I
Императрица Екатерина сыграла над Потемкиным действительно злую шутку. Выбрав удобный момент, она приняла его в присутствии всего двора и сначала милостиво расспрашивала о здоровье, а потом, словно случайно вспомнив, сказала:
— Да, совсем забыла тебе представить мою новую любимицу. Маша, поди-ка сюда!
Из двойного ряда придворных дам выступила Бодена, которая присела перед светлейшим в церемонном, уставном реверансе.
— Вот, прошу любить и жаловать! — продолжала государыня. — Ты и представить себе не можешь, Григорий Александрович, сколько перестрадала эта бедняжка. Злые люди возвели на нее грязную клевету, оболгали предо мной, и я согласилась посадить ее в крепость, пока разберут ее дело. Вздумалось мне самой порасспросить ее кое о чем. Приезжаю туда… И что бы вы думали, господа? — обратилась она уже ко всем остальным. — Бедняжку держали не в камере, а в каком-то ужасающем, зловонном подземелье. Ни слов, ни красок не хватит описать эту ужасную картину — ее надо было видеть!
Будь она злейшей преступницей — все равно нет такого преступления, за которое можно было бы так наказывать. У нас с графом Александром Дмитриевичем, — она кинула ласковый взгляд на Ланского, — просто сердца кровью изошли. Конечно, чем могла, я постаралась вознаградить мою мученицу, да разве уничтожишь те страдания, которые она испытала! Кстати, я все еще не сделала того, что хотела. Ты захватил, Александр Дмитриевич? Да? Ну, так давай сюда! — императрица взяла из рук Ланского маленький футляр, достала из него орден Екатерины Великомученицы и обратилась к Бодене, вставшей на колени: — Вот, милочка, орден, который как нельзя больше подходит тебе, ведь и ты, почитай, великомученица! — Императрица приколола Бодене орден, поцеловала ее в лоб и продолжала, обращаясь к Потемкину: — Ты только подумай, Григорий Александрович, как люди злы! Слабой женщины и то не щадят! Как ты думаешь, чем бы мне ее еще вознаградить за перенесенное?
Несмотря на то, что все так и бушевало в душе Потемкина, внешне он оставался невозмутимым и спокойным. В первый момент, когда он увидал Бодену, когда вдумался в смысл слов императрицы и всей этой подстроенной ею сцены, все закружилось у него перед глазами, он чуть-чуть не упал, но постарался это скрыть. И теперь, отвечая на предложенный монархиней вопрос, он не позволил голосу дрогнуть ни единой ноткой, а спокойно сказал:
— Если бы, ваше величество, люди не были злы, тогда нечего было бы делать ни Богу, ни царям. Впрочем, у нас в России люди кажутся особенно злыми потому, что их монархиня чересчур добра. Так в сравнении с яркими лучами солнца и белое кажется серым. Что же касается того, как можно еще наградить потерпевшую от людской неправды, то, откровенно сказать, — не придумаю я награды больше той, какой вы, ваше величество, уже осчастливили ее! Разве может быть на земле большая награда, высшее счастье, сладостнее блаженство, чем быть приближенным к особе вашего величества?
Даже императрица смутилась от этого удивительного самообладания, от этой спокойной, наглой лести.
«Ну и натура! — подумала она. — Ничем его не собьешь! Кремень!»
И она даже досадовала, что ей не удалось полюбоваться растерянностью и злобой Потемкина.
Но она чувствовала бы себя совершенно удовлетворенной, если бы могла видеть Потемкина в тот момент, когда он вернулся к себе домой. Его до того душила злоба, что он не мог выговорить ни слова. Он первым делом прошел к себе в кабинет и стал методически бить о пол ценную коллекцию расписных мейсенских тарелок. Перебив их две дюжины, он почувствовал такое облегчение, что оказался в состоянии излить свое бешенство словами.
— Змея! — кричал он, хлопая о пол фарфоровый поднос с таким же кофейным прибором — подарок саксонского короля, не имевший цены по тонкости и художественности работы. — Змея! Ты забыла, чем обязана мне? Что было бы с тобой, если бы не я! Змея! Змея! — Он смел одним взмахом руки шесть севрских чашек, стоявших на полке. — А ты, подлый пролаза, забыл, что мне обязан своим положением? Интриговать против меня? Подкопы подводить? Ну, смотри! — он схватил тяжелое резное дубовое кресло, словно перышко, взметнул его кверху и разбил одним ударом.
Шум, грохот, звон разбиваемой посуды, треск ломаемой и опрокидываемой мебели, неистовые проклятия, топание ногами слышались по всему дому. Все притихли по своим уголкам, так как попасться на глаза светлейшему в такой момент было бы более чем опасным. Один только Бауэрхан, не смущаясь ничем, отправился прямо в кабинет.
— Ваша светлость, вы, кажется, немножко чем-то недовольны? — спокойно спросил он, останавливаясь на пороге.
Вся злоба светлейшего обрушилась на несчастного врача. Он подбежал к нему со сжатыми кулаками и принялся неистово вопить, топая ногами:
— Ты чего, клистирная трубка, сюда приплелся? Кто тебя звал? Зачем пришел?
— Чтобы предложить вам, ваша светлость, стакан слабительного; это оттягивает вредные соки от головы!
— Сам ты — вредный сок! — упавшим голосом сказал Потемкин и отмахнулся от Бауэрхана: кризис злобы прошел, и теперь им овладела реакция.
Он хмуро и устало окинул взором кабинет, еще раз махнул рукой и лениво прошел в соседнюю комнату, где повалился на диван.
Бауэрхан сел около него в кресло и ждал, чтобы князь обратился к нему с вопросом. Он не заставил себя ждать.
— Ты все знаешь, Кукареку, — сказал Потемкин. — Объясни мне, чем отличается человек от животного?
Бауэрхан достал из жилетного кармана золотую табакерку, сосредоточенно втянул в нос изрядную понюшку табака и начал тоном профессора, провозглашающего с кафедры великие истины:
— Прежде всего я должен заметить, что эта разница вовсе не так велика, как думают многие, а если она имеется, то говорит не в пользу «венца творения».
Он остановился, видя, что Потемкин отвернулся к стене.
— Продолжай, я слушаю! — нетерпеливо крикнул тот.
— По моему мнению, утверждения теологов, будто человек является Божьим подобием, представляет собой самое злостное богохульство. Бог — это понятие всяческого совершенства, а человек — ошибок, пороков и преступлений.
— Однако ты знаешь самого себя лучше, чем я думал!
— Если внимательно разглядеть человека, то сразу становится ясным, что всякий человек — вы уж простите мне, ваша светлость, мою прямоту и откровенность — что всякий человек представляет собой при рождении просто бестию, а путем тщательного воспитания из него вырабатывается страшная каналья.
— Вполне согласен с тобой, страшная каналья!
— Если подвергнуть духовную сторону человека тщательному анализу, то оказывается, что из десяти людей — девять ужасно, безбожно, возмутительно глупы, а десятый — просто глуп.
— И ты не допускаешь никаких исключений?
— О, конечно! Например, для обоих присутствующих…
— Ну зачем такая чрезмерная вежливость, довольно было бы и одного меня! — заметил Потемкин.
— Ваша светлость, вы так добры, что мне совестно пользоваться этой добротой! Продолжаю: по утверждению одного их новейших философов, человек отличается от животного тем, что обладает свободной волей. В таком случае в России людей нет вообще, ибо прилагательное «свободный» высочайшим указом выведено из употребления. Кроме того, у нас все решительно действуют не по своей воле, а по чужой. Следовательно, для русских и это различие отпадает.
— Но ты все вертишься вокруг да около, а самая суть-то где же?
— В окончательных выводах, ваша светлость. Пробовали указывать на такое различие, будто люди пьянствуют, а звери — нет. Но теперь выяснено, что большинство зверей очень любят водку — например, куры, медведь и многие другие. Они только не умеют приготовлять ее. Но ведь и среди людей тоже не каждый собой представляет винокура. Далее, англичанин Берк видит отличие людей от животных в том, что первые подвергают мясо действию огня, а вторые потребляют его в сыром виде! Но если вспомнить, сколько у нас в России охотников до сырого мясца…
— Согласен! Продолжай!
— Кто-то из французов утверждает, что разница заключается в том, что звери добывают себе пропитание, а люди, обыкновенно, покупают. Действительно, существование денежных знаков является существенной разницей между человеком и животным, но не в пользу первого: ведь звери не делают долгов, не проигрывают в пять минут больше, чем могут заработать в целый год, не имеют дела с ростовщиками…
— Ты прав, мой мудрый Даниил!
— Некий турок утверждал, что разница в следующем: животные лишены благодатного дара нюхать и курить табак. Но мало ли, особенно при дворе ее величества, нюхающих и курящих… ослов?
— Но ты — настоящая бестия!
— Благодарю за комплимент, ваша светлость. Далее, французы видят превосходство человека над животным в пользовании для сообщения между собой письменными и печатными знаками — то есть письмами, книгами и газетами. Но в таком случае, где же в России люди?
— Ого! Ну а теперь, когда ты передал мне чужие взгляды, изложи, наконец, свой собственный!
— Вот он: человек отличается от животного двумя большими преимуществами, а именно: он может смеяться и кончать жизнь самоубийством. Во всем остальном разница или очень невелика, или ее нет совсем!
— Хорошо-с! Теперь определи мне, что такое женщина?
— Ваша светлость, вы знакомы с типографским делом?
— Очень мало.
— Но, может быть, вы знаете, что испорченные при печати листы называются макулатурой? Так вот, женщина — это макулатура человечества, переплетенная в красивый и дорогой переплет. Когда переплет портится, книгу надо забросить. Но горе тому, кто вздумает копаться и разбираться в ее сущности: он найдет там одни только опечатки!
— Третий вопрос: что такое неблагодарность?
— Да простит меня ваша светлость, это — забытое мной отличие людей от животных. Животные редко бывают неблагодарными, человек же редко бывает благодарным.
— Ну, а по существу?
— По существу это свойство низких сердец — оставлять место для зла. В большинстве случаев человек не верит в существование добра, его проявление считает случайностью, а потому и не может по своей природе быть благодарным. Но я считаю неблагодарность самым черным пороком.
