Возвращение в училище. Дядя Леша — завпост в Учебном театре. Преподаватели — Коган, Симолин, Поль, Новицкий. Марголин. Мансурова-графиня. Н. П. Шереметев. Окончание училища. Актер. Педагог. Встреча со Шлезом. Впечатление от смены среды. Театральные капустники. А. И. Горюнов. А. И. Ремизова — режиссер. И. М. Толчанов. Н. С. Плотников. С. В. Лукьянов. А. Л. Абрикосов. М. Ф. Астангов. Отдых в санатории «Орджоникидзе».

Весной 1944 года я, фронтовик-орденоносец, встреченный с почетом, появился в училище в пробитой осколками, окровавленной шинели, с палкой. Разумеется, не из соображений экзотики, а оттого, что у меня ничего другого не было. Мне просто нечего было надеть, поскольку я свое гражданское пальто еще на курсах в Ставрополе, получив армейское обмундирование, выменял на сало. Об этом сале, уже в мирной жизни, Бродский помнил очень долго. Он любил говорить, что если бы не Этуш, мы бы не выжили, он подкармливал нас салом, которое выменял на свое пальто. И при этом показывал, как тонко я резал это сало, какими прозрачными были кусочки. Это было в характере Бродского — к любому положительному факту добавить небольшую ложку дегтя.

В первые два года войны набор в училище не производился. И следующий набор состоялся только в 43-м, когда театр приехал из эвакуации. А когда я вернулся в училище, мои однокурсники из довоенного набора были уже на четвертом. И Захава сказал мне: ты можешь остаться со своим курсом, не возражаю, если справишься — выпустим, а не справишься — переведем на первый. И я стал учиться на четвертом курсе, на котором, кстати, давали какую-то улучшенную продовольственную карточку, и учились мы полтора года.

Тогда в здании, которое ныне полностью принадлежит Театральному училищу имени Щукина, как я уже говорил, сосуществовало несколько учебно-художественных организмов: Суриковский институт, оперная студия Шацкого и наше училище. Был, и сейчас есть, Учебный театр. Сегодня его обслуживает солидный штат: директор, два администратора, зав. постановочной частью, осветители, звуковики, рабочие сцены. А тогда был один дядя Леша, зав пост. Обладая довольно сильным характером и каким-то особым сценическим чутьем, он замечательно справлялся со всем этим хозяйством. К тому же был непревзойденным воспитателем — рассказывал студентам, что такое сцена и как нужно распоряжаться на ней. И тогда действительно в Учебном театре был полный порядок, чего, к сожалению, мы не можем сейчас добиться со штатом намного превосходящим прежний.

В учебной части работали всего два человека. А заведовала ею Галина Григорьевна Коган, которая преподавала марксизм-ленинизм, страстно и увлеченно вдалбливая в нас известные постулаты. Женщина приятная в общении, она была весьма скромных внешних достоинств. Однако о себе понимала иначе. Любила заводить какие-то задушевные разговоры со студентами. Водились у нее и свои любимчики. Пыталась она и со мной установить доверительные взаимоотношения, но я старательно уклонялся.

Поначалу в училище вообще не было ни руководителей курсов, ни кафедры. Был Захава, и были преподаватели. Но потом прислали директора, а Борис Евгеньевич стал осуществлять художественное руководство училищем.

У нас были замечательные преподаватели по общеобразовательным дисциплинам. Зарубежную литературу блистательно читал Александр Сергеевич Поль. Он многое знал и хорошо умел говорить об этом. Правда, его ораторское искусство было не без позы, но она оправдывалась его обширными знаниями. И таких же знаний Александр Сергеевич требовал от своих учеников. Был случай, когда он в страшном негодовании выгнал с занятий одного недобросовестного студента, который на вопрос «Как звали лошадь Дон Кихота?» вместо «Росинант» ответил «Ренессанс».

Русскую литературу преподавал Павел Иванович Новицкий. Это был настоящий ученый.

По изобразительному искусству нас просвещал Б. Н. Симолин. По скудости своих материальных возможностей он всегда ходил в солдатской гимнастерке и в обмотках, что совершенно не соответствовало его интеллигентнейшей сущности. Симолин был очень увлечен своим предметом и читал лекции с каким-то особым придыханием, как будто бережно прикасался к тем шедеврам, о которых говорил.

На четвертом курсе я стал ассистентом по мастерству актера у Веры Константиновны Львовой. А в первом отрывке, который мы делали вместе — «Верочка» по Чехову, — играли Юлия Константиновна Борисова и Анатолий Александрович Кацынский, тогда студенты первого курса. На первом же курсе учились Евгений Симонов и Неля Мышкова, впоследствии известная актриса кино и моя жена.

Выпускались мы, четверокурсники, спектаклем «Счастливые нищие» Карло Гоцци и еще одним, в котором я, помню, играл советского офицера. Второй ставила Татьяна Митрофановна Шухмина, вдова Бориса Васильевича Щукина, а над сказкой Гоцци с нами работали Цецилия Львовна Мансурова и Марголин. Не очень сильный в теории и театральной педагогике, Марголин мало что умел объяснить начинающим актерам и поэтому постоянно что-то показывал. Да и замечательная актриса Цецилия Львовна была педагогом больше эмоциональным. Будучи что называется «на возрасте», она держала хорошую форму и чувствовала себя женщиной достойной внимания, молодилась, модулировала своим голосом и порой злоупотребляла женскими чарами. И это вполне объяснимо. Долгое время Мансурова была первой актрисой в театре, играла Роксану в «Сирано де Бержераке» Э. Ростана, Беатриче во «Много шума из ничего» Шекспира и была первой Турандот в постановке самого Евгения Багратионовича Вахтангова.

