тебя, то понимала — не пламенных ласк, не восторгов страсти, а тихой, ласковой дружбы. Мне хотелось положить голову тебе на плечо, поплакать над собой, поделиться с тобой своим горем, поскорбеть о твоих несчастьях. Ты знаешь, я много перенесла в жизни. С двенадцатилетнего возраста, когда проклятый грек купил меня у цыган, он подло торговал моим телом. У грека меня купил Потемкин, и опять я стала рабой чужих желаний. Никогда я еще не отдавалась возлюбленному, никогда не знавала истинных восторгов страсти. Только с моим другом познала я их. Я глубоко полюбила его… так глубоко, что для его счастья сама толкнула его в объятия другой и убежала от него, чтобы не смущать его жизни…
— К чему ты рассказываешь мне обо всем этом, Бодена? — тихо сказал Державин. — Все равно, моя душа чужда твоей…
— Гавриил, неужели можно отказать нищему в крохе хлеба? Ну, подумай сам — чего я ищу от тебя? Только дружбы, только ласкового сочувствия. Я сама не понимаю, что именно влечет, что так мощно тянет к тебе мою душу, но это так… Неужели я так отвратительна, что тебе противна даже мысль посидеть со мной хоть изредка в сердечной беседе?
— Я отвечу почти твоими же словами, Бодена: я не знаю, что именно отталкивает меня, что именно отвращает мою душу от твоей, но это так! Не терзай и меня и себя, Бодена, уйди лучше.
— Клянусь тебе, Гавриил, если ты и теперь оттолкнешь меня от себя, то никогда более в жизни я не приду к тебе без твоего зова. Но сейчас не гони меня!.. Я недолго буду утруждать тебя. В последний раз погрею свою застывшую душу около тебя, да и пойду… одинокая, бесприютная… Позволишь посидеть хоть немножечко?
— Сиди, Бодена, но разве это что-нибудь изменит?
— Боже, как ты суров, как ты черств!.. Но, знаешь, что: мы, цыганки, живя в тесном общении с природой, учимся чувствовать и улавливать многое, что остается скрытым для вас, горожан. У нас словно развивается особое зрение, особый слух… Сердце говорит мне, что скоро — о, очень скоро! — твое беспричинное отвращение ко мне сменится горячей привязанностью. Что будет, если я тогда оттолкну тебя? Что будет, если я заставлю тебя на деле познать весь ужас влечения, разбивающегося о гранитную скалу холодного отвращения?
— Ты неправа, Бодена: мое отвращение небеспричинно и совершенно понятно. Я высоко чту женщину, вижу в ней храм чистоты, алтарь высшей духовной красоты. Живя в грехе, ты унижаешь женщину. Отдаваясь легко чуть ли не первому встречному, вечно добиваясь исполнения своей воли разжиганием мужской страсти, ты оскверняешь храм и глумишься над алтарем. Разве ты не потерянная женщина? А потерянными женщинами можно играть, ими можно тешить сластолюбие развратников, но уважать их нельзя!
— Ты жесток и несправедлив, Гавриил: разве я не говорила тебе, что меня полудевочкой продали старику, что мной торговали, как рабой? А когда я сопротивлялась, меня истязали, морили голодом… Один богатый молдаванин кормил меня соленой рыбой и не давал пить, пока я не согласилась отдаться ему. О, я сыграла с ним очень злую шутку: я жестоко отомстила ему. Он хотел убить меня, хотел засечь плетками, но, на мое счастье, был так же скуп, как и богат. Поэтому он не захотел портить дорогой товар — ведь я всегда была только товаром, Гавриил! — и перепродал меня. Чем же я виновата, Гавриил?
— Я не осуждаю и не виню тебя, Бодена. Я просто указываю тебе, что мое отвращение имеет причину. Ты не сама осквернила себя, а тебя осквернили? Пусть! Белая роза не виновата, если ее бросят в грязь и растопчут ногой, но я все-таки не подниму ее из грязи, не буду целовать ее, не приколю к платью. Она не виновата — да, но она загрязнена!
— Как ты суров!.. Сразу видно, что ты вырос без женского влияния, что возле тебя не было юного женского существа!
— У меня была сестра… Хотя она была и двоюродная, но все же с самой колыбели росла у нас в доме, так как ее появление на свет стоило жизни ее матери и девочку перевезли к нам в дом.
— Но почему же я никогда ничего не слыхала о ней?
— Потому, что она была, но ее нет. Маше было лет пять, когда она непонятным образом исчезла из дома. Она была нашим божеством, нашим кумиром… Как грустно стало в доме после ее исчезновения! Мать так плакала от этой потери, что ослепла… Бедная моя страдалица! — с глубокой нежностью в голосе сказал Державин, после чего, взяв со стола свечу и поднеся ее к висевшему над письменным столом портрету, стал грустно всматриваться в лицо матери.
Бодена привстала и из-за плеча Державина с любопытством посмотрела на портрет. Вдруг она издала какой-то подавленный стон изумления.
