Вскоре после Троицы наступил великий день для доктора Геллы Рейтлингер.

Ян очень рано выехал из «Золотого Лебедя». Он почти год не появлялся в санатории Ильмау. Какое-то неясное чувство заставляло Яна держаться пока в стороне. С докторшей он постоянно вел необходимые переговоры из Бармштедта.

Ян поднялся вверх по лестнице и наконец очутился в зале для докладов.

Это была большая комната с высокими окнами, выходящими в сад. В глубине — эстрада с кафедрой. По стенкам — гравюры в рамках, портреты знаменитых врачей и ученых: Геккеля, Вирхова, Беринга и Коха, Листера и Гарвея, Пастера и Бехтерева. Между ними: Кювье, Бергав, Ганеман. Несомненно, выбор диктовался особыми пристрастиями докторши. Горничные скребли и мыли, чистили окна, вносили стулья, в то время как садовые служители тащили пальмы, миртовые деревья, цветущие растения в горшках. Старшая сестра возбужденно давала распоряжения.

— Доктор Рейтлингер не здесь? — осведомился Ян.

Сестра, вытирая тряпкой большую садовую скамейку, сказала:

— Она сейчас придет. Надеюсь, мы к тому времени будем готовы.

— Давно уже не пользовались залом? — спросил Ян.

— Им вообще еще не пользовались, — последовал ответ. — Раньше, когда Ильмау был только санаторием для нервных больных, зал служил столовой. Госпожа распорядилась его перестроить, когда купила санаторий.

Садовники принесли огромную связку хвойных гирлянд. Ян засмеялся:

— Вы хотите их развесить по случаю торжества? Из угла в угол и поперек? Велите уж, сестрица, вплести в гирлянды пестрые бумажные цветы. Это будет красиво! И каждый из этих прекрасных портретов надо бы обрамить зеленым венком!

Старшая сестра взглянула на него…

— Вы думаете? Пестрая бумага у меня есть. Ее много осталось от Рождества.

— Великолепно! — воскликнул он. — Прикажите принести все елочные блестки. Затем — флажки, повсюду флажки! Их можно быстро сделать. Красные, желтые, зеленые и золотые, все, что только есть, чем пестрее, тем лучше. Госпожа Рейтлингер будет в восторге, когда увидит такое торжественное празднество.

Старшая сестра послала служанку, которая быстро вернулась с большим ящиком. Ян принял на себя командование, усадил за дело двух сестер, велел им вырезать из бумаги флажки. Другие должны были вплетать бумажные цветы в елочные венки. Он передвигал лестницы, велел вдоль и поперек развесить гирлянды. Один садовник должен был приготовить из проволоки большую корону и украсить ее гортензиями. Ян приказал повесить корону над кафедрой. Ярко-красными пеллагоргониями он оплел рампу на эстраде. Повесил серебряные шарики на миртовые деревья, позолоченные яблочки — на пальмы. Его рвение передалось и остальным. Две дюжины рук лихорадочно заработали.

— Не сделать ли несколько щитов? — предложила старшая сестра.

Ян согласился:

— Конечно! Нарезать картон, обвить кругом венками из елок! На них — красивые надписи: «Привет!»… «Да здравствует наука!»… — Подождите, я сочиню вам несколько стишков…

Zu heutigen Tage — Pieis und Ehr, sei Doktor Hella Reitlinger! Herein, ihr Geiste, Mann für Mann! und staunt das grosse Wunder an!

Это над дверью! Затем пару щитов подвесить к потолку, несколько других — на стене у ораторской трибуны. Но главное — надпись под большим портретом Геккеля посередине. В таком, примерно, духе:

Weltratsei has du uns geschenkt, Doch dieses hast du nicht bedenkt!

— Может, следовало бы сказать: «bedacht»? — заметила сестра Марта.

— Собственно говоря, да, — воскликнула старшая сестра, — но у нас нет времени соблюдать такую точность. Каждый поймет, а главное, чтобы была рифма!

Она сказала это с такой убежденностью, что Ян с трудом сохранил серьезность. Он отвернулся, подошел к окну, посмотрел в сад. Во двор уже въезжали автомобили. Несколько человек вышли.

«Первые гости, — подумал Ян. — Докторша примет их внизу. У нас есть еще время закончить это очаровательное убранство!»

Его взгляд упал на боковой флигель. Разве не там комната Эндри? Ему показалось, будто занавеска заколебалась…

Ежедневно снова и снова появлялась у него мысль о ней, об Эндри. И каждый раз в течение года он отгонял эту мысль, принуждал себя думать о другом. Все, чем он занимался это время, вертелось около дела, дела Рейтлингер, ставшего и его делом. Ян служил одной идее, которой хотел дать жизнь. Какое отношение к этому имеют его личные чувства и то, что речь идет об Эндри и только о ней? Конечно, он чувствовал, что в этом рассуждении что-то хромает, что оно только наполовину верно. Он испытывал неясное ощущение каких-то пожизненных уз, тянущих его к земле. Годами он почти не замечал их, но в известные минуты они начинали давить. Узы, которые он хотел бы порвать…

Нет сомнения, занавеска в том открытом окне колебалась. Может, это только ветер? А может быть, Эндри смотрит на него? Он быстро отошел…

Не ветер шевелил длинные занавески. Эндри дергала их туда и сюда механически, бессознательно. Она сидела у окна, откинувшись назад в большом удобном кресле, в котором провела уже столько сотен часов. Но она ничего не видела в большом окне холла, едва замечала парковые дубы, шелестевшие под ветром.

На ней была темно-синяя шелковая пижама, зашнурованная светло-голубыми лентами до горла. Рядом стоял низенький столик с папиросами и спичками, книгами и газетами. Она взяла папироску, сунула ее в губы, забыла зажечь. Движения ее были очень медленны, нерешительны, усталы.

Молодая девушка пришла из соседней комнаты, подала ей стакан, наполовину наполненный каким-то питьем.

— Опять? — зашептала Эндри. — Я только что проснулась и должна снова спать?

— Только сегодня, фрейлейн, — последовал ответ. — С завтрашнего дня вы проснетесь уже совсем и будете бодрствовать подолгу!

— Поставьте стакан сюда, сестра, — сказала Эндри. — Я сейчас его выпью. Сегодня… Что сегодня?

Молоденькая сестрица улыбнулась.

— Сегодня для вас большой день. Или, вернее, для других, для тех, кто будет вас смотреть. Сегодня…

— Для других? — повторила Эндри. — Для каких других?

Но она слишком устала, чтобы продолжать думать. Она могла воспринимать только то, что видела перед собой.

— Сестра Роза-Мария! — шептала она. — Роза-Мария…

Когда она смотрела на свою сиделку, в ее глазах светился тихий огонек. Роза-Мария не носила костюма сестры, а только белый чепчик с синей вуалькой на светло-рыжих волосах. Она была одета в белое летнее платье без рукавов, с большим вырезом: плечи и шея почти открыты. Нежная, скромная, гибкая фигура. Красивое лицо с кокетливым носиком, много маленьких веснушек. И очень умные глаза.

— Сестрица, — спросила Эндри, — как долго вы уже при мне?

— Три недели тому назад я приехала в Ильмау, — ответила Роза-Мария, — или нет, в среду будет ровно четыре.

Эндри взяла ее руку.

— Уже так долго? А высокая сестра Гертруда уехала?

Не дожидаясь ответа, она притянула миловидную сестру к себе.

— Я никогда еще, моя маленькая Роза-Мария, в вас как следует не всматривалась! А вы красивы, очень красивы! Нагнитесь ко мне, чтобы я могла лучше рассмотреть ваше лицо, еще ближе. Так много веснушек — вы веселенькая! На щеках, на подбородке, на шее… — Она подняла руки и погладила девушку по затылку, по шее. — Кожица пантеры, — прошептала она.

Казалось, жизнь стала просыпаться в этих тихих руках. Они поползли вниз, проникли под платье, искали, щупали. Из сердца Розы-Марии хлынула быстрая струя крови и окрасила ее нежную прозрачную кожу. Она отшатнулась, точно хотела вырваться, но пригнулась еще ниже, чем раньше. Ее щека коснулась щеки Эндри, бледной и холодной, как мрамор. Но руки горели — это она хорошо чувствовала.

— Как свежа твоя грудь! — шептала Эндри. — С ней приятно играть.

Ее глаза закрылись, руки медленно упали. Эндри перевела дыхание и взглянула снова.

— Поцелуй меня, моя Роза-Мария, — сказала она.

Молодая сестра мешкала, ее лицо стало пунцовым.

Эндри усмехнулась:

— Стесняешься?

Сестра Роза-Мария покачала головой, нагнулась и быстро поцеловала протянутые ей губы. Затем оторвалась, часто дыша.

— Нет, я не хочу стесняться, — быстро сказала она. — Я должна делать все, что вы захотите. Таков приказ.

Эндри сказала:

— Кто это приказал?

— Кто приказал?.. Вы сами это знаете…

Она помолчала, затем быстро произнесла:

— Докторша, госпожа Рейтлингер. Но я могла бы и отказаться, если бы хотела. Меня спросили, и я согласилась на это добровольно.

Она стала на колени и схватила руку Эндри. Немного дрожа, Роза-Мария смотрела на нее так, будто чего-то от нее ждала, чего боялась и желала. Эндри не понимала этого. Она провела по лбу. Ей все время казалось, что она в каком-то облаке и вокруг нее туманные испарения. Она отбросила эти мысли: ей было почти больно думать. Глаза ее блуждали, руки нащупали книгу.