Чисто женское начало в Цецилии Львовне поддерживалось в семье. Муж Мансуровой, Николай Петрович Шереметев, служивший первой скрипкой в нашем театральном оркестре, принадлежал к известному дворянскому роду. И он всячески обихаживал жену, водил к старым, еще сохранившимся с прежних времен ювелирам, а те называли ее «графинюшка», и Цецилия Львовна принимала это как должное и была весьма довольна.

Однажды они пришли в какой-то ресторан, и Николай Петрович попросил сменить грязную скатерть, на что официант, сам того не ведая, что попадает в точку, бросил в ответ: «Тоже мне, графья Шереметевы!»

Потомственный дворянин, граф по рождению, Николай Петрович был человеком простым, без аристократических претензий. Рассказывают, когда театр работал в эвакуации в Омске, быт у коллектива был довольно неустроенный, все жили первое время в одном школьном зале, друг у друга на виду. И Шереметев выносил горшки, абсолютно не теряя при этом собственного достоинства, с таким выражением на лице: да, я, мол, граф, но сейчас живу так, и ничего зазорного в этом нет. Вот такой был Николай Петрович — простой советский граф. И все-таки природа взяла свое, и умер он по-графски — на охоте.

С 1945 года началась моя профессиональная жизнь. Меня пригласили преподавать в училище и одновременно, в числе многих окончивших наш четвертый курс, я был принят актером в театр имени Е. Б. Вахтангова с жалованьем в двести пятьдесят рублей. На эти деньги, как сейчас помню, можно было купить пачку папирос и коробку спичек. Правда, тут же вышло постановление, и нам прибавили так называемые хлебные — девяносто рублей. Потом были еще какие-то прибавки. В итоге, к концу года я стал получать шестьсот девяносто рублей. И если бы не помощь родителей, то и не знаю, как бы я существовал.

В училище я вновь встретился с товарищем моего детства Шлезингером, который пристал к театру имени Е. Б. Вахтангова еще в Омске, в период эвакуации. Владимир был замечательным человеком и прекраснейшим педагогом. Актерская карьера у него не получалась, и он был очень доволен, когда Захава предложил ему заведовать кафедрой актерского мастерства.

Очень важно понять, что я, около трех лет живший фронтовой и госпитальной жизнью, испытал, сразу окунувшись в стихию театрального творчества. Это был такой оглушительный контраст! Это был психологический «душ Шарко»! «Лед и пламень»! Это была совершенно другая среда! Другая идеология! Все было другим: стиль жизни, природа взаимоотношений, форма разговора. Все здесь воспринималось через шутку, через розыгрыш. И особенно ярко это выражалось в капустниках, которые в театре имени Вахтангова любили и умели этим заниматься.

Традиция капустников, идущая со времен Е. Б. Вахтангова, бережно сохранялась и совершенствовалась. Капустники, душа нашего театра, исполнялись на высочайшем художественном уровне и при этом содержали в себе море злободневности. А придумывала все это и воплощала группа остроумных людей, среди которых блистал Анатолий Иосифович Горюнов, тогда заслуженный артист Российской Федерации. Анатолий Иосифович к тому времени удачно снялся в фильме «Вратарь», в роли футболиста Карасика, и пользовался огромной популярностью у публики. И в театре он был большим заводилой и неким комедийным организующим центром. Надо было видеть, как в каком-то из капустников этот маленький, очень толстый человек, к тому же весь покрытый шерстью, танцевал в балетной пачке в паре с Берсеневой — женой Рубена Николаевича! Зрелище было уморительное!

Горюнов — очаровательная личность, циник, юморист. Одна наша актриса, Валентина Вагрина, была женой крупного торгового работника на уровне замминистра, по-моему, Внешторга, которого посадили за растраты, а вслед за ним «замели» и ее. И вот Горюнов рассказывал, как они с Абрикосовым ходили к Абакумову, тогдашнему главе НКВД, хлопотать за нее. Абакумов принял их ходатайство к сведению, а про мужа Вагриной сказал так: «Вы знаете, а муж ее был страшная сволочь! Страшная сволочь!» Как потом выяснилось, он ни в чем не был виноват, но, тем не менее, Абакумов так о нем отозвался и, прощаясь со своими просителями, сказал: «Ну вот, все, разговор окончен. У вас машина есть?» На что Горюнов тут же ответил: «Да, да! Спасибо! Есть!» Когда они вышли, Абрикосов поинтересовался у Горюнова, почему он отказался от машины. На что Горюнов, махнув рукой, сказал: «Да ну его к черту! Даст еще черного ворона!»

Искрометная, жизнедеятельная натура Горюнова несла в себе чрезвычайно емкий и подвижный характер. Он был отзывчивым и добрым. Касса взаимопомощи — это Горюнов! Он не был лишен честолюбия. Он позволял себе критиковать руководство театра, выступал на собраниях, ругал Рубена Николаевича. Мне известно, что Рубен Николаевич приглашал его к себе и говорил: «Толя, ну что ты хочешь? Хочешь быть моим заместителем?» И Горюнов соглашался, и какое-то время числился заместителем художественного руководителя. Он был резкий и порывистый. Помню, как-то на гастролях в Киеве мы обедали в ресторане, а за соседним столиком сидели наши актрисы. И вот в какой-то момент к ним подошел подвыпивший парень и стал хамить. Анатолий Иосифович тут же подскочил к нему и с ходу дал по физиономии. А потом вернулся за свой столик, взволнованный случившимся, и очень сокрушался, что позволил себе такую выходку. Он был по-детски открыт и непосредствен. Когда его наградили орденом, он бегал по театру и всем подносил к лицу лацкан своего пиджака: вот, мол, какой он орденоносец! И все эти, казалось бы, взаимоисключающие друг друга качества, существовали в нем неразрывно и естественно.

