Со стороны бастионов, справа от прибрежной полосы приближалась процессия, которую многие часы ожидало население Палермо. Впереди, распевая псалмы, двигались священники и монахи нищенствующих орденов. Однако внимание толпы привлекали не они. Все взгляды сосредоточились на осужденных, то есть на тех, кто был заподозрен в ереси или в возвращении к иудаизму, а потом снова отрекся и вернулся в лоно церкви, зачастую не без помощи пыток.

Они шли колонной, с опущенными головами и походили на медленно разворачивающуюся желтую ленту. Осужденные были одеты в желтые рубахи, едва доходившие до колен, так называемые санбенито. На рубахи нашивали косые кресты или, если ересь доказана, изображения перевернутого пламени. Это означало, что осужденного пока не сожгли благодаря полному раскаянию и отречению от заблуждений, но угроза костра продолжает висеть над его головой, и достаточно одного неверного а… Каждого подследственного, выходящего из дома, обязали держать в зубах камень, и это создавало вокруг него пространство враждебности и отчуждения. По воскресеньям он должен был являться к мессе в санбенито.

Это была седьмая процедура, на которой присутствовал Молинас, поэтому он уже запомнил имена приговоренных: Донато ди Юрато да Спаккафумо, Анджела ди Костанцо да Шакка, Джованни Руссо да Минео и так далее. Все евреи, снова обратившиеся к своей религии после того, как приняли христианство. В Сицилии, как, кстати, и в Испании, довольно редки были случаи, когда на костер всходила hachequera, то есть ведьма. Инквизитор Агустин Камарго отдавал предпочтение процессам над rejudaisados (вернувшимися в иудаизм), которых в Сицилии называли неофитами, и над лютеранами, стараясь снискать расположение императора Карла V и верховного совета инквизиции в Авиле, во главе с могущественным кардиналом Альфонсо Манрике. По этой причине в Сицилии «зрелища», как здесь называли аутодафе, были все похожи друг на друга: возбужденные крики толпы, плач, стоны и столбы дыма, которые развеивал морской бриз.

Молинас скучал. Ему больше нравились процессы над ведьмами, которые зачастую поднимались на эшафот, выкрикивая непристойности, норовили сорвать с себя одежду или мочились от возбуждения и ужаса. Эти безумные зрелища вызывали у испанца чувство странного удовольствия, возникавшее от уверенности, что в этих женщинах Господь вместе с жизнью уничтожал следы активности своего вечного врага.

— Вот этот приговоренный, — шепнул ему на ухо Ланчилотто Галетти, чиновник, несмотря на свое низкое происхождение состоявший на службе лично у инквизитора Камарго.

Молинас взглянул в направлении, которое ему указали, и увидел человека с длинной седой бородой, хромая ковылявшего между двух стражников. Его обезображенное лицо было залито слезами. Он вспомнил имя: Джованни ди Полино да Модика, крещеный еврей, который, по словам двух свидетелей, снова вернулся к своей вере. Его санбенито отличалось от остальных: на нем были вышиты черти, кидающие в адское пламя фигурки людей. Тот же рисунок красовался и на высокой митре, которую в Испании называли coraza.

Некоторые особо ревностные горожане, вооружившись факелами, слезли со зрительских мест. Стража даже не сделала вида, что пытается защитить приговоренного. Один из одержимых поднес горящий факел к бороде Джованни ди Полино, которая тут же вспыхнула. Осужденный резко вскрикнул и потянулся руками к лицу, но руки были связаны, да и тесный строй солдат не давал пошевелиться. Нижняя часть его лица в один миг превратилась в ужасную рану. Толпа громкими криками приветствовала такую прелюдию к сожжению.

Галетти покоробило.

— Этого нельзя позволять, — пробормотал он, отводя взгляд.

Молинас пожал плечами.

— Это испанский обычай: поджигать бороды выкрестам, приговоренным к смерти.

— Когда-нибудь нас станут обвинять в бесполезной жестокости.

— Успокойся. Всегда найдутся историки, готовые либо отрицать, либо свести к минимуму все, что сейчас происходит. Время — враг памяти. В сущности, в этом наша сила.

Занятый своими мыслями, Молинас рассеянно следил за церемонией. Осужденные разместились на помосте как раз напротив него, поскольку он сидел в ложе, отведенной для представителей власти. Джованни ди Полино подвели к месту казни и привязали к столбу. Он по-прежнему стонал от ожогов, но все слабее и слабее. Еще к трем столбам были цепями прикованы полуразложившийся эксгумированный труп и два гротескных чучела. Они символизировали беглых преступников, приговоренных к казни заочно.