— Вы хотите читать? — спросила сестра. — Вы должны это начинать постепенно, фрейлейн.

Эндри уронила книгу. Нет, нет, не читать. Она пыталась в последнее время, но смогла одолеть лишь несколько строк. Ее взгляд упал на папиросницу, около которой лежал золотой брелок. Она взяла его, протянула сестре.

— Возьми это! — прошептала она. — Это маленький золотой сапожок, который мне дал мой кузен, мой жестокий кузен Ян. Он написал мне, что я должна отдать это бедному маленькому скрипачу. Ты в веснушках, ты — маленький бедный скрипач!

Сестра поблагодарила и поцеловала подарок так, словно получила какое-то сокровище. Она поднялась, дала Эндри в руки стакан.

— Не выпьете ли вы теперь? — попросила она. — Только раз, только еще один раз, надо долго спать. А после — уже никогда… Спящая царевна проснется…

— А где же принц, которого она дожидается? — спросила Эндри.

— Вы сами этот принц, — сказала сестра, — только еще не знаете. Скоро узнаете.

Эндри пристально на нее посмотрела, поднесла стакан к губам и опорожнила его.

— Теперь иди, сестра Роза-Мария! — прошептала она. Откинулась на спинку кресла и стала ждать. Теперь она сможет ясно думать, яснее, чем раньше. Но только на минуту. Затем мысли спутаются, окружающий туман станет гуще, пока она еще один раз не потонет совершенно. Так уже было столько раз. Сегодня, как и прежде, она погрузится в глубокую ночь.

Как мало она знала о прошедшем годе! Аллионал, пантопон — как еще называются все эти средства, которые ей дают? А в начале — морфий, чтобы успокоить боли. Нет, она не помнит на самом деле жестоких болей. И цветы были тут постоянно. Сестры заботились, чтобы комната не оставалась без цветов.

Она должна завтра проснуться, выйти из долгих сумерек. Узнает ли она о том, что с ней происходило? Вернутся ли воспоминания?

Одно она знала: несколько раз ее возили на носилках длинными коридорами в операционный зал. Она слышала голос:

— Считайте громко!

Она вдыхала хлороформ и эфир, это не было ей неприятно. Четырнадцать… пятнадцать… затем все исчезало.

* * *

Однажды она лежала в кровати. Красные розы стояли возле нее. Перед ней сидел какой-то господин с длинной седой бородой и большими стеклами очков, так гладко отполированными, что она едва могла рассмотреть глаза. Он держал ее за руку, легко гладил по лбу холодными пальцами, при этом что-то говорил. Она не понимала ясно, что именно: или, скорее, тогда понимала слова, но теперь их забыла. Он прежде всего приказывал ей что-то забыть. Когда она проснется, поначалу она ничего не должна знать, не чувствовать ничего из происходившего с ней. Туман окутает ее надолго, на много недель.

Это происходило не один раз. Господин приезжал снова. Как часто? Позднее достаточно бывало лишь его прикосновений. Она уже знала, чего он хочет. Словно какой-то газ исходил от него, как бы одуряющий эфир. Цветы пахли сладко, тяжело. Сквозь облака душных испарений она шла туда, куда приказывал этот господин.

Иногда, когда его не бывало долгое время, жизнь и мысль пробуждались. Тогда-то и давали ей усыпляющие средства, всякий раз иные, чтобы не привыкла. Лайданон, нераван. Или впрыскивания — как называлось это средство? Она не знала, ради чего все это делалось. Когда спрашивала, от ответа уклонялись. Но она хорошо чувствовала, как нечто рождалось в ней: новая жизнь. Раньше, в течение многих месяцев, было иначе. Тогда она только существовала. Была спокойна, тиха, почти неподвижна, как растение. А затем начало что-то созревать, очень медленно, очень постепенно. Она лежала в тесном покрове, туго завязанном, а потом этот покров начал распускаться. Свободнее дышали легкие. Точно у нее вырастали крылья — скоро она полетит в широкий мир.

* * *

Лишь немногое уцелело для нее из этих вечных сумерек. Однажды — это было давно — сестра, высокая черная Гертруда, дала ей письмецо. Эндри вскрыла конверт и оттуда выпал маленький золотой сапожок, который она подарила теперь миленькой сестрице Розе-Марии. Эндри прятала его среди подушек, играла с ним. Этот золотой сапожок был от Яна, от ее кузена. Кто другой мог еще ей что-нибудь дать, хорошее или дурное? И, конечно, из-за него находилась она в санатории. То, что с ней тут происходило, случилось потому, что он так хотел. Почему-то ей припомнилось слово «салат».

— Сестра Гертруда, — сказала она тихо, — знаете, что со мною происходит?

Высокая сестра подтянула выше ее одеяло:

— Тише, тише, нельзя так много говорить!

Но она упорствовала:

— Я это знаю, сестра Гертруда. Вы хотите сделать из меня салат. Так распорядился мой кузен, разве нет? Когда я была маленькой девочкой, лет шести, когда пасла гусей на лугах бабушки, тогда мой кузен был уже молодым господином. Он учил меня плавать. Я трусила, не хотела идти в ручей. Он сказал, что я глупее самого маленького утенка. Этот едва из яйца вылупится — уже умеет плавать. Я же страшно глупа, ни к чему не пригодна. Глупа, как огурец! Из меня надо приготовить салат! Однажды в воскресенье утром, когда вся прислуга была в церкви, а бабушка гарцевала в лесу с соколом на руке, он подошел ко мне.

— Пойдем-ка, Приблудная Птичка, — сказал Ян.

Он повел меня на задний двор, за конюшни, где стояло каменное корыто, из которого пили лошади и коровы. В нем плавала утка с желтыми утятами.

— Садись, — сказал кузен. — раздевайся, глупый маленький огурец.

Я это сделала. Как всегда, я была босиком, только рубашонка свешивалась с плеч. Кузен Ян ушел и скоро вернулся с большим узлом. Я сидела на каменном краю корыта, болтая ножками в воде, стараясь схватить утят. Но они были быстрее меня. Он раскрыл свой узел, вынул оттуда уксус и масло, горчицу, перец и соль. У него были и огуречная трава, и майоран, и бедренец. Он уже знал, что требуется для хорошего салата. Еще он принес большой свинцовый котелок с зеленой краской.

— Что ты хочешь с этим делать? — спросила я его.

— Не задавай глупых вопросов! — смеялся он. — Все должно выглядеть так, как оно есть. Молодые утята — желто-золотые, глупые огурцы — зеленые, как трава.

Он взял кисть и начал мазать краской по моему голому телу. Конечно, я ревела, но это ему нисколько не мешало. Он уже привык так обращаться со мной. Затем он вылил мне на голову бутылочки с уксусом и с маслом, посыпал перцу и соли на волосы.

— Надо из тебя приготовить салат, — сказал он, — вкусный огуречный салат. Разбил два крутых яйца, залез руками в мои волосы и все смешал там, и соус лился по моему лицу. Почему я не убежала, сестра Гертруда? Но ведь он был молодым господином в замке, а для меня любимым божеством. И он ведь был прав: маленький утенок умел плавать, я же была и для этого слишком глупа. Вдруг он остановился.

— Я забыл нож! — воскликнул он. — Тебя надо очистить и порезать на тонкие ломтики, чтобы как следует приготовить.

Старый Юпп, бывший у нас кучером, шел из конюшни. Ян крикнул ему:

— Иди сюда, Юпп, дай-ка мне твой ножик!

Кучер подошел, но своего ножика ему не дал.

— Что это опять? — спросил он.

— Я хочу сделать из нее салат, — смеялся кузен, — потому, что она глупа, как огурец.

Старик покачал седой головой.

— Ну и молодчик же ты! — крикнул он. — Где только ты берешь свои сумасбродные мысли! Не знаешь, что для салата годятся только спелые огурцы? Приблудная Птичка — вовсе не огурец, она, в лучшем случае, маленький, совсем незрелый огурчик! А ты проваливай отсюда, иначе я из тебя салат сделаю, слышал?

Кузен не заставил себя долго просить. Он знал старого Юппа. Тот, хотя бы ему и ничего не сделал, но, возможно, рассказал бы бабушке. Она же много не разговаривала, а пользовалась плеткой. Ян соскочил с каменного корыта, засунул руки в карманы штанов и поплелся через двор.

— Отравят каждое маленькое воскресное удовольствие! — ворчал он.

Меня же, сестра Гертруда, взял к себе на конюшню старый кучер. Он три часа скреб и чистил меня, пока я снова не стала чистой.

— Теперь ты уже больше не зеленый огурчик, — сказал старик, — теперь ты — пунцовая редисочка!

Еще целых три недели я пахла терпентином, и кузен зажимал нос, когда меня видел.

Но черная сестра Гертруда не смеялась над этой историей. Она поправила подушки и сказала:

— Теперь ты должна спать.

* * *

Эндри медленно гуляла по саду, переставляя одну ногу за другой. Ее вела, наполовину несла, высокая сестра. Было это поздней осенью. На опушке парка блестели усыпанные красными ягодами, согнувшиеся под их тяжестью ветви рябины. На грядах цвели георгины и пестрые астры. Она устала от этого ничтожного передвижения. Сестра принесла шезлонг, и Эндри легла, вытянулась, стараясь быть неподвижной. Немного поодаль, на скамейку возле дома села сестра Гертруда со своим рукоделием. В глубокой тишине не было слышно ни звука, не чувствовалось даже дуновения ветерка. Поздняя бабочка порхала среди барбарисов.

