Их было пятеро, любивших Альрауне тен-Бринкен: Карл Монен, Ганс фон Герольдинген, Вольф Гонтрам, Якоб тен-Бринкен и Распе, шофер.
Обо всех них повествует кожаная книга тайного советника, – о всех них нужно рассказать и в этой истории Альрауне.
Распе, Матье-Мария Распе, управлял «Опелем», который подарила Альрауне княгиня Волконская, когда той исполнилось семнадцать лет. Распе служил в гусарах и помогал старому кучеру ухаживать за лошадьми. Он был женат и имел двоих сыновей. Лизбетта, его жена, стирала в доме тен-Бринкена. Они жили в маленьком домике рядом с библиотекой, у самых железных ворот.
Матье был белокурый, высокого роста, сильный. Он знал свое дело, и мускулам его повиновались как лошади, так и машина. По утрам он седлал ирландскую кобылу своей госпожи, выводил на двор и ждал.
Альрауне медленно сходила с каменного крыльца господского дома. Она была одета мальчиком: в желтых гетрах, в сером костюме, с маленькой жокейской шапочкой на коротких локонах. Она не вдевала ногу в стремя, а заставляла Распе подставлять руку, становилась на нее и с мгновение оставалась в такой позе, – потом садилась на мужское седло. Ударяла лошадь хлыстом, и та, как бешеная, вылетала в настежь распахнутые ворота. Матье-Мария едва поспевал на своей кляче.
Лизбетта запирала за ними ворота, сжимала губы и смотрела им вслед – мужу, которого любила, и фрейлейн тен-Бринкен, которую ненавидела.
Где-нибудь в поле Альрауне останавливалась, оборачивалась, поджидая Матье.
– Куда же мы сегодня поедем? – спрашивала она.
И он отвечал: «Куда прикажете». Она подхватывала удила и галопом мчалась дальше.
Распе не менее жены своей ненавидел эти утренние прогулки. Альрауне ехала, словно в одиночестве, – он был словно воздух, для нее он вообще не существовал. Когда же она на
мгновение оборачивалась и заговаривала с ним, он чувствовал себя еще хуже. Он знал заранее, что она опять потребует от него невозможного.
Она остановилась у Рейна и спокойно подождала его. Но он не торопился: он знал, у нее появился какой-то новый каприз, но надеялся, что, пока доедет, она успеет забыть. Но она никогда не забывала своих капризов.
«Матье, – сказала она. – Давай переплывем?» Он принялся ее отговаривать, но знал заранее, что это ни к чему не приведет. «Тот берег слишком крутой, – сказал он, – не подняться, да и течение здесь особенно сильное…»
Ему было досадно. К чему это? К чему переплывать через реку? Они только промокнут, озябнут, – хорошо, если отделаются одним насморком. А ведь рискуют и утонуть из-за ничего, из-за пустого каприза. Он твердо решил остаться, – пусть делает глупости. Какое ему до нее дело? У него жена и дети…
Но на том и кончилось – минуту спустя он уже очутился в воде, погнал свою клячу, с трудом достиг противоположного берега и с трудом взобрался наверх. Отряхнулся, произнес вслух проклятие и частою рысью поехал вслед за Альрауне. А та едва посмотрела на него своим быстрым насмешливым взглядом.
– Что, промок, Матье?
Он смолчал, раздосадованный и оскорбленный. Почему она его называет по имени, почему говорит ему «ты»? Ведь он же шофер, а не простой конюх! В его голове роились всевозможные ответы, но он молчал.
Или же они направлялись к военному плацу, где упражнялись гусары. Это было ему еще более неприятно, так как офицеры и солдаты его знали: он прежде служил в их полку. Бородатый вахмистр второго эскадрона иронически кричал ему вслед: «Ну, Распе, как дела?»
– Чтоб черт побрал проклятую бабу! – ворчал Распе, но мчался галопом вслед за хозяйкой. Подъезжал ротмистр граф Герольдинген на своей английской кобыле и беседовал с барышней. Распе стоял поодаль, но она говорила так громко, что он все слышал: «Ну, граф, как вам нравится мой оруженосец?»
Ротмистр улыбался: «Великолепен. Он так подходит к юной принцессе».
Распе хотелось дать ему пощечину, а заодно и Альрауне, и вахмистру, и всему эскадрону, который насмешливо улыбался, глядя на него. Ему становилось стыдно, он краснел, точно школьник.
Но хуже всего было, когда после обеда он ездил с нею на автомобиле. Он сидел за рулем и смотрел на крыльцо, вздыхая с облегчением, когда с Альрауне выходил еще кто-нибудь, и подавляя проклятие, когда она выходила одна; нередко он посылал жену разведать, поедет ли хозяйка кататься одна. Тогда он вынимал поспешно из машины несколько частей, ложился на спину и начинал смазывать, свинчивать, делая вид, будто автомобиль нуждается в починке.
– Сегодня, фрейлейн, ехать нельзя, – говорил он и радостно улыбался, когда она выходила из гаража.
Но иногда хитрость ему не удавалась. Она оставалась и спокойно ждала. Ничего не говорила, но ему казалось, будто она понимает обман. Он, не торопясь, собирал механизм.
«Готово?» – спрашивала она. Он кивал головою.
«Вот видишь, гораздо лучше, когда я смотрю за тобою, Матье».