Священник церкви Сан-Доменико произнес гневную проповедь, всячески понося осужденных. Потом в жарком воздухе осени 1532 года, похожей на лето, разнеслась длинная сентенция, которую зачитал хриплым голосом нотариус. Честь поднести огонь к столбам выпала одному из двух приоров обители. Толпа приветствовала его овацией. Прошло какое-то время, прежде чем загорелся факел. Затем пламя охватило пропитанное маслом дерево. Осужденный, обезумев от боли, удивленно глядел на все происходящее, потом закричал нечеловеческим голосом. Все заволокло дымом, но было видно, как его тело судорожно дергается и корчится в огне. Крик затих.

Когда Джованни ди Полино превратился в обугленный расслоившийся скелет, не отличимый от чучел, что горели с ним рядом, Галетти повернулся к Молинасу, на этот раз повысив голос, чтобы перекричать торжествующие вопли толпы:

— Удивляюсь, почему вице-король не пожелал присутствовать, хотя сентенцию торжественно зачитали в первый раз в королевском дворце.

Молинас вгляделся в добродушное лицо коллеги, обрамленное золотистыми кудряшками.

— Королевский дворец и есть источник всех недоразумений между инквизитором Камарго и вице-королем. Последнему хочется убрать нас и занять наше место. Кроме того, сицилийский парламент только и занят тем, что посылает Карлу Пятому ноты протеста, осуждающие действия инквизиции, которые они расценивают как насилие. Император оставляет их без внимания, а вице-король, наоборот, им сочувствует.

Галетти кивнул.

— Да, мне об этом рассказывали. Мотивом протеста являются известные привилегии, которыми располагаем мы, чиновники. Можно подумать, что мы заняты легким делом.

— Для одних это дело легкое, для других — нет, — ответил Молинас, смерив коллегу взглядом. — Что же до привилегий, то некоторые из нас их вовсе не имеют. А некоторым кажется, что служба в инквизиции — кратчайший путь в бароны.

— Что ты хочешь этим сказать? Смотри, как бы я…

— Да брось ты! — отозвался Молинас. Ему очень досаждал ветер, который переменил направление, ударив в ноздри запахом горелого мяса. — Я сказал то, что знаю сам, что знаешь ты и знают все.

И Молинас, не обращая внимания на возражения собеседника, направился по деревянной лесенке прочь с помоста. Он не взглянул ни на затухающий костер, ни на палачей, которые ждали удобного момента, чтобы снять обгорелый труп еврея с цепей, удерживающих его на прибитом к укосине столбе.

Он побрел вдоль бастионов, выходящих на море. Оказавшись на достаточном расстоянии от места казни, он вдохнул соленый воздух. Наконец-то он мог заняться тем, что действительно его заботило. Он вытащил из кармана донесение, которое получил непосредственно перед казнью, и расправил его дрожащими пальцами.

Чудовищную каллиграфию Магдалены не узнать было невозможно: буквы в ее послании, то крошечные, то огромные, расползались неровными, корявыми строчками, пробелы между словами и вовсе отсутствовали. Но если это просто затрудняло чтение, то невероятное количество ошибок, фантастический синтаксис, фразы, написанные на провансальском диалекте, которые и без того невозможно было понять, превращали письмо в настоящий ребус. Однако Молинас запасся терпением и, подстелив под себя сложенный черный плащ, уселся на каменную ступеньку бастиона, принявшись за расшифровку донесения. Его внимание не отвлек даже парусник, приближающийся к порту под ликующие крики рыбаков. Ему пришлось повозиться с час, прежде чем прояснился смысл послания. Если убрать ошибки и несуразности, выглядело оно приблизительно так:

