В
différance
Родителей и доктора Штайммель беспокоило не столько то, что я понимал язык, сколько то, что, по сути, я понимал его так же, как они. Было очевидно, по крайней мере – мне, что их мучила некая ревность так и не прояснившейся природы, но связанная с тем, что в своем развитии я пропустил, как сказала бы Штайммель, стадию символического или воображаемого, долингвистический обряд посвящения, обязательное неудобство, в период которого они рассчитывали пользоваться огромным влиянием. Однако мыслил я организованно; то время, за которое должен был более или менее освоиться в границах собственного тела, я использовал для формирования личности, меняясь – ведь мы всегда меняемся, – но усвоив больше, чем части своего тела и связи между ними. Действительно, можно утверждать, что, свободный от долингвистического хаоса, от подтекстового мусора, я понимал язык лучше любого взрослого. Речи о времени никогда не вводили меня в ступор. Местоимения никогда не путались. Я говорил «я», где нужно, а когда мать употребляла «я», ни разу не подумал, что это обо мне. «Ты», «я», «они», «им», «оно», «она», «он» – все было ясно и ни на миг меня не смущало. Более того, пробел между субъектом высказанного и субъектом высказывания не только не представлялся мне местом вхождения, но и не был чем-то, что я мог упустить. Для меня пробела не существовало, как не существует пробела ни для кого.
мост
По пути из больницы родители заехали в ресторан и в неловком молчании принялись за еду. На меня они смотрели редко, и то лишь на секунду, с полуосознанными улыбками. Они долго критиковали посредственную кухню, а потом мать сказала:
– Не нравится мне эта доктор Штайммель. Я ей не доверяю.
Инфлято пожал плечами:
– Немножко перенервничал человек, наверно.
– Немножко перенервничал? По-моему, слишком уж близко к сердцу она все приняла – и это врач, который должен сохранять объективность!
– Никто не объективен, – сказал Инфлято.
– Ты меня понял. – Теперь Ma уже вскипела и потому задержалась на мне больше секунды. – Ты меня понял, правда, Ральф?
Я кивнул. И жестом попросил бумаги. Ma принялась рыться в сумочке, глаза Инфлято нервно забегали.
– Ради бога, Ева, – сказал он. – Вдруг кто увидит?
– Плевать, – ответила Ma. Она положила передо мной блокнот и ручку. Я написал:
Я больше не хочу в больницу.
Ma прочла и передала мои слова Инфлято.
– Не волнуйся, милый, туда мы тебя не повезем.
– Может, куда-нибудь еще, – ответил Инфлято. – Ева, надо разобраться, найти к нему подход.
– «Он» сидит с нами. Он вроде не заразный, Дуглас.
– Откуда нам знать?
Мое тельце затряслось от хохота. Я написал:
Отец надеется, что я все-таки заразный.
Ma прочитала и рассмеялась.
Инфлято схватил блокнот и заглянул в него.
– Очень весело. Некуда мозги девать, сосунок?
Я быстро настрочил:
Ну вот, ты ревнуешь: твоя жена уделяет мне слишком много внимания.
Он отнял у меня блокнот, прочел и закусил губу.
– Вот тебе и «вот». Тобой надо специально заниматься. Я не хочу, чтобы ты вырос каким-нибудь перекошенным. Малолетним преступником или еще хуже.
Постструктуралист дутый.
Вот тутон перепугался. Проглотил вилку картофельного салата и отвел глаза. Я не гордился тем, что так задел его, но диалог был мне интересен как первый настоящий конфликт. Я, конечно, забавлялся со Штайммель и смотрел, как она теряет самообладание, но за столиком с отцом у меня и правда случился приступ гнева. За тем столом я открыл в себе злорадную жилку.
замысловатое
Атомы ли, монады ли, слова – вещи состоят из меньших вещей, а меньшие из еще меньших, и в какой-то степени мое постижение мира зависит от понимания составляющих. Но мои какашки есть мои какашки, для меня в Калифорнии, для толстой австралийки в Мельбурне, для инженера в Нигерии, для ловца жемчуга в Океании. И хотя Инфлято мог утверждать обратное, мои результаты у психолога ограничивались конечным числом прочтений. Он, по своему философскому обыкновению, настаивал бы на бесчисленном множестве интерпретаций, но, как это бывает с большинством теорий, на практике все не так гладко. Локк мог бы целый день твердить, что материального мира не существует, но в тот же вечер уступил бы дорогу конной повозке.
Бесчисленное множество прочтений, как же. Разумеется, если читать мои фразы задом наперед или выдергивать из текста наобум, получатся те фрагменты, которые хотелось бы видеть определенным индивидам. Я имею право читать так. Но не читаю – так же, как не начинаю путь к холодильнику с середины и серединой не заканчиваю. Даже когда, прочитав половину романа, я возвращаюсь к первым строкам первой главы, я читаю начало. Я бы постоянно бегал к холодильнику, если б мог. Иногда мне хотелось бы есть сильнее обычного. Иногда я доставал бы бутылку молока, иногда персиковое пюре. Но все же от своего столика я ходил бы к холодильнику. Даже если бы я шел туда подставить лицо холодному воздуху, это был бы поход к холодильнику. В жизни б я не пошел туда увидеть слона.
ens realissimum
ДЖ.Э. МУР: Представь, что мы персонажи твоей новеллы «Сарразин» и ты знаешь правду о Ла Замбинелле, а я нет. Когда он входит в комнату, одно ли и то же мы видим?