Когда он возвращался из этих поездок, ставил «Опель» в гараж и садился за стол, накрытый женою, – его часто охватывала дрожь. Он был бледен, с тупыми испуганными глазами. Лизбетта не спрашивала, она знала, в чем дело.
«Проклятая баба», – ворчал он. Жена приводила белокурых голубоглазых мальчуганов в свежих, белых рубашонках, сажала к нему на колени. Он забывал свою досаду и играл
с детьми. А когда мальчики ложились спать, он выходил во двор, садился на скамейку, закуривал сигару и начинал говорить с женою.
«Добром тут не кончится, – говорил он, – она торопит – ей все слишком медленно. Подумай только: четырнадцать протоколов за одну неделю…»
«Какое тебе до этого дело? Не тебе ведь придется платить», – отвечала Лизбетта.
«Нет, – говорил он, – но я порчу себе репутацию. Полицейские вынимают записную книжку, как только издали завидят белый автомобиль 1.2.937». Он засмеялся: «Надо сознаться, все протоколы вполне заслуженные».
Он умолкал, вынимал из кармана французский ключ и поигрывал им. Жена брала его за руку, снимала с него фуражку и гладила по волосам.
«А ты знаешь, чего она хочет?» – спрашивала жена, стараясь придать вопросу невинный и безразличный тон.
Распе качал головою: «Нет, жена, не знаю. Но она сумасшедшая. У нее какой-то проклятый характер: делаешь все, чего бы она ни захотела, – сколько ни борешься с нею, сколько ни знаешь, что пахнет бедой. Вот сегодня, например…»
«Что сегодня?» – взволнованно спросила Лизбетта.
Он ответил: «Ах, все то же самое, она не терпит, чтобы впереди ехал автомобиль, – ей нужно перегнать, пусть он будет в три раза сильнее нашего. Она называет это „взять“. „Возьми его“, – говорит она мне, а когда я колеблюсь, кладет руку мне на плечо, и уж тогда я пускаю машину, точно сам дьявол гонит меня». Он вздохнул и отряхнул сигарный пепел с колен. «Она сидит всегда возле меня, – продолжал он, – и уже из-за одного этого я волнуюсь, только и думаю, какое сумасшествие охватит ее сегодня. Брать препятствия – для нее самое большое удовольствие, она велит мчаться через бревна, кучи навоза. Я, правда, не трус, но ведь рисковать жизнью стоит из-за чего-нибудь. Она мне как-то сказала: „Поезжай со мною, ничего не случится!“ Она и не шелохнется, когда мы мчимся сто километров в час. Кто ее знает, может быть, с нею и ничего не случится. Но я разобьюсь – насмерть».
Лизбетта сжала его руку: «Попробуй попросту ее не послушаться. Скажи нет – когда она потребует такой глупости. Ты не имеешь права рисковать жизнью, ты должен помнить обо мне и о детях».
Он посмотрел на нее спокойно и тихо: «Да, я помню. О вас – и о себе немного тоже. Но видишь ли, в том-то и дело, что я не могу сказать: нет. Да и никто не может. Посмотри только, как за ней бегает молодой Гонтрам – словно собачка – и как все другие исполняют ее глупые прихоти. Прислуга терпеть не может ее, – а все-таки каждый делает, что она хочет, исполняет ее желания».
«Неправда, – вскричала Лизбетта, – Фройтсгейм, старый кучер, ее не слушается».
Он свистнул: «Фройтсгейм! Да, правда, он поворачивается и уходит, как только завидит ее. Но ведь ему скоро девяносто лет, у него и капли крови нет уже больше».
Лизбетта широко раскрыла глаза: «Так, значит, Матье, – ты только потому и слушаешься ее приказаний».
Он старался не смотреть на нее и отвел взгляд. Но потом взял ее за руку и посмотрел в упор: «Видишь ли, Лизбетта, я сам хорошенько не знаю. Я часто думал об этом, но сам не пойму. Мне хочется ее задушить, я видеть ее не могу. Я все время боюсь, как бы она меня не позвала». Он сплюнул: «Будь она проклята! Мне хочется уйти с этого места. Да и зачем я только сюда поступил?» Они продолжали разговаривать, обсуждая «за» и «против». И пришли к заключению, что он должен отказаться от места. Но предварительно нужно подыскать другое, – пусть он завтра же отправится в город.
Эту ночь Лизбетта проспала спокойно, первый раз за весь месяц, Матье же не заснул ни на минуту.
На следующее утро он отпросился и отправился в город в посредническое бюро. Ему посчастливилось: агент отвел его тотчас же к советнику коммерции Зеннекену, которому нужен шофер. Распе сговорился: получил больше жалованье, да и работы было меньше, – лошадей совсем не было.
Когда они вышли из дому, агент поздравил его. Распе ответил: «Спасибо…», но у него было такое чувство, будто благодарить не за что, что он никогда не поступит на это место.
Но он все же обрадовался, когда увидел радость жены. «Ну, значит, еще две недели, – сказал он, – хоть бы только скорее прошло время».
Она покачала головою. «Нет, – твердо сказала она, – не через две недели – а завтра же. Они отпустят тебя, поговори с самим хозяином».
– Это не поможет, – ответил Распе. – Он пошлет меня все равно к барышне – а та…
Лизбетта схватила его за руку. «Оставь, – сказала она. – Я сама поговорю с нею».
Она пошла в дом и велела о себе доложить. Хозяйка решила, что Распе хочет уйти без предупреждения, лишь кивнула головою и тотчас же согласилась.