— Это твоя мать, Гавриил? — спросила она. — Но ведь это — та, которую и я звала когда-то матерью.
— Что ты говоришь, Бодена!
— Ну да, ведь я — не природная цыганка: меня выкрали из дома! Я смутно помню, как цыганка заманила меня в табор, как потом меня увезли, как я сначала плакала и отбивалась, но потом примирилась со своей участью… Кто я была, чьих родителей дочь — об этом я не знала, не помнила: разве в том возрасте заботятся об этом? Но образ той, которую я звала матерью, непрестанно жил в моей душе. И когда я увидела этот портрет, на котором художник с такой яркостью изобразил ее незабвенные черты, я поняла причину того влечения, которое испытывала к тебе! Ведь ты — мой брат, Гавриил!
— Ты лжешь! — воскликнул Державин. — О, ты хитра! Ты хочешь настоять на своем и вот придумала эту лживую, неправдоподобную сказку!
— Разве у пропавшей Марии не было особых примет?
— Да, на руке у нее было родимое пятно, напоминавшее мышь!
— Вот такое? — сказала Бодена, быстро заворачивая рукав и показывая родимое пятно.
— Это совпадение! Я не допускаю…
— А это — тоже совпадение? — грустно спросила Бодена-Мария, расстегивая ворот и доставая тоненький, дешевый серебряный медальон, на котором была видна выгравированная полустершаяся надпись: «Машеньке Девятовой от любящего братца Гаврюши».
Державин даже зашатался при виде этого неопровержимого доказательства. Он упал в кресло и замер там, закрыв лицо руками.
Бодена-Мария с безграничной любовью и грустью смотрела на Державина. Прошло несколько минут в томительном ожидании. Наконец Бодена встала и сказала:
— Прощай, Гавриил. Я ухожу, чтобы никогда больше не смущать своим присутствием твоего покоя!
— Маша, дорогая моя сестренка Маша! — сказал Державин, отнимая от лица руки и простирая их к вновь обретенной сестре. — Не уходи! Подойди ко мне, дай обнять тебя, прижать к своему сердцу!
— Это невозможно, Гавриил!
— Но почему?
— Потому что я — потерянная женщина, которою можно только тешить сладострастие, но не уважать, потому что я осквернила алтарь женской чистоты, потому что я — белая роза, которую нельзя поцеловать и приколоть у сердца, ибо ее втоптали в грязь!
— О, не повторяй мне этих жестоких, грубых, несправедливых слов! Как раскаиваюсь я теперь в них!..
— Почему? Разве ты воспылал ко мне любовью? Разве тебе хочется моей дружбы?
— О, да, Маша, да! Ведь я так одинок, ведь у меня нет никого, никого на свете!
— Но ведь еще недавно ты ненавидел, презирал меня! — воскликнула Бодена-Мария.
— Я не хочу знать, что было прежде!
— И это случилось вдруг, сразу, без причины?
— Сразу и вдруг, но не без причины. Ведь Бодены нет, а есть только горячо любимая сестра Маша!
— Но ведь Маша и Бодена — одно лицо! Ведь твоя Маша осквернена, она — потерянная женщина!
— Ты не виновата: тобой владели без твоего согласия!
— Значит то, что непростительно чужой, простительно родной? Но подумай, Гавриил, что мне, как обесчещенной, закрыта дорога к венцу, а я — женщина, которая хочет любить, которая привыкла быть выше людских толков!
— Ты имеешь полное право устраивать свою жизнь, как хочешь! Ты достаточно настрадалась и теперь бери свое счастье там, где найдешь его!
— Эх вы, мужчины, мужчины! Всегда-то у вас две правды, два закона! Вы соблазняете чужих жен, бесчестите чужих сестер и хвастаетесь этим, как геройством. Но если соблазнят вашу жену, если обесчестят вашу сестру, вы называете обидчика негодяем и рветесь с оружием в руках покарать его. Вы топчете в грязь женщину за малейшую вину, пока она вам чужая, но если она близка вам, вы готовы оправдать ее в чем угодно. Гавриил, Гавриил, ты не выше остальных людей, потому что мужчина заслоняет в тебе человека! Прощай!
— Мария, не уходи так, — остановил ее Державин, — не отвергай моей братской любви!
— А помнишь, что я говорила тебе еще недавно? Я говорила, что скоро пробьет час, когда твое отвращение сменится горячей привязанностью. «Что будет, — сказала я, — если я дам тебе на деле почувствовать, как тяжело, когда горячее влечение наталкивается на скалу ледяного презрения?»
— Ты была права. Но неужели ты способна оттолкнуть меня?
— А почему нет? Ведь ты унизил мое женское достоинство так, как не унижал его еще никто. Ты не захотел ничего взвесить, ничего принять во внимание! Ты не воспламенился ненавистью к тем негодяям, которые силой обесчестили меня, а, сравнив с затоптанной в грязи розой, лишний раз попрал эту розу ногой. Ты, твое презрение втоптали меня в грязь, Гавриил!