Вдруг зашумело. Синий крытый автомобиль заскрипел по усыпанной гравием дороге, пропал среди высоких кустов рододендрона, снова вынырнул, остановился у ворот. Эндри посмотрела в ту сторону. Она видела, как спрыгнул шофер, открыл дверцу. Оттуда вышли два господина, с минуту переговаривались друг с другом. Затем один в сопровождении шофера поднялся вверх по лестнице. Другой смотрел им вслед, затем снял свою шляпу, сунул ее в карман пальто и провел рукой по своим шатеновым волосам. Он повернулся к экипажу, поставил одну ногу на подножку и помог выйти третьему господину. Взял его под руку, поддерживал. Эндри отчетливо видела его. Молодое лицо было страшно бледно. Под темными глазами — глубокие синяки.

— Больной! — подумала она.

Человек дрожал, высоко подняв воротник своего пальто. Походка у него была шатающаяся. Он тяжело опирался на другого. Они медленно шли к дому.

Сестра поднялась, встала возле ее стула, заслонив ей вид.

— Перейдите, сестра, на другую сторону, — попросила Эндри.

Но черная сестра не двинулась.

— Я хотела бы видеть этих людей, — просила Эндри. — Того бледного господина, больного!

— Он не болен, — ответила сестра очень серьезным тоном, — он совершенно здоров.

Послышались голоса и шаги на лестнице. Когда сестра отошла в сторону, все были уже в доме. Эндри еще успела увидеть шофера и одного из больничных служителей. Они отвязали от автомобиля багаж и понесли его наверх.

— Этот человек доставлен сюда для вас! — сказала сестра Гертруда. Ее голос прозвучал сурово и неодобрительно.

— Для меня? — спросила Эндри. — Почему для меня? Что мне с ним делать?

Но черная сестра не ответила.

— Теперь спите! — сказала она. — Все будет, как Богу угодно!

* * *

О, этот покой, эта греющая тишина Ильмау! Эндри чувствовала ее почти как что-то имеющее формы и жизнь, что можно ласкать, что само нежно и легко прижимается со всех сторон. Только один раз, один единственный раз за весь этот длинный год тишина нарушилась — всего лишь на одну минуту.

В серый зимний день после полудня она сидела у окна, смотрела на снег и заснувший парк. Пришла сестра Гертруда, неся обеими руками большой ящик. Осторожно поставила его на стол. И она улыбалась… Кто когда-либо видел улыбку на лице черной сестры?

Она взяла проволоку и сунула ее в штепсель у стены.

— Что там у вас? — спросила Эндри.

— Громкоговоритель! — ответила сестра. — Подождите немного!

Она дружески кивнула головой, открыла ящик, что-то покрутила.

— Берлин! — сказал она с гордостью. — Чай с танцами в Адлоне.

Ящик выплюнул:

— Внимание! Внимание! Говорит Берлин, волна 505! Знаменитый Марек Вебер со своей излюбленной капеллой…

Джаз!

Обеими руками Эндри схватилась за голову. Поднялась, закричала:

— Унесите! Унесите!

Она резко вырвала проволоку из штепселя. Перевела дух.

Сестра Гертруда, очень обидевшись, ушла со своим ящиком.

Эндри снова сидела у окна и мечтала. Кто-то закричал. Она открыла окно, чтобы лучше слышать. Ах, это был всего лишь крик совы! Она прислушалась. Некоторое время все было тихо, потом снова зазвучало: Гу!.. Гу!..

Крик хищной птицы… Как давно она не слышала его! Ее грудь расширилась. Высунувшись далеко из кресла, она пила зимний воздух, всеми порами поглощала этот дикий призыв ночной птицы.

Она ждала, ждала… Чувствовала, что ожидает еще и другого крика. Но его не было. Только наводящее ужас: «Гу…гу! Гу…гу! Гу…гу!» Никогда ей больше не слыхать крика сокола!

Виски ее горели, стучало сердце, переполненной этой внезапной страстной тоской. Тоской по Войланду, по крику соколов.

О, если бы еще хоть раз в жизни услыхать охотничий соколиный крик…

Ее губы сложились сами собой. Ясно, сквозь сумерки прозвучало:

— Кья! Кья!

Она повторила. Это был крик голубятника. Эндри крикнула: «Кьех! Кьех!», как кричит перепелятник, и жестокое «ивье!» падающего ястреба. Кричала нетерпеливое «гет! гет! гет!» ястреба-жаворонника и «ми-ех!» доброго сарыча Бриттье.

Никакого ответа. Замолкла и сова.

Эндри медленно закрыла окно и вернулась в комнату. Но тоска осталась — Войланд! Войланд!

Не написать ли бабушке — в первый раз в жизни? Поискала, нашла в конце концов карандаш и клочок бумаги и уселась за стол.

Но она не находила слов. Как сказать то, что чувствовала: я — теперь ничто, только одна рана, большая кровоточащая рана. Я — только один крик, страстный крик: Войланд!

Нет, она не может писать бабушке. Яну… Кузену — да, это может получиться.

Она написала ему: Войланд. Она думает о Войланде, о бабушке, о нем. О соколах. Она так одинока, так покинута и Богом, и людьми. Если бы у нее было хоть что-то, напоминающее ей о Войланде…

Не согласится ли он попросить бабушку прислать ей что-нибудь. Больше всего хотелось бы ей иметь серебряный кубок. Нюрнбергский кубок мастера Венцеля Ямнитцера, драгоценный кубок с летающими соколами.

У нее опустились руки. Эндри тяжело вздохнула. Соколиный кубок — да ведь это драгоценнейшая вещь в Войланде. Бабушка никогда не даст его ей.

Она разорвала письмо. Сидела тихая и безутешная. Без слез — горели сухие глаза.

* * *

Ян Олислягерс услыхал пронзительный голос докторши. Обернулся и увидал, что она стоит у дверей и в бешенстве кричит на старшую сестру:

— С ума вы сошли? Это похоже на праздник стрелков! Ярмарочная сутолока, базарные украшения! Не хотите ли вы еще поставить и карусель, качели, тир! А сами будете выступать как Игрушечная королева или дама без живота! Что это вам пришло в голову превратить мое заведение в сумасшедший дом, дуреха?

— Мы думали, что так будет лучше, — лепетала старшая сестра. — Вы ведь приказали привести зал в порядок и достойно убрать его для приема гостей.

— Достойно, — зашипела докторша, — это вы называете «достойно»! Положите еще на каждый стул по медовому прянику сердечком да напишите сахарной глазурью: «На память»! Жрите огонь и пивные бутылки, танцуйте на стеклянных осколках, посадите на эстраду старого тюленя и кричите, что это — морская дева! Навешайте на доску истории болезней в маленьких картинках, чтоб я могла их петь, как баллады об убийствах! Крутите при этом шарманку! А где кабинет восковых фигур? Где ипподром? Где бык, которого будут жарить на вертеле? Это вас надо бы насадить на вертел, старую корову, и поджаривать на медленном огне! Вы этого заслужили!

— Сердечные пожелания! — засмеялся Ян.

— Что вы еще тут стоите, разинув рот, — кричала она. — Сорвите эту дрянь, выбросьте ее в помойную яму и себя впридачу!

Она вскочила на лестницу, схватила большую гирлянду и оборвала ее.

Ян подошел к ней, поздоровался.

— Жаль! — сказал он, — очень жаль! Я так радовался бы, глядя на лица господ профессоров!

— Молчите! — крикнула она на него. — Мне не до шуток. Разве вы не понимаете, что это самый важный день в моей жизни? А вы издеваетесь…

— Издеваюсь? — перебил он ее. — Не больше, чем вы, доктор Рейтлингер, всем этим балаганом поиздевались бы над вашими прославленными гостями. Разве не вы при любом случае изливали гнев, яд и желчь на «точную науку»? На всех этих ученых мужей, окаменевших теоретиков и осторожных экспериментаторов, которые сами не решаются на риск, а вам бросают камни под колеса? Сегодня у вас была бы хорошая возможность показать всем этим господам, что вы о них думаете. Вы выиграли игру. Вы добились того, чего не достигал никто прежде. Завтра об этом узнает весь свет. Теперь вы могли бы себе разрешить такую сатиру!

— Благодаря вас, милостивый государь, — ответила она. — Вы только забываете, что мое призвание не в том, чтобы ставить остроумные фарсы. Искусство меня не интересует. Здесь не театр, а зал, служащий науке. А в науке — запомните это наконец — для шутки и юмора так же мало места, как и в жизни.

— Да, да, — подтвердил он, — я уже это знаю: «серьезна жизнь, весело искусство!» Но именно потому, что это, в общем, действительно так: надо в серьезную и печальную жизнь вклеивать то тут, то там какую-либо шутку, если предоставляется случай. А в вашу скучную науку — в особенности. Но — доктор Рейтлингер, это ваш дом! Охраняйте достоинство науки, сорвите флажки радости, превратите ярмарочный балаган в печальную часовню. Вы вполне призваны к вашей проповеди!

Не обращая внимания на его слова, она набросилась на служанок:

— Скорее поворачивайтесь! Не слыхали, что я приказала? Долой всю эту гадость. Только несколько миртовых деревьев по углам и на эстраде!

Она села, следя за тем, как снимают щиты, гирлянды и флажки.