Первоначально в послевоенном театре Вахтангова, вернувшемся из эвакуации, из Омска, режиссерами-постановщиками были: Рубен Николаевич Симонов, Борис Евгеньевич Захава, Иосиф Матвеевич Рапопорт и Александр Маркович Габович, который помогал Симонову. Впоследствии и Габович, и Рапопорт, занимавшийся вместе с Симоновым еще в Шаляпинской студии, были уволены. Злые языки связывают их увольнение с приходом в театр сына Рубена Николаевича — Евгения.

И еще была Александра Исааковна Ремизова, которая, на мой взгляд, стояла среди вахтанговцев несколько особняком. Она работала и в училище, и в театре. Тогда она ставила «Кому подчиняется время» братьев Тур. И я получил в этой пьесе свою первую роль — революционера Яниса. Сцена, в которой я участвовал, была крохотной, слов — совсем ничего, и главное заключалось в том, что по ходу спектакля я должен был падать со второго этажа декораций. Что исправно и делал. Потом я у Ремизовой играл довольно много до тех пор, пока однажды на каком-то собрании не покритиковал один из ее спектаклей.

Александра Исааковна обладала мужским умом и крепкой режиссерской хваткой. Такие ее постановки, как «Перед заходом солнца» Гауптмана, или «На золотом дне» Мамина-Сибиряка, определенно могли дать фору многим режиссерам мужского рода. В ее режиссуре доминировал интеллект. Она умела очень хорошо разобрать материал, предлагая актеру возможные варианты воплощения. Актеру, приходившему на репетицию со своим творческим багажом, она, как правило, доверяла, давала свободу, вникала в его замысел и помогала его осуществить. Если такой контакт устанавливался, можно было свободно фантазировать, увлекая ее новыми предложениями, она их принимала. В творческой практике Ремизовой много было таких счастливых моментов единения исполнителя и режиссера.

В быту она была мягкой, женственной, порой лиричной. Но, работая над спектаклем, превращалась в человека требовательного, жесткого, упрямого в своих желаниях. Она прекрасно управлялась с постановочной частью, даже в мелочах настаивая на своем. С актерами старалась вести себя лояльно, деликатно, добиваясь всего добром, и никогда не была категорична вплоть до определенного момента, когда вдруг включалось ее дамское упрямство. Я помню, как профессионально она вводила Астангова в спектакль «Перед заходом солнца». Он никак не мог выполнить одного ее требования, не понимал, что она от него хочет, и попросил показать. Ремизова вышла и показала то, чего от него добивалась. Это был серьезный режиссер.

Как режиссеру, деятелю Театра Вахтангова, ей принадлежит честь открытия замечательных актеров моего поколения. Это она разглядела выдающийся талант Юлии Борисовой, сначала предложив ей роль Эйонины в «Отверженных» Гюго, а затем подтвердив свое открытие блестящим спектаклем «На золотом дне» Мамина-Сибиряка с Борисовой в центральной роли. У Ремизовой, в спектакле «Платонов», впервые прозвучало уникальное дарование Юрия Яковлева. Безвременно ушедшая от нас Лариса Пашкова одну из своих лучших ролей сыграла в спектакле «Две сестры», поставленном Ремизовой. То же можно сказать и о Николае Гриценко, талант которого засверкал новыми гранями в «Идиоте» Достоевского.

Конечно, взаимоотношения с режиссерской группой у нее складывались конкурентные. И прежде всего, с Симоновым. Но они были дружны. Она называла его «Рубен-Рубен», а он называл ее «Сашура-Сашура». И тем не менее, я слышал, как Рубен Николаевич говорил, что она своим женским рукоделием скоро заполонит весь театр. Хотя ни «Золотое дно», ни «Перед заходом солнца» на рукоделие никак не походили. Как и у всех, у нее были спектакли лучше и хуже.

При всей широте своих взглядов на театр, Александра Исааковна была чрезвычайно субъективным человеком. Вот пример. Вера Константиновна Львова — ее верная подруга, всячески пропагандировала ее идеи, за что, вопреки здравому смыслу, Ремизова назначала ее на роль, которую пора уже было отдать другому исполнителю. Спектакль «Перед заходом солнца» она ставила несколько раз, в разные годы, в разных редакциях. И везде крошку Бетину, совсем молоденькую девочку, на протяжении десятков лет играла все та же Вера Константиновна, которой к моменту последней постановки было уже за шестьдесят.

В 50-м году Театральному училищу имени Б. В. Щукина присвоили статус Высшего учебного заведения. Это сразу изменило материальную основу училища. Вскоре, в известной степени формально, педагогам были присвоены научные звания. Народным артистам дали профессоров, и это были Орочко, Алексеева, Толчанов и Мансурова, а заслуженным артистам — доцентов. Уже потом, присваивая звания, мы учитывали опыт и стаж работы преподавателей, а поначалу это было сделано именно таким образом. И Ремизова, которая много и хорошо работала в училище, была оскорблена тем, что Захава выдвинул ее не на профессора, а на доцента, и какое-то время не работала. Но потом вернулась.