— Ты права, Маша, ты глубоко права! Но пойми меня: прежде, когда я видел в тебе только лживую, развратную цыганку, пытавшуюся обмануть со мной человека, от которого она получила все, — меня отталкивала от тебя твоя безнравственность. Ты знаешь, какое горе постигло меня — мой тихий ангел отлетел в вечность! Горе заставляет черстветь, оно леденит сердце. И вот ты пришла опять, пришла с исповедью! Я не думал, что говорил, когда кидал тебе слова осуждения — какое мне было дело до чужой женщины? Ну, права она, ну, виновата! Я просто хотел от нее поскорее избавиться, чтобы опять отдаться своей тихой скорби. Повторяю, я просто не думал ничего…
— Не думал и забрасывал грязью?
— Мария, я не оправдываюсь: я осознал свою вину! Я понимаю, ты оскорблена, ты негодуешь. Но, может быть, время сгладит нанесенное тебе оскорбление? Я прошу одного, Мария: не отталкивай меня совсем, навсегда, окончательно!
— Я и не хочу отталкивать тебя, глупенький ты мой, — нежно сказала Мария, подходя к Державину и положив ему руку на плечо. — Просто мне хотелось немножко помучить тебя; уж очень ты глубоко и больно оскорблял меня прежде! Но разве я могу оттолкнуть тебя, ведь, кроме тебя, у меня тоже никого нет на свете! Ну, обними меня, брат мой возлюбленный, прижмись ко мне, выплачься на моей груди, а я приласкаю, отогрею, отгоню от тебя черные, мрачные мысли! Брат мой, милый, возлюбленный брат!
Шло время, минута за минутой отбивали суетливые часы, а Гавриил и Мария все сидели в объятиях друг друга, наслаждаясь нежданным обретением среди холодного мира близкого человека…
IX
Свищ, тотчас же по своем возвращении из Сибири получивший такое хотя и трудное, но выгодное дело, как поручение разыскать сбежавшего Осипа, ликовал: судьба явно благоволила к нему! Его собратья ровно ничего не нашли, кроме какого-то обезображенного трупа, а ему не только удалось доказать, что Осип жив, но и доставить его самолично к великому князю.
Случилось это так. Осип, сбежавший из Риги в Петербург, первым делом продал в одном из загородных кабаков, где для увеселения гостей пел цыганский хор, свой нарядный костюм. Должно быть, последний принес купившей его цыганке несчастье, так как в тот же вечер один из запевал хора приревновал ее к богатому купцу и ткнул ножом прямо в сердце. Табор был возмущен и решил наказать ревнивца, лишившего их красотки Вари, шапками огребавшей деньги с гостей. Но они не выдали его властям — это было не в их правилах. И вот для сокрытия следов убитой привязали камень на шею, завернули в рогожу, спустили в лодку, отвезли ночью подальше — в глухой уголок Фонтанки, да и кинули в воду. Осип, у которого денег было достаточно, остерегался показываться в центре города и ночевал в разных кабачках. Там его считали своим, ему доверяли, и он знал об убийстве Вари. Вскоре цыгане рассказали ему, что их проделка удалась: труп Вари всплыл, приезжали какие-то важные баре и признали в ней мальчика, которого давно разыскивали.
Осип сразу понял, кого искали «важные баре», и решил, что теперь можно пробраться ближе к центру города. Дело в том, что, шатаясь по кабакам, Осип проводил в жизнь давно задуманную им идею: он заговаривал с посетителями, наводил разговор на Потемкина и рассказывал о светлейшем разные ужасы. Так как широкие слои общества того времени, в особенности «низы», сильно ненавидели временщика, то агитация (как это назвали бы теперь) Осипа находила сочувственный отклик. Конечно, дело было небезопасное. Шпионы так и шныряли повсюду. Но у Осипа смелость сочеталась с проницательностью, хитростью и умом, он избегал заговаривать с сомнительными особами. Кроме того, сами кабатчики предупреждали относительно известных им шпионов — ведь кабатчики имели особую причину ненавидеть Потемкина: бесцеремонно взяв в свою пользу винные откупа, светлейший драл с целовальников, что называется, три шкуры.
Теперь, уверенный, что его уже не станут искать, считая мертвым, Осип решил перенести свою деятельность ближе к центру. В конце концов он осмелел так, что свободно ходил по самым населенным улицам, чуть не вслух бранил Потемкина и превозносил наследника, что, пожалуй, было тогда еще опаснее, чем первое.
Однажды он забрел на Адмиралтейскую площадь, где императрица вместе со светлейшим присутствовала на смотру какой-то недавно прибывшей в столицу войсковой части. И вдруг, в самый торжественный момент, среди полной тишины, из толпы раздался пронзительный голос:
— Долой одноглазого подлеца Потемкина!
В тот же самый момент сильная рука схватила кричавшего за шиворот: это были Свищ и Осип.