Ян наблюдал за ней. На ней было черное, шитое на заказ платье с жилетом и жакетом, очевидно надетое в первый раз и заказанное специально для этого дня. Волосы были недавно подстрижены, подкрашены, старательно расчесаны и подвиты.

— Вы выглядите чрезвычайно прилично, — сказал он.

— Благодарю, — ответила она, — по крайней мере, я приложила все старания.

Ее взгляд упал на надпись под портретом Геккеля:

— Кто выдумал эту глупость? — спросила она.

Ян поклонился.

— Ваш покорный слуга. И за все остальное ответственен тоже только я. Сестры невиновны. Излейте весь ваш гнев на мою голову. Но не проявите ли вы снисхождение сегодня, в день вашего триумфа?

— Разве он и не ваш? — возразила она.

— Может быть, — ответил Ян медленно. — Только мне при этом не очень-то приятно. Мне лишь хочется посмотреть на событие собственными глазами. Меня привлекает только процесс достижения, но не достигнутое. Видите ли, доктор Рейтлингер, то, что вам представляется великим делом науки, для меня — только шуточный гротеск. Один из тех, которые я творю дюжинами с детства по нынешний день. Это тоже — призвание. Когда я был мальчиком, все кончалось обычно тем, что бабушкина плетка гуляла по моей спине. Жизнь тоже надавала мне тумаков. Я не боюсь огня, но хорошо знаю, как он жжется. То же будет и на этот, раз. Поэтому-то я не очень жажду снова свидеться с моей кузиной.

— С вашим кузеном, хотите вы сказать! — поправила его докторша. — Ну пойдемте, я должна принимать гостей. Доктор Фальмерайер тоже уже здесь. О своем сотрудничестве он сделает доклад сам.

Они спустились по лестнице. Зал был полон народу.

Двери в сад стояли настежь открытыми. Все еще подъезжали автомобили, из которых выходили вновь прибывшие. Почти исключительно мужчины. Среди них три-четыре дамы. В дальнем конце зала помещался буфет. Лакеи в ливреях подносили гостям освежительные напитки. Ян отошел от докторши, которую тотчас же окружили молодые люди. Ян отыскал Фальмерайера, подошел к нему и поздоровался.

— Ну, доктор, — спросил он его, — получили ли вы мой чек?

— Благодарю, — усмехнулся врач, — сто тысяч! Но я их не заслужил. Вы оплатили мое неслыханное счастье, но не мое искусство. Уважаемая коллега Рейтлингер с сегодняшнего дня — сияющее солнце на небе науки, а я, в лучшем случае, ее Луна. Однако я придаю моей работе так же мало значения, как и простейшей операции слепой кишки. Если я буду иметь еще тысячу подобных случаев, все они окончатся скверно. Таково и сегодня мое глубочайшее убеждение. Такая цепь счастливых случайностей не может сложиться снова.

— А что с Иво? — спросил Ян.

— Иво? — сказал врач. — Вы не знаете? Он умер. Жаль, я бы охотно продемонстрировал его сегодня. Выздоровление шло очень хорошо. Мои искусственные органы, казалось, прекрасно исполняли свою роль, хотя, конечно, и не доставляли эстетического удовольствия. Я оставил здесь при нем молодого Прайндля, когда сам должен был уехать. Он взял его сначала в Бармштедскую больницу, а когда Иво можно было уже перевозить, отвез его ко мне в Бриксен. Я делал все возможное, но парень решительно не хотел поправляться. Никогда в жизни я не видел больного с таким отсутствием воли к выздоровлению. Это был не саботаж, а пассивное сопротивление. Я выписал его танцовщицу, надеясь на ее влияние. Она приехала тотчас же, но Иво не захотел ее видеть. Он прятался за спиной сестер. У нас в больнице сестры-монашки, а вы знаете, что в больничном распорядке орденские дамы влиятельнее врачей. Ифигению не допустили, она должна была уехать. Просила кланяться. Она теперь танцует в Вене у Ронахера. Я долго говорил с Иво. Все испробовал. Ничего нельзя было поделать. Он уже больше не плакал, а раньше у него не просыхали глаза. Теперь он разыгрывал покорного стоика, героя из рода мучеников. Он постоянно жаловался на бессонницу и боли. Я убежден, что он совершенно не страдал. Он собирал даваемый ему веронал. После его смерти я нашел в его ночном столике большие запасы. Когда я к концу недели уехал, он очень недурно проводил время. Бегал на лыжах по горам. В его коридоре прислуживала сестра, отличавшаяся особой бестолковостью. Короче, в одно утро он не проснулся. Когда я приехал, он уже был давно без дыхания.

Доктор остановился, взглянул на ворота, куда въезжали двое господ.

— Черт возьми! — воскликнул он. — Этого Рейтлингер могла бы и не приглашать!

Ян обернулся.

— Кого вы имеете в виду? — спросил он.

— Воронова! — ответил врач. — Вы ведь его знаете по Парижу.

— А кто еще присутствует? — осведомился Ян.

— Посмотрите кругом, — ответил Фальмерайер. — Тут все, кто как-нибудь занят биологией. Некоторых вы сами посетили год тому назад. Там вон стоит Штейнах, смеется и сияет. Он, несомненно, один из немногих, кто поздравляет Рейтлингер с успехом без всякой зависти. Тот, кто с ним говорит, — Пецар из Парижского биологического института. Рядом с ним — Кнут Занд из Копенгагена. Трое у буфета: Ридль из Праги, Вексер из Фрейбурга, третий, который только что отставил пустой стакан, — Лармс, тюбингенский корифей…

— А кто этот молодой, очень элегантный господин впереди?

— Этот? — воскликнул Фальмерайер. — Смотри-ка, и он здесь! Его фамилия Янаушек. Мы звали его всегда Анатолем сладким. Мы вместе учились — Рейтлингер, он и я. Старик, с которым он разговаривает, — наш уважаемый учитель профессор Лайбль, из Вены, лучший пластицист в мире! Но Анатоль не так уж молод, как кажется. Он на несколько семестров старше меня.

Элегантный господин пробрался сквозь толпу и подошел к докторше. Он носил гамаши, полосатые брюки и черную визитку с цветком в петельке. Ян вгляделся: накрашенное лицо, отсвечивающие волосы пылают золотом. Янаушек протянул докторше руку, показывая большие темные жемчужины на своей манжете.

— Как я рад снова видеть вас, многоуважаемая! — воскликнул он. — Вы выглядите очень внушительно, право, почти как мужчина!

— Благодарю, — прошипела докторша, — могу вам вернуть комплимент, милый Анатоль: вы также выглядите почти как мужчина!

Доктор Фальмерайер улыбнулся:

— Вот это настоящая Рейтлингер, как всегда! Она ни у кого в долгу не останется. Слышите, как смеются эти господа. Вся пресса собралась вокруг нее. Нет ни одной крупной газеты, которая бы не была представлена. Острое словечко прилипнет к сладкому Анатолю на всю жизнь!

В зал вошел маленький человек, ноздреватый, очень бледный, в золотых очках. За ним следовали несколько молодых людей.

— Это приехали близнецы! — воскликнул Ян. — Тайный советник доктор Магнус со своими магнолиями, всем цветом Сексуально-научного института.

Докторша пошла навстречу вошедшему.

— Это прекрасно, что вы приехали, дорогой тайный советник, — сказала она, — я уже боялась, как бы вам снова не пришлось выступить на суде в качестве эксперта. Ни одного процесса об убийстве без доктора Магнуса, великого проповедника снисхождения! Что за наслаждение — вырывать всякого убившего в порыве страсти из когтей огрубелой юстиции, которая до сих пор не хочет понять, что в новом мировом порядке действует правило: каждому зверенышу — его наслажденьице, если он только верно его выберет! Освежиться, учитель? Стакан пива? Коктейль? О, я забыла, что это преступные напитки, несовместимые с вашей кротостью. Чашечку шоколадика, стаканчик лимонадика, потянуть через соломинку?

Тайный советник Магнус нисколько не обиделся. Благодушие ни на одну секунду не покинуло его.

— Вы сегодня в хорошем настроении, уважаемая коллега! — смеялся он. — Можно попросить чашку чая?

Гелла Рейтлингер кивнула головой и взяла под руку доктора Янаушека.

— Окажите мне небольшую помощь, сладкий Анатоль! Принесите тайному советнику чашечку чая, но не слишком крепкого. И побольше сливочек, и с печеньицем!

Она захлопала в ладоши и громко крикнула:

— Господа! Думаю, что нас уже достаточно. Прошу вас пройти в зал для докладов.

Крупными быстрыми шагами она вскочила на лестницу. За ней медленно следовали собравшиеся.

* * *

В зале не оставалось никаких ярмарочных украшений. Сурово висели портреты знаменитостей на выштукатуренных стенах. Скучные пальмы торчали по углам и между окнами. Два больших миртовых дерева конусоидной формы обрамляли кафедру. Гости занимали места. Впереди, в первом ряду, сел гигант — профессор Сан-Гейкелюм из Утрехта. Он гладил свою длинную белоснежную бороду, вытягивая из кармана слуховую трубку. Зал был набит битком. Сестры принесли добавочные стулья, и все же некоторые господа стояли у стен. С большим трудом Ян и доктор Фальмерайер, вошедшие в числе последних, нашли себе местечко сзади, у последнего окна. Врач взобрался на кадку с пальмой, возле него Яй прислонился к подоконнику.