Жила Александра Исааковна в двухкомнатной квартире в доме, расположенном рядом с училищем. Потом, ближе к концу своей жизни, переехала в вахтанговский дом, что в Большом Левшинском переулке. Жила без роскоши, чрезвычайно скромно. И была одинока. Дружила с Николаем Павловичем Акимовым. Приезжая в Москву, он останавливался у нее. Были у нее и другие привязанности, но недолголетние. Дожила она до преклонных лет, не отличаясь при этом хорошим здоровьем. Дома она в основном лежала. Ее постоянно угнетала мигрень — болела голова. Но она много читала, знала литературу, знала драматургию, чего нельзя сказать про других вахтанговцев.

В свое время она взяла на воспитание девочку и дала ей свою фамилию. Галя Ремизова выросла в очаровательное создание. Она отличалась удивительной преданностью своей приемной матери и скрасила последние годы ее жизни.

Среди актеров послевоенных лет выделялась колоритная фигура Толчанова. В то время он был на первых ролях в театре Вахтангова. Иосиф Моисеевич Толчанов был из когорты тех вахтанговцев, с которых я брал пример. Не могу определенно сказать, ткнув пальцем, кто был моим учителем. Учился я у всех понемножку. У Толчанова учился актерской технике, стремился ему подражать, пытался уловить в его игре какие-то приемы, которыми он пользовался. Иосиф Моисеевич в послевоенные годы играл очень много, и все его роли технически были сделаны точно и крепко. Такого взрывного, настоящего темперамента, какой был, скажем, у Николая Плотникова или Рубена Симонова, темперамента, спровоцированного изнутри, у Толчанова не было. Он обладал очень скромными внутренними данными, но при этом мастерски умел нагнетать атмосферу. Это было, что называется, искусство представления высокого полета.

В качестве заинтересованного зрителя я был знаком с ним еще с довоенной поры. Видел его в «Маскараде» М. Ю. Лермонтова. Толчанов играл Арбенина, Нину — Алла Казанская, баронессу Штраль — Синельникова, а князя Звездича — Куза. Это был достаточно сильный состав. Поставил спектакль Тутышкин. Тогда говорили, что спектакль неудачен, что Толчанов не мог играть Арбенина. И, наверное, в этом была своя сермяжная правда. Позже, когда я ближе познакомился с Иосифом Моисеевичем, он мне рассказывал, что Вахтангов говорил ему: «Слово любовь вы не можете произносить со сцены».

Но мое тогдашнее почти детское, непрофессиональное восприятие было очаровано магией самого театра. Эти синие полотнища декораций, эта театральная световая установка, актерские выходы действовали на меня ошеломляюще. Правда, Толчанов в «Маскараде» сильного впечатления на меня не произвел, но я увидел очень техничного, очень сильного актера в главной роли. Тогда же, до войны, я видел яркий, сочный, красочный спектакль «Интервенция» Славина в постановке Р. Н. Симонова, удивительно точно передающий одесский колорит того времени. Толчанов там замечательно играл полковника Фредамбэ. Прекрасно работали в том спектакле Синельникова — мадам Ксидиас, Рапопорт — Филька-анархист, Липский — Женька, сын Ксидиас.

Ближе я познакомился с Толчановым, уже став актером, на репетициях «Великого государя» Соловьева. Ставил спектакль Б. Е. Захава. Репетировали долго, стремились к монументальности во всем — эпоха обязывала. Я в этом спектакле в разные годы играл и польского посла, и Годунова, но изначально репетировал просто боярина, который сидел в Думе.

Декорация располагалась так. Справа на сцене стоял царский трон, левее трона — стол, на котором лежали какие-то грамоты. Слева стояли скамейки, на которых сидели бояре, спиной к зрителю, и одного из них изображал я. А у стола с грамотами стоял дьяк, роль которого исполнял тогда будущий секретарь Свердловского райкома партии и позже — заместитель министра культуры Георгий Александрович Иванов. У него была тоже бессловесная роль, но он стоял лицом к публике и всячески смешил меня. Толчанов заметил это и в антракте попросил меня зайти к нему в гримерку. Я прихожу, он спрашивает: «Почему вы теряли серьез?» Я говорю: «Извините, Иосиф Моисеевич, это больше никогда не повторится». — «А что явилось причиной потери вашего серьеза?» — «Иосиф Моисеевич, я Вас очень прошу, не испытывайте меня, соврать я Вам не смогу, а сказать не хочу, пожалуйста». Он долго меня отчитывал, а потом сказал: «Хорошо, идите». Затем вызывает Иванова и говорит ему: «Этуш сказал, что его рассмешили вы». Также отчитывает его и говорит напоследок: «Впредь осторожнее выбирайте себе друзей». (Это мне Иванов рассказывал). Вот такая коварная ситуация, такая провокация. Вполне в духе времени.

Я уже говорил, Толчанов был достаточно сухим человеком, без темперамента. В этой связи мне вспоминается такой эпизод. В то время, когда он репетировал Арбенина в «Маскараде», у него умерла жена. И в день похорон коллеги, пришедшие проститься с умершей, застали Толчанова у гроба с текстом роли в руках. Хотя этот факт можно трактовать и как одержимость своей профессией, «ни дня без строчки», как писал Юрий Олеша.

Несмотря на отсутствие природного темперамента, Толчанов блистательно умел обманывать, прекрасно владея актерской техникой. На репетиции «Великого государя» он мне говорил: «Вы понимаете, как я работаю, я сейчас ищу, ищу все, вплоть до ритма дыхания Грозного». И я тогда наивно подумал, смогу я ли достичь таких высот, чтобы искать «ритм дыхания» моего героя? Конечно, как я сейчас понимаю, он красовался передо мной. Думаю, надо искать характер, а все остальное, как говорится, приложится, дыхание в том числе.