Свищ, шпионивший для великого князя, предложил свои услуги и его злейшему врагу — Потемкину. «Ласковое теля двух маток сосет!» — приговаривал он про себя, докладывая великому князю, какие козни строит Потемкин, а Потемкину — что за слухи распространяют про светлейшего приверженцы великого князя. Разумеется, услыхав возглас, оскорблявший Потемкина, Свищ сейчас же схватил оскорбителя, чтобы тащить к Потемкину. Если бы кто-нибудь крикнул оскорбительное по адресу великого князя, он доставил бы оскорбителя к его высочеству. Вообще он добросовестно делил себя на две части. Теперь действовала потемкинская половина.
Осип, понимая всю опасность своего положения, сразу сообразил, что сопротивляться не следует: прямо на толпу, к тому месту, где раздался крик, несся офицер с пятью конногвардейцами. Поэтому он твердо заявил схватившему его шпиону:
— Отпусти меня сейчас же, я — паж его высочества! Или доставь меня к нему, он наградит тебя.
Потемкинская часть Свища при этом известии замерла, и на сцену выступила великокняжеская.
— Эге-ге! — сказал он. — Да не тебя ли-то мне и нужно? Однако прочь отсюда, в безопасном месте столкуемся! — И, крепко схватив мальчугана за руку, он ловко нырнул с ним в толпу и через несколько минут очутился далеко от того места, где раздался крик и где солдаты хватали всех без разбора.
— Ну-с, — сказал он, всматриваясь в Осипа, — а как тебя зовут?
— Осипом.
— Кажись, это ты самый и есть! Идем к великому князю! Да смотри, не пытайся скрыться от меня — как бы худа не вышло!
— И не подумаю даже, очень мне нужно! — ответил смелый мальчуган.
Они направились ко дворцу, причем Свищ думал: «Если окажется, что это не великокняжеский паж, то можно его будет к Потемкину стащить!»
Они прошли по черному ходу, и Свищ попросил вызвать Салтыкова.
Как только обер-гофмейстер увидел мальчика, он с радостным возгласом кинулся к нему:
— Осип! Наконец-то тебя нашли! Как обрадуется его высочество! Ах ты, злой мальчишка! Вот-то хлопот и горя наделал! Это ты разыскал его? — обратился он к Свищу. — Ты? Ну, хорошо, обещанное будет тебе уплачено. Ступай!
Он провел Осипа в кабинет к великому князю, а сам отправился разыскивать Павла Петровича. Ему сказали, что наследник был на половине у своей супруги. Салтыков остался в проходном зальце, соединявшем апартаменты августейших супругов.
Вскоре показался Павел Петрович. Он был хмур и встревожен.
— Ваше высочество, — сказал ему Салтыков. — Я пришел сюда, чтобы встретить вас радостной вестью…
— Какой? Может быть, Потемкина хватил удар?
— Нет, насколько мне известно, светлейший жив и здоров. Но некто, которого считали трупом, которого даже я узнал в мертвом теле, всплывшем на Фонтанке, тоже оказался живым и находится в вожделенном здравии в кабинете вашего высочества!
Великий князь с криком радости кинулся к себе в кабинет.
— Бодена! — вскрикнул он, простирая руки ко вновь найденному пажу. — Как тебе не стыдно!..
— Ваше высочество, вы нарушаете договор, — весело ответила Осип-Бодена-Мария. — Было решено и клятвенно заверено, что вы забудете о моем женском имени и что, как при чужих, так и наедине вы неизменно будете называть меня Осипом!
— Да ну тебя с твоим договором! Во-первых, ты сама нарушила его, злая девчонка: обещала мне, что если я женюсь, так ты вечно останешься при мне, а сама сбежала… А во-вторых, до того ли мне?.. Я так рад, так рад! Ах ты, злая, злая! — И великий князь нежно расцеловал ее, после чего продолжал: — Ну, а теперь садись и рассказывай, почему ты сбежала из Риги?
— Я нарочно притворилась в Риге больной, потому что мне казалось неудобным сопровождать вас за границу. Ну, подумайте сами, какой это имело бы вид! Русский великий князь отправляется с визитом к своей невесте, а его сопровождает женщина, переодетая пажом! Словом, я решила остаться в Риге. Я надеялась, что, когда вы уедете, мне удастся вернуться в Петербург. Но не тут-то было. Герцогиня Курляндская, заботам которой вы поручили меня, чересчур добросовестно отнеслась к принятым на себя обязанностям. Она приказала перенести меня в маленький будуар около ее спальни, чтобы иметь меня постоянно под рукой, и вставала даже ночью, подходила ко мне, смотрела, не поднимается ли у меня жар… Положение было не из приятных…
— Но это очень мило с ее стороны! Я и не знал, что она такая добрая!
— Хороша доброта! Уж не из доброты ли она постоянно целовала меня, старалась прижаться ко мне и все настаивала на том, чтобы я позволила дать ей собственноручно выкупать себя?
— Да-а?.. Вот в чем дело! Ну, конечно, герцогиня считала тебя хорошеньким мальчиком. А она очень любит развивать неопытных юношей… Значит, герцогиня…
— Влюбилась в меня, а мне приходилось разыгрывать роль Прекрасного Иосифа. Но, если вы помните результат ухаживаний Потифары, то согласитесь, что мне такой конец не улыбался!
