Гвинни Брискоу сидела в личном кабинете своего отца и ждала своего друга Тэкса. Она была им очень недовольна. Она велела ему приехать ровно в двенадцать, уже было три четверти первого, а он все не появлялся.

Уже два дня, как она снова в Нью-Йорке. Она немедленно вызвала Эндри Войланд, и та пожелала, чтобы Гвинни, когда поедет в «Plaza», взяла с собою Тэкса Дэргема. А как могла она это сделать, если глупый юноша сидел в тюрьме?

Наконец, он явился. Гвинни встретила его весьма немилостиво. Его должны были выпустить в 10 часов утра — где он так долго пропадал?

Тэкс оправдывался: пришлось ждать. Тюремный директор был занят, затем он говорил ему большую речь о том, что он должен исправиться: в следующий раз вместо недели ему пропишут, по меньшей мере, три месяца.

— Они должны были бы тебя сейчас же совсем запереть на Блекуэльс-Айленд, — воскликнула Гвинни. — Ты этого заслужил, заставив меня так долго ждать!

Он вздохнул и замолчал. У Гвинни Брискоу своя логика, и ее не переборешь. То небольшое обстоятельство, что он ничего дурного не сделал и отдежурил в тюрьме неделю из-за нее, не имело для Гвинни никакого значения.

Произошло это так. Он должен был отвезти Гвинни во Флориду на своем автомобиле. Но она ни за что не хотела оставить его у руля. Сама же была в очень дурном настроении и пустила машину вовсю, как только выехала за город. И через четверть часа наехала на старика. Конечно, она заявила, что старик сам виноват, так как бросился под автомобиль. Он не пострадал и был очень доволен, когда Тэкс дал ему двадцатидолларовую бумажку за испачканные штаны. Но полицейский остался менее доволен. Он приказал им взять с собой в экипаж старика и поехал с ними сам, чтобы доставить их к судье.

Дорогой они обдумали, как быть. Гвинни уже пять раз штрафовали за быструю езду. В последний раз ее даже задержали в полицейской камере на сутки, и это оставило у нее дурное воспоминание. Она заявила, что это место совершенно не подходит для молодых дам. Тэкс должен был поэтому взять вину на себя. Он немедленно согласился, хотя и сам был уже два раза оштрафован за такой же проступок. Он разыграл кавалера и сознался судье, что правил машиной. Пострадавший это подтвердил. Судья, очевидно, в тот день был в таком же дурном настроении, как и Гвинни. Тэксу присудили сто долларов штрафа и неделю тюрьмы впридачу. Все это длилось менее получаса, затем они поехали дальше. А потом он должен был отсиживать эту неделю.

— Это очень грубо с твоей стороны, — стыдила его Гвинни. — Ты знал, когда я вернусь из Майами, почему ты не отбыл свое наказание раньше?

Тэкс защищался:

— Это не делается по желанию, Гвендолин. Приходит на дом повестка, и тогда надо явиться. И, кроме того, я ведь сидел за тебя.

— Какое это имеет значение? — спросила Гвинни. — Опять эти глупые отговорки.

— Хорошо, я больше этого делать не буду, — огорчался Тэкс. — В следующий раз можешь одна есть свой салат!

Она смягчилась:

— Если ты мне, Тэкси, пообещаешь, что всегда будешь сидеть за меня, то…

Он перебил ее:

— Всегда? При твоем способе езды я могу полжизни провести в тюрьме!

— Позволь же мне сказать! — крикнула она. — Я хотела бы тебе дать нечто особенное, если ты мне пообещаешь!

— Что же? — настаивал он.

— Сначала ты мне должен обещать, а затем я скажу. Ты будешь этому очень, очень рад!

Они торговались. Наконец, он уступил. Протянул руку и твердо обещал ей всегда брать на себя вину, и не только при автомобильной езде. Тогда она торжественно заявила:

— Тэкс, с сегодняшнего дня ты можешь меня называть Гвинни!

Он был не очень-то этим восхищен. Он постоянно называл ее Гвинни раньше, пока она не запретила. Гвинни — ба! Да всякий ее теперь так зовет! Теперь он уже привык к Гвендолин. Это ему приятнее, так ее называет только он один!

Она рассердилась:

— Если ты хоть раз еще назовешь меня Гвендолин, не смей больше приходить ко мне! Ты совершенно невыносимый, неблагодарный человек, увы! Кроме того, неверно, что все мне говорят «Гвинни». Только тесный круг имеет на это право. Вся прислуга и многие другие люди должны называть меня «мисс Брискоу»…

Ей очень понравилась фраза о «тесном круге». Очень умно прозвучало, когда она сказала:

— Тэкс Дэргем, я приняла тебя в мой тесный круг.

— Половина Нью-Йорка принадлежит к твоему тесному кругу, — подумал он. Вздохнул и промолчал — какой смысл спорить с Гвинни Брискоу?

Затем она предъявила ему свои требования. Он должен сейчас же узнать, кто на сегодня лучшие, самые лучшие фотографы. С ними он должен вступить в переговоры и с каждым договориться о визите на завтра после обеда.

— А если они в это время уже заняты? — возразил он.

— Ты всегда сам себе придумываешь затруднения! — крикнула она. — Если они заняты, то должны этим своим клиентам отказать. Это ведь совершенно ясно. Разве ты сам не мог до этого додуматься?

Все, что бы Гвинни ни приказывала, было по-детски легко и бесконечно просто. Это Тэкс Дэргем знал по опыту. Но когда он начинал ее желания осуществлять, они требовали огромных усилий. При помощи телефона ничего добиться было нельзя. Кто из уважающих себя фотографов унизится до телефонных переговоров? Надо ведь переснобить снобов!

Тэкс мог переговорить только с секретаршами. Они отвечали, что, может быть, недели через четыре…

Он бегал по лестницам вверх и вниз, ждал часами, ухаживал за принимающими клиентов дамами, подкупал их и, в конце концов, устроил то, чего хотела Гвинни. Само собою разумеется, втридорога! Это отняло у него все время. С огромным трудом он поспел на следующий день к обеденному часу в «Plaza».

— Я уже пять минут жду тебя, — встретила она его упреком.

— Но, Гвинни, — обратился он к ней, — ты ведь на самом деле торопишься. Ты велела мне быть к половине второго, а теперь только…

Она перебила:

— Все же ты должен был придти раньше. Не заставляют даму ждать одну.

Сошла Эндри Войланд. Они отправились в столовую.

— Это Тэкс Дэргем, — представила его Гвинни. — Он в полном вашем распоряжении, когда вы только ни пожелаете. Не так ли, Тэкс?

— Конечно! — пробормотал он. Еще недоставало, чтобы и эта дама пользовалась им, как мальчишкой на побегушках!

Конечно, он не сказал за столом ни одного слова, впрочем, и Эндри Войланд — тоже. И Гвинни обнаружила некоторое стеснение. Разговор вышел очень натянутый. «Дама-то довольно скучна!» — подумал Тэкс.

Когда Гвинни налила себе четвертый стакан ледяной воды, Эндри отняла у нее графин.

— Теперь довольно, Гвинни! — засмеялась она.

Тэкс прислушался: это ему понравилось. И он вовсе раскрыл глаза и уши, когда Гвинни отставила полный стакан и сказала:

— Простите, я не знала, что вам это не нравится.

Он подумал: «Она, может быть, и скучная, но у нее разумные взгляды».