БАЛЬЗАК: Ты хочешь сказать, я знаю, что Ла Замбинелла – переодетый в женщину кастрат, а ты не знаешь.
ДЖ.Э. МУР: Именно.
БАЛЬЗАК: Ну мы же оба видим Ла Замбинеллу.
ДЖ.Э. МУР: Но одного ли Ла Замбинеллу мы видим?
БАЛЬЗАК: Мы видим ее женственность, ее статус, ее одежду, и я представляю ее как некое Сидение. Ты об этом спрашиваешь?
ДЖ.Э. МУР: Не совсем. Ты видишь мужчину в женском платье. Я вижу женщину.
БАЛЬЗАК: Но мы оба видим Ла Замбинеллу.
ДЖ.Э. МУР: Но ты видишь намного больше, чем я.
БАЛЬЗАК: Я больше знаю и, возможно, понимаю больше. Я могу найти и осмыслить недоступную тебе иронию, но я вижу ту же Ла Замбинеллу, что и ты.
ДЖ.Э. МУР: Но как, если ты смотришь своими глазами, а я своими?
БАЛЬЗАК: Это другой вопрос.
сема
Сильвиева борозда
эфексис
Истории родителей я знаю по фотографиям. Сейчас жизнь матери я представляю себе получше, однако большинство людей склонно обсуждать прошлое лишь с теми, кто, в их понимании, не только имел сходный опыт, но и готов проявить сочувствие. Фотографий много; одни из детства, на других – ухаживание и свадьба, а посередине почти ничего.
1) Матери восемь, если я не ошибся в подсчетах, она сидит на веранде со своим братом Тоби, судя по ушам, и они разглядывают кота у Тоби на коленях.
– Кот умирает, – сказал Тоби.
– Нет, – ответила Ева.
– Папа говорит, он совсем больной.
Ева поднялась со своего места рядом с Тоби и подошла к краю веранды:
– Наверно, будет снег.
– Коту плохо, Ева.
– Надеюсь, завтра уроки отменят.
Тоби поставил кота туда, где сидела Ева, подошел и встал у нее за спиной.
– Сестренка, мне жалко твоего кота. Я отнесу его обратно, хорошо?
– Может, утром снеговика слепим.
Тоби положил руку ей на плечо.
– Конечно.
2) Инфлято четырнадцать, он стоит на заднем плане, позади отца, который позирует с толстяком в енотовой шапке. Инфлято держит чехол странной формы, похоже, слишком тяжелый.
– Я ослеп, – сказал отец Дугласа, снова заливая себе в рот пиво из бутылки.
– Да, вспышка у тебя неслабая, – сказал толстяк тощему дылде, который выкручивал из «Брауни» сгоревшую лампочку.
– Ну что, ребята, готовы к бою? – спросил толстяк. – А ты, Дуги? Будешь в команде со своим предком?
Дуглас хотел отдать чехол отцу.
– Нет, я останусь дома. Я не очень люблю боулинг.
Тощий и толстяк сказали:
– Ха – он не любит боулинг.
Тощий спросил:
– С чего бы это, Томми? Не мужик он у тебя, что ли?
Отец Дугласа так взглянул на тощего, что тот осекся.
– Нормальный мужик, – затем он посмотрел на Дугласа. – Ты ведь мужик, да?
Дуглас ничего не ответил, просто опустил чехол на землю.
– Тяжелый шар, сынок?
– Вообще-то да, – ответил Дуглас.
Отец Дугласа повернулся к толстому и тощему:
– Он будет сидеть у себя в комнате и читать.
– Читать?
– Читать. Верите, нет?
3) Ma и Инфлято еще не женаты. Они сидят у костра в лагере. Темнеет, за ними озеро.
– Не думал, что в это время года здесь будет так холодно, – сказал Дуглас. Он обнял Еву покрепче и спрятал ее руки к себе под парку.
– Ничего, – ответила Ева. – Мне нравится костер.
– И на такие толпы я не рассчитывал.
Ева посмотрела вдоль тропинки.
– Куда пошли Деррик с Вандой?
– Сказали, что в машину за снаряжением. Но я думаю, за этим самым.
Ева засмеялась.
– Как твои картины?
– Неплохо. – Она взглянула на Дугласа, который подкинул в костер пару щепок. – Только что закончила большое полотно, и я его побаиваюсь. Там много зеленого. Зеленый меня выматывает. Но есть там и места, где я бы поселилась. – Она уставилась на огонь. – Обожаю краску. Запах. Фактуру. – Она как будто усмехнулась сама себе. – Меня понесло, да? – Ева подняла глаза к небу, почти черному. – Господи, смотри, какая луна.