— Ну, в тюрьму она не посадила бы тебя!
— Да я не про это! Помните, когда Иосиф хотел убежать от бурных ласк Потифары, она ухватилась за край одежды, которая осталась в ее руках? Иосифу-то хорошо было остаться без одежды, потому что он был настоящим мужчиной, но мне, скрывающей свой истинный пол…
— Представляю себе положение герцогини! — захохотал великий князь.
— Да, вы вот хохочете, а попробуйте представить себе не ее положение, а свое собственное. Ведь взбешенная герцогиня не стала бы скрывать свое открытие; произошел бы скандал, который всецело обрушился бы на вас, ваше неблагодарное высочество!
— Ты права, Бодена. Я тебе очень, очень благодарен. Первую половину я понимаю теперь: из замка герцогини Курляндской ты сбежала по необходимости. Но почему ты скрывалась в Петербурге? Почему нужно было искать и найти тебя, чтобы увидеть вновь?
— Добравшись до Петербурга, я подумала, что лучше будет, если я навсегда скроюсь из вашей жизни. Я знала, что ваша невеста добра и хороша. Зачем мне становиться между вами? Зачем лишать вас возможности быть счастливым в браке? А сама я взялась за то дело, к которому давно стремилась: я переходила из кабака в кабак, из харчевни в харчевню и везде мутила народ против Потемкина. Чтобы не быть узнанной, я продала свой нарядный костюм одной цыганке по имени Варя. Та намеревалась плясать в нем перед гостями. Но случилось так, что через два часа после того, как она в первый раз надела костюм, ее зарезал ревнивый любовник, и для сокрытия следов Варю бросили в Фонтанку. Когда я узнала, что ее труп всплыл и что посланные вами люди узнали в трупе «кого-то, давно разыскиваемого», то подумала: «Судьба!» — и не стала выдавать свое существование. Надо же было, чтобы в тот момент, когда сегодня на параде я крикнула: «Долой одноглазого подлеца Потемкина!», ваш шпион был как раз рядом и схватил меня за шиворот, говоря, что именно меня-то он и ищет. Я могла бы отбиться, но в толпу уже летел офицер с солдатами. Я опять подумала, что раз во мне узнают вашего пажа, то за мою дерзость пострадаете вы, и решила не сопротивляться. Так меня и доставили к вам. Я вовсе не хотела этого, но, признаться, все-таки была рада, что хоть против своей воли вновь увижу вас!
— Милая, милая Бодена, если бы ты знала, как я стосковался по тебе! Ведь я так люблю тебя, ты так необходима мне! А ты… ты всегда твердила мне, что любишь другого. И я думал, что ты сбежала к нему, что он вновь оттолкнул тебя и ты с отчаяния бросилась в воду!
— Представьте себе, я действительно была у него, но мой любимый, дорогой, ненаглядный не оттолкнул меня, а приласкал, прижал к сердцу и назвал своей…
— Подлое цыганское отродье! Какими чарами владеешь ты, что можешь привлекать к себе все сердца? Кто же этот счастливец?
— Гавриил Державин…
— Опять Державин! Опять он вмешивается в мою жизнь! Проклятый рифмоплет…
— Тише, ваше высочество, тише! Вы раскаетесь в своих проклятиях: Державин приласкал меня только потому, что я — его двоюродная сестра!
— Что такое?
— Я — его двоюродная сестра и после смерти матери воспитывалась в его доме. Маленькой девочкой меня выкрали цыгане, и я не помнила, как звали моих родителей. Но родной женский образ, словно в тумане, стоял передо мной, и когда я увидела мать Гавриила, то поняла, что это именно ее в детстве звала матерью. Родимое пятно особой формы и дешевенький медальончик, уцелевший у меня, доказали Гавриилу, что я — действительно его пропавшая двоюродная сестра. Можете не ревновать меня более. Единственный человек, которого я любила больше вас, был мой брат, хотя и не родной.
— Бодена, я еще больше, еще глубже, еще пламеннее люблю тебя теперь!
— Не называйте меня, пожалуйста, Боденой! Бодена, развратная цыганка, умерла; перед вами Мария Девятова.
— Как? Тебя зовут так же, как и мою жену? — спросил великий князь.
— Да, так же… Перед вами Мария Девятова, сказала я, а это налагает на меня новые обязанности, заставляет окончательно и решительно порвать с прошлым. Я крепко, искренне привязана к вам. Я знаю, что почти никто не может развеять вашу тоску, как это удается мне; я знаю, что вы мне верите, что вы считаетесь с моими мнениями. Я готова быть постоянно возле вас, но вы должны поклясться мне, что никогда не будете говорить мне о любви! Для дружбы я вся ваша, и вы увидите, что у вас не будет более преданного, более беззаветно любящего друга! Но вашей любовницей я не буду. Так что же, можете вы поклясться мне, что отныне никогда не будете пытаться превратить дружбу в любовь?