«Я понимаю, что сделала меньше, чем должна, и очень об этом сожалею, но после бракосочетания писать вам мне стало очень трудно. Как я уже рассказывала в предыдущем письме, Мишель де Нотрдам пожелал жениться на мне в Агене, где моих родителей очень уважают и где никто не знает о той жизни, которую я вела в последние годы. Он купил маленький домик и поселил меня там, а сам проводит большую часть времени в Монпелье, чтобы закончить учение. Он заставил меня поклясться, что в его отсутствие я не выйду из дома, поэтому даже еду мне приносят родители или сестры. Поначалу одиночество не очень меня тяготило, во многом потому, что Мишель, когда бывал дома, часто меня колотил, но не со зла, а чтобы научить меня, как быть хорошей женой. Он не злодей, но хочет, чтобы в обществе с ним считались, и боится, что я стану вести себя не так или что меня увидит кто-нибудь, кто знал меня до свадьбы. Теперь же я тяжелее переношу свое одиночество, потому что с тех пор, как я забеременела, Мишель не бьет меня и даже добр со мной, но требует, чтобы я и дома, и на людях говорила ему „вы“. Дома у меня только и утешения, что сестры да существо, которое должно родиться. Читать я не могу, и у меня нет бумаги, чтобы писать. Теперь вы понимаете, почему я не сдержала обещания писать вам по письму в неделю. И если мне удалось отправить это письмо, то только благодаря человеку, что приносит дрова. Он взял у своего родственника-писца несколько листков бумаги, гусиное перо и немного чернил».

Эта часть письма оставила Молинаса равнодушным. Главное заключалось в последней его части, которую он еле расшифровал, настолько неразборчиво и криво она была написана:

«Я готовлюсь стать матерью, и теперь я, порядочная женщина, обязана заниматься домом и не вижусь ни с кем, кроме мужа и родственников. У меня нет способа ни писать вам, ни сообщать вам о Мишеле, который приезжает только затем, чтобы узнать новости о будущем ребенке, и потом снова уезжает. Я не знаю, как он живет, какие книги читает, с какими друзьями видится. Когда я попробовала его о чем-то спросить, он бросил на меня такой взгляд, что лучше бы поколотил, как в былые времена. Умоляю вас на коленях, так как знаю, что вы человек, преданный церкви, а значит, обладаете христианским милосердием: освободите меня от данного вам обещания и забудьте обо мне навсегда. Я была грешницей, но стану примерной матерью и самой верной из жен. Если Мишель задумает сделать что-либо противное нашей религии, я сумею переубедить его и заставить отказаться. Но здесь, в Агене, его считают добрым христианином и человеком добродетельным. Со слезами жду вашего письма, знака, что вы меня поняли и простили в вашей доброте. Я буду жить ради ребенка и забуду о себе ради него».

Молинас многократно перечитал конец письма, потом скомкал его и выбросил в море.

— Шлюха, — проворчал он. Ненависти в нем не было, он просто констатировал факт. — Ни одна богобоязненная женщина никогда не написала бы подобного.

Он поднялся, расправил плащ, накинул его на плечи и пешком отправился в город, злясь на пронзительные крики чаек над головой. Между тем парусник медленно приближался к порту, протискиваясь своей огромной массой между стоящими на рейде каравеллами.

Молинас ненавидел Палермо. Городу недоставало тех мрачных и драматичных тонов, которыми были насыщены жилища испанцев, где солнце всегда уступало место полутени. Здесь солнце было повсюду, и казалось, что оно приносит облегчение и бесчисленным нищим, и толпе портовых грузчиков, и вообще всем простолюдинам. Сицилийцы внушали ему отвращение. Хитрые, льстивые, склочные, они все время шумно выражали чувства, которых не испытывали. Весь остров хвалился тем, что присоединился к Империи по собственной воле, однако при первой же возможности здесь вспыхивали кровавые беспорядки, угрожавшие Испании и ее институтам, а в первую очередь инквизиции.

Была бы на то воля Молинаса, Карлу V надлежало бы распустить сицилийский парламент, который только и делал, что жаловался на притеснения со стороны инквизиции, что подстрекало народ к неповиновению. Затем надо было бы предоставить более многочисленную армию в распоряжение вице-короля, который был менее сговорчив и расположен к спокойной жизни. Но он понимал, что ничего этого ему не добиться, тем более что император много делал для того, чтобы улучшить отношения с островитянами. Пустое занятие с такой предательской породой.

Грязные, но достаточно просторные улицы, полные торговцев, оборванцев и босоногой детворы, привели Молинаса к королевскому дворцу. Толпа собралась перед зданием, украшенным штандартом с вышитыми на нем шпагой, крестом и масличной ветвью, с круговой надписью: «Exurge domine et judica causam tuam». Это относилось как к родственникам заключенных, томящихся в подземельях дворца, так и к чиновникам инквизиции со шпагами наперевес, которые вели себя агрессивно и нахально.