– «Современная теория литературы» только что вернула мою статью о теории русских сказок у Проппа.
– Жалко.
степени
Всегда ли фотография в настоящем времени? Я их описывал именно так. О фотографиях говорят что-то вроде: «Вот я чуть не утоп» или «Вот ты с Линдой Евангелистой». Оторвавшись от снимка, вы спросите: «Когда ты был с Линдой Евангелистой?» Я отвечу, что не был с ней. Вы, снова взглянув на карточку, скажете: «Но вот же ты, здесь, с ней». Так что лучше сформулируем вопрос так: всегда ли то, что изображено на фотографии, относится к настоящему, без «до» и «после»? Конечно да. И ведь разве это не вы на снимке?
надрез
Пока я лежал в кроватке и читал «Дэйзи Миллер», за окном послышался какой-то шум. Я встал и направил свое внимание на звуки, гадая, слышат ли их родители в спальне и не они ли это шумят на улице. Добровольное воздержание от речи имеет свои минусы, в частности – неспособность вызвать подмогу из соседней комнаты. Глядя, как оконная рама приходит в движение, я подумывал швырнуть книгу в расчете на переполох, но у меня не хватило бы сил, а если бы и хватило, я не посмел бы поступить так с книгой.
Окно открылось, в дом ворвался холодный февральский воздух. Снаружи сердитый женский голос кому-то что-то шепнул. Затем в мою комнату через окно забрался кто-то в темной одежде и черной вязаной шапке. Это оказалась Штайммель. Подходя к моей кровати, она приложила палец к губам.
– Не бойся, Ральф, – сказала она. – Это просто сон. Я тебе ничего не сделаю.
За окном оставался еще один человек в такой же одежде.
– Просто хватайте его, и бежим, – сказал человек.
– Шшшш! – шикнула на него Штайммель. – Пошли, Ральфи.
Она взяла меня на руки и прижала к груди. Бюстгальтер у нее, похоже, был из твердого пластика.
– Скорее, – сказал человек под окном.
– Да иду я, дебил.
Штайммель завернула меня в хлопчатобумажные покрывала из кроватки, поднесла к окну и передала человеку. Он был ниже Штайммель и в значительной мере мягче. Холодный воздух, несмотря на покрывала, кусался, и мое тело невольно затряслось. Человек спрятал меня на груди под шерстяным пальто. Оно было колючее, даже через слои покрывала, зато теплое. Он отошел от окна, пропуская Штайммель наружу.
– Вы бы закрыли окно, – сказал человек. – А то еще проснутся от холода.
– Это мысль, – ответила Штайммель. Она вернулась и тихо опустила раму. – Так, а теперь сматываем удочки. О господи, даже не верится, что он мой.
Человек, со мной на руках, и Штайммель пробрались через двор к темному седану, по-обезьяньи скрючившись.
В машине, не включая свет, Штайммель усадила меня в корзинку на заднем сиденье, сунула мне линованный блокнот и маркер и сказала:
– Валяй.
ennuyeux
На могильной плите Людвига Больцмана высечено: S=k. LogW. S есть энтропия системы, к обозначает постоянную Больцмана, a W – это мера беспорядка системы, по сути, степень рассредоточенности энергии в мире. Впервые прочитав об этой формуле, я мало что понял, но когда поразмыслил – разволновался. Пространство между S и W есть пространство между тем, что находится передо мной, и тем, что спрятано внутри, за пределами моей видимости и моего понимания. Отсюда вопрос: сколькими способами можно перегруппировать элементы вещи, прежде чем я увижу разницу? Сколькими способами могут переместиться и перекомбинироваться атомы и молекулы моей руки, прежде чем я что-то заподозрю? Страшно подумать. Конечно, я понимал, что природные явления символизируют провал в хаос и что все движимо распадом, но мысль о таких губительных и незримых переменах меня впечатлила. Это было как наблюдать за чужим сознанием.
мэри мэллон
Спутник Штайммель – его звали Борис – вел сгорбившись, почти касаясь губами руля. Я видел его в промежутке между передними сиденьями. Над холмами как раз всходило солнце, мы ехали на север вдоль побережья. До меня доносился запах кофе, который хлебала Штайммель.
– Как-то все это сомнительно, – снова произнес Борис.
На этот раз Штайммель откликнулась:
– Еще бы не сомнительно, идиот. Мы похитили ребенка. Но во имя науки. А что, может, мы даже спасаем планету. – Штайммель хрипло засмеялась. – И уж как минимум, этот сопляк меня прославит. Вот связующее звено, Борис. Вот звено между стадиями воображаемого и символического. Я его препарирую, и Штайммель будет стоять в одном ряду с Фрейдом, Юнгом и Адлером. И к черту Лакана. Он просто Фрейд в аэрозольном баллончике.
– Не может он быть таким одаренным, – сказал Борис.
– Этот поганец пишет стихи. Пишет рассказы.
– И что, хорошие?