— Неужели иначе нельзя, Мария? Мне это тяжело…
— Стыдитесь! У вас молодая, красивая, добрая, чудная жена… Нет, нет, нет! Или дружба, или ничего! — решительно произнесла Мария.
— Что же, если иначе нельзя… Обещаю тебе, Мария!
— Спасибо, спасибо! Я всегда была уверена, что вы очень хороший человек!
— Как странно устроена жизнь, Мария! Как причудливо сплетаются нити судеб! Твой брат любил мою жену, я любил и люблю тебя, которая оказывается его сестрой… Ты любила Державина — он оказывается твоим братом! Я вдвойне ревновал и ненавидел его, теперь же я люблю его, как брата! Как неисповедимы пути Божественного промысла, Мария!
— Да, милый Павел, они неисповедимы и таинственно-прекрасны. Через тернистый путь испытания Господь привел меня к красоте отречения; из маленькой цыганки, развратного орудия дьявола, Он сделал женщину, ищущую подвига и очищения…
— Я только одного боюсь, Мария: что будет, когда Потемкин узнает, что паж Осип, служивший мне, был его крепостной Боденой, оказавшейся двоюродной сестрой его фаворита?
— Он придет в неистовство!
— И назло мне потребует тебя, как свою крепостную, к себе!
— Раз я — Девятова, значит, дворянка, а дворянка не может быть крепостной!
— Это правда. Но Потемкин богат, могуществен… Устоишь ли ты в борьбе с ним?
— Вы плохо знаете меня! Если этот негодяй, которого я ненавижу всеми силами своей души, решится протянуть ко мне свои похотливые лапы, то я скорее убью его, чем отдамся ему. Пусть он предлагает мне все блага мира, все сокровища российской короны — моим ответом будет всегда одно и то же: «Князь Потемкин, Бодена презирает вас!» И чтобы доказать вам это, милый Павел, я завтра же отправлюсь к нему!
— Но он может силой задержать тебя!
— Я попрошу Гавриила проводить меня. Это надо сделать, потому что все должно быть выяснено. Довольно скрываться, довольно всяких таинственных превращений!
X
Одноглазый Купидон Екатерины, содержавший при себе многочисленный гарем, придумал однажды довольно милую забаву. Он приказал устроить в зале возвышение, покрыть паркет черными и белыми квадратами, подобно огромной шахматной доске, а когда это было сделано, он сел с доктором Бауэрханом на возвышении и стал играть с ним в шахматы; причем шахматные фигуры заменяли тридцать две обнаженные одалиски его гарема, у которых на головах были надеты специально заказанные шапочки в виде конских голов, башен, офицерских киверов и т. д. Живые шахматы были выбраны из числа самых красивых женщин. У всех были распущены волосы, причем шестнадцать брюнеток изображали черные фигуры, шестнадцать блондинок — белые. Все они были подобраны по росту. Восемь крошечных блондинок и восемь таких же брюнеток с золотыми и серебряными шапочками на головах изображали пешки. Офицеры и кони были больше ростом и очень тонки. Ладьи были одинакового с ними роста, но отличались чрезмерной полнотой и пышностью форм. Королевы были очень высоки, стройны и носили маленькие золотые и серебряные короны. Короли были одного роста с королевами, но значительно толще. На них были огромные серебряные и золотые короны.
Эта игра очень нравилась Потемкину, и на первых порах он предавался ей с большой охотой, так как и он, и Бауэрхан очень любили шахматы, а в таком виде — из живых женщин — и подавно.
Однажды после обеда Потемкин с Бауэрханом сидели на помосте в удобных креслах и, попивая венгерское вино, играли в живые шахматы, разговаривая в то же время о придворных делах.
— Конь с аш-четыре на эф-пять и шах королеве! — сказал Потемкин, игравший черными. — Ну-ка, Кукареку, принимай свою королеву, а то она мне мешает!
— Вашей светлости ни одна королева не помешает! — улыбнулся Бауэрхан. — Любую сумеете устранить!
— Кстати, что новенького слышно о жизни наших августейших новобрачных? Черт возьми, Кукареку, они, кажется, живут в полном согласии, и великий князь плавает в блаженстве!
— Королева с шести-аш на пять-же! Так-с!.. Не верю я что-то в это блаженство!
— Почему?
— Да потому, что великий князь не стал бы так тосковать по пропавшему Осипу и так радоваться его возвращению. Вообще это темная история, ваша светлость, очень темная история.
— Что тут особенно темного? Мало ли какая фантазия может прийти такому сумасшедшему человеку? При дворе упорно твердили, что, напуганный историей с Нелидовой, Павел Петрович решил навсегда отказаться от женщин!
— Великолепно-с, вполне допускаю возможность этого, так как история прошлого и скандальная хроника многих дворов, например шведского, полны самыми чудовищными сюрпризами. Но не приходила ли вам, ваша светлость, в голову маленькая странность: почему великий князь так упорно избегал показывать вам своего пажа?