Эндри рассматривала изящного юношу. Она была рада его присутствию — это оберегало ее от излияний Гвинни. Она почувствовала, как это комично — красавец Тэкс в роли старой дамы для соблюдения приличий между Гвинни и ею! Она не смеялась, а хотела только одного — снова очутиться одна в своей комнате. Дэргема ей было жаль за его беспомощную зависимость и полнейшее непонимание. Жалела она, несомненно, и Гвинни. Та выглядела восхитительно, как игрушка, как прекрасная, ослепительно чистая куколка — но такая, которая может сильно любить и сильно страдать! Эндри охотно пожала бы ей руку, слегка приласкала бы ее. Но она на это не решалась. Мало ли что натворит Гвинни в ответ, несмотря на присутствие Тэкса Дэргема и на заполненный посетителями ресторан? И в конце концов — если уж она кого-то хотела жалеть, то не начать ли с себя? Душевные страдания этих двоих, быть может, и велики. И все же они могут пройти. Она же, Эндри Войланд, вступает на неизвестный путь, по которому до сих пор еще, со дня существования мира, не шел ни один человек.

Они поехали к фотографам, сперва к Арнольду Генте, затем к барону де Мейеру и Николаю Меррей. Тэкс дивился: не Гвинни снималась, а лишь одна мисс Войланд. Барон де Мейер оказался упрямым. Он не допускал никого постороннего в комнату для съемок. Гвинни и Тэкс должны были дожидаться в приемной.

— Слушай, Тэкс, — сказала Гвинни, — ты должен ее попросить, чтобы она разрешила снять нас с ней вдвоем.

— Спроси ее сама, — отвечал Дэргем.

— Нет, нет, — воскликнула она, — это неудобно. Это выйдет неприлично, увы! Ты должен сделать, как если бы это исходило от тебя. Если она разрешит, ты получишь один снимок.

Это тоже был не очень ценный подарок. Ее фотографий у него уже накопилось до двадцати. А на что ему карточка той, другой? Но именно эту карточку Гвинни и считала каким-то необычайным подарком. Он пристально посмотрел на нее: кто такая эта дама, к которой Гвинни Брискоу чувствует столь безграничное почтение?

Как всегда, он исполнил ее волю, попросил немку о милостивом разрешении. Та соблаговолила. Тогда Гвинни немедленно приказала заказать дюжину таких снимков.

Когда они спускались в лифте, Эндри пришла в голову неприятная мысль. Уже несколько лет она не снималась. А теперь вот снова появятся дюжины ее карточек. И эти фотографии могут попасть — наверняка попадут — в газеты, когда все свершится! Сделают новые снимки, поставят рядом со старыми, как в рекламах о росте волос: до и после употребления!

Она повернулась к Гвинни:

— Я не хочу, чтобы негативы остались у фотографов: они должны быть во что бы то ни стало уничтожены.

Гвинни горячо поддержала:

— Слышишь, Тэкс? Ты должен достать негативы и разбить их у меня.

Тэкс вздохнул. Он хорошо знал, что фотографы не отдают своих негативов. Это снова потребует бесконечного труда, просьб, уговариваний и денег!..

* * *

Эндри Войланд вернулась совсем усталая. Утомительны были это необычайное положение, эти вымученные, несвободные разговоры. Она бросилась на кушетку, передохнула. Слава Богу, теперь она освободилась от Гвинни на целую неделю, может быть, на две.

Ее отец, Паркер Брискоу, был у нее в «Plaza» только один раз. Как полагается, он сопроводил свой визит цветами и конфетами. Они беседовали о том-о сем, едва перемолвившись словом о деле. Оно труднее, чем он предполагал, — сказал Брискоу, — но теперь его друг Штейнметц ему положительно пообещал прислать нужного человека, который все устроит. Если только это вообще возможно, то этот человек скоро поставит дело на рельсы.

— Кто такой? — спросила Эндри.

Имени Брискоу не знал, но предполагал, что это соотечественник старого Штейнметца, немец.

Затем Брискоу снова рассказывал о своей жене, умершей два года тому назад. Только ее он и любил, на другую женщину никогда и не смотрел.

«Он говорит о ней что-то слишком много», — подумала Эндри.

Конечно, он чувствует себя одиноким, совсем одиноким. И если дело кончится, как они все надеются, если он потеряет Гвинни, отдаст ее мисс Войланд, — тогда он останется совсем один на этом свете. Но что делать! Никакая женщина, никакая не может заменить ему покойницу.

Она, мисс Войланд, конечно… Иногда он думал, что она была бы способна действительно стать помощницей мужчины. Кто знает, быть может, Гвинни перерастет свою несчастную страсть раньше, чем будет слишком поздно…

А в конечном счете все то, чего он от нее требует и на что она хочет согласиться, просто безумие! Противно природе и противно воле Бога!

— Верите вы в Бога, мисс Войланд? — спросил он.

Она покачала головой и ответила:

— Временами…

Он откланялся, оставив ей чек на круглую сумму. Но постеснялся дать его в руки и сунул в цветы.

Эндри чувствовала, что могла бы пленить этого человека, несмотря на всю его слепую любовь к покойной жене и к живой дочери. Если бы захотела, она могла бы стать миссис Паркер Эспинуолл Брискоу и мачехой Гвинни. Это было бы чем-то несомненным и прочным, а все остальное — лишь дикие мечты.

Конечно, в конце концов, и это окончилось бы неудачей. Гвинни снова бы наделала глупостей и при нерассуждающей помощи Тэкса Дэргема нашла бы более действительное средство, чем лизоль. И тогда Брискоу…

— Ах, зачем думать дальше? Она не выйдет за Брискоу, и с этим покончено! Она предпочтет другое — то, что он назвал безумием.

Эндри Войланд легла на кушетку и стала вспоминать.

* * *

Что же происходило, когда Ян Олислягерс бежал из Войланда? Она отлично поняла тогда, что это было бегство. От нее и туда, к другой…

Она не плакала. Кусала губы и не плакала. Она надеялась…

Но Ян не писал ни единой строчки.

Недели через две прибыл орел. С ним — четыре крупных сокола, изжелта-серых кречета. С ними и тиролец. Гендрик ван дер Лер с Питтье поехали за ними в Клеве. Оба заявляли, что с тирольцем очень трудно сговориться. Он, правда, знает по-немецки и понимает, что они говорят, но сам употребляет какие-то небывалые слова.

Графиня решила, что его надо направить к старому Юппу. Тиролец быстро с ним сдружится и научится говорить по-рейнски.

Она приказала приготовить для него и его птиц прекрасную лесную хижину, лежавшую между замком и Лесным Домом. После обеда он должен был явиться к ней.

Эндри вместе с бабушкой сидела за чаем, когда длинный Клаас доложил о тирольце. Это был красивый парень, постарше двадцати пяти лет, с каштановыми кудрявыми волосами, усами и с маленькими веселыми карими глазами. Графиня поздоровалась с ним и осведомилась, как он доехал. Затем спросила его имя.

— Чурченталер, — ответил парень. Графиня изумилась. Что это значит? Как его зовут?

— А так. Зовут меня также Гросрубачер.

— Что? — переспросила графиня. — Гросрубачер?

— Так точно. Когда я ходил в школу, так, значит, жил у дедушки на хуторе Рубачер в Обервинтле в Пустертале.

Видя, что от него многого не добьешься, графиня дала ему карандаш, чтобы он написал все свои имена.

Он почесал за ухом и объяснил, что не вполне хорошо пишет. Наконец, удалось выяснить, что его зовут и Бартоломеем, и Лоисом.

— Хорошо, — сказала графиня, — мы будет звать тебя Бартелем.

* * *

Бартель имел в Войланде большой успех. Его смертоносные сокола работали хорошо и уверенно. Они не уступали войландским. Хотя они не имели имен и он их называл просто кречетами, графиня взяла их всех для собственной охоты. Она дала птицам пышные имена: Саломея и Сара, Сабина и Сюзанна. Бартель не был этим очень доволен. «Они ведь звери, а не христиане, — говорил он, — души не имеют, так зачем им нужны имена?»