– Заткнись. – Она обернулась и взглянула на меня. – Козявка нас слушает. И наверно, думает, что понимает наши слова. Правда, Ральфи?
Я написал записку, скомкал ее и бросил в сторону Штайммель. Та подобрала ее и прочитала:
Чтобы я тут не помер от скуки, вы не объясните мне, что Лакан имеет в виду под скользящим означаемым и плавающим означающим? [120]
Штайммель дико захохотала:
– Твою мать, да я прославлюсь. Мои старые профессора в Колумбии посыплют лысину пеплом. Свиньи. Борис, кто, по-твоему, величайший мыслитель в психоаналитике?
– Вы. – Затем, сбившись на шепот, добавил: – Unsere letzte Hoffnung, meine Fuhrerin.
– Осторожно, Борис.
Я беспокоился о матери. Я представлял, как она входит в комнату и видит, что меня нет. Сначала она не поверит, потом услышит, как отец копошится в спальне, и до нее дойдет. Она завопит, отец вбежит в комнату и поймет, что случилось. И они будут стоять обнявшись, не из любви, а из страха, не для моральной поддержки, а чтобы не упасть. Они обыщут весь дом, потом Инфлято позвонит в полицию, a Ma примется искать во дворе и в саду, возможно, даже пойдет вдоль улицы, от дома к ому. Лучше и не думать, какое у матери будет лицо.
фармакон
Кино я представлял себе только по книгам. Я еще не видел ни одного фильма, хотя знал много сюжетов. И вроде бы их повествовательная структура была мне ясна, но один прием оставался непостижимым. Это монтаж. И хотя первый пример, который я увидел, качеством не отличался, меня все-таки впечатлили возможности, особенно для кэмповых приемов. Я знал, что мне придется воспользоваться этим методом в снах и даже воспоминаниях. В то время монтаж казался мне финтами, парадом, прямо-таки требующим метонимических замен и подстановок. Я развлекал свой мозг построением одного монтажа за другим, пока Штайммель и ее лакей пытались спать.
разбивка
а) врач вытягивает меня из утробы
б) мать и отец улыбаются друг другу
в) настенные часы отмечают, что прошел час
г) мать задает медсестре вопрос, та делает ей знак подождать
д) врач беседует с отцом в приемной, кладет руку ему на плечо
е) отец сидит на краю кровати, говорит матери что-то, от чего она плачет
ж) я крошечный, вокруг стекло, мои ручонки хватают воздух, повсюду провода и трубки
з) снаружи в парке летают птицы и дети играют с собаками
оотека
Эзра Паунд говорил: «Каждое слово надо заряжать смыслом до абсолютного предела». Пусть так оно и есть. Только зачем словам чья-то помощь? То ликоза чемс лава мчат апомаш? Контекст, сюжет, время, место – разве все это не работает, подобно грузчикам из «Бекинса», не пакует слова совсем как чемоданы? Но, в конце концов, слова – никакие не чемоданы, чтобы их паковать, это твердые кирпичи (и, конечно, даже атомы слова, как и кирпича, не являются неподвижными).
эксусай
Sint cadavera eorum, in escam volatilibus coeli, et bestis terrae. [126]
Для меня Штайммель и Штайммели мира были шакалами. Наблюдая за спящим шакалом, я, как ни глупо, начал сердиться на родителей. Возможно, родители боготворили мои кости, думал я, но плоть с легкостью отдали зверям земным. Я рассматривал себя как труп, брошенный на помосте, терзаемый стихиями и птицами.
Штайммель и Борис спали не раздеваясь, темные теннисные туфли докторши стояли на полу у кровати. Она похрапывала, и телевизор освещал ее приоткрытый рот и зубы в табачно-кофейных пятнах. Они с сообщником лежали так умиротворенно, словно умерли. Я представлял себе, кто может прийти и съесть их. Я подумал: возможно, нас найдут и сочтут мертвыми, а проснувшись, мы узнаем, что были приговорены к виселице. И там, пока прохожие пялятся на трупы и считают наши преступления, мы откроем глаза и перепугаем всех зевак до смерти.
суперчисло
1
Только плотная ширма или миопический спрей могли закрыть Штайммель и Борису глаза на то, что передвигаться со мной тайком не получится. Хотя реалии культурно-расовых отношений меня как младенца не затронули, генетика, история и новости давали понять, что прохожие, как минимум, отметят разный цвет кожи у ребенка и похитителей, а возможно, и станут искать объяснения.
2
Вы до сих пор предполагали, что я белый? При чтении я обнаружил: если персонаж черный, он обязан поправлять свою африканскую прическу, употреблять на улице характерные этнически идентифицируемые идиомы, жить в определенной части города или слышать в свой адрес «ниггер». Белые персонажи – я предполагал, что они белые (часто из-за того, как они отзывались о других), – похоже, не нуждались в таком представлении или, возможно, узаконении, чтобы существовать на странице. Но ты, дорогой читатель, разделяешь ли ты мою пигментацию и культурные корни или нет, несомненно, считал меня белым. Это не имеет значения, если не захочешь, и больше я ничего не добавлю, однако полиция должна была получить физическое описание похищенного ребенка, выполненное родителями, а значит, более или менее точное, и потому у двух довольно бледных белых, перемещающихся вдоль калифорнийского побережья с малышом, который обладает хотя бы одной из характеристик составленного портрета, могли быть проблемы.