Лизбетта побежала к мужу, обняла его, поцеловала. Одна только ночь – и всему конец. Ну, скорее укладываться! Пусть он позвонит по телефону коммерции советнику, что уже завтра может прийти. Она вытащила старый сундук из-под кровати. Ее нетерпение заразило и его. Он принес ящики, вытер их и стал помогать ей укладываться. Сбегали в деревню, заказали телегу, чтобы утром увезти вещи. Он смеялся и был очень доволен -
в первый раз в доме тен-Бринкенов. Когда он снимал кухонные горшки с очага и завертывал в газетную бумагу, в комнату вошел Алоиз и сказал: «Барышня хочет ехать кататься». Распе посмотрел на него, но ничего не ответил. «Не езди», – закричала жена.
Он было начал: «Скажите барышне, что я сегодня…»
Но не кончил фразы: в дверях стояла сама Альрауне тен-Бринкен.
Она сказала спокойно: «Матье, завтра я тебя отпускаю. Но сегодня я хочу еще покататься».
Она вышла, и следом за нею Распе.
– Не езди, не езди, – закричала жена. Он слышал ее крик,
но не сознавал, ни кто говорит, ни что именно.
Лизбетта тяжело опустилась на скамейку. Она услышала, как они пошли по двору и вошли в гараж. Слышала, как раскрылись ворота, слышала, как выехал на дорогу автомобиль и услышала наконец гудок. То был прощальный сигнал, который подавал ей муж всякий раз, как выезжал из деревни.
Она сидела, сложив руки на коленях, и ждала. Ждала, пока его не принесли. Принесли его четверо крестьян, положили посреди комнаты между ящиков и сундуков. Раздели его, обмыли: так велел врач. Длинное белое тело, покрытое кровью, пылью и грязью.
Лизбетта опустилась перед ним на колени молча, без слез.
Пришел старый кучер и увез с собою кричавших детей. Наконец крестьяне ушли; вслед за ними и доктор. Она его даже не спросила ни словами, ни взглядом. Она знала, что он ответит.
Ночью Распе очнулся и широко открыл глаза. Узнал ее, попросил пить. Она подала ему кружку воды.
– Кончено, – тихо сказал он.
Она спросила: «Как? Почему?»
Он покачал головою: «Сам не знаю. Она сказала: „Поезжай, Матье“. Я не хотел. Но она положила руку мне на плечо и я почувствовал ее через перчатку и помчался. Больше я ничего не помню».
Он говорил так тихо, что она должна была приложить уха к его губам. И когда он замолчал, она прошептала: «Зачем ты это сделал?»
Он снова зашевелил губами: «Прости меня, Лизбетта, я – должен был это сделать. Барышня…»
Она посмотрела на него и испугалась блеска его глаз. И закричала, – мысль была так неожиданна, что язык произнес ее раньше, чем успел подумать мозг: «Ты-ты любишь ее?»
Он чуть приподнял голову и прошептал с закрытыми глазами: «Да… – да».
Это были его последние слова. Он снова впал в глубокое забытье и пролежал так до утра.
Лизбетта вскочила. Побежала к двери, столкнулась со старым Фройтсгеймом.
«Он умер…» – закричала она. Кучер перекрестился и хотел пройти в комнату, но она удержала. «Где барышня? – спросила она быстро. – Она жива? Она ранена?»
Глубокие морщины на старом лице еще больше углубились: «Жива ли она? Жива ли! Да, вот она. Ранена? Ни царапинки» – только немножко испачкала себе платье". И дрожащей рукой он указал на двор. Там в мужском костюме стояла Альрауне. Подняла ногу и поставила ее на руку гусара, а затем вскочила в седло…
– Она протелефонировала ротмистру, – сказал кучер, – что ей не с кем сегодня гулять, и граф прислал своего денщика.
Лизбетта побежала по двору. «Он умер! – закричала она. – Он умер!»
Альрауне тен-Бринкен повернулась в седле и ударила себя хлыстом по ноге. «Умер? – медленно произнесла она. – Умер – как жаль!» Ока стегнула лошадь и рысью поехала к воротам.
– Фрейлейн, – крикнула Лизбетта, – фрейлейн, фрейлейн!
Но копыта зачастили по старым камням, и опять, как раньше так часто, она увидела, как Альрауне едет уже по дороге дерзко и нагло, точно заносчивый принц. А вслед за нею гусар, а не муж ее – не Матье-Мария Распе…
– Фрейлейн, – закричала она в диком ужасе, – фрейлейн-фрейлейн…
Лизбетта побежала к тайному советнику и излила перед ним все свое горе и отчаяние. Тайный советник спокойно выслушал и сказал, что он понимает ее горе и не в обиде на нее.
Несмотря на отказ ее покойного мужа от места, он готов заплатить его трехмесячное жалованье. Но пусть она будет благоразумна, – должна же она понять, что он один виноват в этом несчастье…
Она побежала в полицию. Там к ней отнеслись не столь вежливо. Они ждали этого и заявили: всем известно, что Распе – самый дикий шофер на Рейне. Он вполне справедливо наказан, – она должна была вовремя его предупредить. Ее муж виноват во всем, сказали они, стыдно обвинять в катастрофе барышню. Разве та управляла автомобилем?