Орел вначале разочаровал графиню. Выяснилось, что это вовсе не черный альпийский, а, скорее, белоголовый венгерский озерный орел, пойманный на падали и доставленный в замок Роденэгт. Птица была с великолепным кудрявым оперением, но годилась только для охоты, а не для ловли. Ее огромные когти наносили жертве слишком опасные раны.

Только один раз графиня взяла орла с собой на травлю цапель и позволила ему убить одну цаплю. Еще менее удовлетворила ее охота на диких кошек и лисиц, устроенная Бартелем. Графине было противно уже то, что надо было сначала поймать этих зверей, а затем пустить их перед орлом по полю. Орел взял обоих с большой уверенностью: ударил раз в живот, другой — в голову, чтобы лишить их возможности кусаться. Кошку он тотчас приволок к ногам охотников, и ее надо было добивать. Лисица храбро оборонялась. Она кинулась на землю и каталась с орлом так, что он ее бросил и отлетел от нее. Но едва лиса подумала, что может ускользнуть, как орел снова налетел на нее. Он повторил такой маневр дважды. Один глаз он выбил ей при первом же ударе, и лисица не могла уже верно нацелить на него свой опасный укус. Когда ее силы истощились, орел схватил ее и принес еще живою. Пришлось и ее добить дубинкой. Гендрик завистливо смотрел на эти штуки, но просиял, когда графиня воспретила всякую дальнейшую охоту на лисиц и кошек.

Но через короткое время Бартель со своим орлом приобрели большое расположение графини. Произошло это, когда она увидела орла на водяной охоте. Одним ударом он бил уток, приносил на перчатку и немедленно летел за другими. Когда он чувствовал усталость, то, как чайка, садился на воду, отдавая себя движениям волн. И снова прилетал по первому зову Бартеля, поднимаясь одним взмахом могучих крыльев. Он господствовал над водой, как над воздухом и землей. Ни одна ныряющая птица не могла от него ускользнуть. Он спокойно парил над поверхностью воды и, когда птица высовывала голову, был уже над нею. Она снова ныряла, пока не выбивалась из сил, и опасности задохнуться предпочитала смерть от его когтей и клюва.

Они стояли у берега Рейна. В двадцати-тридцати метрах над водой кружил орел. Внезапно, как ураган, он глубоко нырнул в воду. Поднялся ввысь, встряхнулся, как пудель, и принес на перчатку молодого охотника огромную щуку.

Графиня Роберта пришла в восхищение. Эндри — не меньше. Даже Гендрик должен был признать, что в наше время не только в их соколином гнезде понимают толк в птичьей охоте. Графиня приказала Бартелю изготовить для нее толстую кожаную перчатку и гарцевала на своем сером в яблоках с гордой птицей на руке.

Она дала орлу имя: Аттала.

С внучкой она беседовала о том, кого травить, когда вернется Ян.

Тиролец просил, чтобы ему дали серну или дикую козу.

Но графиня не хотела ни ловить для орла дичь, ни выписывать от Гагенбека какого-нибудь волка или шакала. Хотя гнаться за волком или шакалом по полю и приятно, — но нет, это была бы лже-охота — бесчестная и трусливая! Держать зверя на запоре, ухаживать за ним, кормить его, а потом дать ему свободу, чтобы затравить насмерть в болоте. А там отдать его в когти орлу и под конец добить дубиной!

Но у Эндри появилась другая идея, и бабушка за это даже погладила девушку. Можно было бы затравить дикого кабана и посмотреть, как справится с ним Аттала. Дикие кабаны забегали иногда в пределы Войланда и наносили окрестным крестьянам большой ущерб. Это был бы честный бой. Графиня дала приказ немедленно сообщить ей, как только появится черный дикий кабан.

Но Ян не приезжал в Войланд, не приезжал и не писал. Две женщины каждый день ждали его и тосковали.

* * *

Бартель из Рубачера имел большой успех. Майским вечером он сидел во дворе замка с цитрой на коленях, играл и пел. Все девушки толпились около него.

— Посмотри-ка, парень, что за толпа перед тобой, — сказал ему старый Юпп. — Все бабы за тобой бегают!

Бартель улыбнулся и запел тирольскую песню.

Эндри услыхала певца и подошла к окну. Она видела, как близко к тирольцу стоит Стина из коровника, сестра Катюши, такая же белобрысая неряха, как и та. Ее красная рука лежала на плече Бартеля, точно она хотела удержать его для себя. Около нее сидели и стояли прочие служанки, горничные, работницы. Несколько поодаль у скамейки, где сидели Юпп и Питтье, стояла Нелля, с нею рядом старая Гриетт, но менее других восхищенная. Даже изящная Фанни спустилась и стояла на лестнице, глядя на красивого Бартеля взором, в котором сквозило желание.

Старый Юпп взял своими сильными пальцами гармонику.

— Это правильно! — крикнул тиролец. — Сыграй немного на твоем органе с животом.

— Это вовсе не орган с животом, это духовой инструмент, — поучал его Юпп и запел сочиненную им песенку:

«Стина должна иметь мужа. Подходит уже последний срок, чтобы Стина получила мужа. Иначе она сойдет с ума!»

Парни и девушки рассмеялись. Коровница Стина покраснела до ушей и сняла свою руку с плеча игравшего на цитре.

— Он ведь обыкновенный мужик, — крикнула она Юппу.

Но старый кучер засмеялся:

— Что ты говоришь! Такой бравый да такой красивый парень, как Бартель, да с голыми коленками! Ведь это — деликатес! А, Стина? — и он сейчас же запел новую свою песенку:

«Мужчина, мужчина, уже я его себе добуду. Если он даже ничего не умеет, все же мужчина — есть мужчина!»

— Я тоже кое-что умею, — воскликнул Бартель. — Петь умею, играть, девушек ласкать и плясать.

Он передал Стине свою цитру, вскочил и прошелся колесом.

— Вот это по-нашему! — заметил кучер. — Уже давно пора, Бартель, чтобы ты хоть немного научился говорить, как настоящий христианин.

Он потянулся к своей гармонике и под ее звуки сочинил стишок про парня. Такой уж был у него талант.

Черноглазая Фанни прошла по двору, точно у нее было дело, как бы нечаяно подошла ближе и остановилась у колодца. Тирольский парень ее заметил. Изящная камеристка нравилась ему больше, чем служанки с кузни и работницы из хлевов. Он взял цитру, подошел к колодцу и спел тирольскую песню о гордой девушке, называя ее Фанечкой.

Прислуга хорошо поняла, о чем он поет. Они не понимали всех слов, но смысл улавливали, остальное договаривали смелые глаза парня. Слушатели смеялись, радуясь тому, что он поет так прямо в лицо Фанни, изящной камеристке, которая держалась в стороне от всех и не была ни в кого влюблена. Красивая камеристка это заметила, хотела убежать, но так нельзя было поступить — все бы ее высмеяли!

Парень из Пустерталя взглянул на нее своими карими глазами и сдавленным сопрано, подражая женскому голосу, запел о девушке, которая не знает, кого из трех мужчин ей выбрать, и наконец решает взять к себе в постель всех троих.

Раздался оглушительный хохот. Это был праздник для прислуги! Так смело, так густо — и прямо в лицо! Они покатывались от смеха.

— Это ты ловко, Бартель! — торжествовал Питтье. — Будь ты женщиной, я бы тебя поцеловал!