— Так-с! А теперь подумай, поскольку все сказанное тобой приложимо к нашей премудрой государыне. Это неблагодарнейшее существо! Смотри сам: несмотря на все мои услуги, она хронически предпочитает мне то ту, то другую смазливую обезьяну — то Завадовского, то Зорича, то Корсакова, а теперь этого подлеца Ланского…
— Но, помилуйте, ваша светлость, ведь вы же сами…
— Что я сам? Ты хочешь сказать, что я сам содействовал их сближению? Так пойми же всю разницу: ведь я имею в виду не интимную сторону их отношений, а то, что государыня позволяет этим господам идти мне наперекор, позволяет им разрушать мои планы, вечно становится на их сторону!.. Ну, с этим я примирился, я простил ей такую неблагодарность. Но представь себе, какую штуку она выкинула со мной сегодня! Оказывается, что подлец Ланской свез ее в Ораниенбаум к Бодене. И цыганку не только выпустили на свободу, но государыня приняла ее в число своих придворных дам, а сегодня при мне рассказывала ее печальную судьбу, как ее оклеветали злые люди… и — представь себе! — этой развратной цыганке она при мне приколола высший женский орден — Екатерины Великомученицы!
— Меня это нисколько не удивляет, ваша светлость. Надо быть больше философом и…
— Ну, нет, тут от меня философией не отделаешься! Я отомщу за это…
В этот момент взволнованный камер-лакей доложил, что к главному подъезду мчится карета великого князя.
— Его-то зачем нелегкая принесла? — недовольно буркнул светлейший, однако оправил на себе поскорее платье и с самой радостной физиономией поспешил к лестнице, чтобы встретить высокого гостя внизу.
II
— Ваше высочество! — заговорил он, склоняясь в низком поклоне. — Какая неожиданная честь! Какое счастье! Могу ли я осведомиться, что именно привело вас, ваше высочество, ко мне?
— Сейчас узнаете, ваша светлость! Я желаю переговорить с вами с глазу на глаз и так, чтобы нас никто не мог подслушать.
— В таком случае я попрошу вас, ваше высочество, проследовать в мой кабинет!
— Будьте добры пройти вперед и указать мне дорогу. Церемонии здесь не к месту. Пожалуйте, князь!
Потемкин провел великого князя в свой второй — парадный — кабинет. Проверив соседние комнаты и заперев их двери, — таким образом их уже никто не мог подслушать, — он вернулся к великому князю.
— Присядем и поговорим, — начал Павел Петрович. — Вы были совершенно правы, удивившись моему приезду. Обстоятельства сделали нас врагами…
— Ваше высочество! Смею ли я…
— Бросьте маски, князь! Мне, право, некогда тратить время на разные подходы и выкрутасы! Мы — враги, и из нас обоих вы — сильнейший. Не стоит говорить, но вы сами знаете, как много зла вы сделали мне. Теперь мне нанесено новое оскорбление; оно, наверное, исходит от вас, а если нет, то вы в состоянии предупредить его. И вот мне вспомнилось несколько строк из письма одной особы, которая еще недавно послужила к обострению наших отношений, князь. Эта особа писала мне: «Самое лучшее для тебя было бы не негодовать втайне на Потемкина, а пойти и открыто объясниться с ним. Бывают случаи, когда оскорбления наносят не тебе, а в твоем лице наследнику русской короны. Потемкин стоит слишком близко к ней, и ее интересы не могут быть уж очень чужды для него. Не скажу, чтобы я сама глубоко верила в успех такого шага, но только тогда, когда он тебе действительно не удастся, ты будешь вправе винить всех, кроме себя самого». Я нарочно делаю такое длинное вступление, князь, чтобы прямо и просто изложить побудившие меня мотивы. Я последовал доброму совету — я пришел к вам, князь.
— Я буду очень рад доказать вам, ваше высочество, что ни о какой вражде между нами не может быть и речи. Не будете ли вы, ваше высочество, любезны изложить, в чем именно видите вы оскорбление?
— Сегодня я узнал, что австрийский император собирается посетить Россию и что ее величество назначила местом их встречи город Могилев. Сопровождать ее величество будут ваша светлость, граф Панин и граф Ланской.
— Это верно; но в самое последнее время императрица решила взять с собой еще одну молодую даму.
— Может быть, но это не меняет дела. Мне совершенно не интересно знать, из кого состоит свита ее величества, раз пренебрежение ко мне доходит до того, что не считают нужным взять с собой и меня — наследника русской короны! Это неслыханное оскорбление! В какое положение ставят меня перед всем миром? Я знаю, только вам, ваша светлость, я и моя жена обязаны этим новым оскорблением!
— Ваше высочество, вы очень ошибаетесь. Я сам ничего не знал о желании австрийского императора посетить нас; в последние дни я несколько раз являлся ко двору, но ее величество не нашла возможным принять меня! Только сегодня, когда я получил приказание явиться, я до приема увидел графа Панина, и он сообщил мне об этом. Я спросил, кто будет сопровождать ее величество, и граф ответил мне, что в свите ее величества отправятся он, я, Ланской и некая особа, на которую возлагают большие надежды. Тогда я еще не знал, кто эта молодая особа…
— К черту с ней! Продолжайте, князь!
— Граф рассказал мне, что он всеподданнейше представил ее величеству на усмотрение необходимость присутствия при свидании также и великокняжеской четы, но ее величество наотрез изволили заявить, что супруга вашего высочества нездорова и ей лучше остаться в Петербурге.
— Это ложь! Ее высочество совершенно здорова!
— Ваше высочество, вам нетрудно проверить, что я действительно до сегодняшнего дня ничего не знал обо всем этом и что вопрос о составе сопровождающих ее величество лиц был разрешен без моего участия и ведома.
— Допустим, что так. Может быть, на этот раз ее величество решила нанести мне это оскорбление и без вашего подстрекательства. Но если вам действительно дороги интересы русской короны, то вы не допустите этого, вы уговорите ее величество взять меня с собой. Этого требует моя честь, так должно быть! Я не мальчишка, черт возьми!
— Ваше высочество, но что же я могу сделать?
— Все, что захотите! А вы должны захотеть, я требую от вас этого!.. Смотрите, ваша светлость, нежданно-негаданно может наступить час, когда я пригожусь!
Этого не следовало говорить великому князю: Потемкин был самолюбив, и мысль о том, чтобы подчиниться требованию врага за счет возможных будущих благ, возмутила его. Да и оскорбляла сама форма, в которой вел разговор уже потерявший всякое самообладание великий князь. Поэтому Потемкин холодно и оскорбительно-небрежно ответил:
— Ваше высочество, вы вообще ничего от меня требовать не можете, а тем более чтобы я вмешивался в распоряжения государыни, вашей матери!
— Хорошо! Я этого ждал от вас. Если бы вы были благороднее, то вы поняли бы, что именно моя просьба, именно мое требование должны быть для вас священны… Но я вижу, что на ваше великодушие рассчитывать нечего… Хорошо! Так я заявляю вам, что, не спрашивая ничьего разрешения, отправлюсь вслед за ее величеством в Могилев!
— Осмелюсь не рекомендовать пускаться на такой шаг!.. Ваше высочество, вы будете остановлены силой!
— Ого! Посмотрим, кто решится употребить силу по отношению к наследнику русского престола!
— Тот, на кого ее величество возложила ответственность за спокойствие высочайшего путешествия, то есть я!
— Вы? А кто вы, имеющий право прикоснуться к великому князю?
— Я — генерал-фельдмаршал, князь Римской империи, русский граф, князь Таврический, кавалер всех русских и иностранных орденов, ближайший советник и первый слуга ее императорского величества государыни императрицы!
Великий князь понял, что негодование опять завело его слишком далеко. Он опустил голову. На несколько секунд воцарилось жуткое, томительное молчание.
— Извиняюсь, — сказал он наконец, видимо, борясь с собой. — Я дал гневу увлечь меня. Но когда человека унижают на каждом шагу, он теряет власть над собой. Вы правы: этим путем я ровно ничего не добьюсь. Но скажите, князь, скажите откровенно — ведь нас никто не услышит! — забудьте, что вы питаете ко мне недобрые чувства, оцените самый факт!.. Разве нежелание ее величества взять меня с собой не является просто безосновательной жестокостью?
— Ваше высочество, когда Панин сообщил мне, что великокняжеская чета не примет участия в этом путешествии, то я сам был очень удивлен и подумал, что ее величество напрасно афиширует так перед всем светом свои семейные нелады. Но потом, когда я узнал, кто та молодая особа, которая будет сопровождать ее величество, я понял, что государыня не могла поступить иначе…
— Кто же это такая?
— Эту особу когда-то звали… Боденой!
— Боденой? — воскликнул великий князь. — Бога ради… Но откуда она? Что с ней?
— Бодена была посажена в крепость, так как ее величество хотела заставить ее отказаться от преступной страсти к вам, ваше высочество. Когда она наконец дала слово навсегда прервать всякие отношения с вами, государыня взяла ее к себе в придворные дамы и сегодня при мне наградила орденом Святой Екатерины…
— У меня положительно все кружится в голове… Боже мой! Только у нас возможно столько лжи, такие чудеса… Так она все-таки была посажена в крепость!
— Насколько я понял из намеков графа Панина, государыня возлагает большие надежды на ее наружность, которая должна пленить женоненавистника Иосифа. Рассудите сами, ваше высочество: ваше совместное пребывание с Боденой неудобно по двум причинам. Во-первых, оно может расстроить планы ее величества относительно Иосифа И, а во-вторых, ее высочество, ваша августейшая супруга и без того достаточно скомпрометирована…
— Так она, значит, отказалась от меня! О, изменница! Как я любил ее! — пробормотал великий князь, будучи совершенно подавлен этим открытием и забывая, что находится в присутствии своего врага.
— Извините меня, ваше высочество, но прелестная Лелия Готье…
Великий князь встал, холодно посмотрел на светлейшего и небрежно кинул, уходя:
— Да, да, ваша светлость, в моей жизни существует такая. И все-таки это ничего не значит. Мы, мужчины, все таковы. Вы сами являете собой живой пример этому. Еще в то время, когда вы пользовались милостью очень высокой особы, вы изменяли ей с массой женщин, не исключая своей крепостной. А потом мало ли их у вас перебывало… Между прочим, насколько я знаю, ее величеству неизвестно о новой вашей победе над очаровательной Софьей Витт. Кстати, ее муж, должно быть, на редкость способный офицер? Из поручика вы, ваша светлость, в самое короткое время произвели его в полковники! Не трудитесь провожать меня, я и сам найду дорогу…
Великий князь ушел, а Потемкин остался стоять, словно пораженный громом.
— Каким чертом, — вскрикнул он наконец, — ему удалось пронюхать про Софью? Черт знает что такое!.. Если императрица узнает, быть серьезной грозе. По мере того как она стареет, она становится все ревнивее… Кажется, женщина, которая благополучно обогнула мыс «Пятидесяти лет», должна бы оставить все замашки молоденькой капризницы, а она все больше оправдывает русскую пословицу относительно лежания на сене — сама не ест и другим не дает!