Она побежала в город к адвокатам, к одному, к другому, к третьему. Но это были честные люди: они ей сказали, что не могут вести процесса, сколько бы она ни заплатила. Конечно, все возможно и вероятно. Почему бы и нет? Но разве у нее есть доказательства? Никаких? – Ну, так значит, пусть она спокойно вернется домой, – тут ничего нельзя поделать. Если и было все так и если бы даже можно было привести доказательства – все равно виноват ее муж. Ведь он был мужчиной и опытным, искусным шофером, а барышня – неопытное существо, почти ребенок…
Она вернулась домой. Похоронила мужа за церковью на маленьком кладбище, уложила вещи и сама взвалила их на телегу. Взяла деньги, которые дал тайный советник, захватила своих мальчиков и ушла.
В их домике через несколько дней поселился новый шофер – толстый, маленький. Он выпивал. Альрауне тен-Бринкен невзлюбила его и редко выезжала одна. На него протоколов не писали, и люди говорили, что он превосходный человек, гораздо лучше, чем дикий Распе.
«Мотылек», – говорила Альрауне тен-Бринкен, когда по вечерам Вольф Гонтрам входил в ее комнату. Красивые глаза мальчика загорались. «А ты огонек», – отвечал он.
И она говорила: «Ты спалишь себе крылышки, упадешь и станешь уродливым червяком. Берегись же, Вольф Гонтрам!»
Он смотрел на нее и качал головою. «Нет, нет, – говорил он, – мне так хорошо».
И он порхал вокруг огонька, порхал каждый вечер.
Еще двое порхали вокруг и обжигали себе крылья: Карл Монен и Ганс фон Герольдинген.
Доктор Монен тоже ухаживал. «Богатая партия, – думал он, – наконец-то, на этот раз уж действительно».
Немного увлекался он каждою женщиною. Теперь же его маленький мозг горел под голым черепом, заставляя делать всякие глупости и перечувствовать возле нее все то, что он испытывал возле десятков других. И, как всегда, ему казалось, что и она чувствует то же самое: он был убежден, что Альрауне тен-Бринкен без ума от него, что любит его безгранично, страстно и сильно.
Днем он рассказал Вольфу Гонтраму о своей крупной новой победе. Ему нравилось, что мальчик каждый вечер ездит в Лендених, – он смотрел на него как на своего любовного гонца и посылал вместе с ним много поклонов, почтительных поцелуев руки и маленькие подарки.
Посылал он не по одной розе, – это может делать лишь кавалер, стоящий поодаль. А он ведь был возлюбленный и должен посылать другое: цветы и шоколад, пирожные, безделушки, веера. Сотни разных мелочей и пустяков.
Вместе с ним выезжал часто в усадьбу и ротмистр. Они много лет были друзьями: как теперь Вольф Гонтрам, так прежде граф фон Герольдинген питался из той сокровищницы знаний, которую накопил доктор Монен. Тот давал полною, щедрою рукою, довольный, что вообще может как-нибудь применить свой хлам. По вечерам они нередко вместе пускались на поиски приключений. Знакомства завязывал всегда доктор и представлял затем своего друга, графа, которым он очень гордился. И почти всегда гусарский офицер срывал в конце концов
спелые вишни с дерева, которое находил Карл Монен. В первый раз у него были угрызения совести. Он счел себя непорядочным, мучился несколько дней и затем откровенно признался во всем другу. Он извинился перед ним: но девушка делала такие авансы, что он не мог отказаться. Он добавил еще, что в душе очень доволен происшедшим, так как, по его мнению, девушка недостойна любви его друга. Доктор Монен не моргнул даже глазом, сказал, что ему это совершенно безразлично, привел в виде причины индейское племя майя на Юкатане. У которого господствует принцип: «Моя жена-жена моего друга». Но Герольдинген, однако, заметил, что Монен все же обижен, и поэтому счел лучшим скрывать от него правду, когда в другой раз знакомые доктора предпочитали графа. А тем временем многие «жены» доктора Монена становились «женами» красивого ротмистра; совсем как на Юкатане, с той только разницей, что большинство их до этого не являлись женами Карла Монена. Он был загонщиком, находящим добычу, – охотником же был граф Ганс фон Герольдинген. Но тот был очень скромен, имел доброе сердце и избегал задевать самолюбие друга, – поэтому
загонщик не замечал, когда охотник стрелял, и считал себя самым славным Немвродом на Рейне.
Карл Монен говаривал часто: «Пойдемте со мною, граф, я одержал новую победу – прелестная англичанка. Поймал ее вечером на концерте. И сегодня мы встретимся с нею на набережной».
– А Элли? – спрашивал ротмистр.
– В отставку, – высокопарно отвечал Карл Монен.
Положительно невероятно, как часто пламя его искало пиши. Находя новую, он тотчас же забывал о старой и никогда потом не вспоминал даже о ней. Он относился к этому очень легко. И в этом действительно превосходил другая – ротмистру была трудно расставаться, да и женщины не так легко покидали его. Требовались вся энергия и все красноречие доктора, чтобы отвлечь от старого увлечения к новому.
На этот раз доктор сказал: «Вы должны ее посмотреть, граф. Клянусь честью, я рад, что вышел целым из всех моих приключений и нигде не застрял: теперь, наконец, я нашел то, что мне нужно. Она страшно богата, – у старого профессора больше тридцати миллионов, а пожалуй, и все сорок. Ну, что вы скажете, граф? И какая хорошенькая, свеженькая. Да и к тому же попалась в тенета. Никогда еще я не был так уверен в победе».
– Хорошо, но что будет с Кларой? – заметил ротмистр.