Фанни бросила взгляд на наглого парня, который пригнулся. Повернулась и побежала по двору так скоро, как только могла. Бартель отложил цитру и подбежал к скамейке, где сидели Юпп и Питтье.

— Знаешь три пустертальские радости? — спросил он Нелли. — Свирель, суп с морковью и голым с женщиной лежать…

И раньше, чем она успела возмутиться, запел уже тирольскую песенку с диким припевом.

Таков был тиролец Бартель.

* * *

Ян долго отсутствовал, и еще дольше не было от него ни одного письма, даже жалкой открытки. Эндри не спалось в летние ночи. Она хотела учиться для кузена. Составила с графиней прекрасный план уроков. Иногда ездила верхом или в экипаже в Клеве, иногда преподаватели приезжали в Войланд. Некоторое время учение шло хорошо, затем она все забрасывала. Она была неспокойна и непостоянна. Брала книгу и через несколько минут ее бросала. Совершенно бесплодной оказалась попытка учиться. Одному за другим отказывала она учителям и учительницам, и бабушка удовлетворяла ее просьбы. О, это еще все придет само собой: чего она сегодня не выучит — выучит завтра.

Эндри ждала, как ждала и графиня. Но Ян не писал и не приезжал.

Она скакала верхом с бабушкой или бегала по полям и лесам. Часто одна, иногда брала с собой Нелли и дразнила ее. Иногда она выезжала с Бартелем и его соколами.

Тиролец не испытывал никакого смущения, был смел и развязен, вел себя как всегда. Он называла ее барышней, как и прочие. Она говорила ему «ты», как делала бабушка. Он принимал Эндри за госпожу и делал по ее слову все, что она ни приказывала. Многое, чего она хотела, казалось ему глупостью, но он исполнял ее желания гораздо охотнее, чем старый Лер или помощники сокольничего. Эти не стеснялись говорить ей «нет», если считали себя вправе так поступать, отвечали спокойно, что сперва спросят графиню: если она прикажет — сделают, иначе — нет. Бартель никогда не спрашивал. Он говорил: приказ есть приказ и оставлял ей всю ответственность. Так она привыкла к нему.

У Маттеса она однажды потребовала Франсез и Фенгу, ястреба Геллу и еще пару ястребов: она хочет бить жаворонков. Парень не решился взять птиц на шест и спросил своего начальника. Старый Гендрик ей решительно отказал: графиня этого не дозволит. А если бы и дозволила, он все же откажет: ни один сокольничий из соколиного царства не пустит своих соколов на жаворонков. Эндри закричала на него, сказала, что в старые времена постоянно травили жаворонков. Но сокольничий закричал на нее еще громче: он знает это отлично, не ей его учить. Теперь этого больше не делают, во всяком случае, в Войланде. Это свинство, и его сокола для этого слишком благородны.

Эндри была вне себя и хлопнула за собой дверью. Затем она пошла в лесной домик, где жил Бартель. Он, не говоря ни слова, взял шесты и своих соколов.

* * *

Эндри следовала за Бартелем через поле. Голова у нее болела после бессонной ночи. Мысли блуждали. Зачем ей хочется травить жаворонков?

Жаворонки — кузен называл их поющими, скачущими львиными жолудками. Так говорилось в одной сказке. Это звучало приятно и радостно: львиные жолудки. Ян сказал ей: это слово безо всякого смысла, слово из сказки, только для звука. Поющие, скачущие жолудки!

Они весело вздымались ввысь, прямо стрелой, выше и выше, в голубой эфир. И там, где открывалось небо, как раз там — порвут их Бартелевы сокола. Что с ней? Как пришла ей в голову мысль бросить сокола на жаворонков?

Да, именно это. Ян любил жаворонков, любил их больше всех других птиц. А он не приезжал и не писал, жил где-то там, в свете, со скверной женщиной. Был с какой-то из тех, которые пели и скакали, жил с одной из этих!

Два жаворонка взлетели, и она бросила ни них кречетов — Сару и Саломею… Легла на траву, стала с замиранием сердца смотреть вверх широко раскрытыми глазами. К небу поднялись милые птички — за ними гнались хищники.

Сокола принесли добычу. В своей руке она держала львиные жолудки, окровавленные и разорванные. Их головки свесились вниз. Эти уже никогда больше не будут ни петь, ни летать. Они были еще теплые — совсем теплые. Разве не держала она в руке два сердца — свое и Яна?

Она сидела у садков с тирольским парнем.

— Спой! — приказала она ему.

Он запел о браконьере, который в воскресенье утром вышел на охоту. Его преследует егерь, но он находит приют на горном пастбище у красивой пастушки. Они оба издеваются над егерем, сторожащим дичь. Браконьер из-под носа уносит у него дичь, а впридачу и девушку. В припеве поется, что любить надо, пока молод, так как скоро придет старость — и тогда уже поздно.

Эндри мечтала, едва слушая слова песни. Там, в свете, егерь сторожит свою дичь, а у его девушки сидит браконьер.

Еще несколько своих песен спел Бартель по ее приказанию, некоторые она выучила и пела сама.

Ее грудь высоко вздымалась. Она чувствовала себя словно бы освобожденной, выкрикивая эти страстные напевы.

В июне на Петра и Павла был утренний праздник. Она позавтракала с бабушкой и отправилась в конюшню. Дала Питтье распоряжение оседлать ее кобылу и пошла в комнату переодеться.

Едва она разделась, к ней, запыхавшись, прибежала Фанни, зовя к бабушке. Та получила какое-то письмо, должно быть, с плохими вестями. Бабушка вскочила, побледнела, как полотно, чуть в обморок не упала. Вынуждена была схватиться за стол и тяжело повалилась в кресло. Она, Фанни, принесла ей токайского — теперь несколько полегчало…

Эндри накинула рубашку, халат и быстро спустилась с лестницы.

— От Яна? — спросила она.

Бабушка отрицательно покачала головой:

— Нет, не от Яна.

Она наполнила стакан вином и подала Эндри.

— Пей, девочка!

Эндри подняла стакан к губам и опорожнила его. Вино показалось ей терпким, но сладким.

— Нет, — повторила бабушка, — письмо не от Яна. Я спросила у друзей, что он делает, так как сам он не писал. Вот ответ. Он сдал экзамены…

— О! — прошептала Эндри. — И…

— Нет, нет, — крикнула бабушка, — он не приедет! Он уехал в Париж или в Испанию — этого они не знают. Уехал с танцовщицей!

Эндри вспыхнула. Бабушка наполнила ей второй стакан.

— Нет, нет, не плачь! — сказала она. — Выпей глоток.

Затем продолжала:

— С одной женщиной из варьете, которая поет грязные песни и показывает при этом ноги. Она очень знаменита — знаменита в кафешантанах!

Эндри выпила свое вино и пристально посмотрела на бутылку.

«Токайский Порыв» — значилось на ней. «1846. Урожая графа Гезы Андраши». А ниже: «шестичанное». Что это значит — шестичанное?

Бабушка протянула ей письмо:

— Хочешь прочесть?

Она не пожелала. Теперь он уехал, совсем уехал и никогда не вернется. Он был в Париже или в Испании, с танцовщицей, с женщиной, писавшей ему письма.

— Встань! — приказала она бабушке. — Я не хочу, чтобы ты плакала. Вытри глаза!

Что такое? Разве она плакала? Бабушка повиновалась, встала, взяла носовой платок — действительно, на глазах были слезы…

— Налей себе, — велела ей бабушка, — пей! Это пройдет, с танцовщицей, слышишь? Он все-же вернется в Войланд, приедет к нам — ты меня понимаешь?

— Да, — ответила безучастно Эндри, — да!