Сели, откашлялись. Наступила тишина. Гелла Рейтлингер взошла на эстраду, исчезла за миртами и снова вынырнула — на кафедре. Кто-то затопал ногами, и все собрание присоединилось к нему, выражая внимание старинным, первобытным способом, каким студенты в аудиториях приветствуют любимейших профессоров.

— Это ей приятно, посмотрите, как она сияет! — шепнул доктор Фальмерайер. — Она уже чувствует себя профессором. Хороший признак! Здесь немало таких, которые бы вместо топания охотнее выразили бы ей свое неудовольствие сильным шарканьем.

Докторша поблагодарила легким кивком головы. Ее голос звучал спокойно, хотя и немного хрипло. Было заметно, как тяжело ей сдерживать возбуждение и выговаривать выученные наизусть фразы.

— Милостивые государи! — начала она. — Благодарю вас от всего сердца за то, что вы откликнулись на мое приглашение. Хотя я и чувствую, как высока честь видеть в моем доме носителей самых громких имен в нашей науке, я все же отлично сознаю, что вы все, представители как нашей научной отрасли, так и крупных газет, прибыли в Ильмау не ради моей скромной персоны, но чтобы своими глазами увидеть чрезвычайно интересный случай, который я вам сегодня продемонстрирую. Прошу не приписывать моей гордыне то, что я пригласила вас сюда. Конечно, я могла бы сделать свой доклад на ближайшем биологическом конгрессе. Но я должна была отказаться от этого, чтобы предъявить вам в натуре объект моего опыта…

В таком тоне она говорила несколько минут. Она упомянула несколько наиболее громких имен, напомнила важнейшие работы и опыты последних лет, сделала несколько реверансов по адресу Вены и Чикаго, Копенгагена и Берлина. Это явно был не ее способ выражения. Несомненно, вступление составил ее ассистент. Она спотыкалась, с трудом справлялась с этой частью своей речи.

— Из моих пригласительных писем, милостивые государи, — продолжала она, — вы могли понять, о чем идет речь. Смею предположить, что вы с известным интересом прочли их, иначе вас не было бы здесь. Я не воображаю, что сделала нечто существенно новое. Я только пошла дальше по путям, указанным мне, господа, вами. То, что уже давно было показано на низших, а в последние годы и на сравнительно высоко стоящих животных, мне впервые удалось применить к человеку. Речь идет о превращении пола!..

Она остановилась. Ее желтые глаза забегали по собравшимся. Она нервно погладила свою рукопись и продолжала:

— Я должна просить моих уважаемых коллег извинить меня, если мой нынешний доклад будет составлен не в строго научных рамках, это касается прежде всего трудных специальных терминов и понятий, доступных только узкому кругу ученых. Я вынуждена выражаться общедоступно, чтобы дать возможность и представителям печати все понять. Я должна поэтому начать с короткого введения, которое, конечно, для чисто ученой аудитории представлялось бы излишним. Если все же что-либо покажется недостаточно ясным, прошу вас спокойно перебить меня. Разумеется, я имею в виду только господ ученых, которых я за каждое указание, за каждый вопрос заранее сердечно благодарю, а не людей посторонних науке. Я охотно дам все разъяснения.

Она подняла рукопись и стала читать. Журналисты жадно вслушивались и делали пометки. Одна молодая дама, сидевшая рядом с Фальмерайером, старательно записывала каждое слово. Благожелательно, почти покорно дозволяли авгуры науки читать им этот курс для начинающих. Рейтлингер сообщала о первых робких шагах, о работах Пфлюгера и Гертвига, об опытах Свингля и его сотрудников в Америке. Говорила о морских ежах и бабочках, лягушках и крысах, о морской свинке, об утках и курах из школ Крьюза и Лилиеса, превращенных в селезней и петухов.

— Все выше и выше подымается лестница науки, господа журналисты, — говорила она, — но, к сожалению, все больше при этом трудностей. В прошлом году наш уважаемый цюрихский коллега приступил к опыту над обезьяной. Он доложил нам об этом на последнем конгрессе. Опыт вполне удался. К несчастью, бедная пациентка Мими, мартышка, умерла.

Сдержанный смех прошел по рядам. Даже некоторые ученые улыбались. Они хорошо знали, как сомнителен и малодоказателен был цюрихский опыт. Ян невнимательно слушал все эти истории, так занимавшие его в течение года, а теперь вдруг утратившие для него всякий интерес. Он чувствовал, как все более и более им овладевает стыд, почти страх вновь увидеть Эндри.

— Я должен бежать, — шептал он. — Я должен удрать… Еще один раз…

Голос докторши поднялся. Теперь она говорила свободно, помахивая в воздухе своими бумажками.

— Мы в Ильмау, мои помощники и я, были счастливее, чем наш уважаемый швейцарский коллега со своей мартышкой. Год тому назад, милостивые государи, по всей Европе разъезжал один господин, забравший себе в голову добиться для одной женщины того, что не удалось с цюрихской обезьяной. Ему были предоставлены для этого большие средства. Он мог обращаться к величайшим авторитетам. Повсюду он встречал, однако, решительный отказ. Над ним смеялись. Ему говорили, что, может быть, к этому подойдут лет через пятьдесят — тогда он может вновь явиться. В настоящее же время будет преступлением так играть человеческой жизнью. Только бессовестный шарлатан может решиться на это. В конце концов он явился ко мне. Я решилась. Я — этот преступный шарлатан!

Ее голос поднялся до крика и упал.

— Я это знал, — проворчал Фальмерайер, — она не может не вылезти из кожи, не может удержаться на деловой почве.

Геллу Рейтлингер уже несло потоком.

— Человек, о котором я говорю, теперь среди нас. Некоторые из вас его знают, вспомнят о его визите, может быть, пожалеют, что указали ему на дверь, как сумасшедшему. Он не только доставил мне необходимый человеческий материал, но и в других отношениях всемерно помогал моей работе, самоотверженно и бескорыстно. Я чувствую потребность выразить ему сейчас мою благодарность.

Она подняла руку и указала бумажной трубкой в сторону окна. Все головы повернулись туда. Ян низко нагнулся. Кровь прилила ему к голове. Охотнее всего он выпрыгнул бы в окно.

— Вот вам по заслугам! — прошептал Фальмерайер.

— Проклятая баба! — прошипел Ян.

Во втором ряду поднялся один господин.

— Прошу слова, — крикнул он, — для маленького объяснения! Упомянутый господин — я забыл его имя — действительно был около года тому назад у меня в Мюнхене. Я отклонил его предложение, употребив одно из приведенных ораторшей сильных выражений. Как ученый я считал это своей обязанностью. Прибавлю еще, что если бы этот господин снова пришел ко мне сегодня, я дал бы точно такой же ответ.

Докторша ядовито взглянула на него. Ее голос прозвучал издевательски:

— Это я и называю верностью принципам, характером и убеждением. Вы останетесь при своем мнении, даже если… — Она приостановилась, стараясь сохранять спокойствие. — Может быть, вы будете столь добры, господин профессор, позднее во время обсуждения разъяснить нам подробнее, в какой мере ваша точка зрения оправдывается и ныне в применении к моему материалу. Разрешите мне теперь продолжать. Я постараюсь говорить покороче, чтобы как можно меньше посягать на ваше драгоценное время. Женщина, предоставившая себя для нашего опыта, была наилучшим из мыслимых объектов — всесторонне тренированное тело, здоровое во всех отношениях.

Докторша взяла с трибуны один лист, прочла данные о возрасте, размерах, о деятельности сердца, дыхании, состоянии нервов, рефлексах, давлении крови, пищеварении. Не было упущено ничего.

«Странно, — думал Ян, — ни один человек в мире не мог бы по этому описанию узнать Эндри». А как бы он сам описал ее? Серые глаза, лоб…

Он не слышал больше, что там говорилось. Только временами до его уха долетали слова, иногда фразы. «Полная экстирпация» — прозвучало в ушах, и он подумал: что за гнусное слово! «Удаление яичников, яйцепроводов, матки» — противно! противно!

— Вы не должны, господа представители печати, — говорила докторша, — воображать, что все это очень опасно. Одна из ежедневно проделываемых операций. В нашем случае выздоровление шло с изумительной быстротой. Затем в течение целых месяцев мы питали пациентку семенными железами. Слово «питали» прошу не понимать буквально. Семенные железы — человеческие, так как обезьяньи слишком дороги и употребляются только для рекламы, — вводились под кожу в спину или в бедро. Тело рассасывает их очень быстро… Что вы говорите, милостивый государь? Говорите яснее!

Позади поднялся толстый журналист.

— Я хотел бы знать, откуда вы получали железы?

— Нет ничего легче, — последовал ответ. — Вот небольшое объявление, помещенное нами в некоторых очень распространенных газетах: «Клиника ищет сильного, здорового во всех отношениях молодого человека за хорошее вознаграждение. Требуется предоставление одной совершенно излишней части тела для другого человека. Операция вполне безболезненна». Являются дюжинами. Если нам подходит, мы им сообщаем, просим назначить цену. Предложение намного превышает спрос. Каждый мужчина знает, что из двух его желез ему вполне достаточно одной. Не лишены интереса, впрочем, некоторые требования. В то время как одни удовлетворяются двадцатью марками, другие оценивают половину своей мужественности фантастически высоко. Так, например, один кандидат в проповедники из Кенигсберга написал нам, что после зрелого размышления он согласен… за вознаграждение в десять тысяч марок. Он собирается жениться, поэтому ему нужно приобрести квартиру и обстановку. Его невеста выразила согласие на тяжкую жертву. Мы без труда отказались от железы кандидата в проповедники. В среднем мы платили нашим поставщикам, считая и бесплатную поездку, по сто марок.