– В отставку! – отрезал доктор. – Я ей сегодня уже написал письмо, что хотя мне и очень обидно, но у меня слишком много забот и для нее нет ни минуты свободной.
Герольдинген вздохнул. Клара была учительницей в одном английском пансионе. Доктор Монен познакомился с нею на балу и представил ей своего друга. Клара влюбилась в ротмистра, а тот твердо надеялся, что Монен ее у него возьмет, – когда захочет жениться. Последнее рано или поздно случится: долги росли с каждым днем. Он должен был в конце концов как-нибудь устроиться.
«Напишите ей то же самое, – посоветовал Карл Монен. – Господи, да ведь если я это сделал, вам тем легче, вам – всего только ее другу. Вы слишком честны, слишком порядочны». Ему очень хотелось взять графа с собою в Лендених: в его присутствии он еще больше выиграет во мнении маленькой фрейлейн тен-Бринкен. Он слегка потрепал графа по плечу: «Да вы сентиментальны, будто школьник. Я бросаю женщину, – а вы себя упрекаете. Старая песня. Но подумайте только, из-за чего я это делаю: из-за прелестнейшей богатой наследницы, – тут колебаться нельзя».
Ротмистр поехал вместе с другом в Лендених и тоже влюбился в Альрауне, – она была совершенно другой, чем те, которые до сих пор протягивали ему свои красивые губы для поцелуев.
Когда он в ту ночь вернулся домой, у него было такое же чувство, как тогда, лет двадцать назад, когда он в первый раз нарушил свой дружеский долг с возлюбленной Монена. Он считал, что успел уже закалить свою совесть после стольких обманов, – а все-таки ему теперь было стыдно. Эта – эта – дело другое. Иным было его чувство к девушке, да и друг его испытывал совершенно иные намерения, – он это заметил.
Его успокаивало только одно: фрейлейн тен-Бринкен наверняка не возьмет доктора Монена, – тут у него меньше шансов, чем у всех других женщин. Правда, предпочтет ли она его, он тоже не был уверен. Его вера в себя исчезла перед этой хорошенькой куколкой.
Что касается молодого Вольфа Гонтрама, то несомненно, что Альрауне любила мальчика, которого называла своим хорошеньким пажом, – но несомненно и то, что он для нее был только игрушкой. Нет, оба они не соперники, ни умный доктор, ни хорошенький мальчик. Ротмистр взвесил свои шансы – первый раз в жизни. Он из хорошей старинной семьи, а гусарский полк считался лучшим на Западе. Он строен, высокого роста, еще молод на вид, – хотя его и ждало уже производство в майоры. Он дилетант во всех искусствах. Положа руку на сердце, он должен признаться, что трудно найти второго прусского офицера, у которого было столько же интересов и столько же познаний, как у него. По правде говоря, нет ничего удивительного, что женщины и девушки виснут у него на шее. Почему бы этого не сделать и Альрауне? Ей пришлось бы долго искать, чтобы найти что-нибудь лучшее. Тем более приемная дочь его превосходительства обладает в столь крупном масштабе тем, чего ему единственно недостает: деньгами. По его мнению, они были бы превосходной парой.
Вольф Гонтрам бывал каждый вечер в доме, посвященном святому Непомуку, но по крайней мере три раза в неделю вместе с ним приезжал ротмистр и доктор. Тайный советник после ужина обычно уходил к себе, но иногда все же оставался с полчасика, слушал, наблюдал и тогда уходил. Трое поклонников сидели вокруг маленькой девушки, смотрели на нее и играли в любовь, каждый по-своему.
Одно время ей нравились молоденькие девушки, но потом стали надоедать. Ей казалось, что это чересчур однообразно и что нужно подбавить немного пестрых красок в монотонные вечерние идиллии в Ленденихе.
– Нужно было бы что-нибудь сделать, – сказала она однажды Вольфу Гонтраму.
Юноша спросил: «Кому сделать?»
Она посмотрела на него: «Кому? Да им обоим. Доктору Монену и графу!»
– Скажи им, что сделать, – сказал Вольф, – они сейчас же послушаются.
Альрауне широко раскрыла глаза. «Разве я знаю? – произнесла она медленно. – Они сами должны это знать». Она подперла голову руками и смотрела куда-то в пространство. Но через минуту спросила: «Разве не весело было бы, Вельфхен, если бы они вызвали друг друга на дуэль? Стали бы драться?»
Вольф Гонтрам заметил: «Зачем же им драться? Они ведь такие друзья!»
– Ты глупый мальчик, Вельфхен, – сказала Альрауне. – При чем тут – дружны они или нет? Раз они так дружны, их нужно поссорить.
– Да, но к чему же? – спросил он. – Ведь это же лишено всякого смысла.
Она засмеялась, взяла его кудрявую голову и поцеловала прямо в нос: «Да, Вельфхен, особенного смысла здесь, правда, нет, – но зачем и искать его? Ведь это внесло бы какое-нибудь разнообразие. Ты меня понимаешь?»
Он промолчал. Но она спросила опять: «Вельфхен, ты меня понимаешь?»
Он кивнул головою.
В тот вечер Альрауне обсудила с молодым Гонтрамом, как поссорить обоих друзей, но так, чтобы один вызвал другого на дуэль. Альрауне задумалась, потом стала развивать свои планы и вносить одно предложение за другим. Вельфхен Гонтрам лишь кивал, все еще немного смущенный. Альрауне его успокоила: «В конце концов они ведь не убьют друг друга: на дуэлях всегда проливается мало крови. А потом они опять помирятся. Это только больше укрепит их дружбу».