В этот период Толчанова и уважали, и побаивались. Но все равно это был интеллигент, воспитанный, образованный. До того как прийти в студию к Вахтангову, он закончил Льежский университет и был несколько старше остальных студийцев. Будучи членом художественного совета, он всегда выступал на заседаниях разумно и основательно.

Толчанов обладал своеобразным юмором, и про него ходили легенды. Приходя к студентам на занятия, он долго выяснял, кто из них на курсе моложе. И к тому, кто оказывался моложе всех, обращался, слегка гнусавя в нос: «Пожалуйста, принесите портфель, который я оставил внизу».

В каком году, не помню, И. М. Толчанов сделал подарок партии и вступил в ее ряды. На первом же партийном собрании он сказал: «Вы знаете, я чувствую себя, как Наташа Ростова на первом балу»! Одновременно с ним подарила себя партии и М. Д. Синельникова.

В театре Вахтангова служили только актеры вахтанговской школы, за редким исключением. Такими исключениями были Николай Сергеевич Плотников, Сергей Владимирович Лукьянов, Александр Львович Абрикосов и Михаил Федорович Астангов (настоящая фамилия Ружников).

Николая Сергеевича Плотникова в театр Вахтангова пригласил Б. В. Щукин на роль Ивана Шадрина в пьесе Н. Погодина «Человек с ружьем». А встретились они на съемочной площадке, во время работы над фильмом «Ленин в восемнадцатом году» режиссера Михаила Ромма, где Щукин исполнял роль Ленина, а Плотников — роль кулака.

Николай Сергеевич обладал завидным темпераментом. К тому же во всех ролях ему был присущ заразительный юмор и драматизм. Он замечательно играл в «Иркутской истории» А. Арбузова, нашумевшем в свое время спектакле в постановке Евгения Симонова. Прекрасно играл Диона в одноименной пьесе Л. Зорина, с бешеным темпераментом, «на разрыв аорты», говоря словами поэта. Играл Ленина в возобновленном спектакле «Человек с ружьем». Блестяще играл Крутицкого в «На всякого мудреца довольно простоты» А. Н. Островского.

Николай Сергеевич был чрезвычайно талантливым актером, но в жизни, как это ни странно, производил впечатление человека недалекого. Очень любил выступать на собраниях, говорил долго, многозначительно, пересыпал речь парадоксами, видимо, желая показать всем свою «инфернальность». А в результате, выглядел просто неумным. Впрочем, на театре подобная «противоречивость» ума и таланта явление нередкое.

Замечательного актера Сергея Владимировича Лукьянова театр Вахтангова привез из омской эвакуации, и он сразу занял в нем ведущее положение. Он был высок, красив и, безусловно, талантлив. Правда, всегда в нем присутствовало нечто от характера актера провинциального, что ли.

Он много снимался в кино, чем завоевал большую популярность. Он вошел в народное сознание с такими известными фильмами, как «Кубанские казаки», «Семья Журбиных». В пятидесятые годы он получил звание заслуженного артиста, а вскоре и народного. Но своей популярностью и своими заслугами Сергей Владимирович пользовался порой наивно и примитивно. Я помню, как-то на гастролях, после спектакля, сидели мы с ним за бутылкой, и нам, как это часто бывало в те молодые годы, не хватило. Время было позднее, все закрыто. Работали только рестораны. И вот он звонит в ресторан: «Это говорит заслуженный артист республики Лукьянов Сергей Владимирович». Потом уходит и возвращается с недостающей бутылкой. И с гордостью заявляет: «Первый раз воспользовался своим званием!». Да, играл, наслаждался, купался в своей популярности!

Но не всегда этот номер у него проходил. Тоже ресторанный случай. А в те напряженные времена и с ресторанами были свои проблемы. Днем они не собирали много народа. А заполнялись, как правило, к вечеру. И швейцары, или вышибалы, как их еще называли, распоряжавшиеся всем, не всегда пускали. Идем мы с ним вечером в ресторан, чтобы культурно посидеть-отдохнуть, выпить-закусить под музыку, а швейцар от нас нос воротит, не пускает. Тогда Лукьянов говорит мне: «Подожди, сейчас пропустит!» А я знаю, он после «Кубанских казаков» носил в кармане записную книжку, а в книжке усы лежали. И он при случае ими пользовался, чтобы узнавали. Ну, мы отошли в сторону, она нацепил на себя усы и идет, широко улыбаясь, прямо на этого швейцара, дескать, что ж ты не узнал меня, вот он я какой! А швейцар и в усах его не узнал и грубо послал в определенном направлении.

Потом Сергей Владимирович занял в театре ведущее положение. Женился на Кларе Лучко. Тогда это была очень хорошая пара: молодая, красивая Клара Лучко и он, старше ее, но чрезвычайно представительный, импозантный мужчина.

В театре Вахтангова Лукьянов был уважаем, и вот он поставил перед Рубеном Николаевичем условие — одну постановку в год, одну роль, какую он хочет, в год и жену — в театр. Симонов, будучи человеком с определенными принципами, сказал ему: «Одна постановка в год — пожалуйста, одна роль в год, какую вы хотите, — согласен. Жену в театр — нет». И тогда Лукьянов ушел из вахтанговского театра. И перешел во МХАТ. Но МХАТ его, по существу, не принял. Говорят, что доходило до неприличных вещей. Перед тем, как ему выйти на сцену, его всякими мелочами унижали, хамили, стараясь всеми способами выбить из творческого состояния. Возможно, он сам каким-то образом спровоцировал такое к себе отношение, но, тем не менее, не прижился он во МХАТе. Нажил себе инфаркт и после этого вернулся в театр Вахтангова.

