Норвегия. «Дым-угрюм» Петера Кристена Асбьёрнсена и Йоргена Энгебретсена My
Настало время, когда я, младший из двенадцати сыновей — каждый в свой черед обижал меня, — не смог больше терпеть и бежал из дома. Однажды утром взял и ушел, не разбудив ни родителей, ни братьев, как был, ничего не прихватив с собой, кроме того, что на мне. Шел я много дней, просил еды, где мог, пока не добрался до просторного белокаменного замка, укрытого от ветров горным склоном. Полная противоположность дому, в котором я вырос: там в узких комнатах нас ютилось четырнадцать, и чей-нибудь локоть непременно тыкался кому-нибудь в глаз. А здесь, подумалось мне, я смогу дышать свободно и полной грудью.
— Кто живет здесь? — спросил я у старухи, пустившей меня к себе за стол.
— Король, — ответила она. — Но он бессчастен и немного сбрендил — дочь его досталась троллю на горе. Держался б ты от него подальше — целее будешь.
— Попомните мои слова, — ответил я ей. — Я найду себе место при его дворе. — И хотя она тогда посмеялась надо мной, именно этого я и добился — поступил на королевскую службу.
Король был человеком суровым, в сужденьях своих — нервным, а окружала его дюжина советчиков да надоумщиков, которые споро наловчились свои мысли и мнения вкладывать ему в голову. Заметил я это с самого начала, но мне-то что? Служил я ему верно, строго блюл букву. Как его слуга, я занимал для него место где-то между живым человеком и бездушной мебелью. Льщу себя надеждой, что службу свою нес я до того исправно, что у него не было причины меня замечать, — пока не настал тот день, когда я на коленях приблизился к его трону и ударил челом, прося дозволения вернуться домой навестить родителей.
— Что? — смешался и удивился он. — А ты кто такой?
Я назвал свое имя, но хотя сам он некогда принял меня на службу, оно ему, похоже, ничего не сказало. Я объяснил, чем занимаюсь у него при дворе, — тут-то в глазах его и зажглось узнавание.
— А, да, — сказал он. — Свечедержец. Ты хорошо ее держал, парнишка. Да, езжай, конечно.
И я поехал.
Часто бывает так, что Смерть предпочитает пуститься в путь прежде нас, — поэтому, вернувшись, я узнал, что родители умерли. От чего, братья мои уверяли, что не знают, но глаза у них при этом бегали, и я тут же заподозрил, что они родителям как-то помогли.
— А наследство? — спросил я.
Братья признались, что они уже все поделили, сочтя — как, опять же, они утверждали, — что причин считать меня в живых у них нет. «Так они желали моей смерти, — подумал я, — а то и до сих пор ее желают. Тут нужно осторожней».
Я вынул из ножен кинжал, чтобы порезать яблоко, а после оставил лежать на столе под рукой — и лезвие поблескивало на свету, как живое.
— Так, значит, я ничего не получу? — спросил я.
Они посовещались и в итоге предложили мне двенадцать кобылиц, что привольно паслись на склонах холмов. Это, как они прекрасно знали, гораздо меньше полагавшейся мне доли, но за меня по одну сторону стола был один я, а с другой за ним их сгрудилось одиннадцать. Не повозмущаешься. Я принял их предложение, сказал спасибо и отправился восвояси.
Забравшись в холмы, я обнаружил, что состояние мое удвоилось. Каждая кобылица принесла по жеребенку, и вместо одной дюжины лошадей я увидел две. И в этой второй дюжине бегал большой серый в яблоках жеребенок — гораздо крупнее прочих, а шкура такая гладкая, что ярко сверкала, словно дрожащее стекло. Отличный он был конек, и я не удержался — так ему об этом и сказал.
Вот тут-то мне и постраннело — мир, прежде казавшийся знакомым, весь потемнел, и я начал видеть: всего, что я знал, как мне мстилось, я не знал вовсе. Ибо тот конек в яблоках, что глядел на меня своими темными глазами, выхватил меня из тела. А когда я вновь пришел в себя — оказался среди одиннадцати других жеребчиков. Стою весь в крови, а жеребчики мертвые лежат — моей рукою истреблены.
А серый в яблоках — живой, бегает от одной кобылицы к другой и сосет от всех по очереди. И он, и кобылы все — как ни в чем не бывало, я же стою весь кровью омытый, и надо мной уже мухи роятся, словно я сама Смерть.
Целый год потом я старался не думать о том, что случилось в тот ясный день. Целый год служил хозяину своему королю верой и правдой и уговаривал себя, что нипочем не вернусь на тот склон, откажусь от наследства и буду просто жить себе поживать дальше.