III
18 мая 1780 года императрица Екатерина II торжественно отправилась в Могилев. Ее сопровождали Потемкин, Ланской, Панин, Державин и Мария Девятова. Кроме того, за ними следовал блестящий кортеж разных придворных чинов, камергеров, камер-фрейлин и прочая, и прочая…
Среди придворных чинов был также камергер и генерал-адъютант Бибиков, тайный, но близкий друг великого князя, связанный с ним крепкими, многолетними узами. По просьбе великого князя Бибиков подробно писал ему обо всем особо интересном. Вот что между прочим написал он Павлу Петровичу о Бодене и Иосифе II:
«Как ни мудро задумала все ее величество, но кажется, прекрасной цыганке не удастся соблазнить „Прекрасного Иосифа“. Правда, ей удалось сделать невозможное: до сего времени, как говорят, Иосиф не сказал ни одного комплимента ни единой женщине, а тут он ими так и сыплет. Недавно он заявил, что не удивляется поэтическому таланту нашего Романыча: ведь когда имеешь такую сестру, когда перед глазами постоянно стоит поэтический идеал, то нетрудно стать поэтом. Но дальше этого ни с места. Его католическое величество иногда подолгу сидит с прекрасной Боденой наедине. Нашлись проказники из наших, которые вздумали подглядеть в щелочку, чем они там занимаются. Ничего предосудительного: сидят на почтенном расстоянии друг от друга и разговаривают о литературе. Бедняжке нелегко дается этот разговор — ведь она понимает по-французски с грехом пополам, а по-немецки ни слова. Но они все-таки ухитряются беседовать.
…Как я и предсказывал, из всего этого ровно ничего не вышло. Сегодня граф Фалькенштейн, как именуется здесь Иосиф II, торжественно прощался. Бодену он при всех очень трогательно поцеловал в лоб — верный признак, что между ними ничего не вышло и не выйдет. Правда, еще время не потеряно: ведь граф Фалькенштейн направляется отсюда через Москву в Петербург и пробудет короткое время в Царском. Но верьте моей опытности, ваше высочество: раз мужчина целует женщину при всех, да еще в лоб, — из этого ровно ничего не выйдет. Впрочем, как говорят, теперь это не важно: то, что не удалось фрейлине, удалось ее государыне, хотя и не так, как это предполагалось в отношении первой. Императрица положительно очаровала Иосифа и предложила ему выгодную комбинацию. Какую именно — твердо не знаю, но слышал, что дело идет об отчуждении каких-то двух провинций, а если Пруссия вступится, то на подмогу двинутся русские. Итак, скоро буду иметь честь лично приветствовать Вас, ваше высочество, и справиться, какой новый фокус выкинула в мое отсутствие несравненная Лелия Готье».
Прочитав это письмо, великий князь невольно улыбнулся: на этот раз фокус выкинула не Лелия, а он сам.
Несмотря на то, что Лелия жила теперь в глуши — по распоряжению императрицы великий князь переселился на житье в Гатчину, и Лелия поместилась неподалеку от дворца, — она тратила втрое больше, чем было обусловлено контрактом. При этом она доводила великого князя до исступления своими вечными капризами и требованиями.
Сознавая свою власть хорошенькой и развращенной женщины, девица Готье перетягивала струны — она обращалась с наследником так, как не позволил бы обращаться с собой ни один из его лакеев. Но великий князь сносил все довольно покорно — до поры до времени, разумеется!
Однажды, когда он пришел к ней по обыкновению, Лелия встретила его слезами и упреками. Что она за несчастная женщина! Ей показывали прелестное колье, стоящее всего только каких-нибудь сорок тысяч рублей, а она не в состоянии купить его, так как вечно сидит без денег! Стыдно сказать, что ее любит сам русский наследник! Да какой-нибудь парижский булочник не стал бы держать свою подругу в подобной нищете!
— Хороша нищета! — рассмеялся великий князь. — Милая моя, ты забыла, что вместо оговоренных пяти тысяч берешь до пятнадцати деньгами, да еще на десятки тысяч выпрашиваешь подарков!
— Вы вздумали попрекать меня? — рассердилась Лелия. — Стыдитесь! Я отдала вам свою красоту и молодость…
— Прибавь еще: невинность и честь! — поддразнил ее Павел Петрович, бывший в очень хорошем расположении духа.
— Вы, кажется, собираетесь издеваться надо мной? — топнув ногой, крикнула разгневанная Лелия. — Ну-с, получу я колье или нет!
— Конечно нет. Разве можно так транжирить?
— Ну, тогда убирайтесь вон! Мне нездоровится!
— Хорошо, уйду. Но сначала ты должна поцеловать меня!
— Сначала сделайте, что вас просят, а потом будут и поцелуи!
— Э, так ты отказываешься меня поцеловать? Ну, стой, саранча, это тебе будет стоить пятьдесят тысяч рублей. В контракте ясно сказано, что ты обещаешься любить меня, что в случае нарушения договора провинившаяся сторона уплачивает неустойку! Ты нарушаешь контракт — подавай неустойку!
— А, контракт! А, контракт! — задыхаясь от бешенства, прохрипела Лелия, подбегая к письменному столу и доставая из бювара контракт. — Вот тебе твой контракт! — крикнула она, прибавив ругательство, после чего, разорвав бумагу пополам, швырнула обе половинки в лицо великому князю.
Он побледнел и посмотрел на Лелию таким взглядом, от которого в ней все похолодело, поднял с пола разорванный контракт, положил его в карман и ушел.
Больше Лелия не видела его. Она пыталась возобновить прерванные отношения, но Павел Петрович методично возвращал ей все ее письма нераспечатанными.
Наконец ей дали понять, что гораздо лучше уехать добровольно, чем под эскортом полиции. Лелия Готье поняла и уехала со своей наемной «мамашей» искать новых приключений.
IV
Вернувшись после поездки в Могилев, Потемкин весь отдался задуманной им цели погубить Бодену и Ланского. Однако и тот и другая вели себя слишком безукоризненно, чтобы светлейшему интригану можно было найти хоть зацепочку.
Совершенно случайно ему удалось узнать от Панина про кратковременный роман, бывший в Ораниенбауме между Боденой и Ланским. Это и дало ему идею погубить обоих вместе одним ударом.
Он знал, до каких пределов стала ревнивой в последнее время императрица. Годы, заботы и бурная жизнь начинали кидать тень на ее светлый ум, и все чаще случалось, что она, не проверив пустого, необоснованного подозрения, всей тяжестью своего гнева обрушивалась на подозреваемого. И важно было заронить искру — пожар не заставлял себя ждать.
Однажды утром, подойдя к своему рабочему столу, Екатерина II увидела положенную там кем-то на видном месте записку: «А цыганке-то все-таки удалось!»
Уже давно в душе государыни таились ревнивые подозрения, что Ланской и Бодена обманывают ее. Она гнала прочь от себя эти подозрения, но помимо ее воли они продолжали гнездиться где-то в глубине души. И эти несколько слов настолько отвечали тайным мыслям императрицы, что они показались ей проверенным, установленным, доказанным, бесспорным фактом. Она велела сейчас же позвать Бодену и показала ей записку, требуя, чтобы та объяснила, что это значит.
— Ваше величество, — спокойно ответила Бодена, — эта записка составлена так неясно, а моя совесть так чиста, что я ничего не могу понять!
— Ты лжешь, подлая распутница, лжешь! — крикнула Екатерина Алексеевна.
Бодена побледнела от обиды.
— Вот видишь, вот видишь, ты побледнела! Знает кошка, чье мясо съела!
— Ваше величество, я побледнела от боли и обиды!
— Лжешь! Ты побледнела от страха, что я разузнала о твоих шашнях с Ланским! Ты любишь его, ты устраиваешь свидания с ним!
— Где же именно, ваше величество?
— Почем я знаю? Везде, где можно!
— Клянусь Богом и своим спасением души, что после Ораниенбаума я не сказала ни единого слова с графом Ланским иначе, как при свидетелях или по вашему приказанию. Ни разу ни словом, ни взглядом, ни намеком граф не вспоминал той минуты безумия, о которой ведомо вам, ваше величество. Да разве могла бы я забыть вашу ласку, разве могла бы так отблагодарить за все сделанное для меня? Прежде — о, не ручаюсь! — я не имела счастья близко узнать вас, ваше величество, и несправедливо питала дурные чувства. Тогда, быть может, я с радостью употребила бы все чары кокетства, чтобы причинить боль вам. Но и то это было возможно для меня до момента душевного перерождения. А теперь… после всей материнской ласки, заботливости, милости вашего величества! Да если бы я даже была способна любить Ланского, я лучше задушила бы себя, чем отдалась бы такой преступной страсти! Ах, ваше величество! Ведь так понятно, почему написали эту записку. Положению графа завидуют, его хотят устранить — вот и придумали эту клевету… Но если бы вы, ваше величество, знали, как мало внимания обращаем мы друг на друга! Он весь полон обоготворением своей государыни, а моя душа умерла для радости и любви…
— Маша, — сказала императрица, — я чувствую, что ты не лжешь. Прости мне мою горячность, но дай Бог тебе никогда не дожить до того момента, когда женщина любит особенно мучительно-пламенно, безрассудно-горячо и в то же время сознает, что ее время ушло, что на ее счастье стоит только дунуть, и оно разлетится, как лепестки увядшего цветка. Вечные сомнения отнимают у меня покой и сон… Я так люблю Александра!..
— Ваше величество, вы без основания беспокоите себя. Я готова поручиться головой, что граф Ланской никогда не нарушит верности вам!..
— Обними меня, моя милая, дай мне поцеловать тебя! Ты уж прости меня, но я сама не своя… Хорошая ты моя!.. Но еще один вопрос: ты знаешь, что великий князь прогнал свою танцовщицу; не делал он после этого попыток возобновить с тобой прежние отношения?
— Нет, ваше величество, он даже не замечает меня!
— Выбрось его из сердца! Ты видишь — он не способен любить!
— Увы, ваше величество, мне приходится так часто встречаться с его высочеством…
— Успокойся, милочка! Через несколько дней великий князь отправляется с женой путешествовать за границу… Он пробудет там довольно долго… Так лучше для нас обоих, потому что с каждым днем мы перевариваем друг друга все хуже и хуже. И для тебя это будет лучше: ты отдохнешь, забудешь его, и твое сердце откроется для новой любви, для нового счастья!
— Как была бы я счастлива, если бы мне удалось забыть его! Но иного счастья мне не видать — мое сердце умерло… навсегда…
V
Вскоре случились три события, в равной мере взбесившие Потемкина. Граф Ланской был возведен государыней в княжеское достоинство, а Бодена получила миниатюрный портрет императрицы, осыпанный бриллиантами, для ношения на груди. И то и другое доказывало, что план светлейшего окончательно не удался — а ведь тем не менее не одну записочку прикалывали по его приказанию то к туалету, то к письменному столу, то к подушке императрицы.