Он успокоился. Он стал помогать. Открыл ей всевозможные мелкие слабости того и другого, указал, в чем особенно чувствителен доктор и в чем граф Герольдинген, – их маленький план был готов. Это была отнюдь не хитросплетенная интрига, а скорее наивная ребяческая затея: только двое людей, слепо влюбленных, могли поскользнуться и попасть в неискусно расставленную западню. Профессор тен-Бринкен заметил проделку. Он спросил Альрауне, но та молчала, и он обратился за разъяснениям и к Вольфу. От него он узнал все подробности, рассмеялся и внес в их маленький план кое-какие поправки.
Но дружба между графом и доктором была крепче, чем казалась Альрауне. Целых четыре недели прошло, пока ей удалось уверить доктора Монена, столь непоколебимо убежденного в своей неотразимости, что на сей раз ему придется уступить место ротмистру, а в последнем, в свою очередь, заронить сомнение, что она, вполне вероятно, может предпочесть доктора. Необходимо объясниться, думал ротмистр. Так же думал и Карл Монен. Но Альрауне тен-Бринкен искусно уклонялась от объяснения, которого с одинаковым усердием добивались оба поклонника. Она то приглашала вечером доктора и не звала ротмистра, то на следующий день ездила кататься с графом и заставляла доктора ждать ее на концерте. И тот, и другой считали себя ее избранниками, но оба признавались в душе, что ее отношение к сопернику не совсем равнодушно. В конце концов раздуть тлеющую искру пришлось самому тайному советнику.
Он отвел в сторону своего заведующего, сказал длинную речь о том, что чрезвычайно доволен его работой и что ничего не имел бы против, если бы человек, столь близко знакомый с его делами, стал его преемником. Он никогда, правда, не решится насиловать волю ребенка, он хочет только предупредить: против него ведется интрига человеком, имени которого он не может назвать, – про его бурную жизнь распускают всевозможные слухи и нашептывают на ухо Альрауне. Почти то же самое сказал профессор тен-Бринкен и ротмистру: только ему он сказал, что не имел бы ничего против, если бы его маленькая дочурка стала членом такого хорошего старинного рода, как графы Герольдингены.
Последнюю неделю соперники старались не встречаться друг с другом, но оба удвоили свое внимание к Альрауне: особенно доктор Монен исполнял все ее прихоти и желания. Едва услышав, что ей понравилось прелестное жемчужное колье, которое она видела в Кельне у ювелира, он тотчас же поехал и купил драгоценность. Когда он заметил, что на минуту она пришла в искренний восторг от подарка, он окончательно убедился, что нашел путь к ее сердцу, и начал осыпать ее подарками. Ему, правда, приходилось заимствовать деньги из кассы конторы, но он был так уверен в победе, что делал это с легким сердцем и смотрел на растрату как на вполне законный заем, который тотчас же покроет, как только получит в приданое миллионы профессора. Профессор же – он был убежден – только посмеется его смелым проделкам.
Профессор, правда, смеялся, – но совсем по иному поводу, чем представлял себе добрый Карл Монен. В тот самый день, когда Альрауне получила в подарок жемчужное колье, он поехал в город и с первого же взгляда убедился, откуда доктор взял деньги. Но он не произнес ни звука.
Граф Герольдинген не мог покупать драгоценностей. В его распоряжении не было кассы, и ни один ювелир ему не поверил бы в долг. Но он сочинял Альрауне сонеты, действительно довольно удачные, писал ее портрет в костюме мальчика и играл ей на скрипке, – но не Бетховена, которого очень любил, а Оффенбаха, который ей нравился больше всех.
Наконец, в день рождения тайного советника, когда они оба были приглашены, дело дошло до открытого столкновения. Альрауне попросила их, каждого в отдельности, быть ее кавалером, и поэтому оба подошли к ней в одно и то же время, – когда лакей доложил, что кушать подано. Оба сочли друг друга бестактными и дерзкими и обменялись парой резких фраз.
Альрауне кивнула Вольфу Гонтраму. «Если они не могут столковаться друг с другом, тогда…» – смеясь, сказала она и взяла его под руку.
За столом вначале все шло очень мирно, и разговор приходилось поддерживать тайному советнику. Но вскоре поклонники разгорячились, выпив за здоровье виновника торжества и его прелестной дочери. Карл Монен сказал тост, и Альрауне одарила его взглядом, который заставил броситься кровь в голову ротмистра. Потом за десертом она коснулась своей маленькой ручкой руки графа – правда, на секунду, – но этого было достаточно, чтобы доктор пришел в ярость.
Когда встали из-за стола, она подала обоим ручки и танцевала тоже с обоими. Во время вальса она сказала каждому в отдельности: «О, как некрасиво со стороны вашего друга. Я на вашем месте, наверное, этого так не оставила бы».
Граф ответил: «Конечно, конечно». А доктор Монен ударил себя кулаком в грудь и заявил: «Я этого так не оставлю».
На следующее утро и ротмистру, и доктору ссора показалась чрезвычайно ребяческой, – но у обоих было такое чувство, как будто они что-то обещали Альрауне тен-Бринкен. «Я вызову его на дуэль», – решил Карл Монен, хотя и думал про себя, что это вовсе не так необходимо. Но ротмистр уже на следующее утро послал к нему двух товарищей, – на всякий случай, – пусть суд чести решит потом, как ему поступить.