Но что ж это за жизнь? Я — слуга, недочеловек, вечно на побегушках у господина. Этим ли я желал стать? И что меж тем произошло с остальным мною? Не просто ли это привал на пути к другому мне?
А еще я слышал — где-то глубоко у себя в голове — ржание того серого в яблоках конька: он меня выманивал, звал. И не успел еще год бочком доскакать до туда, с чего начинался, я уже понимал: возвращаться я не желаю, но волей-неволей придется.
Поднявшись по склону, первым я увидел того самого жеребенка, серого в яблоках, что я здесь оставил. Уже годовик и уже крупней любого взрослого коня, а шкура яркая, что щит вороненый. Глаза — огненные крапины, в каждом дюйме тела под шкурой сила играет. Рядом же паслись двенадцать новых жеребят, по одному от каждой кобылы, и я подумал: «Что ж, этого серого годовичка в яблоках можно увести и продать — так с ним навсегда и разделаться».
Но едва я его взнуздал и потянул за собой, он уперся копытами в землю — и ни с места.
Поэтому я подошел к нему ближе, на ухо пошептал, сдвинуть его посулами попробовал, но он ни в какую — лишь башкой мотал да смотрел на меня этими темными, дымными глазами.
И тут во мне снова все потемнело, и потерялся я вовсе, словно душа моя сбежала от тела совсем. Когда же я, наконец, вернулся, что ж — не стоял ли я вновь среди тел, не свершилось ли снова кровавое дело? И проклял я этого конька, и кровью окрестил его Дым-Угрюмом, ибо угрюмые деянья он творил, и я сам от него впадал в угрюмие. А он и ухом не повел — лишь ходил себе от кобылы к кобыле и сосал от каждой по очереди.
Еще год беспорочной службы — и все это время рос во мне ужас: я старался не думать, что может произойти, лишь минет этот год. На сей раз, говорил я себе, — не поеду.
И все ж настал тот день, когда почуял я жаркое дыханье Дым-Угрюма у себя где-то под черепом и подал королю челобитную: отпусти мол. Отпуск был мне даден, и я выехал — и вновь оказался на склоне того холма. И был там Дым-Угрюм — он вырос уже до того, что пришлось ему опуститься на колени, не успел я и помыслить о том, чтобы сесть на него верхом. Шкура его сияла и блистала, как зеркало. В глазах клубился дым, плясало пламя — ужасно было в них глядеть. И увидел я, что на холме он — один: либо прогнал он тех кобылиц, что выкормили его, либо убил каждую по очереди и съел всех.
Он повернул голову и посмотрел на меня, и вновь в голове моей все закружилось. Не успел я опомниться, как скакал уже на нем без седла к старому дому моих родителей, где по-прежнему жили братья. Завидев его, они всплеснули руками и закрестились, ибо никогда прежде не видели такого коня, как Дым-Угрюм. Недаром боялись они — со мною на спине Дым-Угрюм подскакал к ним и каждого поверг наземь ударами копыт; хотя кричали они страшно и разбегались, от него им было не скрыться. Так что в конце остались лишь одиннадцать мертвых братьев моих и я живой.
Случилось затем и еще кое-что, но у меня язык не поворачивается рассказать. Меня по-прежнему одолевают кошмары: тот жуткий конь, вторгшись ко мне в рассудок, вынудил меня перемолоть моих мертвых братьев себе на корм. Я все время дрожал и молил его меня отпустить, но он не отпускал — конь тот был мне хозяином и не желал меня освобождать.
Истребив и употребив моих братьев, Дым-Угрюм вовсе со мною не развязался. Он заставил меня переплавить все котелки, орудия и куски железа в доме и выковать из них для него подковы. Показал мне, где братья захоронили все богатство моих родителей, все их золото и серебро, и вот из них я отлил ему золотое седло и серебряную узду, что пламенем горели издалека. А после опустился предо мной на колени, заставил сесть верхом, и мы оттуда ускакали.
С громом полетел он к тому самому замку, в котором я служил все последние годы моей жизни, и ни разу не сбился с пути, словно сказал по этой дороге всю жизнь. Из-под копыт его ввысь летели плевки камней, а седло, узда и сама шкура его блистали и пылали в лучах солнца.
Когда мы подъезжали к замку, король стоял у ворот, а советники сгрудились вокруг. Все смотрели, как Дым-Угрюм и я несемся к ним шаром жидкого пламени.
Подъехали, и король молвил:
— Никогда в жизни я не видал ничего подобного.