Третья неприятность — следствие первых двух — должна была, казалось, окончательно поколебать его положение. Однажды императрица при всем дворе обратилась к Потемкину со следующими словами, сопровождаемыми самой милостивой улыбкой:
— Князь Григорий Александрович, ты непрестанно доказываешь, насколько тебе близки мои интересы и как ты неустанно заботишься обо мне. Давно я ничем тебя не награждала — ты уж прости, стареть начинаю, память слабеет. Но сегодня мне не спалось, задумалась я о разных делах и вспомнила свое упущение. Вот, князь, — сказала она, взяв из рук Ланского продолговатый янтарный ящик и подавая его Потемкину, — возьми! Это знак моей тебе признательности! Да не открывай при всех-то, — улыбнулась она, — а то позавидует еще кто-нибудь, а у меня таких драгоценностей больше и нет вовсе! Ну, ступай к себе, князь; вижу, что не терпится посмотреть; ступай, голубчик!
Восхищенный новым доказательством высочайшей милости, Потемкин помчался к себе. В кабинете он осторожно открыл янтарный ящик… и нашел там все записки, которые по его приказанию подбрасывались императрице!
Конечно, ящик был немедленно разбит вдребезги об пол, а записки полетели в печку. Но этого было мало; надо было как-нибудь спасать себя — его положение трещало по всем швам.
И светлейшему пришлось испытать на себе справедливость поговорки: «Не было бы счастья, да несчастье помогло». Налетела беда, перед которой все побледнело, но беда заставила его потерять голову, наделать глупостей, и эти глупости… спасли его.
Впрочем, одно из писем, которое мы сейчас предложим вниманию читателя, разъяснит все это лучше.
Отправляясь за границу, великий князь опять обратился к своему другу Бибикову с просьбой писать ему подробно обо всем, что делается при дворе. Письма должны были быть адресованы на имя князя Куракина, камер-юнкера двора его высочества. Кроме того — во избежание всяких случайностей — для главных героев и героинь двора были придуманы сатирические псевдонимы, над разгадыванием которых не приходилось особенно ломать головы. Так, Екатерина называлась «Мессалиной», Ланской — «Антиноем», Потемкин — «Одноглазым Купидоном» и так далее.
Для великого князя было сущим наслаждением и отрадой получать эти письма. Бибиков в совершенстве владел французским языком, и его послания казались блестящими памфлетами — легкими, злыми и остроумными, не говоря уже о том, что они отлично отражали все события петербургского двора.
И вдруг письма прекратились. Великий князь, не зная, что подумать, осторожно навел справки и узнал, что последнее письмо Бибикова перехвачено русской полицией и сам Бибиков выслан в строжайшее заключение под надзор куда-то близ Астрахани.
Это перехваченное письмо действительно было написано более чем смело. Оно гласило:
«Дорогой князь и друг! Сегодня смогу сообщить Вам много нового, что немало поразит Вас. Но ведь недаром иностранцы называют Россию „страной неограниченных возможностей“, воистину, мы живем в век чудес!
Наша Мессалина Великая, все более и более не чающая души в своем юном Антиное, изобрела недавно такой проект, который только крайняя почтительность мешает мне назвать сумасшедшим. Именно: она твердо решила обвенчаться с Антиноем!
Хотя этот проект держали под величайшим секретом, но отставной Купидон каким-то чудом пронюхал о нем. Уж не знаю, право, не выделяет ли наша петербургская почва каких-нибудь вредных паров, от которых все сходят с ума, но Купидон бросился к Мессалине, в бешенстве накинулся на нее с упреками и оскорблениями, топал ногами, грозил кулаками и осыпал не особенно галантными словечками, от которых сильно припахивало не то конюшней, не то казармой… Мессалине не осталось ничего иного, как упасть в обморок. Купидон оставил ее лежать на полу и ушел, как будто ничего не случилось.
Вот что называется положением! Как быть? Оставить так — невозможно! Наказать — но чем? Ведь с такими господами, как наш Купидон, приходится считаться.
Так или иначе, но, очнувшись из мнимого обморока, Мессалина заперлась с Цингарой [22] , одной из самых непримиримых ненавистниц Одноглазого, и проговорила с нею целых три часа. О чем? Этого никто знать не может, но камеристка Цингары, имеющая постоянный доход от передачи мне разных важных сведений, предполагает, что они говорили мало хорошего, ибо после этого таинственного разговора с Мессалиной Цингара два раза украдкой виделась с одним из наших знаменитейших врачей, доктором Хиосциамусом [23] .
Через два дня Купидон заболел Его домашний врач нашел все признаки отравления мышьяком, причем, якобы, доза была настолько велика, что Одноглазого спасла только быстрая помощь. Выздоровев, Купидон озверел Он мечет громы и молнии, грозит европейским скандалом, процессом, разоблачениями и терроризирует Мессалину настолько, что она запирается от него, боится выходить и выезжать и не решается что-либо предпринять против него. Это спасает Купидона, положение которого было очень шатким. Но раз боятся…
Впрочем, говорят, что Мессалина не отказалась от своего проекта, а только ждет, когда удастся сбросить с плеч Одноглазого».
Дальше шли менее интересные мелкие придворные новости.
VI
Бибиков не ошибался: императрица Екатерина серьезно думала выйти замуж за своего Антиноя. Все видели, каким безумием была эта затея, но кто же мог взять на себя смелость обратиться к императрице с уговорами, раз она не спрашивала ничьего совета?
И все-таки нашелся человек, которому уже нечего было терять. Граф Никита Иванович Панин, почувствовав приближение смерти, дал знать государыне, что умирает и о многом хотел бы переговорить с ней напоследок. Императрица сейчас же приехала к почтенному старцу, и, говоря о разных государственных делах, которые следовало разрешить после него, он коснулся между прочим и проекта ее брака с Ланским.
Государыня грозно сдвинула брови.
— Я умираю, царица! — просто сказал Панин и продолжал говорить об этом щекотливом вопросе.
Он представил императрице все безумие затеянного ею шага; он говорил так ясно, так разумно, так беззлобно, в нем так ярко чувствовался готовый воспарить к горним высотам дух, что на Екатерину II это произвело огромное впечатление. Прощаясь с графом, она дала ему слово, что откажется от своего намерения, и когда на другой день она узнала о смерти старика, она мысленно повторила, что сдержит данное ему слово.
Ланской был вне себя, когда узнал, что его пятидесятидвухлетняя «Зоренька» раздумала. Жизнь при дворе, полном интриг, разврата и лжи, уже затронула его душу, и он был далеко не так нечувствителен к суетному тщеславию, как прежде. И, считая, что виной всего этого является Потемкин, он принялся на каждом шагу, чем мог, досаждать ему.
— Знаешь что, Кукареку, — сказал однажды светлейший своему врачу, вернувшись из дворца, — мальчишка бесится с каждым днем все больше и больше. Я терпел, терпел, но теперь он начинает мне надоедать.
— Иначе говоря, он все более становится опасным, — невозмутимо комментировал Бауэрхан.
— Ты ужасно любишь ставить точки над «i», Кукареку! Ну, допустим, что так: да, он все более и более опасен! Ты только подумай, что бы вышло, если бы императрица привела в исполнение свой безумный проект?
— Да не беспокойтесь, она еще приведет!
— Следовательно, теперь самая пора…
— Отделаться…
— От этого мальчишки.
— Но как?
— Ну, милый мой! На этот вопрос не я тебе, а ты мне должен ответить! Ты у меня — химик…
— Химия — прекрасная наука, ваша светлость, но в ней заключаются также большие неудобства. Так, например, для врагов вашей светлости оказалось страшно неудобным, что существует отличное противоядие против мышьяка!
— Да, в этом ты прав. Но мышьяк — это старо. Ты недавно рассказывал, что тебе удалось добыть что-то новое?
— Ах, табачный яд? Да.
— Что за прелесть?
— Это прозрачная, бесцветная, маслоподобная жидкость, которая пахнет табаком, так как составляет его ядовитую сущность. Жидкость легко воспламеняется, горит ярким, спокойным огнем, растворяется в воде механически, а химически — растворяется в алкоголе, эфире…
— Брось, братец, науку. Переходи к сути!
— Ну, и представляет собой один из самых сильных ядов. Он не оставляет никаких следов отравления, но действие его быстро и разрушительно.
— Это открытие делает тебе честь!
— Только в том случае, ваша светлость, если оно может принести какую-нибудь пользу!
— Мы с тобой всегда до чего-нибудь договоримся! А нельзя ли мне получить немножко этой жидкости?
— Я случайно захватил флакон с собой! Вот он, ваша светлость!
— Давай, Кукареку, давай! Спасибо тебе, старый друг.
Через неделю Ланской заболел. Государыня ухаживала за ним с нежной, самоотверженной заботливостью, не отходя от больного ни днем ни ночью. Она обещала врачам все блага мира, если только им удастся спасти Ланского. Но врачи кивали головой и молча отходили в сторону. Только Роджерсон осмелился сказать:
— Ваше величество, больной, очевидно, отравлен. Спасение невозможно!
— Отравлен! — в ужасе вскрикнула императрица. — Но чем?
— Неизвестным мне ядом, поэтому и нельзя спасти больного: неизвестен яд, неизвестно и противоядие!
Императрица упала в глубокий обморок. Когда она очнулась, то увидела, что ее горячо любимый фаворит навсегда сомкнул свои глаза. Князь Александр Дмитриевич Ланской умер, не достигнув и двадцати пяти лет.
Трудно, невозможно описать все отчаяние императрицы. Ей казалось, что ее самое отпевают, что ее опускают в могилу и засыпают землей. Она постарела еще больше. Долгое время она не выходила из кабинета, где сидела вдвоем с Боденой, оплакивая дорогого покойника… Бодена серьезно опасалась за жизнь и рассудок своей высокой покровительницы…
В день похорон Ланского Потемкину было предписано уехать в Херсон. Императрица не могла ни в чем обвинить его: ведь кроме Потемкина было много лиц, которым могла быть на руку смерть юного фаворита, но она инстинктивно не могла видеть светлейшего, особенно пока ее горе было настолько свежо и остро.
Уезжая, Потемкин подарил Бауэрхану золотую табакерку, осыпанную крупными бриллиантами, стоимостью больше пяти тысяч рублей.
— Это было легко заработано! — сказал Бауэрхан.
VII
Время — лучший целитель. Нет таких ран, нет таких сердечных страданий, которые не затянулись бы, не смягчились бы под его благодетельным влиянием.