— Я стал беднее еще одной надеждой! — крикнул какой-то остряк, и по рядам пронесся отклик — многие засмеялись.

— Если она будет так продолжать, — проворчал Фальмерайер, — то создастся настроение вечера за кружкой пива. А ведь у нее одно только честолюбие: заставить признать себя человеком науки, получить кафедру, прослыть в своем кругу первой среди равных. В сущности она плюет на печать, но считает необходимым впрячь ее в свою колесницу. Подождите — она рассорится и с теми, и с другими!

— Эта первая операция, — продолжала Рейтлингер свою речь, — выполненная моим лучшим ассистентом с чрезвычайной умелостью и полным успехом, закончилась. Выздоровление шло прекрасно, но одно обстоятельство побудило нас искать помощи в другом направлении. Вряд ли стоит говорить, что сейчас же после прибытия пациентки в мое учреждение я просила ее письменно подтвердить, что она согласна на все, что может произойти. К сожалению, уже после первой операции выявилась тяжелая психическая депрессия, хотя больная и проявляла все время изумительную, быть может, большей частью и бессознательную, волю к выздоровлению. Она явилась ко мне добровольно, но ее окончательное решение было связано с чрезвычайно тяжелой душевной борьбой, которая после полной экстирпации обострилась почти до невыносимых мучений. Мы попытались успокоить ее всеми бывшими в нашем распоряжении средствами, но только с кратковременным успехом.

Тогда одна из моих сиделок, сестра Гертруда, — и я теперь ее искренне благодарю, так как счастливый исход в немалой степени надо приписать ее умелому уходу, — сестра Гертруда рассказала мне о некоем докторе Бэла Араньи из Будапешта, пользующемся в своем тесном кругу репутацией особо сильного гипнотизера. Я пригласила его. Уже в первый сеанс он достиг того, к чему мы напрасно стремились: полнейшего успокоения. Его метод был прост почти до смешного. Он внушал пациентке, что она должна забыть все, что с ней произошло и произойдет. Она сохраняла свою память, но все, имевшее какое-либо отношение к опыту, объектом которого она послужила, совершенно исчезло из ее мозга. Это внушение сохраняло силу несколько недель. Доктор Араньи приезжал через определенные промежутки времени, чтобы его возобновлять. Только в короткие моменты, когда он не мог по нашим депешам тотчас же выехать, беспокойное состояние вновь проявлялось. Тогда мы прибегали к помощи усыпляющих и успокаивающих средств, обыкновенно действовавших короткий срок. Хотела бы добавить, что со скополонином мы получали определенно плохие, зато с интравенозными впрыскиваниями бромистых препаратов — очень хорошие результаты. Но, как сказано, это были только небольшие вспомогательные средства. Главным же образом нам оказало помощь внушение в бодрствующем состоянии, применяемое венгерским врачом. Таким путем пациентка в течение целого года жила в сумеречном состоянии сознания. Еще и теперь она совершенно не осведомлена о том, что с нею произошло. Однако скоро она полностью придет в сознание, но это пробуждение в образе мужчины будет не внезапным, а весьма медленным и постепенным.

Я забежала вперед, милостивые государи. Первая основная операция уничтожила женский момент, но не внесла на его место ничего мужского. Гусеницы не стало. Она закуклилась. Дух моей пациентки облекся покровом. Теперь задача была в том, чтобы «оно» превратить в «он». Для этой цели я привлекла лучшего из всех специалистов — доктора Фальмерайера из Бриксена. Он вместе с моим заказчиком и доставил человека, в котором мы нуждались. Он же произвел и главную операцию.

Речь шла о симбиозе — о величайшем и в то же время опаснейшем симбиозе, который когда-либо был осуществлен. К сведению журналистов: симбиоз — это совместная жизнь двух новых существ. Вы сейчас поймете, что имелось в виду в нашем случае. Недавно все газеты обошла небольшая история, которую многие из вас, наверное, читали. Молодая и красивая американская миллионерша повредила себе ухо при автомобильной катастрофе. Она желала получить новое ухо и назначила цену. У имевшихся кандидаток нашли самое красивое и наиболее подходящее ухо. Оно было отрезано наполовину и этой половиной пришито даме. Женщин прибинтовали одну к другой. Особенно тесно прибинтованы были обе головы. В то время как ухо в своей верхней половине приживалось к новой владелице, оно продолжало питаться нижней половиной от старой владелицы. Когда верхняя часть хорошо приросла, ухо полностью отделили в нижней части. Женщин разделили. Ухо быстро зажило, а продавщица впредь должна была довольствоваться одним ухом. Это простой и уже вполне обычный случай человеческого симбиоза. Маленький холмик крота, которому мы противопоставили гору Эверест. Доктор Фальмерайер находится здесь. Он лично доложит вам об этой части нашего эксперимента.

Фальмерайер поднялся с пальмовой кадки, пошел вперед и вступил на эстраду. Он говорил сухо и деловито, не обращая ни малейшего внимания на прессу. Рейтлингер подала ему один листок с кафедры. Он начал, как и она, с чтения анамнеза о состоянии танцора Иво.

— Должен оговориться, — продолжал он, — что я приступил к моей работе с величайшим скептицизмом. Если она мне, в конечном счете, и удалась, то должен за это благодарить гораздо в меньшей степени мое умение, чем беспримерную удачу. Во всяком случае, эксперимент удался. Тем самым доказана его возможность. Я сделал длительную трансплантацию, перенес семенные каналы и весь аппарат с мужского организма на женский. Вследствие длительности работы нельзя было удовлетвориться бинтами. Я должен был на время симбиоза, потребовавшего почти четыре недели, точнее, двадцати шести дней и трех часов, соединить оба тела отвердевшей гипсовой повязкой. Это загипсование было полным, оно охватывало даже руки, так как надо было предупредить малейшее движение. То, что оба пациента выдержали эту длительную неподвижную трансплантацию без дурных последствий, доказывает удивительную силу сопротивляемости совершенно здоровых людей.

Доктор перешел к подробностям, точнейшим образом описав свою операцию. Представители прессы перестали делать заметки, устремив на врача широко раскрытые глаза. Некоторые побледнели. Толстый человек, стоявший сзади у стены, вытер со лба холодный пот. Только маленькая журналистка, сидевшая возле Яна, казалась совершенно незадетой. Ее карандаш бегал по бумаге. Ни одно слово не ускользнуло от нее.

— Вы на все это могли бы смотреть совершенно спокойно? — прошептал Ян. — Так, барышня?

— Почему бы и нет? — ответила она равнодушно. — Еще гимназисткой я должна была помогать моей матери на кухне и научилась там потрошить кур и чистить рыбу. Это ненамного аппетитнее.

И она продолжала записывать, как выглядели раны после окончательного отделения. Она не забыла ни одной детали, занося каждый штрих истории болезни на бумагу. Доктор Фальмерайер говорил быстро. Короткими фразами он рассказал о процессе выздоровления, только слегка коснувшись неожиданной кончины одного из пациентов.

— Таково было мое участие, — закончил он, спустился по ступенькам в зал и вернулся на свое место.

Гелла Рейтлингер приготовилась продолжить свой доклад, когда посреди зала поднялся один длинный журналист.

— Прошу извинения, — пробормотал он. — мне неясно, как… каким образом… когда…

— Яснее! Говорите! — поощряла его докторша. — Здесь можно не церемониться.

— Я имел в виду, — краснея, проговорил молодой человек, — как это возможно… Когда двое людей четыре недели лежат в твердой гипсовой повязке в симбиозе, то они должны же иногда… ну… отправлять естественные потребности… не так ли? Или же они ничего не елр и не пили?

Он быстро сел на место, довольным тем, что выговорил эти слова.

Докторша усмехнулась:

— Разумеется, милостивый государь, они не должны были проходить курс голодания. Им давали еду, конечно, в жидком виде и не больше, чем было необходимо для их питания. Если коллега Фальмерайер не касался этого вопроса, то потому только, что для нас, специалистов, он является самоочевидной вещью. Для отвода жидкостей пользуются вделанными в гипс длинными катетерами, для стула — примитивнейшими способами. Словом, об этом вам действительно не надо ни малейшим образом беспокоиться.

Она провела рукой по волосам и продолжала:

— Мой надежный сотрудник покинул нас только тогда, когда выздоровление моей пациентки — с этого момента я уже могу говорить о моей пациентке — было совершенно обеспечено. С этого времени мы делали только регулярные инъекции мозгового придатка в спину или подмышку, чтобы добиться ускоренного роста новоприобретенного мужского элемента, давали свежие вытяжки надпочечных желез, равно как и в таблетках — надпочечные гормоны…

Она остановилась, отвечая на новый вопрос журналиста:

— Нет, милостивый государь, для этого нам не понадобились люди. Быки и бараны доставляли нам мозговые придатки и…

— Что это за мозговой придаток? — пожелал теперь узнать молодой человек.

А толстяк, стоявший позади, вновь почувствовавший себя лучше с тех пор, как не видел больше алебастровых рук доктора Фальмерайера, с которых, ему казалось, капала кровь, крикнул:

— И что такое гормон? Что такое надпочечная железа?

Докторша изогнулась, вытянула шею и приняла вид вопросительного знака.