И тут Дым-Угрюм изогнул свою длинную шею, глянул на меня одним неукротимым глазом — и я вновь почувствовал, как утекаю из себя прочь. Не успел и сообразить ничего, как говорил уже королю, что вернулся к нему на службу и теперь желаю для моего скакуна лучшей конюшни и сладкого сена и овса. Король, вероятно, зачарованный вторым глазом Дым-Угрюма, лишь склонил пред ним голову и согласился.
Я вернулся к службе. В назначенный час зажигал королевскую свечу и нес ее за ним следом. В назначенный час я ее гасил. Все шло ровно так же, как всегда, однако — и как-то иначе. Ибо если прежде король, похоже, смотрел сквозь меня, как на кинжал или, допустим, кресло, теперь он меня замечал и даже как-то задумчиво разглядывал.
— Скажи-ка мне, — однажды обратился он, — где ты раздобыл себе такого скакуна?
— Достался мне в наследство, сир, — отвечал я.
— И больше ничего? — спросил он.
— Теперь уже — да, — неохотно признал я. — Больше ничего.
— И на что, по-твоему, такой конь способен? — спросил король.
И впрямь — на что? Не ведая, что ответить, с упавшим сердцем я лишь покачал головой.
— Не знаю, — сказал я.
— Советники мне советуют, — произнес король, — что именно такой скакун, как твой, и такой на нем всадник, как ты, потребны для того, чтобы спасти мою дочь.
Я что-то промямлил в ответ. Принцесса-то пропала еще до того, как я пришел в замок, и, честно сказать, я о ней почти совсем забыл.
— Даю тебе на это отпуск, и если тебе будет сопутствовать успех, ты на ней женишься, — сказал король, уже отворачиваясь от меня. — Но если через три дня ты не вернешься с моей дочерью, тебя казнят.
«Дым-Угрюм! — думал я. — Дым-Угрюм!» Ибо знал я, что не королевские советники тут виной, а мой же проклятущий конь, наследие мое, — это он крепчал, оставляя за собой тела без счета. И еще оставит, я был уверен, трупов стократ, а среди них, быть может, — и мой.
Я обнажил меч и отправился на конюшню, рассчитывая убить зверя. Но едва я вошел, он вздернул голову и вперился в меня своими глазами с искорками крови в них, и стал я кроток, как новорожденный ягненок. Вложил меч в ножны, взял скребницу и вычистил ему зеркальную шкуру до лоска, прежде не бывалого. И пока я чесал его так, он снова проник ко мне в рассудок, и от копыт его по всему разуму у меня остались кровавые отпечатки. Закончив его расчесывать, я уже был спокоен, исполнен решимости и точно знал, что надо делать.
И вот так мы с Дым-Угрюмом выехали из королевского дворца, и за нами темнела туча пыли. Я отпустил поводья, чтобы зверь шел сам, куда ему нужно, и конь быстро перенес меня через холм и дол, обогнул по опушке густой лес — ходко он шел, шагу не сбавлял.
Вдали, меж тем, за кисеею дымки, образовался очерк чего-то громадного и приземистого, оказалось — странной крутой горы. К ней мы и скакали — и вот наконец до нее добрались.
Дым-Угрюм оглядел ее снизу доверху, а затем, фыркнув и взрыв копытом землю, ринулся вверх по склону.
Однако скала была крута, как стена дома, и гладка, словно лист стекла. Дым-Угрюм как мог карабкался и взобрался довольно высоко, но затем передние ноги его соскользнули, и он покатился вниз, а с ним — и я. Как ни ему, ни мне удалось не убиться, могу приписать лишь той же темной силе, что превратила коня в эдакое чудовище, которым он стал.
«И вот, — подумал я, — Дым-Угрюму не удалось, и я теперь из-за него лишусь головы».
Но не успел я дух перевести, как конь фыркнул, взрыл копытом землю и снова кинулся на приступ.
На сей раз поднялся он выше — и наверняка бы выскочил на вершину, да подвернулась передняя нога, и мы вновь кубарем покатились с горы. «Опять неудача», — подумал я, однако Дым-Угрюм так легко не сдавался. Миг спустя он был уже на ногах, рыл землю и фыркал, после чего ринулся вперед сызнова, и от копыт его ввысь летели плевки камней. И вот теперь он не поскользнулся и не оступился, а выскочил на самую вершину. А там ударил в голову тролля копытами, я же перекинул принцессу через луку золотого седла, и мы поскакали вниз.