Проплакав пять месяцев подряд над могилой любимого фаворита, Екатерина II вдруг почувствовала, что ей слишком тяжело продолжать жить в этой скорби, что она еще слишком молода, чтобы оставаться без ласки, без любви, без нежного сочувствия.
Придумать достойного заместителя покойному — это было вполне в компетенции Потемкина, и когда ему было разрешено вернуться из Херсона, он первым делом стал тщательно осматривать офицеров, выбирая подходящих.
Он остановился сразу на двоих — на Петре Ермолове и Александре Мамонове. Под каким-то незначительным предлогом он послал их обоих к императрице, чтобы она сама решила, который из них больше подходит ей. Ей понравились оба, но она решила сначала остановиться на Ермолове.
Сейчас же Потемкин поспешил произвести поручика Ермолова в свои адъютанты; в качестве такового он имел доступ к императрице, а она через месяц произвела Ермолова в полковники и взяла к себе флигель-адъютантом. Ермолов переехал в те же комнаты, которые занимал до того Ланской. Государыня подарила ему для первоначального обзаведения сто тысяч рублей и дала для уплаты мелких долгов еще пятьдесят тысяч рублей.
Новый флигель-адъютант представлял собою тип самого обыкновенного армейского офицера. Он не был ни умен ни глуп, ни образован ни полный невежда, ни рыцарь ни проходимец. Вернее — всего понемножку. Конечно, быстрая перемена в его судьбе не могла не вскружить ему голову — «белый араб от радости взбесился!», добродушно говаривал Потемкин.
Это прозвище — «белый араб» — было дано Ермолову и утвердилось за ним благодаря Потемкину. Кличке нельзя было отказать в меткости: действительно, Ермолов был курчав, имел широкие скулы, толстые, чувственные губы и белые как снег зубы — словом, вполне арабчонок, если бы только не льняные волосы.
«Белый араб» недолго продержался в милости у государыни, но его падение было связано с целой цепью причин.
У Ермолова был дядя, некто Левашов, живший исключительно карточной и бильярдной игрой. Хотя его и считали шулером, но он тем не менее принадлежал к числу постоянных партнеров Потемкина.
Подругой жизни Левашова была весьма сомнительного поведения немка, начавшая свою карьеру на шоколадной фабрике в Кенигсберге, а потом ставшая «рабыней веселья», в качестве каковой она и прибыла пытать счастье в Петербург. Как ее звали на самом деле, никто не знал. В шикарном квартале ее звали «Гелией», в квартале средней руки — «черноглазой Машкой», в рабочем — «Минной Ивановной». Отличаясь крайней беспорядочностью жизни, она то пировала под именем Гелии с дворянчиками из не особенно богатых, то, пропив все свои туалеты, делила в качестве Минны Ивановны трудовую косушку рабочего. После того как она несколько раз совершила подобные нис- и восхождения, побывала два-три раза в больнице, посидела несколько раз в кутузке за назойливые приставания к прохожим, судьба столкнула ее с полковником в отставке Левашовым, и она переехала к нему на постоянное житье.
В прошлой карьере у Гелии-Машки-Минны было одно отличительное достоинство: не умея никогда сберечь ни одной копейки для себя, она с одинаковым шиком «пускала по ветру» как бедного рабочего, так и богатого помещика. В крайнем случае она довольствовалась и малым, но не было такого большого, которого хватило бы на ее потребности. Нечего и говорить, что скромного бюджета Левашова не хватало на ее жизнь. До того времени он просто играл не особенно чисто, теперь же пустился ла откровенное, профессиональное шулерство.
Однажды, явившись к Потемкину, он притащил с собой также и свою Гелию.
— Вот, ваша светлость, прекрасная Леда, которая ощипала уже не одного лебедя и разорила не одного Юпитера! — сказал он, представляя князю свою сожительницу.
Та бесстыдно улыбнулась при этом и показала два ряда таких жемчужно-белых зубов, которые особенно нравились светлейшему.
— А ну-ка, покажись! — сказал он и стал бесцеремонно вертеть Гелию, осматривая ее по всем статьям, словно лошадь. — Ничего! Товарец добрый! — заключил он в результате.
Сели играть. Потемкин пожелал играть в кости и уже это не понравилось Левашову: в кости не сплутуешь. К тому же ему сильно не везло: он стал горячиться и проиграл все, что у него было.
— Ваша светлость, изволите продолжать играть в кредит? — спросил он.
— Нет! — спокойно отрезал князь.
— Тогда я могу предложить следующее: я поставлю на карту свою подругу, а вы — некоторую сумму, в какую ее оцените…
— Хорошо, но назначь сам.
— Пять тысяч рублей не много будет?
— Нет! — сухо отрезал Потемкин.
— Тогда давайте играть. Выиграю — деньги мои, ну, а проиграю…
— Тогда что?
— Что ж тогда? Останется только пулю в лоб пустить!
— Ничего не имею против!
Стали бросать кости. Первый бросал Потемкин и выкинул семнадцать очков. Он уже втайне торжествовал, но Левашов выкинул очком больше.
— Я проиграл! — равнодушно заметил князь. — Угодно вам продолжать игру?
— С удовольствием!
На этот раз проиграл Левашов: кучка золота уплыла так же быстро, как и появилась.
— Ну, что же, попытаем еще раз! — сказал он.
— На тех же условиях?
— На тех же, ваша светлость!
Опять кинули кости, и опять судьба отвернулась от Левашова: он проиграл.
— Ну, что же, — безнадежно сказал он, — все пропало, мне остается только уйти…
— Как уйти? — крикнула Гелия. — Нет, голубчик, ты должен исполнить свое обещание и застрелиться!
— Обещаний, сударь, на ветер не дают, — сухо прибавил Потемкин.
Левашов грустно посмотрел на Гелию, достал из кармана заряженный пистолет, засунул дулом в рот и спустил курок.
Гелия разразилась презрительным хохотом. Потемкин позвонил и приказал убрать труп, что было немедленно исполнено.
— Ну а ты, красавица, останешься у меня до утра! — спокойно сказал светлейший.
— До утра? А потом?
— В свое время узнаешь! — ответил Потемкин, обнимая Гелию.
На следующее утро он сказал ей:
— Ну-с, красавица, а теперь убирайся, да поскорее! Такое подлое, развратное существо, как ты, опасно держать у себя слишком долго!
— Как «убирайся»? — начала было кричать Гелия, но Потемкин позвонил и приказал выбросить ее за дверь, что и было буквально исполнено.
Когда Ермолов узнал обо всем этом, он кинулся к Потемкину и принялся кричать на него, угрожая всеми карами и громами, как небесными, так и земными.
Потемкин взял его за шиворот и собственноручно выбросил из дверей во двор; он мог безопасно пойти на это, так как более чем когда-либо был нужен императрице: это было время горячего обсуждения византийского проекта.
После такой расправы светлейший поехал во дворец и без всяких околичностей сказал императрице:
— Ваше величество, я явился с просьбой немедленно прогнать Ермолова!
— Почему? Что такое случилось?
— Он ведет себя со мною неподобающим образом. Только что он наговорил таких дерзостей, что я был принужден собственноручно выбросить его за дверь.
— Как жаль! — задумчиво сказала государыня. — Он такой смешной, такой забавный…
— Но это не дает ему право третировать старейших слуг вашего величества!
— Ну, да, конечно… Хорошо, через три дня я его удалю!
— Извините, ваше величество, я не стану ждать и трех часов. Моя честь должна получить удовлетворение немедленно!
— Вы забываете, князь, с кем вы говорите?
— Нет, нисколько. Я говорю с императрицей Екатериной, которую весь мир называет мудрой и справедливой.
— Но нельзя же быть таким нетерпеливым!
— В делах чести, ваше величество, отлагательства быть не может!
— Ах, какой ты!.. Ну, хорошо, завтра утром я удалю его!
— Как угодно будет вам, ваше величество, но тогда сегодня я попрошу отпустить меня на покой!
— Господи, ну неужели ты не можешь подарить мне несколько часов?
— В деле чести — нет…
— Ну что с тобой поделаешь! Ладно, будь по-твоему! Через полчаса Ермолов получил от императрицы в подарок сто тысяч рублей и предписание немедленно выехать из Петербурга. Через два часа он мчался по московскому шоссе.
VIII
В тот же день, когда Ермолов так неожиданно для себя слетел с вершины своего счастья, вечером императрица пригласила к ужину второго из присланных ей когда-то Потемкиным офицеров — Александра Мамонова. На следующий день Мамонов переехал в очищенные Ермоловым комнаты.
Мамонов заметно выделялся из всей вереницы фаворитов, последовательно приближаемых императрицей в последнее время. Он далеко не отличался красотой, у него был дурной цвет лица и калмыцкие скулы, он был самым некрасивым интимным другом императрицы, и все-таки в очень короткое время ему удалось совершенно вытеснить из сердца государыни образ «незабвенного» Ланского.
Мамонов был очень умен, честолюбив, образован, циничен и скрытен. В его взоре сквозило превосходство; редко кто дерзал оскорбить его — а ведь он не был ни бретером, ни выдающимся мастером шпаги. Впоследствии, будучи за границей и присутствуя на рауте у Кауница, Мамонов спокойно рассказывал о своей роли при русской императрице, об удивительном запасе молодых сил в этом старом заплывшем жиром теле, о некоторых неудобствах обязанностей фаворита, о выгодности последних вообще и для него — в частности.
Существуют вещи, о которых все знают, но в которых нельзя признаваться. Всякого другого за подобные рассказы в аристократическом обществе немедленно бы оборвали, осыпали ироническими замечаниями, перестали принимать…
Однажды в ответ на одно из особенно циничных признаний Мамонова слушатели было возмутились, а влиятельный князь фон Ритберг-Азенау даже пустил ядовитое замечание.
Но Мамонов обвел общество спокойным, ледяным взглядом — и присутствующие поспешили выразить на лицах растерянную улыбку; потом он уставился на фон Ритберга, и через секунду князь как-то удивительно глупо сорвался с места, подбежал к Мамонову с комплиментами, прося непременно посетить его.
— Хорошо, ваша светлость, — все тем же ровным, ледяным голосом ответил Мамонов, — если выберу время, то как-нибудь заеду к вам! — И, кинув эту небрежную фразу, он равнодушно отвернулся от князя.
Мы нарочно привели эту сценку, чтобы показать, сколько нравственной силы и способности оказывать влияние на других было заложено в этом человеке.