Опорожнила свой стакан, стояла и ждала.

— Теперь иди! — сказала ей бабушка.

Она вышла из комнаты, медленно закрыла дверь. Спустилась с лестницы, остановилась во дворе. А! Солнце сияет!

Пошла через двор, вышла главными воротами, прошла мостом, мимо пастухов. Пришла в парк, пересекла его и через луг вступила в Войландский лес.

«Солнце светит, — думала она, — сегодня день Петра и Павла». Ей стало вдруг холодно. Она подумала: «оттого, что я едва одета». На ней была шелковая рубашка, сверху халат, чулки и высокие сапожки для верховой езды. Нет, не поэтому мне холодно — солнце светит и греет.

Было тихо, очень тихо. «Надо вернуться, — подумала она, — в таком виде не могу же я бежать через лес».

Но шла дальше.

Шестичанное? Что такое: шестичанное? Комичное слов Голова у нее горела. Все было так растрепано! Она выпила три стакана — токайского. Не потому ли это, что она еще не привыкла к венгерскому вину? Или — шестичанное потому, что оно было шестичанное. Она засмеялась.

Эндри села на пень, снова вскочила и побежала дальше.

Ян был с одной из кафешантана, которая показывает ноги. С той, которая поет и скачет. И она знаменита!

С львиным жолудком был он в Париже, с поющим, скачущим и очень знаменитым!

Шестичанным было вино, шестичанным. И горячо же ей нынче!

Она должна была снова присесть. Деревья кругом вертелись. Там наверху было очень укромное местечко — мох под высокими буками. Там можно вытянуться.

Она побежала дальше на гору. Никогда Ян не вернется в Войланд, никогда! Зачем же сияет солнце?

А холм, он тоже шестичанный? Порыв — шестичанный?

Она сознавала, что пьяна, так порою казалось ей. Затем все снова становилось совершенно ясным. Где же родник? Там, под звездообразным кустом… Там могла бы она напиться воды, свежей, ключевой…

Она снова пошла вверх.

Услыхала какое-то журчание и жужжание. Словно большая жужжащая муха, только сильнее, гораздо сильнее. К тому же — в самом деле слышна какая-то мелодия! Она остановилась, заткнула уши пальцами: не шумит ли у нее в голове?

Снова прислушалась. Нет, нет, жужжало в кустах. Но ведь никакая муха так не жужжит, да и откуда быть ей в лесу? Это могло быть только большое животное, вероятно, птичка? Жужжание очень походило на пение, но никогда она не слыхала такого.

Теперь Эндри слышала уже совершенно ясно: звук исходил из одного и того же места. Наверное, это птичка! Нельзя ли ее поймать? Она принесла бы ее бабушке — эту жужжащую птичку.

Она сняла халат и приготовилась набросить его на птичку. Остро вглядывалась в кусты, бесшумно скользя туда. Медленно и осторожно, все ближе и ближе, шаг за шагом.

На мху сидел Бартель. Он что-то держал у рта и жужжал. Эндри стояла совсем близко от него.

Бежать хотела она, бежать! Но нет — разве она испугалась? Кого? Бартеля?

Она кинула белый халат на землю и села на него.

— На чем ты жужжишь? — спросила она.

— Ох, как я перепугался! — воскликнул он. — Подумал, что это пришла лесная ведьма!

Он тяжело дышал. Испуг был написан на его лице. Затем он протянул ей свой инструмент — маленькое железное кольцо со стальным пером в середине.

— Это — варган, — сказал он. — У каждого пустертальца найдется такой в мешке.

Он показал ей, как на нем играют. Одной рукой держал кольцо у открытого рта, а пальцем другой тренькал по перу, которое журчало и жужжало, встречая резонанс во рту.

«Варган, — думала она, — шестичанный варган». Она закрыла глаза и почувствовала, что должна за что-то держаться.

Затем она снова услыхала его голос.

— Сегодня жарко, барышня. Я уже тоже скинул куртку. Но так свободно, как барышня, я сделать не догадался.

Она взглянула, только теперь заметив, что свою куртку и шляпу он повесил на сук. На нем были длинные чулки, штаны до колен, широкий черный кожаный пояс и рубаха. Все белое и чистое — в честь праздника Петра и Павла.

Она хорошо видела, что он ее желает. Горячо, страстно, но и застенчиво тиролец смотрел на нее. Эндри чувствовала себя в безопасности — никогда он не осмелится прикоснуться к ней. Она высокомерно засмеялась.

— Что написано на твоем поясе? — спросила она Бартеля.

Он снял его и передал ей. Здесь были изображены два пылающих сердца, пронзенных стрелою с пером. Кругом надпись: «Истинная верность и нежность связывают нас навеки».

— Это тебе вышила твоя любимая?

— Нет, нет, — отвечал он, — еще дедушке его жена, а мне досталось по наследству.

— Спой, — сказала она, — но не слишком громко.

Он тотчас же начал петь вполголоса. Она не прислушивалась к тому, что он пел, откинулась назад, положив голову на мягкий мох.

Нет, Ян не приедет! Он забыл бабушку, как и орла, как и ее, — ее-то уж точно забыл. Помнит ли он еще, что когда-то ее целовал? Теперь он целует другую — из кафешантана.

— Знаешь ты, что такое кафешантан? — спросила Эндри.

— Очень хорошо, — отвечал Бартель. — Когда я состоял в императорских егерях, был там один обер-егерь, приехавший из Вены. Он рассказывал о кафешантанах. Это большие театры, где выступают красивые голые женщины. Они стоят чертовских денег, так как это великие актрисы.

«Великие актрисы! — думала Эндри. — Великая актриса — и та чужая женщина! Что я представляю собой в сравнении с ней? Глупую, незрелую деревенскую сливу!..»

Бартель пел о красивой девушке, равной которой нет ни в Испании, ни в Англии, ни во Франции, ни в Тироле, ни в Баварии.

Она резко поднялась. Рубашка сползла с ее плеча.

— А что, Бартель? — воскликнула она. — Как ты думаешь, могла бы я показывать себя?

— Думаю, да! — горячо согласился он. — Вы могли бы, барышня, всякого парня пленить!

«Только одного — нет! — подумала она, — Только не Яна!»

И она сказала:

— Почему же ты меня не поцелуешь?

— Я бы очень желал! — прошептал парень.

«Токайское вино, — подумала она, — порыв! И Ян целует чужую — никогда он не приедет ко мне…»

— Я бы очень желал, — повторил Бартель, — так бы желал…

Растрепанно было у нее в голове. Если бы только тут был родник. Издалека до нее доносился его голос:

— Очень бы желал…

И она подумала:

— Чего же ты ждешь?

Нет, она не подумала, она сказала это громко, во весь голос. Громко — и сама встрепенулась, испугалась. Почти приказом прозвучали ее слова: «Чего же ты ждешь?»

Он все еще колебался. «Что она плетет?» — думал он. Как это у них делается, он знал очень хорошо. Это стоит стольких усилий, и времени, и денег — в ресторане и на танцах. Надо долго ухаживать и льстить, упрашивать и уговаривать, пока девушка пустит в свою комнату. И должна при этом быть темная ночь, чтобы никто ничего не знал. А здесь, светлым днем, в праздничное утро, во время церковной службы прибегает к нему в лес барышня. Прибегает в рубашке, ложится к нему на мох, не стыдится — нет, сама его зовет. Она, должно быть, совсем свихнувшаяся!

Эндри взглянула на него, высокомерно подобрав губы. Она бросила соколов на жаворонков, потому что Ян их любил! Кузен забыл ее! Он целовал другую — она будет целовать Бартеля, как целовала Яна. Это сотрет с ее губ его поцелуи!