3
Я никогда раньше не видел родителей по телевизору. Само зрелище – как они двигаются в двумерном пространстве – настолько меня впечатлило, что я чуть не пропустил их слова мимо ушей. Под встревоженными лицами значилось: родители похищенного ребенка. Репортер описал меня и даже показал в камеру мое фото, хоть и не самое удачное, добавив, что я невероятно умен. Мне было неприятно видеть там собственный снимок и унизительно думать, что его разглядывает еще немало людей. Но в конце осталось только неуютное ощущение из-за мокрых глаз Ma. Даже лицо Инфлято выражало горе, которое мне показалось трогательным.
– Думаете, они знают, что это мы? – спросил Борис.
– С чего вдруг? – гавкнула Штайммель. – Я им сказала на приеме, что уезжаю в давно просроченный отпуск. Так что мое отсутствие объяснимо.
– Ну и как с ним вообще куда-то ехать? – Борис показал на меня, затем прошелся по комнате и посмотрел на утреннее небо за окном. – Дождь идет. Может, будет нам какое-никакое прикрытие.
– Всего несколько часов пути – и мы в безопасности. – Штайммель начала стаскивать блузку.
– Что вы делаете? – спросил Борис.
– Хочу принять душ. И тебе советую. Успокаивает. Она стянула блузку через голову и сняла лифчик.
Грудь у нее оказалась уродливой и неаппетитной, хотя все-таки обратила мои мысли к еде. Соски были бледно-розоватые, чуть крупнее мурашек от холода, с увеличенными околососковыми кружками.
либидинальная экономика
Пока Борис сидел на кровати в номере мотеля и слушал как моется Штайммель, я написал ему в духе высказывания замечательного судьи Вулси об «Улиссе»:
По своему воздействию доктор Штайммель, несомненно, может сравниться с эметиком. [130]
Бедный Борис глянул на мою записку. Такую гримасу предвидеть было трудно: несмотря на то, что в машине он написал несколько страниц и пару посланий Штайммель, он, видимо, ничего не знал о моем секрете, а если и знал, то не верил. Борис вытаращился на меня и часто задышав, вытягивая тонкие губы, словно подавился собственным диоксидом углерода. Он вскочил на ноги и вбежал в душную ванную; дверь осталась распахнутой, так что я все ви дел. Думаю, пар усугубил его состояние: он рухнул на пол, попутно вцепившись в занавеску и открыв Штайммель, которая касалась себя примерно в том же духе, что я исследовал собственный краник.
Штайммель испустила короткий вопль и рявкнула на Бориса:
– Какого черта ты вытворяешь?
– Задыхаюсь, доктор Штайммель, – выдавил он.
– Ох ты господи, – сказала она. – Сядь, опусти голову между колен и дыши помедленнее.
Борис последовал ее указаниям, а докторша принялась вытираться.
– Дерьмовые же полотенца в этом мотеле, – сказала она. – Живой?
Борис кивнул.
– Что случилось?
– Этот ребенок, – произнес он и показал через дверной проем на кровать, где сидел я. – Этот ребенок.
– Что – этот ребенок?
– Этот ребенок написал мне записку.
– Написал, и что такого? Я же говорила, он умеет. А то зачем бы мы таскали за собой эту говноделку?
– Я так понял, что он знает буквы. Но он употребил слово «эметик». И весьма адекватно, смею добавить.
Штайммель, втянув воздух сквозь зубы, шагнула ко мне:
– М-да, словарный запас у сопляка охренеть. Вот чего я всю жизнь ждала в своей работе. Пиаже бы уссался.
Штайммель выражалась неслабо. И я – не в ответ на ее странности, просто давно не сажали на горшок – сделал то, что делают дети.
– Чем так воняет? – спросила Штайммель. Она взглянула на Бориса. – Черт.
donne lieu
О Лейбнице рассказывают, что на свадьбу он никогда не дарил подарков, а предлагал невестам правила поведения и советы, причем заключающая мудрость состояла в том, чтобы, найдя мужа, женщина не бросала мыться. Он, конечно, был вольтеровским Панглоссом, однако этот Лейбниц – заискивающий, оптимистичный и недалекий; более интересный Лейбниц оставался спрятан глубоко в ящиках его стола или под кроватью. Я размышлял о нем, сидя на высоком стуле, слушая рассуждения Инфлято, – и, подумал: типы вроде моего отца могут сокрушаться, что Лейбниц держал хорошие работы под кроватью. Я же считал прискорбным, что работы не остались там навсегда, в безопасности от буйствующих искателей славы, маньяков имени, приверженцев догмы. Велите своим идеям не разговаривать с посторонними. Не отпускайте свои идеи играть на улице. Не давайте своим идеям игрушки с мелкими деталями, чтоб не подавились.