По отношению к Потемкину Мамонов с первого же дня сумел поставить себя в совершенно определенные рамки. Когда после официального признания Мамонова новым фаворитом светлейший сунулся было к нему с советами и указаниями, последний безукоризненно вежливо оборвал Потемкина. В дальнейшем он достаточно ясно показал, что не позволит светлейшему ни на йоту вмешиваться. Он очень прозрачно намекнул, что не имеет ни малейшего желания вступать в борьбу с Потемкиным, так как хочет с большей пользой употребить время на собственную карьеру, но если его поставят в необходимость поднять перчатку, то…
Потемкин внутренне выругался, но должен был примириться с этим. Ему некогда было теперь возиться с Мамоновым — государыня все чаще поговаривала о своем желании посетить юг России, и приходилось слишком много работать над обустройством новых русских областей. А потом — к чему? Сейчас Мамонов не был ему опасен, так как с большой корректностью воздерживался от какого-либо вмешательства в интересы светлейшего.
— Это он себе на закуску оставляет! — нередко говаривал Потемкин Бауэрхану. — Ну да там видно будет!
А тем временем Мамонов действительно употреблял свое время «с большой пользой». За самый короткий срок он стал уже генерал-майором. Вскоре польский король Станислав Понятовский, имевший свои основания ухаживать за русской императрицей, прислал ее фавориту сразу два высших польских ордена. Мамонов поблагодарил короля, но сказал, что, не имея ни одного русского ордена, он не может носить польские. Разумеется, Екатерина II сейчас же узнала об этом и пожаловала умному любимцу орден св. Анны, усыпанный бриллиантами на 100 000 рублей. Через полгода Мамонов получил орден Александра Невского, который, благодаря усыпавшим его бриллиантам, тоже представлял собой ценность в 100 000 рублей. С тех пор награды стали все учащаться и учащаться, и редкая неделя проходила без какого-нибудь знака внимания императрицы.
IX
7 января 1787 года императрица наконец отправилась исполнить давнишнее желание — «осмотреть свое маленькое хозяйство», как она шутливо выразилась, то есть посетить Новороссию и Крым.
Читателям, разумеется, отлично известна эта нашумевшая во всем мире историческая феерия. Поэтому мы остановимся только на нескольких черточках, характерных для интересующего нас русского Аттилы.
Надо было быть Потемкиным, чтобы решиться так нагло обмануть государыню, чтобы так талантливо, так быстро инсценировать грандиозный спектакль, преподнесенный императрице под видом действительности.
Еще в 1784 году, когда Потемкин был назначен генерал-губернатором Крыма, он отправил бригадиру Синельникову точный план путешествия государыни с указанием, где должно построить для нее дворцы, обеденные столы, станции и т. п. Таким образом, за три года до фактического путешествия его детали были уже предрешены. Как только день выезда был назначен, Потемкин выехал вперед, чтобы быстро поставить декорации, необходимые для его феерии.
Прежде всего он удалил от себя к приезду императрицы лично ей известного генерала Тутолмина, человека очень энергичного и деятельного, много сделавшего для нового русского края, но отличавшегося неудобной для Потемкина честностью. Вторым актом светлейшего было следующее: желая как можно больше поразить императрицу роскошью и великолепием управляемого им края, он устроил так, что графу Румянцеву-Задунайскому, бывшему в то время малороссийским генерал-губернатором, не дали денег, тогда как сам Потемкин черпал их полными пригоршнями. Румянцев не мог даже как следует выровнять дороги для проезда императрицы. И вот, проезжая Малороссией, она видела самую обыкновенную, серенькую, неприкрашенную Русь. Но стоило ей вступить в пределы генерал-губернаторства Потемкина, как колеса экипажей покатились словно по паркету, а вокруг все дышало прелестью фантастической сказки.
Императрица ехала сначала в экипажах, потом в галерах по Днепру. Проезжая по чудным дорогам, она видела вдали нарядные хутора, огромные толпы народа, якобы занимающегося полевыми работами, бесконечные стада скота. Но когда императрица подъезжала к назначенному для ночлега месту, декорации, изображавшие хутора, поспешно собирались и перевозились дальше, «народ» и «стада» тоже перегонялись вперед, и на следующий день, продолжая свое путешествие, государыня снова видела богатые хутора, пестро и нарядно разодетых крестьян, тучные стада скота.
По Днепру ехали в галерах, и тут обман был еще наглее. Ведь, проезжая по твердой земле, государыня могла вздумать остановить экипаж, подозвать рабочего, расспросить, могла захотеть лично осмотреть нарисованный хутор; сидя же на палубе галеры, она была лишена возможности проверить что-либо и только наслаждалась созерцанием пестрого калейдоскопа, развертывавшегося перед ее глазами.
Теперь декорации изображали уже не отдельные хутора, тонущие в зелени садов, а целые селения, города, из которых выбегал народ, церкви, тихо перезванивавшиеся колоколами, татарские аулы, откуда выезжали пестро одетые джигиты. По временам от картонных городов отъезжали эскадроны «сформированных» (а честно говоря — набранных из других частей и переряженных) Потемкиным легкоконных полков. И снова тянулись, снова красовались перед изумленными зрителями хутора, поля, города, села, казармы, крепости, церкви… Единственное, что удивляло многих, в том числе Иосифа II и польского короля, тоже сопровождавших Екатерину II в этой увеселительной прогулке, — это почему селения и города не у пышной, многоводной реки, а все больше в стороне.
Все города и селения, расположенные у самой реки, находились в периоде строительства. Это были уже не декорации, а действительность. Потемкин не упустил такой правдоподобной детали — не все, дескать, готово, многое еще продолжает строиться.
В Херсоне и Севастополе светлейший блеснул уже по-настоящему. Там Екатерина II лично видела и осматривала готовые крепостные стены, арсеналы, интендантские склады, корабли, строящиеся на чудом выросших из земли верфях. Но Иосиф II, любивший и у себя дома совать нос повсюду, осмотрев лазареты, крепостные работы, верфи, только пожимал плечами: везде сквозили либо невежество, либо небрежность, либо явный обман. А если бы он мог пробраться тайком в интендантские склады и распороть один из мешков с мукой, грудой которых так восторгалась Екатерина II, то увидел бы, что в этих мешках… просто песок!
Императрица была в восторге, а вследствие этого влияние и могущество Потемкина возросло до чрезвычайной степени, и за все это пришлось расплачиваться все тому же многострадальному русскому народу.
Прежде всего это путешествие дало возможность Потемкину и Мамонову украсть довольно порядочные суммы. Для того, чтобы не быть вынужденной самой отдавать самые разные мелкие приказания, императрица вручила Потемкину и Мамонову чистые листки со своей подписью. И тот и другой использовали часть их так, что написали над подписью императрицы ордера в казначейство, по которым и получили солидные суммы.
Помимо украденного, само по себе путешествие Екатерины II стоило народу (ибо кто же, как не народ, оплачивает государственные феерии?) больше двух миллионов рублей серебром.
А главное — Турция справедливо усмотрела в путешествии русской императрицы, в надписях на триумфальных арках, говорящих о «пути в Софию», в воинственных выкриках агрессивные намерения. Следствием этого была кровопролитная война, тоже немало стоившая народу, так как даже самая победоносная война, отрывая крестьянина от плуга и посылая его убивать своего ближнего, наносит невосполнимый ущерб стране.
Но последовавшая за путешествием Екатерины II война оказалась гибельной также и для самого Потемкина: в то время как он стоял во главе южной армии, в милость императрицы вошел Платон Зубов, единственный из фаворитов Екатерины II, которому удалось серьезно подкопаться под влияние светлейшего. Впрочем, сначала нам надо рассказать читателю о Мамонове и о его дальнейшей судьбе.
X
В 1789 году положение Мамонова было настолько высоко, что он считался самым вероятным кандидатом в вице-канцлеры, для чего императрица собиралась убрать занимавшего тогда эту должность графа Безбородко. Последний, был не из таких людей, которые позволяют легко подставить себе ногу. Екатерина II очень ценила его ум и опытность, называла его «Вольтером, переведенным на русский язык», но ее очень отпугивали его циничность и лживость. В этом отношении лучшей характеристикой служит следующее острое словцо, сказанное им как-то про себя:
— Если я говорю «ей-Богу», то я лгу, но если я подкрепляю сказанное своим честным словом, то, ей-Богу, мне можно верить!
Безбородко снесся с Потемкиным и узнал от него кое-что такое, чего пока еще не знали при русском дворе: Мамонов изменял императрице с восемнадцатилетней княжной Елизаветой Щербатовой!
Каким образом узнал это Потемкин, сидя в Херсоне, осталось совершенно неизвестным. Но, очевидно, он уже давно окружил фаворита невидимой сетью шпионов и держал все добытые сведения про запас. Сообщение Безбородко показало, что наступил момент, когда пора пустить «запас» в ход. Потемкин раскрыл вице-канцлеру ахиллесову пяту опасного соперника, и последний был поражен метким копьем интриги.
Когда императрица узнала об измене своего фаворита, она впала в самую дикую ярость. Если бы Мамонов попался ей в этот момент, то наверное ему плохо пришлось бы. Но когда первый приступ гнева прошел у государыни, то она подумала, что вовсе ни к чему выходить из себя, — все мужчины таковы, и женщина, которая показывает, что она поражена изменой в самое сердце, только унижает себя. Поэтому она дала себе окончательно успокоиться и потом, дождавшись прихода Мамонова, повела с ним такой разговор.
— У меня к тебе большая просьба, Александр!
— Приказывай, царица!
— Тебе следует жениться!
— Мне? Жениться? Но на ком же? — спросил удивленный Мамонов.
— У меня имеется в виду для тебя очень блестящая партия. Невеста, которую я наметила для тебя, молода, знатна и очень богата. Это дочь графа Якова Александровича Брюса.
— Нет, ваше величество, вы не можете требовать этого от меня! Я ни за что не женюсь!
— Да почему же, дурачок? Разве ты знаешь ее?
— Очень мало, но я нахожу ее слишком неинтересной… Да и вообще я ни на ком никогда не женюсь.
— Ты говоришь это серьезно, Александр?
— Клянусь всеми святыми!
— Всеми, говоришь ты? Ну, к чему всеми… Довольно будет святой Елизаветы.
— Елизаветы? Но… почему?
— Потому что так зовут княжну Щербатову. Но почему ты так изменился в лице? Что с тобой? Тебе нездоровится?
— Да… голова… и вообще…
— Что «вообще»? Не вообще, а сердце, должно быть?
— Да, и сердце тоже…
— Эх, Александр, Александр! И ты, значит, не лучше других! Ты не только изменяешь мне, но и лжешь прямо в глаза! Стыдись! У тебя хватает смелости только грешить, но твердо, как подобает мужчине и дворянину, сознаться в своем проступке — это тебе не по вкусу?