Поцелуй — он займет одну минуту — и она рассчитается с кузеном. Тогда она может встать, пойти домой, не бросив более ни одного взгляда на этого парня. Пусть бежит за ней, несет ее халат!

— Иди! — сказала она.

Взяла его голову и поцеловала в уста.

Итак, это было сделано. Но он не отпускал ее. Держал крепко, прижимал все теснее. Чего он хочет от нее?

— Уходи! — крикнула она. — Уходи!

Оттолкнула его от груди, ударила, ударила сильно — прямо в лицо.

Бартель отскочил. Лицо его пылало. Что такое? Она его поцеловала, а затем бьет? Что он — ее собачка, которую она может пинать? Его кровь бурлила. Ни одна девка этого не смеет — и барышня тоже! Она лежала перед ним нагая, и он бросился на нее.

Началась борьба. Она громко кричала, оборонялась руками и ногами, впивалась в его тело, как делали сокола. Разорвала его рубашку. Над собой она видела его грудь, противную, густо поросшую черными волосами.

Он уже не щадил ее, запрокинул ей голову назад, железными тисками сдавил грудь. Наклонился над ее телом, тяжелым сапогом отодвинул колено.

В голове ее все спуталось, все закружилось. Она чувствовала, что теряет силы, как бы тонет в середине Рейна. Ощутила что-то вроде судорог, и волны сомкнулись над нею.

Она лежала тихо, окровавленная, всхлипывая и дрожа. Допустила — все допустила!

* * *

Эндри открыла глаза и посмотрела вокруг себя. Бартель исчез, также исчезли с куста его шляпа с пером и куртка с пуговицами из оленьего рога. Возле лежала ее рубашка, запачканная тряпка. Она обвязала ею тело, как могла, накинула сверху халат. Тихо пробралась через лес, далее побежала лугами. Бежала, бежала. Пришла к парку, обошла дорожку, пробираясь кустами.

Полдневная жара. На замковом мосту ни единого человека. Она быстро прошла через мост и через ворота. На дворе было совсем тихо, очень пустынно. Прокралась вдоль стен, быстро вбежала по лестнице в свою комнату. Никто ее не видел, никто.

Она бросилась на кровать и лежала на ней, глядя вверх — неподвижно, точно окоченела, и очень долго. Затем постепенно оцепенение стало проходить. Она плакала, всхлипывала, стонала. Ее тело извивалось, руки цеплялись за подушки, в которые она зарывала свою голову.

Теперь все было ясно. Она отлично знала, что произошло. Это была ее вина, только ее! И тогда, когда она позволила Яну уехать, заперлась в своей комнате, выбросила ключ. В том, что она не пошла к Яну в ту ночь, — в этом тоже была ее вина.

И сегодня, сегодня — тоже ее вина, только ее вина!

Ничем она не могла себя оправдать! Она этого, конечно, не хотела, этого — нет. Она защищалась, боролась до крови. Он преодолел ее ослабленную вином силу, бросился на нее, как зверь. Грубым и диким насилием взял он ее.

И все же это была ее вина! Нагишом она побежала в лес, подсела к нему на мох. Дразнила его страсть, подстегивала его кровь, сама предложила ему свои губы. Тогда он взял и ее тело… Разве он не был прав?

Тяжело страдая, она громко плакала, засунула палец в рот и укусила его. Разбитая и подавленная, Эндри лежала еще несколько часов, беззвучно плача.

Стемнело. Слабый лунный свет пробился через окно. Она встала. Подушка ее была мокра, но сухи и воспалены глаза. Оделась, вышла из своей комнаты и из замка. Она побежала к лесному домику, где жил Бартель.

Ни одного слова она не сказала ему. Но оставалась у него всю ночь.

Она была как безумная в это время. Днем бегала по окрестностям, кое-где присаживалась, устремляла взгляд на небо. Мучила Петронеллу, а затем дарила ей белье и платья. Без цели и плана скакала верхом, спрыгивала и погоняла свою кобылу! Та, одна, в мыле и пене, прибегала в конюшню.

Бабушка все это хорошо видела. Она ласкала ее по лбу и щеке.

— Это пройдет, — говорила она. — Верь мне, дитя мое. Он вернется назад в Войланд!

Она ничего не отвечала. Только усмехнулась, когда была одна. Ян — в Войланде, чем это ей поможет теперь? Он может оставаться там, где находится, — здесь нет больше места для них обоих.

Каждую ночь она бывала у Бартеля, каждую ночь.

Когда днем она выезжала с ним на охоту, то обращалась с ним хуже, чем с последним слугой. Ни с кем из прислуги в Войланде она не позволила бы себе так разговаривать. Он делал все, что она приказывала, по ее первому слову. Только усмехался карими глазами. Он знал то, что знал…

Когда он пел, она кричала на него: она слышать не могла его песен. Часто он становился ей так противен, что она отворачивалась, лишь бы его не видеть. Она хотела бы его топтать, плевать ему в лицо.

Но наступала ночь, и она снова шла в лесной домик. Она разбила свою копилку, глиняную свинью ростом с кролика. Туда бабушка бросала ей талеры, а также и золотые монеты, когда бывала в хорошем настроении. Эндри взяла деньги и отдала их Бартелю.

У нее было ощущение, точно она должна ему заплатить. За оскорбления, наносимые ему днем. Или…

Она тряхнула головой, прогоняя неприятные мысли.

К чему думать? В это время она была как безумная.

* * *

Затем она вдруг перестала исчезать из замка. Она оставалась, где была, и снова спала в своей кровати. Избегала его и днем, едва на него смотрела. Она надеялась, что бабушка отошлет его домой, в его горы.

Стала спокойнее и тише. Иногда ей казалось, точно ничего этого и не было, точно она лишь видела скверный сон.

Проходили недели.

Они получили известие от Яна. Открытка с Мадейры. Бабушка прочла ее вслух: что он думает о Войланде и о бабушке. Он приедет, как только вернется в Германию, быть может, поздней осенью.

Бабушка ликовала.

— Он тоскует по Войланду, — смеялась она, — и по нам. Не говорила ли я, что он приедет? Он, как все мужчины, бегает за другими женщинами. У каждой женщины свой опыт. Ты, Эндри, получила свой очень рано. Я только поздно узнала это. Поэтому-то его было не так легко перенести. Но жалобами ничему не поможешь. Надо брать вещи такими, какие они есть, и муж, чин — тоже. Это то же самое, что болезнь, и она проходит.

Узкой мягкой рукой она приласкала внучку и протянула ей открытку.

— Поклон Приблудной Птичке! — прочла Эндри.

В эту ночь она долго лежала, не засыпая. Думала о Яне. Вот, он и приедет. Он забудет другую. Болезнь прошла. А она — разве у нее не все покончено с Бартелем? Это ведь одно и то же, совсем одно и то же, — думала она. И в то же время отлично чувствовала, что это — не одно и то же.

Но Ян ничего об этом не узнает. Тирольца давно здесь не будет, когда приедет Ян. Никто об этом не узнает. А если бы и она могла совершенно забыть, то вышло бы так, как будто никогда ничего и не бывало!

Конечно… да…

Может быть, он этого и не заметит. На свадебном ужине много пьют. А бабушка, наверное, достанет серебряный соколиный бокал и наполнит его шампанским. Перед закуской можно тоже поднести токайского — шестичанного…

Она вздрогнула… Ах, шестичанное! Или, быть может, она могла бы что-то сделать, чтобы…

Что же? Но кого она об этом спросит?

А не лучше ли рассказать ему все? Может быть, он только посмеется над этим. Женщина, с которой он уехал, — та, из кафешантана, — наверное, не была невинной! А когда женятся на вдове или на разведенной — разве это не то же самое?