Вскоре после его возвращения, помню, у нас, в большом фойе, проходило собрание, на котором затрагивались принципиальные для жизни театра вопросы. И Сергей Владимирович выступал на этом собрании. А после выступления сел и умер на глазах у всех, завалившись на сидевшего рядом Рубена Николаевича Симонова. Это произошло в марте 1965 года.

Андрей Львович Абрикосов — киногерой, любимец публики, ставший знаменитым после фильма «Партбилет», сразу занял в театре ведущее положение. Мужик он был огромный, представительный, но не очень воспитанный. Благодаря своей знаменитости был вхож в различные инстанции и, видимо, поэтому одно время исполнял обязанности директора нашего театра. А. И. Ремизова относилась к нему с симпатией и старалась подбирать такие пьесы, где бы его можно было выгодно занять.

Михаил Федорович Астангов пришел в театр Вахтангова будучи знаменитым актером. На открытии сезона вся труппа его восторженно приветствовала. Он был польщен приемом. И в ответ процитировал кого-то из маститых, что, мол, заслужить признание публики — лестно, критики — еще более, а признание товарищей по профессии — самое трудное и поэтому самое ценное свидетельство признания.

Я думаю, эта его популярность, известное неудобство и суета, связанные с нею — недаром говорят «бремя славы», — наложили определенный отпечаток на манеру Астангова держаться, внешне чопорную, которая не имела ничего общего с его действительной сущностью честного, благородного, мягкого, принципиального и озорного человека.

Меня привлекал этот большеголовый человек с очень выразительными глазами, которые на сцене становились огромными. Я видел его во многих ролях и в кино, и в театре. И мне было чрезвычайно интересно воспользоваться возможностью и понаблюдать его в жизни, а при случае и пообщаться. Наши первые короткие разговоры-реплики происходили в основном в рамках производственной темы, где Михаил Федорович был всегда сдержан, серьезен и немногословен.

Но даже из этих отрывочных разговоров я узнал о братьях Адельгейм. Была такая пара гастролеров, разъезжавшая по России. Они не имели полного состава для своих спектаклей и в каждом городе брали на вспомогательные роли и, главным образом, в массовку студентов. В этой труппе Астангов начинал и очень любил рассказывать один поучительный эпизод, которому был свидетель. Как-то один из братьев остановил репетицию и предупредил одного расшалившегося участника массовой сцены такими словами: «Молодой человек, наша профессия возвышенна и прекрасна, если к ней относиться серьезно, но если позволить себе несерьезное отношение к делу, то эта профессия станет хуже профессии проститутки!»

Астангов запомнил это на всю жизнь и с тех пор не выносил легкомысленного пребывания на сцене. Он был человеком с правилами, очень профессионально относился к театру и к себе в театре, и буквально восставал против небрежности и беспорядка, приходил в бешенство и кричал: «Здесь нужен «комиссар с пистолетом»»! И когда Астангов репетировал, не нужно было никакого пистолета, достаточно было его присутствия.

Каждый раз он повторял текст перед выходом. На выход являлся заблаговременно — придет, сядет в сторонке и слушает сцену. Я никогда не видел его праздно болтающимся за кулисами во время спектакля.

Его работа над новыми ролями, а применительно к нему точнее говорить — над новыми образами, велась обстоятельно, с привлечением всевозможных иконографических, исторических и прочих материалов. За всю многолетнюю службу с ним в Вахтанговском театре я ни разу не видел его неподготовленным к репетиции или спектаклю. Таким же примером он мог служить и с точки зрения формальной дисциплины, хотя одно с другим неразрывно связано — он не понимал, как можно опоздать на работу. Он был профессионалом в высоком смысле этого слова. Все знали про это и немного побаивались Михаила Федоровича. Но по-человечески Астангов, как правило, был закрыт для окружающих. Только небольшой круг его друзей, который, кстати сказать, подбирался не по чинам, а по склонности душевной, знал его до конца.

А он был большой жизнелюб, и веселый, озорной жизнелюб. Михаил Федорович любил и знал польский язык и очень часто пользовался польским фольклором. Вспоминаю, например, такую байку. В баре сидит старый поляк, ему приносят рюмку водки, он ее выпивает. Затем вытягивает руку, смотрит на свой большой палец и говорит: «Еще едну». Ему приносят еще одну. Он снова вытягивает руку с оттопыренным пальцем и повторяет: «Еще едну». И так много раз, пока он, вытянув руку, не скажет: «Досичь!» А «досичь» он говорит, когда палец у него начинает двоиться.

Астангов пришел в театр не один, с женой, Еленой Иосифовной Адомайтис, тоже актрисой. Она была малопривлекательной, властолюбивой и безапелляционной дамой. И я до сих пор слышу астанговское: «Лена, досичь!» Это он ее останавливал, когда она распоясывалась прилюдно. А предмет ее «заботы» был, как правило, один — пристрастие Михаила Федоровича к выпивке. Действительно, он был в этом отношении человек пристрастный. Но, отнюдь, не к алкоголю, а к веселью и вдохновению. Это пристрастие всегда так и проявлялось — вдохновенно и весело, и, в результате, красиво. Один он никогда не пил, любил компании. Собирал нас после репетиции, угощал, и на этой почве у нас были столкновения с Адомайтис. Но когда М. Ф. Астангов оставался с супругой один на один, его энергичное «Досичь!» действовало на нее безотказно.