— Прости, царица! — упал Мамонов на колени.
— Встань, пожалуйста! Ну к чему эти трагические представления? Ты, может быть, думаешь, что я очень огорчена? Пожалуй, мне неприятно, что ты оказался способным на ложь, на подлую трусость… Но в остальном… Разве могу я ждать чего-нибудь хорошего от холодного авантюриста, готового торговать собой ради чинов, наград, подарков? Встаньте, граф Мамонов! Я прощаю вас, но с одним условием!
— Каким, ваше величество?
— С условием, чтобы через неделю вы были уже женаты на обольщенной вами девушке.
— Ваше величество, вам благоугодно шутить?
— Я далеко не расположена шутить с вами, граф, да и не шучу такими вещами. Через неделю княжна Щербатова должна стать графиней Мамоновой или… Ну, да договаривать, наверное, не нужно! Теперь уходите и смотрите, чтобы вы никогда больше не попадались мне на глаза! Я и без того принуждена видеть больше негодяев, чем могу вынести!
Через неделю — это было в июле 1789 года — в дворцовой церкви Царского Села состоялось бракосочетание графа Мамонова и княжны Щербатовой. Императрица простерла свое великодушие до того, что прислала новобрачным обручальные кольца ценностью в 20 000 рублей.
В то же время Мамонову было приказано в тот же вечер выехать с молодой женой из Петербурга.
За четверть часа до отъезда Мамонов получил запечатанный конверт. Он с любопытством вскрыл его и нашел там свой миниатюрный портрет, который государыня постоянно носила на груди. В этом портрете оба глаза были выколоты — такой символической местью императрица удовольствовалась по отношению к изменившему ей фавориту.
Новобрачные отправились в Москву. Их дальнейшая судьба не имеет отношения к течению нашего повествования, но она так характерна для нравов того времени, что мы, с позволения читателя, вкратце остановимся на ней.
XI
Если такая холодная натура, как Мамонов, была в состоянии любить кого бы то ни было, то Елизавету Щербатову он действительно любил. Да иначе оно и быть не могло: он был слишком осторожен, слишком сдержан, чтобы без особо уважительных причин потерять голову и решиться на столь неосторожный шаг, как связь с молоденькой княжной. Но и она любила его всем пылом своего нетронутого сердца, и потому их брак, состоявшийся по приказанию государыни, был для них большим счастьем и радостью.
Поселившись в Москве, они зажили спокойной и счастливой жизнью. Человек, еще недавно бывший почти всесильным фаворитом императрицы, посмевший, несмотря на известную всем ревность Екатерины II, искать счастья на стороне и сумевший добиться его, невольно привлекал всеобщее любопытство. Мамоновых наперебой приглашали, осыпали ласками и знаками внимания.
Но молодые супруги избегали очень часто показываться в свете: они так страстно искали возможности быть наедине, что каждая минута, проведенная на людях, казалась им потерянной. Они очень любили тихие вечера, когда уютно сиделось рядышком в большом удобном кресле, хорошо говорилось…
В этих разговорах немалое место отводилось императрице. Мамоновы забывали, что своим счастьем они обязаны только ей, и изливали на нее целые потоки злобы и ненависти. Муж слишком долго должен был лицемерить и притворяться, чтобы питать добрые чувства к императрице, да и его самолюбивое сердце не могло забыть то презрение, с которым она назвала его авантюристом, торговавшим собой из корыстных целей. А жена была слишком женщиной, чтобы не питать невольной злобы к своей предшественнице.
Однажды, когда они сидели, тесно прижавшись друг к другу, Елизавета Михайловна спросила мужа:
— Скажи, Саша, а ты иногда не сожалеешь о том времени, когда был фаворитом государыни?
— Господи, да я даже и думать-то избегаю об этом ужасном времени! Ты — счастливая женщина, потому что, полюбив меня, не была вынуждена обнимать другого. Но ты и представить себе не можешь, какая мука вечно находиться возле женщины, которую не можешь любить!
— А почему ты не мог любить ее?
— Да ты только подумай, Лиза, за что ее любить?
— Ну, как за что! Все-таки она — государыня… Она славится мудростью, величием… Ну, и вообще…
— То-то «вообще», детка ты моя маленькая! Вообще не любят, а за то, за что ты сказала, только можно уважать. Но я ее и уважать не мог. Ее называют мудрой, а какая же тут мудрость, когда она в шестьдесят лет приближает к себе молодого человека и хочет, чтобы он любил ее как женщину! По-твоему, она величественна, а посмотрела бы ты на нее без парика, без фижм и робронды… Это — не женщина, а даже трудно определить с точностью, кто… она высосала у меня всю кровь из жил, весь мозг, всю душу… Нет, не будем говорить об этом! Лучше дай мне обнять тебя, дай мне на твоей груди забыть мое прошлое!
Супруги слились в страстном поцелуе и унеслись в страну молодого счастья и страстной грезы.
Прошло недели три. Однажды ночью, возвратившись с какого-то вечера у знакомых, граф и графиня в безмятежном разговоре поднялись по лестнице на второй этаж, где была их спальня. Ничего не подозревая, они прошли туда, как вдруг откуда-то сзади на них набросилось несколько человек. Двое держали графиню, пока шестеро валили на пол графа и вязали ему руки и ноги.
— Эй, слуги, сюда, на помощь, грабят, убивают! — кричал граф, отбиваясь как бешеный.
— Не надорвите горла, ваше сиятельство! — послышался хорошо знакомый Мамонову голос полицмейстера. — Знаете ли, ничто так не вредит, как бесполезный крик!
— По какому праву полиция производит это насилие? — крикнул Мамонов, стараясь отбиться от двух человек, вязавших ему руки.
— Не по праву, а по указу свыше! — ответил полицмейстер, который еще будучи поручиком в провинциальном пехотном полку заслужил прозвище остряка и с тех пор старался поддерживать свою репутацию во всех случаях, даже самых неподходящих.
— Александр, Александр! — послышался в это время голос графини. — Боже мой, Александр, помоги! Что они со мной делают! Оставьте меня, негодяи! Александр!
Мамонов употреблял нечеловеческие усилия, чтобы увидеть, что делают с женой. Полицмейстер заметил это.
— Эка вы какие неловкие! — обратился он к своим помощникам. — Связали его сиятельство, да и оставили на полу! Ведь его сиятельство этак ничего не увидит! Возьмите-ка, братцы, его сиятельство на руки и посадите вот в это кресло! Вот так! Удобно вам, ваше сиятельство? Какой же вы, ваше сиятельство, гордый, даже не соблаговолите ответить!
Но Мамонов не был в состоянии ответить ни слова на все это издевательство. Его глаза налились кровью и чуть не выкатились из орбит; глухой, звериный хрип вырывался из судорожно вздымавшейся груди и изо рта била пена… Тяжелым сном, неправдоподобным кошмаром показалось ему то, что он увидел: два негодяя срывают платье с графини, обнажая ее спину и грудь, а третий стоит наготове с треххвостым кнутом в руках.
Новым сверхчеловеческим усилием Мамонов попытался встать на ноги. Вены синими узлами вздулись у него на лбу, но, чуть привстав, он вынужден был тяжело рухнуть назад: связанные в двух местах ноги не давали никакой возможности двигаться.
— За что это? За что? — кое-как смог он прохрипеть.
— За излишнюю игривость мыслей вашего сиятельства, сказавшуюся в занимательных рассказах из придворного прошлого! — ответил полицмейстер. — А ну-ка, Иван, наддай, приласкай ее сиятельство!
Кнут со свистом прорезал воздух и опустился на белую спину графини, оставляя кровавую полосу на ее нежной, тонкой коже. Она пронзительно вскрикнула, с силой рванулась из державших ее рук.
— Почему же вы бьете ее, если я провинился? — с бешенством крикнул Мамонов, снова порываясь встать на ноги и чувствуя, что вот-вот у него лопнет мозг под напором то отливавшей, то снова безумным потоком приливавшей крови. — Почему же ее?
— По спине, ваше сиятельство, по спине! — ответил игривый полицмейстер. — Наддай, Иван, наддай! Не жалей сил, потешь их сиятельства!
Все закружилось в голове Мамонова, красный туман застлал глаза. Он был в полуобмороке. Стоны жены, метавшейся во все стороны под ударами свистевшего кнута, доносились до него откуда-то издали… По временам, когда удар ложился особенно болезненно, она вскрикивала громче, и тогда граф словно пробуждался. Глухой, бешеный вой вырывался у него в ответ на стон графини, красная пелена разрывалась на мгновение перед глазами, и он видел, как врезывался кнут в ее тело, как взбрызгивала из рубца кровь, как отлетали в стороны лоскутья окровавленной кожи.
Кнут все свистел, методически, размеренно, отчетливо. Графиня уже не металась, не рвалась… Ее бледная головка бессильно свесилась в сторону, а тело беспомощно висело в руках палачей. Полицмейстер громко считал удары. Дойдя до пятидесяти, он приказал оставить несчастную, и графиня, словно окровавленный мешок, сползла на ковер…
Тогда полицмейстер подошел к Мамонову и сказал:
— Так наказывают за нескромность и обман доверия. Если подобное повторится еще раз, то вы и ее сиятельство будете биты кнутом на площади и с порванными ноздрями сосланы на каторжные работы. А теперь, когда я исполнил свой долг, позвольте мне пожелать вам покойной ночи. Простите, что оторвал вас от супруги, да что поделаешь — служба! Надеюсь, ваше сиятельство, вы не откажетесь при случае подтвердить кому следует, насколько я расторопен и исполнителен? Честь имею свидетельствовать вам свое почтение. Сейчас распоряжусь, чтобы вам прислали слуг; пора уже и за вечерний туалет приниматься…
Когда в спальню вбежали перепуганные насмерть слуги и развязали графа, перед ними был живой мертвец — Мамонова хватил столбняк.
В качестве комментария к этой кажущейся совершенно неправдоподобной сцене (указания о которой тем не менее можно найти даже у самых восторженных историков эпохи Екатерины II) следует сказать, что она явилась следствием доносов шпионов, которыми был окружен Мамонов и от которых он не был в безопасности даже у себя дома, причем именно интимные разговоры графа с женой и привлекали главное внимание императрицы.
Результаты этого возмутительного акта насилия и издевательства были самыми печальными: супруги заболели нервной горячкой и три месяца находились на волосок от смерти. Оправившись, они по совету врачей уехали за границу для окончательного восстановления сил.
XII
Разразилась война с Турцией, и Потемкин был назначен главнокомандующим южной армии. Сначала русские войска потерпели несколько поражений, но со взятия Очакова начались торжества русского оружия и… Потемкина.