Привилегии Святой палаты позволяли ей содержать огромный штат, который год от года все разрастался. Поначалу фамильи вербовались из низших слоев общества: из ремесленников и даже из бродяг. Потом возможность носить оружие и наслаждаться прочими благами начала привлекать выходцев из буржуазии, в особенности нотариусов и торговцев, а затем и мелких дворян или тех, кто добивался дворянского звания. Поэтому случалось, что в свите прислужников инквизиции рядом с бывшим бандитом оказывался баронет, а опустившийся оборванец говорил «ты» адвокату.

Увидев Молинаса, площадь притихла, и все почтительно склонили головы. Теоретически испанец был им ровня, но все знали, что он эмиссар Великого инквизитора Манрике. Не удостоив горожан ответом на приветствие, он проследовал ко входу во дворец.

Пройдя мимо стражи, он вошел в просторный сыроватый коридор, миновал открытую дверь в зал, где для обсуждения какого-то случая собрались советники и квалификаторы, и вошел в дверь, ведущую в подвальный этаж. Чтобы добраться до камер, надо было спуститься два марша лестницы, стиснутой текущими от сырости стенами. На поклоны солдат, которые привыкли к его присутствию, он ответил небрежным кивком. В его обычае было каждое утро спускаться в казематы и проверять, нет ли новых заключенных и не сознался ли кто из старых.

Он собирался уже справиться о новостях, как вдруг увидел перед камерой Ингастоне ло Порто, одного из немногих чиновников, кто не был ему противен. Тюремщик, гремя ключами, закрывал дверь камеры. Он направился к ло Порто и без лишних слов спросил:

— Что вы здесь делаете?

— Я сопровождал заключенного, Джованни да Париджи, из Минео. Он выдавал себя за обращенного, но люди продолжали называть его рабби. Я уведомил об этом инквизитора Камарго, и он приказал его арестовать.

— Более чем справедливо. Он в чем-нибудь сознался?

— Его еще не допрашивали.

— А как вы дознались о нем?

— Он жил с женщиной, с некоей Перной, по прозванию Жена Рабби. Это прозвище привлекло мое внимание, когда я проезжал через Минео. Я справился о ней, а потом, с соизволения доктора Камарго, арестовал сожителя.

Молинас энергично кивнул.

— Прекрасно. Женщину тоже арестовали?

Широколицый, коренастый, пышущий здоровьем Ингастоне слегка покраснел.

— Нет. С ней бесполезно возиться, да и вина ее только в том, что она жила с выкрестом, вернувшимся в свою веру.

— Ну конечно. — Молинас сопроводил свое утверждение сухим кивком головы, но в его голосе не чувствовалось язвительности. Скорее наоборот, то, что он присовокупил, было сказано тоном почти сердечного участия: — В нашем деле, друг мой, женщины весьма ценны, поскольку мы умеем их использовать. Они от природы пассивны, и это делает их идеальным инструментом. Обуздав их однажды, можно с легкостью подчинить мужчину, рядом с которым они находятся. Постарайтесь об этом не забывать.

Ингастоне кивнул, хотя и не понял, с чего бы это испанец стал размениваться на рекомендации и предостережения.

— Не позабуду, синьор. Ваши советы всегда очень ценны.

— Не сомневаюсь. Инквизиция примет во внимание ваше усердие. Велите арестовать эту Перну и поместите ее туда, где сожитель сможет услышать ее стоны. Доктор Камарго оценит вашу утонченность. Не забывайте, что баронат Хумантиновакантен. — Последнюю фразу Молинас бросил как бы невзначай, сделав вид, что не заметил искорки, быстро промелькнувшей в глазах коллеги. — А теперь я хотел бы допросить самого рабби. Вы позволите?

— О, конечно! — Ингастоне позвал тюремщика, отошедшего на почтительное расстояние, чтобы не слышать важной беседы. — Открой камеру и проводи туда господина.

Каземат, в котором содержали заключенного, представлял собой маленькую пещеру с низким сводом и более или менее выровненным полом. Сыро в пещере не было, но явно не хватало тепла. Легкого санбенито недоставало, чтобы согреться, и узник дрожал всем телом, скорчившись на соломе. Каземат освещала единственная свеча, закрепленная в нише.

Молинас взял свечу, поднес ее к лицу узника и увидел лоб с залысинами, два испуганных желтых глаза, крючковатый нос и курчавую черную бороду, спадающую на тощую грудь. Он слегка вздохнул и произнес с притворным сочувствием:

— Знай, что у тебя нет надежды. Только полное раскаяние и выдача других евреев, разделяющих твою веру, спасут тебя от карающей руки властей. Церковь умеет прощать тех, кто, одумавшись и сдав ей сообщников, выкажет свое раскаяние в измене.