Нет, нет, она не может ему этого сказать. Гораздо лучше, если он ничего не будет знать и ничего не заметит, если между ними не будет никакой тени.

Она должна справиться со всем этим. Это уж как-нибудь сладится. Она опоит его из соколиного кубка, снова, еще один раз…

Заснула она очень поздно, почти счастливая. Снился ей Ян и свадьба…

* * *

Проснулась она с болью в груди: как будто в ней что-то давило и разрывалось. Она встала. Ее качнуло, пришлось держаться за стул. Затем — сильный припадок рвоты.

Немедленно, в ту же секунду, она поняла, что это означает. Святая Дева! У нее будет ребенок!

Это быстро прошло, так же быстро, как и налетело. Она медленно оделась, сошла вниз, позавтракала с бабушкой. Поехала с нею верхом, вернулась. Только после обеда, снова очутившись одна, нашла в себе силы для обдумывания.

Ребенок! Что же теперь произойдет? Яна и соколиный кубок надо отбросить. Свадьба — ах, теперь уже она должна будет выйти за Бартеля, которого ненавидит! Разве не так? Разве девушка, имеющая ребенка, не должна выйти замуж за отца своего ребенка? Она еще должна быть благодарна, если тот ее возьмет! Жена Бартеля… Жена Бартеля Чурченталера! Нет, как на самом деле его настоящая фамилия? Клуйбеншедль… Эндри Клуйбеншедль!!

Что же они будут делать, она и Бартель? Конечно, из Войланда придется уехать. Он был хорошим сокольничим. Она сама тоже не меньше понимает по птичьей части. Они бы уж нашли какое-нибудь место в Голландии или, может быть, в Англии. Лорды и леди ведь ездят на соколиные охоты.

Затем она вспомнила, что у нее есть деньги, собственные деньги, наследство от матери. Бабушка однажды про это говорила… Эндри не знала, сколько, но, может быть, хватит для покупки небольшого имения. Можно было бы разводить соколов. Тогда не нужно искать место — можно продавать птиц.

Да, это уже как-нибудь наладится. Но она будет женой Бартеля, потому что носит его ребенка. Должна будет всегда быть с ним, всегда — всегда подчиняться его воле, если только он захочет…

Она стиснула зубы: этого уже не переменишь. Он хороший и веселый парень, несомненно. И он любит ее, обожает ее. Ей надо преодолеть отвращение, приучить себя к нему. Как говорила бабушка? Надо брать вещи, какие они есть. Это уж наладится, потому что должно наладиться.

Она должна переговорить с ним. Теперь это самое важное.

Надо все сказать ему.

Она отправилась в лесной домик. Обошла его сзади, как всегда делала, мимо решеток, где сидели сокола на своих шестах и орлица Аттала. Она услыхала его голос. Кто-то у него был. Значит, надо обождать, пока тот уйдет.

Она подошла мимоходом к чулану, где было маленькое оконце, оставленное полуоткрытым. Заглянула туда.

Бартель сидел на своей кровати. На коленях он держал, крепко обняв, растрепанную Фанни. Она была полураздета, с распущенными иссиня-черными волосами.

— Ну, иди уж, дорогая, что ты так жеманишься? — смеялся он.

Точно остолбенев, смотрела Эндри. Как будто она приросла к земле — не могла сдвинуться с места. С трудом она повернулась и тихо отошла от чулана и от решеток, за которыми сидели сокола.

* * *

Недели, длинные недели. Временами она совсем тупела, не способная связать ни одной мысли. Затем опять вырабатывала план за планом, проводила бессонные ночи в лихорадочных размышлениях.

Разве нельзя как-нибудь избавиться от ребенка, от этого ребенка, которого никто на свете не желает? Если бы поехать в Клеве. Нет, это невозможно, там все ее знают. Быть может, в Арнгейм или Нимгевен? Или еще лучше в Дюссельдорф, в большой город? Там, конечно, есть акушерки и врачи.

Прошел август. Был уже сентябрь. Один день следовал за другим. С ужасом она смотрела на себя, идя в постель, не потолстела ли она? Недоверчиво глядела на каждого, проходившего мимо нее. Не смеялись ли над ней служанки, не хихикали ли за ее спиной.

Однажды утром, когда она выходила из ванны, приковыляла в спальню старая Гриетт:

— Мария-Иосиф! Приблудная Птичка! — воскликнула она. — Как ты растолстела! Ты слишком обленилась за последнее время, тебе надо побольше двигаться!

Она стала пунцово-красной, надела рубашку на набухшие груди. Как сумасшедшая, она скакала верхом в этот день. Быть может, она упадет, быть может…

Но ничего не случилось — только шло время…

А Бартель все еще оставался в Войланде. «Он должен тут жить, пока не приедет Ян», — сказала бабушка. Значит, оба будут тут и тогда уже ничего не скроешь!

Постоянно эта рвота, эта тошнота перед ней! Однажды у Эндри случился обморок за обедом, как раз когда бабушка вышла из комнаты. После того — еще раз в конюшне. Она ввела туда кобылу, пошатнулась и упала бы, если бы ее не поддержал старый Юпп. Питтье принес ей стакан воды.

В это время кто-то засвистел во дворе. Она слышала, как Юпп сказал:

— Девушке, которая свистит, и курочке, которая кричит петухом, надо свернуть шею.

Она выглянула из конюшни. У колодца приплясывала бабушкина камеристка. Стройная и расторопная, как всегда! С ней вот ничего не случилось! Как это она, черноокая Фанни, ухитрилась не получить ребенка? Вот она и бегает тут, насвистывая выученную у Бартеля тирольскую песенку…

Эндри топнула ногой. Схватила за руку Юппа и прошипела:

— Ну так сверни шею этой девке!

Старый кучер изумленно взглянул на нее.

— Сделай это сама, Приблудная Птичка, если тебе это доставит удовольствие! — сказал он.

Дальше так продолжаться не может! Она должна искать чьей-либо помощи. И она выбрала самое худшее, что могла выискать в Войланде. Выбрала Гриетт, эту старую высохшую деву, неспособную отличить кота от кошки. Когда Эндри ей призналась и сказала, что ждет ребенка, Гриетт даже не спросила, от кого. Она закрыла лицо передником и завыла. Это и был ее единственный ответ. У нее нашелся только один совет: надо сказать бабушке. Эндри сначала противилась, но была в таком отчаянии, столь беспомощна, что крикнула наконец старухе:

— Скажи ей это ты!

Гриетт тотчас же заковыляла к графине.

* * *

Эндри сидела у себя в комнате и ждала. Только через два часа к ней постучались. Вошла Фанни, принесла приказ придти к графине. Именно Фанни должна была это сделать!

Бабушка сидела в спальне на большой готической кровати. Она казалась спокойной и сдержанной. Около нее стояла плачущая и всхлипывающая Гриетт.

— Правда ли то, что говорит старуха?

Эндри подтвердила.

— Когда это случилось?

— В конце июня, — призналась она.

— Скажи правду, — настаивала графиня.

Эндри хорошо заметила, как дрожал ее голос. Она поняла смысл вопроса: если это случилось раньше, в марте или в апреле, причиной мог быть Ян.

Она отрицательно покачала головой и сказала безучастно:

— Это — правда. Случилось в конце июня.

Бабушка вздохнула, тяжело и глубоко, словно похоронила последнюю надежду. Помолчала несколько минут и сказала ровным голосом:

— Еще одни вопрос — и ты можешь идти. Кто это был?