Здесь бы моей истории и завершиться. Я сделал все, как велено. Спас королевскую дочку, и мне по праву вроде как причиталась ее рука. Как говорится, жить бы да жить долго и счастливо. По праву, все должно было случиться так, будь господа так же честны и справедливы, как ожидается от их слуг. Но к исходу третьего дня, когда Дым-Угрюм и я вернулись с королевской дочерью, и конь предпочел внести нас прямо в тронный зал, король успел хорошенько подумать. Ему хватило времени пересмотреть слово, поспешно данное простому свеченосцу, и не без помощи советчиков своих он принялся выкручиваться.
Ибо, вернувшись, я напомнил ему про обещание, им данное — руку его дочери, — и убедился, что король хитер стал и коварен.
— Ты меня понял неправильно, — заявил он. — Как же могу я выдать свою единственную дочь за прислужника? Если он, то есть, не докажет, что он не простой слуга?
«Что же это? — задумался я. — С какой это стати того, что мы с Дым-Угрюмом только что совершили, спасли ее, — вдруг мало, хотя другим не удавалось и это?»
Но король не обратил внимания на то, как я на него смотрел: он был занят — слушал, что шепчут ему советчики, запоминал и твердил мне.
Нужно, говорил он, выполнить три задания. Сначала мне следует в его темном дворце заставить сиять солнце, чьи лучи не пропускает гора. Мало того: я должен найти для его дочери такого же скакуна, как мой Дым-Угрюм, — это станет свадебным ей подарком. В-третьих же… но тут я уже перестал слушать его, и повторил бы, в чем состоит третье задание, с немалым затруднением.
А договорив, король откинулся на спинку трона и поднял на меня взгляд; по лицу его размазалось довольство.
Я кивнул и поблагодарил его за терпение, после чего повернулся к выходу. И тут взгляд мой перехватил Дым-Угрюм, и меня заворожило снова.
Оглядываясь, я вовсе не удивлен тем, как все вышло. Суди сам, все до единой наши ежегодные встречи на склоне холма могли бы подготовить меня к тому, как оно все будет. Ибо через весь мой рассудок с топотом скакал Дым-Угрюм, а взор мне застила странная красная пелена. Не успел я ничего сообразить, как выхватил меч и снес королю моему голову. А следом — и головы двенадцати его советников, как ни разбегались придворные с мольбами и воплями.
И наконец для ровного счета — голову его возлюбленной дочери.
Вскоре после я и взошел на трон — народ боялся перечить. Я всеми силами служил честно и льщу себя тем, что чаще так оно и было. А если нет, виноват не я, а этот серый конь в яблоках, это громадное чудовище: уставившись на меня, он зовет к крови и боли, и я понимаю, что все так же покорен ему.
Так зачем же я рассказываю это все тебе, кто будет мне служить? Почему безумный король, к чьим ногам ты припадаешь и просишь тебя принять ко двору, станет так изливать перед тобой душу? Тебя тревожит, должно быть, что он может ничего и не дать?
Нет, место будет твоим, если, выслушав меня, ты его все равно пожелаешь. Но знай, что служить ты будешь не мне. Как и я, ты будешь служить Дым-Угрюму. А он — хозяин непростой.
* * *
В детстве я все время читал иллюстрированный многотомник сказок и мифов в твердом синем переплете — названия уже не помню, хотя многие сказки и картинки к ним до сих пор ношу в чемодане, который всегда со мной: в моем черепе. От него я перешел к сборникам Эндрю Лэнга, а потом о сказках на какое-то время забыл. И лишь когда я начал читать братьев Гримм своим детям, мне стало ясно, до чего сказки вылепили все мое сознание — как человека и как писателя.
За все эти годы я больше всего думал об одной сказке среди прочих — норвежской народной, она называется «Grimsborken» и опубликована Лэнгом в «Красной книге сказок». В ней ощущается одержимость — я считаю, поразительная, и мне очень нравится, как запросто и мимоходом основным принципом самой истории там становится смертоубийство. Мне всегда казалось, что в ней — какой-то удивительно современный импульс, как в некоторых исландских сагах, хоть и сочинили их сотни лет назад. Пересказывая эту историю, я пытался вытащить наружу то, что ей, как мне кажется, внутренне присуще психологически. В оригинале у этой сказки — такая тональность и тьма, которые я люблю, а кроме того, мне нравится, что в ней сам конь выступает олицетворением подсознательного, намекает на раскол в душе, который и дает рассказчику силу, и порабощает его. В результате, мне хотелось бы верить, вышло нечто вроде баллады об убийстве, осовремененной Ником Кейвом: нечто верное оригиналу, чье место действия хоть и сохранено, но в интонации, посыле и настроении насквозь современно.
— Б.Э.
Перевод с английского Максима Немцова