— Вы издеваетесь надо мной? — зашипела она. — Воображаете, что здесь детский сад? Если я пригласила газетчиков на научный доклад, то могу требовать, чтобы мне прислали людей, знакомых хотя бы с простейшими понятиями, а не банду безгра…

Пронзительный свист прервал ее… Так реагировал толстый репортер из «Бармштедтского Генерал-Анцейгера». Затем послышался смех и шарканье ногами. Докторша тщетно пыталась продолжать свою речь. — Не правда ли, я — хороший пророк? — прошептал Фальмерайер. — Вот и крах!

Но тайный советник Магнус спас положение. Он быстро вскочил короткими ножками на эстраду и поднял руку.

— Милостивые государи! — крикнул он. — Милостивые государи!..

Привыкший выступать перед толпой, он скоро заставил молчать взволнованный зал.

— Простите, пожалуйста, нашей высокоуважаемой ораторше ее небольшое отклонение, вызванное понятным возбуждением. Каждого из нас может увлечь темперамент…

— Только не вас! — прошипела Гелла Рейтлингер.

— Да, меня — нет, — усмехнулся тайный советник, — я миролюбивый человек. Итак, милостивые государи, мозговым придатком называют железу при задней доле мозга. Образуемые им гормоны и выделения оказывают влияние на рост. Точно так же находящаяся над почкой так называемая надпочечная железа образует гормоны, служащие для образования коркового и трубчатого вещества. Гормонами же мы называем выделения тех или иных желез, содействующие химическим процессам разных органов через кровь и лимфу. Гормоны не питают ткани, но оказывают решающее влияние на их отправления. Удовлетворяют вас эти объяснения, господа? В противном случае, я готов…

Докторша на кафедре то выгибалась вперед, то откидывала голову назад.

— Меня, во всяком случае, удовлетворяют, господин тайный советник, — перебила она его. — Я охотно предоставлю в ваше распоряжение мой зал, если вы пожелаете прочесть этим господам частную лекцию. Теперь же по вашей великой кротости соблаговолите разрешить мне закончить свой доклад. Я еще немного позволю себе злоупотребить, господа, вашим терпением. В течение долгих месяцев, когда происходило так счастливо проведенное доктором Фальмерайером окончательное отделение обоих содействующих организмов и прочная трансплантация важнейших частей, мы постепенно и по другим признакам убеждались во вполне удавшемся превращении пола. Сперва — по исчезанию женских жировых подушечек. Вы скоро в этом сможете убедиться сами. Хорошо развитый женский бюст пережил обратное развитие. Очень явственно наблюдается разрастание волос по телу по резко выраженному мужскому типу. Развилось, хотя и небольшое, адамово яблоко. Моя пациентка имела глубокий звонкий альт. Он ничего не потерял в звучности, но приобрел мужской оттенок.

Она нажала кнопку звонка.

— А теперь я представлю вам молодого мужчину, который год тому назад вошел в мое учреждение женщиной.

Дверь позади эстрады раскрылась. Двое больничных служителей вкатили носилки и подняли их сзади высоко на винтах. Гелла Рейтлингер подошла к носилкам.

— Так как я не могу назвать имени моего пациента, — заявила она, — то не могу показать вам и его лица. Я вынуждена была согласиться на это пожелание моих заказчиков. Я должна была также дать пациенту сильное снотворное средство, чтобы избавить его от тягостного сознания выставления на показ.

Она сняла простыню и открыла голову, на которой лежала черная полумаска.

— Вуаль достигла бы этой же цели, — прошептал Фальмерайер. — Но нет, Рейтлингер нужна маска, без этого не выходит! Это — таинственно, возбуждает фантазию! Держу пари: репортеры простят ей за это и «детский сад», и «банду безграмотных».

Одним движением докторша сорвала простыню. В тихом сне, неподвижное, белое, почти, как полотно, лежало мужское тело.

— Господа слушатели могут, если угодно, подойти сюда отдельными группами! Вначале я просила бы подойти поближе господ ученых…

Ян бросил только один короткий взгляд. Быстрое содрогание прошло по его телу, точно мороз по коже… Это была Эндри!

— Извините меня, доктор, — сказал он, — я не хотел бы на это смотреть.

Он направился к двери и вышел. Стал ходить взад и вперед по коридору. Почувствовал жажду, сошел с лестницы. Нашел буфет, попросил стакан воды, выпил его залпом. После этого поспешил в сад и уселся на скамье за грядой розовых кустов, задумчиво глядя в небо.

«Эндри! — думал он. — Эндри…»

* * *

Спустя некоторое время Ян поднялся и, как пьяный, стал бродить по садовым дорожкам. Зашел в парк, услыхал шум и плескание. Маленький водопадик, пара плоских камней, деревянный мостик. Он облокотился на перила и посмотрел вниз. Прыгнул лягушонок. Кругом жужжали стрекозы. Под ним, почти неподвижно подстерегая добычу, застыла форель. «Как она красива!» — подумал он.

Ян пошел дальше. Его давил аромат цветущей черемухи. Он оглянулся — где же дерево?

Что-то белое замерцало сквозь кусты орешника — близко от земли, среди буков, за маленькой лужайкой. Он перепрыгнул через ручей, пробрался через кусты и увидел низко подвешенный гамак, а в нем девушку. Она была в белом простеньком платье, отделанном красным. На белокурых волосах — повязка сестры с голубенькой вуалькой. Охватив голову руками, она плакала.

Помедлив немного, Ян пошел через лужайку. Подошел к девушке и нежно положил ей на плечо руку.

— Роза-Мария! — произнес он.

Она испуганно вскочила, выпрямилась.

— Ты, — прошептала она, — ты?

Схватила платок, вытерла слезы.

— Почему ты плачешь? — спросил Ян.

Она посмотрела на него большими молящими глазами.

— Ты ведь это знаешь!

Он недовольно тряхнул головой.

— Брось плакать! Это не поможет. Что-то случилось?

— Случилось? — повторила она медленно. — Она… он меня поцеловал…

— И… — спрашивал Ян, — и..?

— Больше ничего! — отвечала сестра. — Он ласкал меня и был ко мне очень добр. Он подарил мне маленький золотой башмачок. Я была очень рада — ведь это шло от тебя.

Она смеялась сквозь чистые слезы. Словно солнышко светило в последних каплях дождя.

— Бедный маленький скрипач! — засмеялся он. — А что сделала ты, Роза-Мария?

Она схватила его руку.

— Я сделала то, что ты приказывал. Была так любезна, как только могла. Я ответила поцелуем.

— Тебе это было тяжело? — спросил Ян.

Одну минуту она помолчала.

— Нет… Да… Право, не знаю. Он — не ты и в то же время он — ты! Все так запуталось! Он — мужчина, но он этого не знает, он только…

— Это же невозможно! — воскликнул Ян. — Она уже должна знать, что…

Сестра Роза-Мария перебила его:

— Нет, нет, она этого не знает. Она проснулась, но не бодрствует, понимает все, видит все и все же она слепа ко многому, точно оно невидимо. Докторша говорит, что это пройдет, что скоро она совершенно проснется, может быть, уже завтра. Сегодня она живет еще в прошлом, в тебе, говорит о тебе. «Мой кузен, — говорит она, — мой жестокий кузен Ян».

Он, не отвечая, сел возле нее на гамак и начал слегка раскачиваться. Роза-Мария тянула ногой по земле, задерживая размах.

— Оставь! — сказала она. — Ты жесток. В этом она права. К ней и ко мне — и к скольким еще? Ты взял меня, свел с истинного пути…

— Что? — воскликнул он. — Я? Можно подумать, будто…

Она положила ему на губы свою маленькую руку.

— Молчи, молчи, мой друг! Я знаю, что ты хочешь сказать, что я бегала за тобой, не давала тебе покор, становилась перед тобой на колени, выпрашивала у тебя и молила, чтобы ты взял меня к себе на ночь. Конечно, так оно и было… Но кто толкал меня к этому? Ты, ты!.. Ты ворвался своим смехом в мою тихую жизнь, ты заставил кипеть мою кровь, твой взгляд, твои руки, твои глаза. Ты довел до того, что я ничего, кроме тебя, не видела и не чувствовала.

— Пусть так! — воскликнул он. — Я соблазнил тебя — вина моя. Но если бы не я это сделал, пришел бы другой. Так всегда бывает на этом свете. Что же из этого следует?

— А то следует, — возразила она, — что никто, никто другой не потребовал бы того, чего требуешь ты! Каждый взял бы меня ради меня самой, потому, что я молода и красива. Ты же ставишь свои условия, которые я только наполовину поняла, так горячо я жаждала тебя. Если бы ты пожелал, чтобы я купила веревку, на которой бы и повесилась, я сделала бы и это. Но ты взял меня в свои объятия лишь тогда, когда я тебе поклялась позднее принадлежать ему… ей… все равно! И чтобы еще крепче связать меня, ты меня купил, как танцора Иво!

Он изумленно посмотрел на нее.

— Танцора? Что ты знаешь о нем?

— Мне рассказала сестра Гертруда, которая прежде ухаживала за барышней. Гертруда знала обо всем от него самого. Ты купил танцора, предложил ему много денег для его бедной семьи. За это он отдал… теперь ты знаешь, что он отдал. Сначала то, а затем свою жизнь. Ты подумал: это честный торг, простой и удобный. Ты и мне дал денег. Теперь у меня счет в банке. Мой старый отец не должен больше бегать по фабрике в качестве ночного сторожа. Он может снова сколько душе угодно ловить в кустарниках и камышах, в лесу и на лугу мошек и жуков, рассматривать их под микроскопом и писать статьи для энтомологических газет. Оба моих брата могут учиться…

Он молча прижал ее к себе.