Помню, наше первое знакомство при аналогичных обстоятельствах состоялось в Киеве, где Театр был на гастролях, а Михаил Федорович — на съемках. Придя в гостиницу после очередного спектакля, в одном из номеров я застал дым коромыслом. Компания актеров сидела за столом, уставленным бутылками и интенсивно выпивала, а надо всем этим, без пиджака, с горящими глазами, царила фигура Астангова. Субсидировал все, естественно, он. Беспрерывно лез в карман и со словами «мой мальчик» или «мой козлик» обращался к кому-то из присутствующих и просил сбегать за очередной бутылкой. А так как Михаил Федорович не очень разбирался в «мальчиках» и «козликах», один раз таким «козликом» оказался почтенный Владимир Иванович Осенев, случайно зашедший на огонек. Осенев удивился, но сбегал. Михаил Федорович в этот вечер был заводилой. Азартным, обаятельным, вдохновенным заводилой.

Астангов любил отдыхать в Кисловодске. И однажды, к моей радости, он вдруг предложил мне составить ему компанию, отправиться с ним в Кисловодск по путевке. Адомайтис по какой-то причине не могла тогда поехать. Я с благодарностью согласился, но, честно говоря, были некоторые опасения — как он, народный артист, с крутым характером, поведет себя со мной, молодым актером. Подумал — поеду, и твердо решил про себя, что отношения постараюсь сразу установить равные. Театр это одно, а на отдыхе — мы свободные люди. С тем и поехал, и первое время следил, чтобы паритет не нарушался. Но мои опасения оказались беспочвенными. С самого начала у нас установились замечательные отношения, наши желания совпадали.

Было это в августе 1955 года. Мы жили в санатории «Орджоникидзе», в районе Храма воздуха, в чудесном номере с балконом, откуда открывался великолепный вид на Эльбрус. Мы принимали нарзанные ванны, совершали прекрасные прогулки — терренкуры. Когда не было ванн, немножко позволяли себе выпить — отдыхали! Стратегию дня мы вырабатывали утром, на балконе, вдыхая свежие струи горного воздуха, стекающего к нам прямо с вершины Эльбруса.

В день, о котором я хочу рассказать, погода не предвещала ничего хорошего. Было пасмурно. И в такой день грех было бы не позволить себе с утра. И вдруг!..

— Я больше не пью! — категорическим тоном заявил Михаил Федорович. — Пойдем на базар.

И мы пошли на базар. Прошли территорию санатория, вышли к Храму воздуха, миновали Верхний парк и по короткой тропе спустились в город. Михаил Федорович скоро пришел в хорошее расположение духа, подтрунивал надо мной и явно был доволен силой своего характера.

Пришли на базар, купили помидоры. «Обож-жаю помидоры!» — любил говорить Астангов, нажимая на букву «ж». Покрутились около каких-то фруктов, к чему-то приценились, что-то попробовали, еще раз обошли базар и встали в нерешительности — дальше делать было нечего, и я все время пытался поймать во взгляде Михаила Федоровича хоть какой-то намек… Но лицо его было непроницаемо, и взгляд ничего не выражал. Я пристально посмотрел на небо, но Астангов понял многозначительность моей страждущей фигуры, подергал губами и коротко бросил:

— Пошли, мой козлик!

И мы отправились домой. Пересекли ручей, прошли мимо концертной эстрады, куда нас вечером пригласила на свой концерт Гоар Гаспарян, поднялись к Храму воздуха. А для того, чтобы пройти в санаторий, нужно было миновать ресторан, расположенный тут же на открытом воздухе.

У Чехова есть рассказ «Жилец», который, кстати, долго и гениально исполнял Николай Гриценко, приготовив его в свое время, как школьную работу. Так вот в этом рассказе вечно пьяный жилец, оправдывая свое хмельное состояние, говорит: «Все дело в том, что у нас в театре вход в оркестр через буфет». Так вот у нас вход в санаторий был в непосредственной близости от ресторана, в котором в это время сидели режиссер гастролирующего в Кисловодске театра Ермоловой А. Гончаров и актеры В. Якут и С. Гушанский.

Они нас радостно приветствовали, и мы, из вежливости, подошли. Дальше события развивались внешне — скупо, внутренне — напряженно. Ермоловцы пригласили нас к столику и распорядились, чтобы официант принес на всех вина. Михаил Федорович тут же сказал, что не пьет, но на это никто не обратил внимания, и бокал вина перед ним все же поставили. В процессе разговора он нехотя пригубил, сделал глоток, потом, незаметно для себя, отпил еще и, наконец, допил этот злополучный бокал красного вина до дна. Ему налили второй. И все это в процессе увлекательнейшего разговора. Когда он выпил второй, ему хотели налить третий, но Михаил Федорович царским жестом остановил руку наливающего и, подергивая губами, сказал:

— Нет, мне этот напиток не любезен!

И, пригласив официанта, заказал бутылку коньяку. Я тут же подхватил: «Две!» Астангов крутанул на меня своими глазищами, удивляясь такой прыти, но ничего не сказал, и я с облегчением почувствовал, что мы возвращаемся к нормальному существованию. Выпили коньячку, и дело пошло. Беседа полилась проворнее, голоса зазвучали громче, словам становилось теснее, мыслям — просторней, фантазия разыгралась. И Астангов, взяв на себя инициативу, предложил продолжить застолье на «Красном солнышке» — следующем ресторане в горах, по той же терренкурной тропе. Гушанский покинул нас, поскольку ему надо было идти на спектакль, а мы последовали за Михаилом Федоровичем.