Доктор Монен разговорился с секундантами и заявил, что утром послал к нему двух товарищей – на всякий случай, – граф – его самый близкий друг и что он не имеет ничего против него. Пусть он только попросит извинения, и все будет прекрасно. По секрету он может им сказать, что на следующий день после свадьбы заплатит долги друга.
Но оба офицера заявили, что хотя это и очень благородно с его стороны, это отнюдь их не касается. Ротмистр чувствует себя оскорбленным и требует удовлетворения, им поручено лишь спросить, примет ли он вызов. Троекратный обмен выстрелами, дистанция пятнадцать шагов.
Доктор Монен испугался. «Троекратный…» – пробормотал он. Один из офицеров рассмеялся. «Успокойтесь, доктор, суд чести никогда в жизни не разрешит таких страшных условий из-за пустяков. Это только pro forma». Доктор Монен согласился с ним. В расчете на здравый смысл членов суда чести он принял вызов. Даже больше – помчался тотчас же в Саксонскую корпорацию и послал двух студентов к ротмистру с предложением: пятикратный обмен выстрелами, дистанция десять шагов. Этот красивый шаг с его стороны наверняка понравится Альрауне
Смешанный суд чести, состоявший из офицеров и корпорантов, был достаточно благоразумен: он назначил однократный обмен выстрелами и дистанцию в двадцать шагов. Условия довольно легкие: никто особенно не пострадает, а честь будет все-таки спасена. Ганс Герольдинген улыбнулся, выслушав решение суда, и поклонился. Но доктор Монен побледнел. Он надеялся, что суд признает дуэль вообще излишней и потребует обоюдного извинения. Хотя предстоит всего одна пуля, но ведь и одна может попасть.
Рано утром они поехали в Коттенфорст, все в штатском, – но очень торжественно, в семи экипажах. Три гусарских офицера и штабной врач; доктор Монен и Вольф Гонтрам; два студента из корпорации «Саксония» и один из «Вестфалии»; доктор Перенбом, двое служителей из корпорации, два денщика и фельдшер штабного доктора.
Присутствовал еще один человек: его превосходительство профессор тен-Бринкен. Он предложил своему заведующему врачебную помощь.
Целых два часа ехали они в яркое, ясное утро. Граф Герольдинген был в прекрасном настроении; накануне вечером он получил письмецо из Лендениха. В нем был трилистник и одно только слово «Маскотта». Письмо лежало сейчас в жилетном кармане и заставляло улыбаться и мечтать о разных вещах. Он беседовал с товарищами и смеялся над этой детской дуэлью. Он был лучшим стрелком во всем городе и говорил, что ему хочется сбить у доктора пуговицу с рукава. Но несмотря на все, нельзя быть полностью уверенным, особенно когда не свои пистолеты, – лучше уж выстрелить в воздух. Ведь это низость, если он причинит хотя бы легкую царапину славному доктору.
Доктор Монен, ехавший в экипаже вместе с тайным советником и молодым Гонтрамом, однако, не говорил ни слова. Он тоже получил маленькое письмецо, написанное красивым почерком фрейлейн тен-Бринкен, и изящную золотую подковку, но даже не прочел его как следует, пробормотал что-то о «привычке к суеверию» и бросил письмо на письменный стол. Он испытывал страх – настоящий трусливый страх, словно грязными помоями заливал яркий костер своей любви. Он называл себя форменным идиотом за то, что встал так рано, чтобы отправиться на эту бойню. В нем все еще боролось горячее желание попросить извинения у ротмистра и таким образом избегнуть дуэли с чувством стыда, которое он испытывал перед тайным советником, а еще больше, пожалуй, перед Вольфом Гонтрамом, которому так высокопарно повествовал о своих подвигах. Он старался сохранять геройский вид, закурил сигару и равнодушно озирался по сторонам. Но он был бледен как полотно, когда экипаж остановился в лесу у дороги и все отправились по тропинке на большую поляну.
Врач приготовил перевязочный материал, секунданты открыли ящики с пистолетами и зарядили их. Потом отвесили аккуратно порох, чтобы оба выстрела были совершенно одинаковы. Затем стали бросать жребий на спичках: кто вынет длинную, тому стрелять первому. Ротмистр с улыбкой глядел на торжественные приготовления, а доктор Монен отвернулся и тупо смотрел в землю. Секунданты отмерили двадцать шагов – таких больших, что все улыбнулись.
«Поляна слишком мала», – воскликнул иронически один из офицеров. Но длинный вестфалец ответил спокойно: «Тогда дуэлянты могут зайти в лес: это еще безопаснее».
Дуэлянты стали на места, секунданты последний раз предложили им примириться, но не дождались ответа: «Так как примирение обеими сторонами отклоняется, то я прошу слушать команду…»
Слова прервал глухой вздох доктора. У Карла Монена вдруг задрожали колени, и пистолет выпал из рук; он был бледен как смерть.
– Подождите минуту, – крикнул врач и подбежал к доктору Монену. Вслед за ним тайный советник, Вольф Гонтрам и оба саксонца.
– Что с вами? – спросил доктор Перенбом.
Доктор Монен ничего не ответил. Он тупо смотрел куда-то в пространство.
– Что с вами, доктор? – повторил вопрос его секундант, поднял пистолет и вложил снова в руку.
Но Карл Монен молчал, у него был вид приговоренного к смерти.