vita nova
Вдоль длинной подъездной аллеи росли розовые и белые олеандры; дождь, почти всю дорогу ливший как из ведра, перешел в изморось. Дворники выстукивали противную, неровную каденцию, неудобную для счета и обескураживающую, а я думал: как же далеко мой дом. Пусть я находился в том же штате, а не на другой половине земного шара – это было неважно. Важно было то, что мать не знала, где я. И отчаянно цеплялась за надежду, что я еще жив, младенец в мире плохой погоды, людей и идей. Я представлял себе, как мать рыдает, сидя на полу комнаты, где когда-то спал ее ребенок, выкрикивает в ночь что-то нечленораздельное, расстраивая сердобольных соседей и волнуя горстку далеких койотов. Инфлято, быть может, обнимает ее или стоит поодаль, прислонившись к косяку, сам чуть не плача, но не находя в себе духа, самоуверенности, непосредственности, недостаточно женственный для такой искренней реакции, и хочет помочь супруге, но теряется перед этой задачей.
Дорожка была опрятной, за ней, без сомнения, тщательно ухаживали профессионалы, приезжая раз в два дня на хлипких, обвязанных проволокой пикапах. Из-под шин седана вылетал гравий и громко бился о шасси. Нежно-розовый оштукатуренный комплекс – больница, санаторий, криминальный притон – угнездился среди пальм. Главное здание и флигели были покрыты красной черепицей, повсюду изгибы арок и балконов. Борис явно оробел, а Штайммель, вне себя от восторга, чуть ли не прыгала в кресле.
– Я зарезервировала три корпуса для работы, – сказала она. – Субъект будет спать в лаборатории. Остальные два – наша жилплощадь.
– Жутковатое место, – ответил Борис. – Все эти повороты и проселочные дороги. В жизни бы не подумал, что это здесь.
– В том-то и дело, Борис. За эту секретность я выложила все свои деньги, до последнего цента. И секрет лучше не раскрывать. Понимаешь, к чему я клоню?
– Да, доктор Штайммель.
– Это значит – никаких звонков подружке. Это значит – никаких звонков дружку. А главное – никаких звонков мамочке. – Штайммель пристально взглянула на него.
– Я понял. Я понял.
vexierbild
Дорогой Бертран! [133]Людвиг
Представь, что я попросил тебя снять чайник с плиты. Ты оборачиваешься и видишь, что из носика идет пар. Слышишь короткий свисток. Ты понимаешь мою просьбу, подходишь и снимаешь его с конфорки. Если ты инициативен, то нальешь чаю. Но, далее, предположим, что нет ни чайника, ни даже плиты. Предположим, что мы сидим на теннисном матче и я говорю: «Ты не снимешь чайник с плиты?» Некоторые будут утверждать, что ты понимаешь значение моих слов, но не значение [134] моих слов. Тогда как фактически ты не понимаешь ничего. Ты можешь взглянуть на меня и подумать: «Я не ослышался?» – или посмотреть по сторонам, проверяя, слышал ли меня еще кто-нибудь из зрителей. Ты спросишь: «Что ты сказал?» – а я повторю. Если только ты не подчиняешься мне беспрекословно или не знаешь о моем обыкновении доставать переносную газовую плитку и делать чай в неподходящих местах, ты решишь, что я свихнулся. Ты не станешь никому говорить, что тебе прекрасно известно, как это – снять чайник с плиты, или что тебе известно, о каком чайнике речь; ты скажешь: «Помогите! У моего бедного друга лопнул сосуд в мозгу!»
В общем, решил с тобой поделиться. Привет жене.
Твой
Дорогой Людвиг!Бертран
Я и не знал, что ты любишь теннис.
Твой
пробирки 1…6
В вестибюле главного здания нас встретил пожилой человек по фамилии Джеллофф. Я сидел на руках у Бориса, с авторучкой, прижимая блокнот к его груди. Я написал:
Вы случайно не Смот Эли Джеллофф? [135] [136]
Человек прочитал записку и с улыбкой кивнул, а затем, поняв, кто автор, вытаращил на меня глаза и попятился. Тем самым он обогнул стойку и, все так же глядя на меня, сунул Штайммель книгу регистрации.
– Вот видите, почему мы здесь, – сказала Штайммель, наклоняясь и расписываясь.
Борис перехватил меня поудобнее. У дальней стены зала слева от меня виднелся камин из розового камня с массивными колоннами в тон. По периметру стояли розовые книжные шкафы, пол был покрыт коврами, кожаными диванами и креслами. За администраторской стойкой начиналась отгороженная тонкой цепью лестница с табличкой «Персонал».
– Надеюсь, все готово, – сказала Штайммель. Она светилась и так спешила меня препарировать, что покачивалась с мощных носков на мощные пятки.
– Да, – ответил Джеллофф. – У вас корпуса 3-А, В и С. – Он показал план территории, лежащий на столе. – Можете припарковаться здесь. Вокруг здания, мимо конюшен и направо. Все три коттеджа стоят рядом. Библиотека открыта ежедневно до полуночи. А если вы сможете приходить на ужин и делиться своими открытиями, будет просто чудесно.