— Гм… Ладья с эф-семь на же-семь, и шах твоей королеве!
— Этот ход вам будет дорого стоить!
— Почему? Ведь ладья защищена конем!.. Ну, так что же тут странного?
— А вот что, избегая показывать вам своего пажа, великий князь явно боялся ваших неотразимых чар: а вдруг отобьете?.. Конь с дэ-семь на эф-шесть, и шах королю вашей светлости!
— Ах, черт! Ты прав: неосторожный ход ладьи будет мне дорого стоить!.. Так ты думаешь, великий князь боялся, как бы я не отбил у него пажа? Но ведь он должен знать, что я в своем гареме не держу пажей!
— Вот именно: в этом-то и странность!
— Не понимаю!
— Очень просто: паж — переодетая женщина, и потому-то ваше соперничество могло быть опасным для великого князя.
— Тысяча чертей! Знаешь что, Кукареку: ты или дурак, или очень умный человек!
— Едва ли дурак сумеет сделать такой красивый мат!
— Да разве мне уже мат? Полно, я могу уйти королем во все стороны!
— Ну, уйдете, а дальше? С одной стороны — моя королева, с другой — офицер. А конь оберегает две безопасные позиции.
— Ты прав, Кукареку, я проиграл. Ладно, довольно на сегодня. Можете убираться ко всем чертям, красавицы! — крикнул светлейший.
«Шахматные фигуры» с радостью поспешили исполнить предложение своего повелителя и побежали к выходу.
— Ты знаешь, Кукареку, — продолжал Потемкин, — чем больше я думаю, тем больше убеждаюсь, что ты прав! Паж великого князя — женщина! Ну, погоди, я выведу его на чистую воду! Не пожалею никаких денег, чтобы только поглядеть на него и добраться до истины!
Последние из одалисок покидали зал. Светлейший мечтательно смотрел им вслед.
— Как это возможно, — задумчиво сказал он, — что ни одна из этих душечек не может заменить мне Бодену? Ведь они красивы, хорошо сложены, покорны…
— Вот в последнем качестве и заключается ответ на загадку! Они слишком покорны! Ваша светлость, вам нечего желать от них, потому что вы заранее уверены, что каждое ваше желание будет в точности, раболепно исполнено. Им и в голову не придет оказать неповиновение вашим желаниям… А маленькая ведьма, сама не сознавая этого, владела истинным секретом привязывать к себе мужчин: она была зла, упряма и жестока. А это — простите за искренность! — лучшее средство, чтобы удержать любовь такого могущественного человека, как вы, ваша светлость! Все вам покоряется, все валится вам под ноги, а какая-то цыганка, которую, словно насекомое, можно растереть двумя пальцами, поступает вам наперекор! Что с ней поделаешь? И вот, видя, что обыкновенные меры с этим дьяволенком не помогают, начинаешь хотеть покорить ее сердце, ее добрую волю, словом, начинаешь безумствовать, словно тетерев на току! Мудрый арабский поэт говорит: «Хочешь превратить пламя в лед — тогда запомни следующее: души меня своими ласками, и я тебя возненавижу! Хочешь превратить лед в пламя — тогда запомни следующее: обращайся со мной черт знает как, и я буду обожать тебя!»
— Знаешь, Кукареку, ты далеко не так глуп, как кажешься! Ты, словно благоразумная хозяйка, не выпускаешь сразу в оборот всех своих припасов, а кормишь семью исподволь, чтобы хватило подольше!.. Да, ты прав: в упрямстве и непокорности этой подлой девчонки лежала разгадка ее чар. В ее руках я был мягче воска… И все-таки я до сих пор люблю ее!
— Почему «и все-таки»? Правильнее было бы сказать: «именно потому»!
— Ну, потому… Да, Бауэрхан, много бы я дал, чтобы снова видеть Бодену около себя. Но мертвые не возвращаются…
— Нет, иногда они возвращаются, — проговорил за портьерой чей-то до боли знакомый голос, — возвращаются, чтобы повторить: «Я презираю тебя!»
Потемкин вздрогнул и с испуганным криком вскочил с кресла. Портьера отдернулась и в зал вошла Бодена.
— Бодена!.. Ты!.. — воскликнул светлейший, а Бауэрхан постыдно спрятался за возвышением.
— Да, это я! Не бойся, я не призрак, не тень; я осталась жива. Я — та самая Бодена, которую твой подлый наемник отвез в сумасшедший дом! Но даже и сильнейшие мира сего обманываются в своих расчетах! Я все-таки убежала оттуда, а тебе ложно сообщили, что я умерла!
— Бодена! Если бы ты знала, как я измучился, как исстрадался!
— Какое мне дело до твоих страданий! Да ведь если бы ты еще не страдал, тогда была бы нарушена Божья справедливость!
— Ты по-прежнему жестока, Бодена. А я… я по-прежнему безумно люблю тебя! — воскликнул Потемкин.
— А я тебя по-прежнему презираю и ненавижу!
— И все-таки пришла ко мне?