— Разве это так плохо, Роза-Мария? Неужели твоя жертва слишком велика, а моя плата слишком низка!

Она прижалась к нему и положила голову ему на грудь.

— Твоя цена была велика, мой любимый. Я хорошо это знаю. Ты брал меня в Андалузию. Пять недель я была в стране солнца, пять недель вместе с тобой. Мне было очень щедро заплачено за то, что я должна делать. Я не жалуюсь, и буду делать все, что ты захочешь. Только я не могу изменить одного: я несчастна оттого, что была так счастлива с тобой. И никогда, никогда снова…

Он поцелуями отер слезы с ее глаз.

— Кто это говорит, моя девочка? Мир широк, и еще есть страны, где сияет солнце.

Она взглянула на него. Ее глаза заблестели.

— Это серьезно? — воскликнула она. — Ты возьмешь меня еще раз с собой?

Он взял ее руку и крепко сжал.

— Обещаю это тебе. То, что я делал в этом году, было достаточно тяжело, и мне при этом — ты можешь поверить — было не очень приятно. Но назад теперь нет дороги. Дело сделано. Куколка живет. Теперь она должна научиться бегать и… Тихо, медленно, не замечая. Ты должна мне помочь. Никто не сможет сделать это лучше, чем ты. В тебе собрано все: и мать, и куртизанка, и гувернантка, и маленькая принцесса. Это прекрасная смесь. Пусти в ход блеск твоей молодости. Очаруй его, как в сказках королевская дочь — юного пастушка, убаюкай в мечте, как мать баюкает своего ребенка! Затем, дитя, когда он тобою овладеет, когда ты будешь его любовницей, нежной и покорной, разжигающей страсть, — тогда ты можешь удалиться. Возьми карту и отыщи место — куда ты хочешь. Я поеду с тобой на три месяца — ты довольна?

— Да, — зашептала она, — да, целых три месяца…

Он притянул ее к себе и зашептал на ухо:

— А если, сестричка, так случится, что ты будешь иметь от него ребенка…

Она вскипела:

— Нет, — крикнула она прерывающимся голосом, — нет! Если я буду иметь ребенка, то от тебя!

Она соскользнула с гамака и стала перед Яном на колени. Она обливала слезами его руки и целовала их. Он не препятствовал ей, лаская ее волосы. Через минуту он поднял ее на руки, положил в гамак и стал укачивать, тихо напевая песенку об умершем актере, о душе которого Святой Петр спросил одну старуху, что с ней сделать. Старуха предложила отдать ее черту.

— Нет, нет, — зашептала Роза-Мария. — Не надо его посылать к черту. Пусть он останется в раю.

— Ты так думаешь? — спросил Ян, продолжая напевать:

«Пришли толпой дети и просили оставить известного им актера. И Бог его простил, потому что он доставлял радость детям».

— Дорогой мой! — шептала Роза-Мария. — Любимый мой!

— Пора, — сказал Ян. — Тебе надо идти. Тебя будут ждать в больнице.

Она кивнула и встала. Слегка вздохнув, обняла его, еще раз прижалась к его груди. Затем оторвалась от него и быстро поцеловала. Повернулась и побежала через лужайку.

Он, улыбаясь, глядел, как ее стройная фигура летела по лугу, как она исчезла в густых кустах орешника.

Затем его улыбка исчезла, и взгляд сделался мрачным.

Ян медленно возвращался парком и садом в дом. Зал для приемов пуст. Значит, все еще не кончили? Он поднялся вверх по лестнице, заглянул в дверь: дикая мешанина голосов, точно отвратительный шум за кулисами. Он вошел. Во всех углах — беседующие группы. Эстрада полна. И все еще на высоко приподнятых носилках лежит тихо, в голубом сне, почти безжизненная и такая же бледная, как отброшенные простыни, Эндри; все еще с черной полумаской на лице.

Ян протиснулся вперед и нашел Фальмерайера, оживленно беседующего с несколькими профессорами. Он взял его за руку и отвел в сторону.

— Уже достаточно нагляделись, — сказал он, — пожалуйста, доктор, устройте, чтобы предмет представления был удален!

Врач согласился с ним. Он взошел на эстраду, сказал несколько слов Рейтлингер и дал распоряжение больничным служителям. Они быстро закутали тело в простыни, отвинтили и спустили носилки и покатили их обратно. Взгляды собравшихся следили за ними.

Гелла Рейтлингер снова взошла на кафедру и громко захлопала в ладоши.

— Господа! — кричала она. — Господа! Мы кончаем. Выражаю вам еще раз мою благодарность. Если вам угодно…

Толстый журналист перебил ее.

— Еще одну секунду, госпожа доктор, только один вопрос, который будет интересовать моих читателей. Вы рассказали нам, что все подготовительные работы были проделаны учеными в Вене, Эдинбурге, Нью-Йорке и Тюбингене. Вы сказали, что ваша пациентка явилась добровольно и выказала поразительную волю к выздоровлению, что неизвестный господин устранял с вашего пути все трудности. Что первую операцию сделал врач, ваш ассистент, а доктор Фальмерайер — вторую: постоянную трансплантацию в симбиозе. Что один врач из Будапешта держал пациентку в сумеречном состоянии, позволившем ей выдержать этот тяжелый год. Что сестра Гертруда самоотверженно ухаживала за ней. Скажите же мне теперь, дорогая фрейлейн: что, собственно, делали вы во всей этой истории?

Он торжествующе посмотрел вокруг себя. Это был его ответный удар на «банду безграмотных»!

Докторша ядовито взглянула на него. Ее пальцы сжались, как ястребиные когти. Затем черты лица прояснились.

— Да, — сказала она мягким тоном, — да, мой многоуважаемый репортер «Бармштедтского Генерал-Анцейгера», вы правы. Это очень трудный вопрос! Когда Христофор Колумб отплыл из Палоса, тогда тоже предварительные работы были уже сделаны. Ученые постепенно дознались, что планета кругла и надо только достаточно далеко плыть на запад, чтобы встретить землю. Три корабля даны были ему Фердинандом и Изабеллой. Кораблями управляли капитаны, а паруса натягивались матросами. Вы спрашиваете, милостивый государь, что я сделала? То самое, что Колумб: я открыла Америку.

— Браво! — крикнул один из врачей.

Смех удовлетворения пронесся по рядам. Толстый молодой человек забился в толпу. Этот заключительный успех как будто окрылил ее.

— Не убегайте от меня, милостивый государь! — крикнула она ему вдогонку. — Еще одно словечко для ваших дорогих читателей! На этом мы не остановимся, как и Колумб и его люди не остались на острове Сан-Доминго, а пошли дальше, открыли Мексику, Панаму и Перу, две огромные части света, а в конце концов — и морской путь в Индию. Мы поступим, как они. Будем искать дальше и найдем. Что теперь кажется только делом случая, игрушкой, обязанной своим возникновением столько же удаче, сколько и человеческому искусству, скоро станет общим достоянием. Если вы, представители печати, когда-нибудь приедете в Берлин, тайный советник Магнус будет иметь удовольствие продемонстрировать перед вами в своем Сексуально-научном институте всякого рода удивительных людей. Он считает своею обязанностью добиваться от полиции, чтобы женщины, чувствующие себя мужчинами, получили разрешение носить мужской костюм, а влюбляющиеся в мужчин мужские существа — наряжаться в женские платья. В любое время дня вы встретите в цирке Магнуса бывших горничных, служащих теперь матросами, или же прежних помощников мясников, теперь забавляющих публику в качестве шансонеток. К несчастью, эта берлинская метаморфоза очень поверхностна. Сверху — много, внизу — пусто! Ошибки природы будут исправляться, и каждый человек получит тот пол, которого желает его душа.

Тайный советник Магнус потер себе нос, благодушно усмехнувшись:

— Поменяем деревца! — крикнул он. — Одно вместо другого!

Докторша зло взглянула на него, снова задетая безобидной шуткой. Ее разгоряченная фантазия не знала удержу. Она продолжала язвительно:

— Вы в это не верите, господин тайный советник? А я говорю вам, что мы и на этом не остановимся, пойдем ещё дальше. То, что удалось нам с женщиной, превращенной в мужчину, удастся и с мужчиной. Мы сделаем из него женщину. И если мы это сможем сделать с мужчиной, лишенным мужественности, почему он не сможет забеременеть? Более того: ему удастся забеременеть от прежнего самого себя! Подумайте только! Таким путем вы сможете носить и кормить зачатых от самого себя детишек, быть отцом и матерью в одном лице!

Она чувствовала, что зарвалась, и все же должна была выкрикнуть свою бессмысленную шутку. Капли пота блестели у нее на лбу. Она вытерла их быстрым движением. Ей припомнилось слово, употребленное Яном: «водевиль!» Она ухватилась за него И торопливо продолжала:

— Милостивые государи и, в особенности, вы, дорогой тайный советник, не судите строго переутомившуюся женщину. После серьезной драмы следует водевиль! Еще раз благодарю вас, господа! Я позволила себе приготовить для вас небольшой ужин. Он будет готов через пол… — она подняла руку, быстро взглянула на часы, — нет, самое позднее, через три четверти часа. Тем временем вы можете взглянуть на мой сад и парк.

Она схватила свои бумаги и сошла с эстрады. Гости начали медленно покидать зал…