— Но я добрый христианин! — сдавленным голосом запротестовал заключенный.

— Да полно, где это слыхано, чтобы доброго христианина называли рабби. Ты еврейский священник.

Узник замотал головой:

— Меня называют рабби, потому что во Франции, где я родился, я преподавал язык и вероучение евреев. Но я преподавал их христианам испытанной веры, тем, кто убедил меня примкнуть к истинной церкви.

Молинас закрыл глаза.

— Ты соображаешь, что говоришь? Тебя еще подозревают только в том, что ты пытался отыскать прозелитов среди христиан. Как же мы можем тебя спасти, если твоя вина столь велика?

— Нет, нет! — Джованни да Париджи в знак невиновности развел худые, как у скелета, руки. — Я никого не пытался обратить! Во Франции в те времена был большой интерес к обычаям евреев. Сам король Франциск Первый желал, чтобы его обучили Каббале, и вот многие ученые…

— Значит, ты каббалист. — Голос Молинаса становился все жестче. — Ты практикуешь магию, некромантию. Инквизитор Эймерих писал: нет еврея, который втайне не служил бы демонам и не пытался бы их вызывать.

— Прошу вас, дайте мне договорить! — Глаза узника наполнились слезами. — Я никакой не каббалист. Пользуясь интересом французов, я путешествовал из города в город, давая уроки еврейского языка. Я преподавал в Париже, Лионе, Авиньоне, Монпелье, Дижоне. Потом началась война, и поскольку я находился в Бургундии, которой угрожал Карл Пятый, я завербовался в армию и в итальянской кампании был рядом со своим королем. После поражения я попал в плен к испанцам, и они депортировали меня на Сицилию, где я попытался как-то наладить свою жизнь. Это все.

Молинас осторожно встал, стараясь, чтобы воск со свечи не капал на него. Свечу он поставил обратно в нишу.

— Может, какой-нибудь невежественный францисканец тебе и поверил бы. Но если ты думаешь обмануть меня, ты глубоко ошибаешься. — Он резко повернулся к соломенной подстилке. — Сначала ты говорил, что преподавал еврейский язык и доктрину. Какую доктрину, если не Каббалу? Ты сам утверждал, что это было интересно французам. А может, ты преподавал им заветы Талмуда, чтобы обратить их?

Теперь Джованни да Париджи заплакал в голос.

— Нет, клянусь вам! Единственное учение, которое я знаю, это гематрия. Ее я и преподавал.

— Гематрия? Это еще что такое? — удивленно спросил Молинас.

— Это искусство толковать слова посредством численного значения букв, из которых они состоят. Евреи пользуются гематрией, чтобы толковать Тору, Закон народа Израиля.

— Численное значение? Не понимаю.

Чтобы что-то сказать, узник вынужден был сплюнуть на пол мокроту, которая заполняла гортань.

— Есть такие слова, которые содержат важнейшие числа. Например, Митра или равнозначное ему Абраза…

Молинас подскочил, словно к нему прикоснулись раскаленным железом.

— Ты сказал — Абраза?

Джованни да Париджи удивленно посмотрел на него.

— Ну да. На самом деле это греческое слово Абраксас.

— Итак, ты знаешь, что означает… — Молинасу никак не удавалось прикинуться спокойным. Голос его охрип от волнения, и он почти забыл, о чем говорил до этого.

— Да, конечно. Это очень просто.

Молинас снова подошел к подстилке. Сердце колотилось, и его трясло, как в лихорадке. Однако ему удалось произнести с надлежащей холодностью:

— Теперь слушай меня внимательно. Ты понятно объяснишь мне, что означает слово «Абраксас» и все его возможные применения. Мне известно, что ты живешь с женщиной по имени Перна. Я много раз видел, как муж и жена вместе всходили на костер, но иногда жену сжигали раньше мужа, чтобы его наказание было более полным. Если ты сейчас скажешь мне правду, Перна будет первой, кого ты спасешь, а потом и себя. Начинай, я слушаю.

Молинас провел в каземате почти час. Выйдя оттуда, он отправился на поиски инквизитора Камарго. Он перехватил его, когда тот возвращался с мессы.

— Ваше преосвященство, — порывисто сказал он, — прошу вас написать в Супрему, что вы более не нуждаетесь в моих услугах. Я непременно должен вернуться к своей первоначальной миссии.

— Это так срочно?

— Да.

— Хорошо. Следуйте за мной в кабинет.