Улыбка пробежала по широкому лицу тайного советника. Он подошел к саксонцу и сказал на ухо: «С ним случилась самая обыкновенная вещь». Корпорант не сразу понял. «В чем дело, ваше превосходительство?» – спросил он.
Тот шепнул ему что-то.
Саксонец расхохотался. Но оба поняли серьезность положения, вынули носовые платки и зажали себе носы.
«Incontinentia alvi»-заявил с достоинством доктор Перенбом. Он достал из жилетного кармана бутылочку, налил две капли опиума на кусок сахара и протянул доктору Монену.
«Вот, пососите, – сказал он и сунул тому прямо в рот. – Соберитесь же с духом. Хотя, правда, дуэль – довольно страшная вещь».
Но бедный доктор не слышал ничего и не видел, – его язык не почувствовал даже горького вкуса опиума. Он только смутно сознавал, что все отошли от него. Потом, точно в тумане, услыхал команду секундантов: «Раз – два» – и тотчас же вслед за этим выстрел. Он закрыл глаза, зубы стучали, вертелось перед глазами. «Три», – послышалось с опушки леса, – он поднял пистолет и выстрелил. Громкий выстрел настолько его оглушил, что ноги подкосились. Он не упал, а просто свалился; сел на влажную от росы землю. Он просидел так, наверное, с минуту, но она показалась ему целой вечностью. Потом вдруг он понял, что все уже кончилось. «Кончено», – пробормотал он со счастливым вздохом. Он ощупал себя – нет, он не ранен.
Никто не обращал на него ни малейшего внимания, и он быстро поднялся. С невероятной быстротой вернулись к нему силы. Он глубоко вдохнул свежий утренний воздух, – ах, как хорошо все-таки жить!
Позади, на другом конце опушки, столпилась куча людей. Он вытер пенсне и посмотрел – все повернулись к нему спиной. Он медленно пошел туда, увидел Вольфа Гонтрама, который стоял немного поодаль, потом двух других на коленях и одного лежавшего навзничь на земле.
Неужели это ротмистр? Так, значит, доктор попал в него – да – но разве он вообще выстрелил? Доктор подошел ближе и увидел, что взгляд графа устремлен на него. Граф кивнул ему головою. Секунданты расступились. Ганс Герольдинген протянул ему правую руку: доктор Монен встал на колени и пожал ее. «Простите меня, – пробормотал он, – я ведь, право, не хотел…»
Ротмистр улыбнулся: «Знаю, дружище. Это лишь случайность – проклятая случайность». Он почувствовал вдруг сильную боль и застонал. «Я хотел вам, доктор, только сказать, что я на вас не сержусь»,-тихо произнес он.
Доктор Монен ничего не ответил: губы его нервно дрогнули и в глазах показались крупные слезы. Врач отвел его в сторону и занялся раненым.
– Ничего не поделаешь! – прошептал штабной доктор.
– Надо попробовать отвезти его возможно скорее в клинику, – заметил тайный советник.
– Что толку? – возразил доктор Перенбом. – Он скончается по дороге. Мы причиним ему только излишние страдания.
Пуля попала в живот, пробила кишечник и застряла в позвоночнике. Казалось, будто ее влекла туда какая-то таинственная сила: она проникла через жилетный карман, через письмо Альрауне, пробила трилистник и заветное словечко «Маскотта»…
Маленький адвокат Манассе спас доктора Монена. Когда советник юстиции Гонтрам показал ему письмо, только что полученное из Лендениха, адвокат заявил, что тайный советник – самый отъявленный мошенник из ему известных, и умолял коллегу не подавать жалобу в прокуратуру, пока доктор не будет в полной безопасности. Дело шло не о дуэли – по этому поводу власти начали следствие в тот самый день, – а о растрате в конторе же профессора. Адвокат сам побежал к преступнику и вытащил его из постели.
– Вставайте, – протявкал он. – Вставайте, укладывайте чемоданы, уезжайте с первым же поездом в Антверпен, а потом скорее в Америку. Вы осел, вы идиот, как вы могли наделать все эти глупости?
Доктор Монен протирал заспанные глаза. Но он не мог никак понять, в чем дело. Он ведь в таких отношениях с тайным советником…
Но Манассе не дал ему вымолвить ни слова. «В каких отношениях? – залаял он. – Нечего сказать, в хороших вы с ним отношениях. В превосходных! В изумительных! Ведь сам тайный советник поручил Гонтраму подать на вас жалобу прокурору за растрату в конторе, – понимаете вы, идиот?»
Карл Монен решился наконец встать с постели. Ему помог уехать Станислав Шахт, его старый приятель. Он составил маршрут, дал денег и позаботился об автомобиле, который должен был отвезти доктора в Кельн. Прощание было довольно трогательным. Свыше тридцати лет Карл Монен прожил в этом городе, в котором каждый камешек вызывал у него воспоминания. Здесь, в этом городе, его корни, здесь его жизнь имела хотя бы какой-нибудь смысл, и вот теперь он должен уехать так неожиданно, уехать куда-то в далекую чужую страну…
– Пиши мне, – попросил толстый Шахт. – Что ты думаешь там предпринять?
Карл Монен задумался. Казалось, все разбито, разрушено: грудой обломков стала вдруг его жизнь. Он пожал плечами, мрачно смотрели его добродушные глаза.
– Не знаю, – пробормотал он.
Но привычка – вторая натура. Он улыбнулся сквозь слезы:
– Я там женюсь. Ведь много богатых девушек там – в Америке.