Правда, сам светлейший большую часть своего времени проводил в пирах и разврате. В то время как на полях сражений лилась солдатская кровь, он пировал в своей «главной квартире», по приказу переносимой то в Дубоссары, то в Яссы или Бендеры. В Бендерах вокруг его дома был специально разбит роскошный английский парк — на казенный счет, разумеется. При светлейшем состоял известный композитор Сарти, в распоряжении которого были два оркестра музыки. В «главной квартире» ставились балеты, устраивались целые представления, одно пиршество сменяло другое. В ожидании будущих побед светлейшего, Сарти положил на музыку победный гимн «Тебя, Бога, хвалим», причем соединенным оркестрам аккомпанировала батарея из десяти пушек, стрелявшая в такт в указанных местах, а пение «Свят, Свят» сопровождалось скорострельной орудийной пальбой… Что же, пороха было много, а светлейший очень любил выстрелы… когда они не грозили ему лично.
До какой степени Потемкин злоупотреблял залпами, показывает следующий случай.
Однажды в ставку Потемкина прибыл польский авантюрист, именовавший себя графом, с поразительно красивой женой. Нечего и говорить, что светлейший «петух» сейчас же погнался за новенькой «курочкой», но, желая набить себе цену, опытная курочка ловко водила светлейшего за нос. Несколько раз ему удавалось заманить графиню к себе в комнату, но из этого опять-таки ничего не выходило: юркая полька выскальзывала из объятий престарелого селадона.
Не зная, когда именно он добьется своего, но будучи твердо уверен, что это непременно случится, светлейший приказал устроить специальную батарею из двадцати пяти пушек, держать постоянно наготове запальники и дать залп, как только проволока, проведенная из его комнаты к звонку на батарею, придет в движение. Наконец свершилось! Звонок позвонил, и грянул оглушительный залп. Говорят, что муж прекрасной польки, услышав этот залп и будучи осведомлен о его значении, пожал плечами и цинично сказал:
— Какое громкое «кукареку»!
Потемкин и дальше мог так же спокойно забавляться, не заботясь об исходе кампании: имея таких полководцев, как гениальный Суворов, Репнин, Ушаков, лучше было не вмешиваться. И действительно, победа шла за победой: Кинбурнская коса, Очаков, Бендеры, Фокшаны, Аккерман, Рымник, Измаил — все эти славные имена покрывали неувядающими лаврами русское оружие. На Потемкина сыпалась награда за наградой — официально победителем числился он…
Но если он даже и был победителем здесь, в армии, то в Петербурге он терпел поражение за поражением. В сердце императрицы неблагодарного Мамонова заменил Платон Зубов, и его влияние было так безгранично велико, что Потемкину приходилось петь себе отходную… Правда, в Петербург, куда он в последний раз поехал в феврале 1791 года, ему был оказан самый помпезный прием, но все это была только инерция, только боязнь показаться «неблагодарной в глазах всей Европы»…
Потемкину не по силам было бороться с Зубовым. Он не был способен на кропотливую, упорную борьбу. Потемкин действовал «по-русски» — сплеча, сразу. Когда можно было — он шел и требовал удаления лишнего человека, нельзя было — травил его, подставлял ловушку, но непременно — сразу, одним-двумя ударами, и конец!
А Зубов был способен исподволь, понемножку, настойчиво, упорно плести свои сети, рядом мелких, незаметных ударов расшатывать скалу и подтачивать ее, какой бы величины она ни была.
У Зубова было много оснований ненавидеть светлейшего. Во-первых, ему хотелось царить безраздельно в милости императрицы и быть первым лицом в России; во-вторых, Потемкин где мог мешал его интересам. Однажды, например, императрица объявила при Потемкине, что дарит Зубову имение в Могилевской губернии, заселенное одиннадцатью тысячами душ крестьян (по тому времени подарок грандиозной ценности), но удивленный взгляд светлейшего напомнил императрице, что это имение уже подарено ею Потемкину. Тоща государыня обратилась к последнему с просьбой продать ей это имение. Не желая, чтобы оно доставалось ненавистному Зубову, Потемкин заявил, будто уже подарил это имение камер-юнкеру Голынскому, молодому человеку, на которого случайно упал его взор во время этого разговора. Императрица смутилась, поняв ложь Потемкина, и больше не возобновляла этого разговора. Действительно, Потемкин поспешил совершить дарственную на имя Голынского. Очень небогатый молодой человек был в страшном восторге — он сразу стал богачом. Но Зубов не мог простить это Потемкину всю жизнь.
Однако новый фаворит открыто не выражал своей ненависти. Он тонкими подковырками выводил Потемкина из себя, вызывал его на грубость в присутствии императрицы, а потом удивленно пожимал плечами и скромно отходил в сторону, как бы желая показать, насколько он уважает лета и чин светлейшего — даже не обижается!
Это раздражало императрицу против Потемкина, она все чаще говаривала Бодене, что светлейший становится совершенно невыносимым. Наконец один чересчур смелый намек Потемкина окончательно вывел государыню из себя.
Однажды, когда во время парадного обеда Потемкин позволил себе какую-то совершенно непристойную выходку по адресу Зубова, императрица, чтобы как-нибудь загладить происшедшее, спросила:
— Полно, князь, да уж здоров ли ты?
Потемкин посмотрел на слегка припухшую щеку государыни (у нее ночью болели зубы) и сказал:
— У нас с вами, ваше величество, одна болезнь… — Он сделал паузу и прибавил: — Зубов!
При этом он постарался не ставить ударение на последнем слове, так что нельзя было понять, говорит ли он «болезнь зубов», или «болезнь — Зубов».
Через несколько дней императрица имела продолжительный бурный разговор со светлейшим, после которого стало известно, что Потемкин возвращается обратно в армию, в Яссы.
Действительно, на другой день он уехал.
«Эх! — думал светлейший, усаживаясь в экипаж, — и дернул же меня черт оставить Бауэрхана в Яссах!»
XIII
Мы упоминали выше, что императрица не раз жаловалась Бодене на Потемкина. Помня о безграничной ненависти Девятовой к светлейшему и о том, что она оставалась самой близкой женщиной к государыне, читатель будет вправе заподозрить, что в успехе Зубова и его перевесе над Потемкиным сыграла немалую роль Бодена.
Но на самом деле это не так. Бодена была слишком справедливым человеком, чтобы желать торжества Зубову; она понимала, что от Потемкина хотя и большой вред, да есть и какая-нибудь польза, а от Зубова — один только вред.
Кроме того, содействовать удалению светлейшего из Петербурга она не могла бы и потому, что в пять месяцев, проведенных Потемкиным в Петербурге, сама Бодена оставалась там только полмесяца: эту женщину, судьба которой была столь разнообразна, ждало новое превращение.
Шло время, а кровоточащая рана в сердце Бодены не затягивалась. Из года в год она впадала во все большую и большую меланхолию. Блеск придворной жизни утомлял ее, вечное кружение в вихре интриг переполняло душу отвращением и горечью. Несколько раз она серьезно помышляла о самоубийстве, но этот исход претил ей.
Однажды, не выдержав, Мария-Бодена излила свое сердце перед императрицей.
— Я не в состоянии больше выносить эту жизнь! — с рыданиями в голосе сказала она. — Воспоминания о кратком счастье прошлых лет замучили меня. Мне хочется сжать горящее сердце руками и бежать, бежать… бежать, чтобы найти где-нибудь покой исстрадавшейся душе… Но где я найду этот покой?
— Постарайся найти его в сознании, что твоя судьба — это наша общая женская судьба. Ты любила только раз… Но подумай обо мне: скольких я любила в своей жизни, и что же: разве не изменил мне хоть один из них?
— А Ланской, ваше величество?
— Да, Ланской не изменил мне. Но он был исключением, да и то неизвестно, что случилось бы, если бы он остался жив. Ведь увлекся же он тобой когда-то? Поверь мне, мы, женщины, никогда не можем быть счастливы. Мы созданы для любви, а именно любви-то мы никогда не видим от мужчин. Они никогда не любят нас самих; одни из них любят в нас сан, титул, положение, богатство, другие — удобство, так сказать, домашнюю принадлежность… Но наша собственная жизнь для них чужда и неинтересна… У меня бывают такие моменты, когда я вспоминаю Калигулу и думаю: как хорошо было бы, если бы у всех мужчин была одна голова, чтобы ее можно было сразу отрубить! По временам я так ненавижу их всех…
— Что касается меня, то я ненавижу одного! — заметила Бодена.
— Потемкина?
— Да. Когда я снова увидела его, то вся былая ненависть с удвоенной силой вспыхнула во мне! Мое сердце исстрадалось по мести! Ведь когда-то я клялась, что не умру, не отомстив ему… И вот не пришлось…
— Полно, Бодена, ненависть и месть отравляют Слабое женское сердце! Выкинь Григория из головы, забудь!
— Нет, ваше величество, никогда!
— Ну уж и никогда! Знаешь, что я тебе скажу? Не годится тебе, мать моя, сидеть в девках. Выходи-ка ты замуж. Хочешь, сосватаю Валерьяна Зубова?
— Нет, ваше величество, это невозможно. Я не в силах жить с нелюбимым, а полюбить я не могу уже никого. Я любила только одного за всю свою жизнь…
— Павел никогда не любил тебя так, как ты того заслуживала. Это — нестоящий человек, забудь его, милочка!
— Надо мной тяготеет проклятие: я никогда ничего не смогу забыть… Старые раны болят, как свежие; старые страдания, старые оскорбления жгут, как недавние… Я не в силах больше жить так… Ваше величество! Сжальтесь, отпустите меня!
— Да куда, неразумная девочка? — спросила растроганная государыня, силясь поднять с колен бросившуюся на землю Бодену.
— В монастырь!
— Ты, такая обаятельная, такая красавица, хочешь уйти от мира?
— Что мне красота! Только горе, только несчастье она доставляла мне всю жизнь…
— Но в какой же монастырь хочешь ты удалиться?
— В Яссах, где я провела годы детства, есть большой, строгий монастырь. Его инокини помогают раненым, болящим, страждущим — обет милосердия строже всего соблюдается там. Вы сами говорили мне, ваше величество, что Турция выдвигает новый большой корпус против России. Опять польется кровь… Ваше величество, позвольте мне среди свиста пуль и стонов раненых дать покой своему исстрадавшемуся сердцу! Отпустите меня в монастырь!
— Мне очень жалко расставаться с тобой, дорогая моя девочка, но разве я смею удерживать тебя? Божье — Богу…
На другой день Бодена выехала из Петербурга. Прибыв в Яссы, она внесла в казну монастыря щедрый вклад. В самое непродолжительное время состоялось ее пострижение, и Мария Девятова превратилась в сестру Анастасию.