– Ха, – сказала Штайммель. – Ни хера я не поделюсь. А если кто будет шнырять в наших краях – отгрызу башку. – Затем она улыбнулась. – Мы с удовольствием составим вам компанию.
(х)(Рх → ~Дх)-(х)[(Рх amp;Пх) →~Дх]
производное
Во сне я вел машину. Не знаю, ребенок или нет, но я вел машину, нажимал на педали, поглядывал в зеркала и держал руль. Сон был необычный: с моим участием. Я гордился, что умею водить. Вождение определенно представлялось мне делом гения. И во сне я был настолько гениален, что вел машину. Ma и Инфлято сидели сзади, пристегнутые к огромным детским креслам. Они поражались, что я могу вести машину, и постоянно это повторяли.
– Как это ты вдруг научился водить? – спросили они.
– Я гений, – заявил я. А потом добавил: – Почему вы не говорили, что водить так весело?
– Это еще и опасно, – сказала мать.
Я обернулся и посмотрел на них.
– А почему? – спросил я.
Они оба завизжали.
Смотри на дорогу! – сказал Инфлято.
Вы меня нервируете, – ответил я. – Все, останавливаюсь. – И тут я понял, что не умею. – Как ее остановить?
– Нажми на тормоз, – сказал Инфлято.
Внезапно мои ноги превратились в пухлые младенческие ножки, и я не смог дотянуться до педалей.
– Он посередине, – сказал Инфлято.
И я уже ничего не видел сквозь ветровое стекло. Перед глазами остался только низ руля, который крутился туда-сюда без моего участия. Я оглянулся на родителей. Те завопили, и я завопил вместе с ними.
umstande
Мы отправились к себе, и пока Борис нес меня обратно в машину, я написал:
Мне понадобится много книг.
Штайммель взяла записку, прочитала и сказала:
– Я принесу тебе любые книжки, какие захочешь. Будут тебе любые книжки, и бумага, и сколько угодно разноцветных ручек.
– Вы бы, наверно, поосторожнее с ним разговаривали, – сказал Борис.
– Ты его боишься, Борис?
– Честно, доктор Штайммель, – боюсь.
– Не волнуйся, Борис. Я не оставлю тебя на растерзание коварному кровожадному карапузу.
неумеренная аллитерация есть признак косного воображения – если не хуже
Борис прочитал записку и рассмеялся.
Штайммель как раз садилась в машину.
– Что смешного?
– Ничего, – сказал Борис. – Абсолютно.
causa sui
– Истина и ложь. Смысл и бессмыслица. Я и не-я. Рассудок и безрассудство. Центральность и маргинальность. Единственное, что разделяет любые из этих свойств, – проведенная линия. Но у линии нет глубины – нет глубины, а значит, это никакая не граница. Ее концы есть просто координаты в пространстве, а следовательно, что-то значат друг для друга лишь благодаря некоему ориентиру, например линии, прямой или кривой. И я знаю, что занимаю точку в пространстве «здравомыслие», поскольку вижу другую точку – «безумие» – и ориентируюсь относительно нее, и, рассматривая линию, которая сообщает им обеим смысл, я понимаю, что она не разделяет точки, но соединяет. А еще с колотящимся сердцем я понимаю, что, имея две точки и линию, могу найти другие точки, помимо «безумия», но не могу сказать, где какая, поскольку точки пространства не имеют измерений. Аналогично, оглядываясь на конечную точку «здравомыслие», я вижу, что это вовсе не конечная точка. Получается, линия идет в одну сторону позади меня и в другую сторону передо мной, и я не могу определить свое место на линии, и тогда пересекаю ее другой линией и говорю, что «безумие» – это вот там. Но откуда мне знать, что она не описала круг у меня за спиной? Откуда мне знать, не замышляет ли что-нибудь точка на линии безумия? Возможно, стоит идти вперед, чтобы она не подкралась сзади. Возможно, стоит бежать. А может быть, точка «безумие» никуда не двигалась и не собиралась. Может быть, точка «здравомыслие» меня предала. Эти две точки могут быть в сговоре. Я не параноик. Я не параноик. Я не тронусь с места. Вот и все. Я буду стоять, где стою, замерев в пространстве. – Эмиль Штайгер отпил воды из сжатого в потных руках стакана. – Ты понимаешь, о чем я?
– Прекрасно понимаю, – ответил Дж. Хиллис Миллер. – У меня была такая машина. Иногда, в сильный мороз, напрочь отказывалась заводиться.
– Я забыл учесть реальное и мнимое. Мертвое и живое. В скобках и вне скобок. – Штайгер заорал изо всех сил и швырнул стакан в дальнюю стену, процарапав на тисненых обоях полосы.
– Это был «мерседес», та машина.
– Скажи мне, Миллер: если все взвесить, ты думаешь, о нас кто-нибудь вспомнит?