Было около двенадцати часов пополудни, впереди — целый день. Мы рассчитывали прогуляться с товарищами на «Красное солнышко», затем спуститься в санаторий, пообедать, отдохнуть и к семи часам вечера быть на концерте Гаспарян.

Одеты мы были с расчетом на вечерний концерт. Костюм Михаила Федоровича я помню в деталях — он всегда так одевался на отдыхе — белая рубашка-сетка с засученными рукавами, которую носили обычно пионеры и академики; белые бумажные брюки; белые, только что начищенные зубным порошком парусиновые туфли; палка и белая соломенная шляпа. Черными были только палка и лента на шляпе.

Андрей Гончаров был в новеньком, с иголочки, светло-сером габардиновом костюме, а на Всеволоде Якуте были спортивные куртка и брюки с преобладанием светлых тонов. Я тоже с утра принарядился во все свежее и чистое.

Когда мы тронулись, стал накрапывать дождик. Поднялись к ресторану, прекрасно поели, выпили, с тостами, с разговорами. И в конце концов наступил момент, когда стало ясно, что на обед мы опоздали. Но еще оставалась надежда — вовремя прийти на концерт. Мы поднялись и, нетвердо ступая по раскисшей земле, решили, в целях экономии времени, идти не по ухоженной дорожке, а напрямую, по дикой тропе, которая должна была привести нас прямо к воротам санатория.

Предводительствовал Михаил Федорович. Все шло хорошо. Мы благополучно сбегали, а иногда съезжали на подошвах по мокрой земле. Я уже говорил, что шел дождь, и удержаться на этой тропе в вертикальном положении было чрезвычайно трудно. Первым, на каком-то крутом вираже, приземлился Якут. Следом за ним упал Астангов, и это случилось как раз в тот момент, когда он, энергично жестикулируя, объяснял Якуту, как можно было избежать падения. Потом пришла моя очередь. И лишь Гончаров какое-то время возбуждал нашу зависть чистотой своего костюма. Но и его не миновала эта участь, и он в своем габардиновом костюме приложился спиной, растянувшись во весь рост.

Дальше мы уже падали, валяя дурака, хохотали, и каждое новое падение сопровождалось бурной радостью. Грязные с ног до головы докатились мы до ворот санатория, остановились и поняли, что дальше в таком виде идти нельзя.

В санатории в это время был традиционный час гулянья. После ужина интеллигенция, в основном бакинская, надев на себя лучшие наряды, прогуливалась по парку. Но поскольку шел дождь, вся эта гуляющая публика разместилась в обширном вестибюле санатория.

Мы с Гончаровым пробрались в гостиницу, оставив Астангова в кустах в обществе Якута.

С Гончаровым я передал Михаилу Федоровичу его чистую пижаму, и сам стал переодеваться. А переодевшись в чистое, спустился в вестибюль, пристроился к группе отдыхающих, прогуливающихся по вестибюлю, и стал наблюдать за дверью.

Минут через пятнадцать в вестибюле появились три экстравагантные фигуры. Впереди, в чистой, со следами утюга, пижаме, в густо перемазанной грязью белой шляпе, в таких же перепачканных парусиновых башмаках шел с гордым видом Астангов, а следом, виновато прижавшись друг к другу, вышагивали Якут и Гончаров. В какой-то момент гуляющие замерли, как по команде, разговоры оборвались на полуслове — все взоры обратились на артистическую троицу, которая оцепенело продефилировала к своим апартаментам, оставляя на полу вестибюля грязные следы. Это была гоголевская немая сцена.

Я воспроизвел этот эпизод потому, что часто рассказывал его на различных застольях в присутствии Михаила Федоровича. Разумеется, каждый раз мое повествование обрастало новыми подробностями, но Астангову это нравилось.

Думаю, что в тот день, несмотря на веселую резвость, с которой мы преодолели спуск к санаторию, Михаил Федорович испытал малоприятные чувства. Ибо, к тому же, он был большой пижон и любил одеваться с иголочки. Костюмы шил у лучших портных, зимой носил шубу с бобровым воротником и шляпу «Барсалино». Он был барин. Но барин с демократическим уклоном.

Его портной, к слову будет сказано, Рубин Аронович Зингер, тоже был человеком неординарным, с интересной судьбой. Интернированный из Польши в 1939 году, он попал в лагерь и там начал заниматься своим портновским ремеслом. Сначала шил лагерному начальству. Достиг на этом поприще недосягаемых высот и в итоге дошел до того, что обшивал наше правительство: Косыгина, Хрущева, Ворошилова. Он был вхож к Ворошилову в дом. Но когда на восьмидесятилетии Ворошилова Рубин Аронович поднял бокал за хозяина и пожелал ему дожить до ста, ему отказали от дома. Клименту Ефремовичу показалось мало.

Творчество Астангова в нашем театре представлено довольно скудно. Главная его роль, которую он играл прекрасно и долго, — Матиасе Клаузен в спектакле «Перед заходом солнца» Гауптмана в постановке Ремизовой. Это был фундаментальный спектакль, возобновленный еще с довоенных времен, где эту же роль играл тогда Освальд Федорович Глазунов.

Астангов играл еще Гарготу в «Миссурийском вальсе» и, под конец своей короткой жизни, — Гамлета. Но немного припоздал для этой роли, играл тяжеловато. Прославился Астангов, конечно, благодаря кино, блистательно сыграв одну из лучших своих ролей — Костю-капитана в «Аристократах» Н. Погодина. Замечательно Михаил Федорович сыграл польского пана в фильме «Мечта», трагически воспринявшего порчу своего костюма, а также Макферсона в «Русском вопросе». Умер Астангов полный сил, от перитонита.