— Да, пришла, чтобы сказать тебе: «Я жива, до сих пор я скрывалась, но больше таиться от тебя не буду. Но не вздумай силой домогаться меня! Я вышла из твоей власти, и теперь ты для меня — ничто! Прощай!»
— Нет, ты не уйдешь так, — хватая Бодену-Марию за руку, воскликнул Потемкин. — Ты — моя крепостная, моя собственность, и я не выпущу тебя живой!
— Берегись, кривоглазый урод!
— Мне нечего и некого бояться! Кто посмеет пойти против моей воли и взять тебя отсюда!?
— Я! — ответил другой знакомый голос, и из-за портьеры вышел Державин.
Бодена подбежала и нежно прижалась к нему, как бы отдаваясь под его защиту. Он обнял ее за талию и гордо смотрел в лицо князю.
— Ах, вот как! — злобно захохотал Потемкин. — Так этой бабе все-таки удалось растопить броню твоего целомудрия, Прекрасный Иосиф? Поздравляю с победой! Ну, а теперь вон отсюда! С каких это пор всякая дрянь осмеливается входить без доклада к князю Потемкину? Вон, говорю тебе!
— Повинуюсь приказанию вашей светлости, — спокойно ответил Державин и, обращаясь к Бодене, сказал: — Пойдем!
— Ну, уж нет, голубки! — захохотал Потемкин. — Крепостная девка останется здесь!
— Ваша светлость, это — не крепостная девка, а дворянка, моя двоюродная сестра Мария Денисовна Девятова!
— Это что еще за сказки?
— Это — святая истина, признанная уже по бесспорным доказательствам его высочеством великим князем Павлом Петровичем, моим покровителем и защитником! — ответила Бодена-Мария.
Потемкин бессмысленными глазами смотрел на них, видимо, окончательно сбитый с толку этим странным появлением и таинственным превращением. Он был так поражен, так растерян, что не решился ничего предпринять, когда Гавриил и Мария повернулись и вышли из зала.
Долго царило молчание, пока Бауэрхан, снова вышедший из укрытия, не сказал:
— Ваша светлость, вот разгадка тайны пажа Осипа!
— Ушла! — тихо сказал Потемкин. — Зачем она приходила? Я уже примирился с ее потерей, а теперь вся кровь снова вскипела во мне бурным, жгучим ключом! Бауэрхан, я не в силах вынести это страдание, у меня разрывается сердце!
— Ну, полно вам, ваша светлость, — успокаивающе сказал врач, — это все от излишка вредных соков! Примите двойную порцию слабительного, и все как рукой снимет! Мало ли у вас этого добра?
— Такой, как Бодена, нет!
— Осмелюсь напомнить вам о синьоре Габриелли! Она так же упряма, так же злобна, так же ветрена, как и Бодена, но гораздо красивее, остроумнее и изящнее! Весь Петербург лежит у ее ног!
— А для меня она ломаного гроша не стоит! Габриелли алчна, и ее упрямство, ее капризы можно сломить золотом — все зависит только от суммы. К тому же она вскоре уезжает в Англию.
В этот момент доложили о прибытии синьоры Габриелли. Бауэрхан отправился к себе, а Потемкин пошел навстречу гостье.
— Вы хотели видеть меня, эччеленца? — спросила Катарина.
— Да, синьора, я имею к вам дело. Ведь вы, кажется, вскоре уезжаете?
— Да, в Англию.
— Так вот, чтобы облегчить там ваш успех, я дам несколько рекомендательных писем, которые откроют вам доступ не только в дома первых сановников Англии, но даже к самому королю!
— Я бесконечно признательна вам за это!
— Но я делаю это далеко не даром.
— Боже, ну что может сделать такая бедная, слабая женщина, как я?
— Такая красивая женщина, как вы, может сделать то, что мне нужно.
— Именно?
— Именно вот что. Одно из писем откроет вам доступ к влиятельнейшему человеку Англии — министру Уильяму Питту. Хотя ему уже за семьдесят лет, но он страшно падок до дамского пола и, увидев вас, сейчас же растает. Если вы захотите, синьора, вы сделаете его своим рабом и он будет у вас в полном повиновении, как комнатная, хорошо дрессированная собачка. Чего бы вы ни попросили, он все сделает для вас.
— Я очень благодарна за это полезное указание и постараюсь использовать любвеобильность старичка. Но от этого буду иметь выгоду только я?
— И вы, и я, если вы захотите этого, синьора!
— Объяснитесь яснее, эччеленца!
— Извольте, синьора. Вы получите от меня бриллиантовое колье ценностью в сто тысяч рублей, если вам удастся уговорить Питта прислать мне орден Подвязки. Я имею все европейские ордена, кроме английского!
— Вы можете быть спокойны, эччеленца, я сделаю все, что в моих силах!
Синьора Габриелли исполнила свое обещание — она сделала все, чтобы заработать обещанное колье. Но одного ее доброго желания было мало: Георг III Английский был слишком горд, чтобы дать высший орден своей короны русскому выскочке.