– Держи карман.
субъективно-коллективное
Борис заехал на парковку перед коттеджем 3-А и выключил двигатель. Не успела Штайммель открыть дверь и выйти, как к нам подбежала женщина и негромко постучала в окно. Опустив стекло, Штайммель спросила:
– Кто вы?
– Я Анна Дэвис. Мы познакомились на симпозиуме пару лет назад. В Брюсселе. Я занимаюсь приматами.
– Обезьянница, – сказала Штайммель.
Слово «обезьянница» женщине, похоже, не понравилось, но она без заминки продолжила:
– Да, она самая. Не ожидала увидеть вас здесь.
– Но увидели. – Штайммель распахнула дверцу и выбралась из машины. – Борис, это обезьянница, о которой я тебе говорила. Доктор Дэвис, познакомьтесь: мой коллега, мистер Мерц.
Дэвис заглянула на заднее сиденье, где сидел я.
– Ну, рассказывайте про человеческого детеныша, – сказала она.
– Может, в другой раз, – ответила Штайммель. – Нам надо поскорее обустроиться.
– Шимпанзе, с которым я работаю, освоил американский язык жестов. – Она, отойдя в сторону, наблюдала, как Штайммель достает меня из машины, а Борис собирает сумки и папки. – Кажется, этот ребенок – африканских кровей? Вы изучаете развитие детей, причисляемых к меньшинствам?
– Не сейчас, Дэвис. Как-нибудь в другой раз.
– Ладно. Можем познакомить вашего ребенка с моим шимпиком.
flatus vocis [141]
Кровать была почти как у меня дома. Деревянные рейки, за которыми лежал мягкий матрас с одеялами, – с той разницей, что здесь рейки были повыше и сверху прикрывались другим рядом реек. Это оказалась клетка. Штайммель открыла ее, посадила меня и защелкнула замок. Подбросив мне в клетку пару книг, она принялась разбирать документы. Борис стоял по ту сторону решетки и смотрел на меня.
– Доктор Штайммель, – сказал Борис. – Мне кажется, нельзя вот так запирать ребенка. Как-то это не по-человечески.
– Ребенок что, умирает с голоду? – спросила Штайммель.
– Нет, доктор.
– Ребенок перегрелся или замерз?
– Нет, доктор.
– Ты думаешь, ребенок испытывает какие-то неудобства?
– Нет, доктор.
– Тогда захлопни пасть, иди на улицу и принеси из машины остальное оборудование. – Штайммель подошла и взглянула на меня сверху вниз. – Это твой временный дом.
Она прищелкнула языком, оглядывая комнату. Сидя в кроватке и рассматривая ее лицо, я понял, что она действительно некрасивая, но не такая некрасивая, как мне показалось сначала. В пробивающемся сквозь шторы свете ее черты смотрелись выгодно.
Борис принес тяжелую коробку и поставил на стол.
– Ну и что нам делать с Дэвис?
– Пошла она в жопу, – ответила Штайммель. – У меня нет времени на обезьянниц. Ебаные натуралисты. Пиаже был ебаный натуралист.
– Она еще зайдет, – сказал Борис. – Вдруг догадается, что ребенок не наш?
– А обезьяна, думаешь, ее? Она ее откуда-то стибрила, потому и здесь. – Штайммель покачала головой. – Это место для того и нужно, Борис. Если хочешь что-то скрыть, тебе сюда. Хочешь пересадить человеку свиное сердце – сделай это тут.
– Так вы думаете, ничего, что ребенок будет спать здесь один?
– Конечно. А почему нет?
Борис недоверчиво посмотрел на Штайммель:
– Потому что ему всего полтора года, вот почему.
– Можешь ложиться тут, если хочешь. Пожалуй, неплохая мысль. А то еще мадам Мартышка придет шпионить. Я позвоню администратору, пусть принесут раскладушку. – Штайммель сложила ладони. – Душ – и отдыхать.
– А как быть с Ральфом? – спросил Борис. – Он, наверно, есть хочет.
– Сходи на кухню. Там должны быть бананы для шимпика. Можешь потолочь их и скормить ему с молоком.
bedeuten
Учитывая темпы филогенеза в истории Земли, было вполне возможно – по крайней мере, в выпученных глазах Штайммель, – что я представляю собой некий эволюционный взрыв. Конечно, интересовало Штайммель другое, однако такая мысль наверняка пришла ей в голову как некоторая побочная возможность личного обогащения. Она привезла с собой пару книг по палеонтологии и эволюции. Именно эти книги она подложила мне в ту первую ночь. Борис действительно остался спать на раскладушке со мной в коттедже и даже отомкнул дверь моей тюрьмы и поднял крышку. Я чувствовал себя почти как в родной кровати. В ту ночь я прочитал о девонском периоде и об эпохах эоцена, олигоцена и миоцена, а также узнал об эволюции лошади больше, чем надо знать.
моляризация [143]
лофодонтность [144]
К Борису:
Мне нужны какие-нибудь твердые крекеры. У меня режутся зубы и портится настроение.