Эндри знала, что она спросит ее об этом. Она подготовилась рассказать все, что случилось, ничего не скрывая. А теперь вдруг точно язык у нее отнялся: не могла произнести ни одного слова.

Бабушка поняла ее состояние. Дала ей время. Через несколько минут снова спросила:

— Это был кто-нибудь из Клеве?

Эндри отрицательно покачала головой.

— Кто-нибудь из служащих в Войланде?

Графиня поднялась, и голос ее звучал угрожающе:

— Кто же это был?

Эндри все молчала. Тогда бабушка подошла к ней совсем близко:

— Я хочу это знать и буду знать! Кто это?

— Я не могу этого сказать, — прошептала Эндри.

Графиня засмеялась.

— Принеси мою плеть, — крикнула она Гриетт. — И крепкую веревку.

Затем она снова обернулась к внучке:

— У тебя есть еще время, пока она вернется, подумай хорошенько.

Эндри не сдвинулась с места. Наконец она произнесла:

— Я напишу.

Бабушка с горячностью согласилась:

— Сделай это!

Эндри подошла к ночному столику, взяла карандаш.

Старуха вернулась.

— Написала?

— Нет, — ответила Эндри.

— И ты не хочешь сказать? — крикнула графиня.

Снова безнадежное:

— Нет!

Последовал приказ:

— Раздевайся!

Эндри повиновалась. Медленно, вещь за вещью, она сняла с себя все. Ее не торопили. Шли минуты за минутами. Она должна была сказать только одно словечко: «Бартель!» — и была бы избавлена от позора.

Но ее губы оставались немыми.

Бабушка взяла бельевую веревку и привязала девушку к колонкам кровати. Сзади нее послышались всхлипывания старой Гриетт.

— Выйди! — приказала бабушка.

Когда дверь закрылась, бабушка взяла в руки плеть.

— Скажи, кто это был?

Но в ее голосе на этот раз слышался уже не приказ, а горячая, молящая просьба.

Никакого ответа. Графиня со стоном упала на постель.

— Скажи, Эндри, прошу тебя, скажи! — шептала она.

Ни слова, ни слова…

Тогда она вскочила, плеть свистнула по воздуху и выжгла пылающую полосу на голой спине от плеча до бедер. Эндри закричала.

Графиня остановилась, занесла плеть над ее лицом.

— Ты уже кричишь? — озлобленно крикнула она, — плетка откроет тебе рот!

Снова голос ее упал, прозвучал мягко и моляще:

— Скажи же, Эндри, избавь и меня, и себя!

Эндри тяжело вздохнула, борясь с собой. Но не могла сказать. Легче откусить себе язык, чем выговорить это позорное слово: Бартель.

И графиня начала ее стегать, удар за ударом, без жалости.

Эндри съежилась, вертелась, сопротивлялась. Плеть шипела по воздуху, жгла и резала ее тело, всюду, куда попадала, от икр и до шеи. Все чаще и чаще, скорее и скорее. Но она уже не кричала — прикусила себе губы, чтобы не сказать ни слова.

Графиня была вне себя. Это сопротивление безмерно возбуждало ее — она должна была его сломить! Она уже стегала изо всей силы, не разбирая, без цели, куда попало — по грудям, даже по лицу.

Эндри стонала и всхлипывала, а затем просто кричала без удержу.

— Только покричи, — говорила ей бабушка. — Созови всю прислугу, чтобы та во дворе слушала твой концерт. Вой, музыкант, я буду отбивать такт.

И, как сумасшедшая, хлестала ее плетью.

Эндри уже не кричала, а только стонала. Она упала на колени, вдоль столбов кровати висели ее руки. В голове пело — как жаворонок. Высоко в воздух поднялись милые птички, а она — она бросила на них соколов. Хищники летали, били жаворонков острыми когтями. И относили их назад: мертвые и разорванные птички лежали у нее на руке. Еще совсем теплые.

Графиня остановилась, наклонилась к ней.

— Скажешь? — прошептала она. — Кто?

— Поющие, скачущие львиные жолудки! — шептали безумные губы Эндри.

Бабушка отбросила плеть и тяжело опустилась в кресло. Затем снова вскочила:

— Гриетт! — закричала она. — Гриетт!

И вышла из комнаты тяжелым, волочащимся шагом.

* * *

Много дней Эндри пролежала в постели. Старая Гриетт ухаживала за ней, шлепала, прихрамывая, вокруг нее. Кроме Гриетт, никто к ней не заходил.

Затем Эндри встала, но она не должна была никуда выходить из своей комнаты. Гриетт приносила ей еду. У старухи в связке ключей у пояса был ключ, которым она открывала и замыкала ее комнату. Это была единственная связь Эндри с внешним миром.

Все чаще Эндри спрашивала, не приехал ли кузен.

Она этого и боялась и желала: с ним она могла бы поговорить, могла бы ему все рассказать. Возможность стать его невестой и женой потеряна, конечно, навеки, но она могла бы остаться подругой его игр, его сестрой. Она нуждалась в помощи — он бы ей не отказал.

Ян не приехал.

Она спросила о бабушке.

— Уехала!..

Эндри стояла у своего окна за занавеской, когда во двор въехал экипаж графини. Теперь наконец решится, что с ней будет.

На другой день, очень рано утром, вошла старая Гриетт, разбудила ее, принесла два чемодана и уложила вещи. Эндри ни о чем не спрашивала, встала и оделась.

Они уедут, больше Гриетт ничего не знает. Таков приказ графини.

Они спустились с лестницы, сели в закрытый экипаж, которым правил Юпп. Поехали двором, через ворота замка. Тут было последнее, что она видела в Войланде: бронзовые олени на замковом мосту.

Карета поехала в Клеве и подкатила прямо к вокзалу. Билеты уже были у Гриетт. Молча простился с Эндри старый кучер. Она заметила, что он охотно бы с ней заговорил, но не смел: ему был отдан приказ.

Они направились в Голландию. Один час, за ним — другой. Прибыли в Цутфен. Это было уже в конце октября.

Приятный домик, и в нем очень чисто. Эндри получила красивую комнату, а рядом, в другой, поместилась Гриетт. Встретила их госпожа Стробаккер-Меврув, обладательница королевского диплома, практикующая акушерка. Это была толстенькая, кругленькая и здоровая женщина со щеками, как красные яблоки. Она привыкла к таким гостям, которые должны были потихоньку скрыться на несколько месяцев, и считала это самой естественной вещью на свете. Она тотчас же настояла на основательном осмотре. Установила, что все в порядке и Эндри в свое время без всякого труда принесет на свет здорового младенца. Ей нечего бояться. Во всем этом нет ничего особенного — такие вещи, Господи Боже, совершаются ежедневно.

Эндри могла делать, что ей было угодно. Ходить, гулять, читать, работать — полнейшая свобода!

Через две недели приехала бабушка. Она выглядела очень удрученной. С нею был маленький старичок в очках, которого Эндри часто вндала в Войланде, — нотариус. Бабушка сначала переговорила с ней наедине.

— Согласна ты теперь сказать, кто это был? — спросила она. Не дождавшись ответа, продолжала: — Это был Бартель. Он во всем тотчас же сознался, как только я задала ему вопрос. По его словам, ты одна была во всем виновата. Правда это?

Эндри подтвердила.

— Если ты, бабушка, этого желаешь, — сказала она тихо, — я выйду за него замуж.

— А, ты согласна?! — воскликнула графиня. — Это была бы, конечно, для тебя блестящая партия. К сожалению, он уже давно женат, имеет жену и четверых детей у себя дома, в Тироле. Об этом, понятно, он в Войланде не проронил никому ни слова.

После этого она позвала нотариуса. Тот открыл своей черный портфель, вынул большие бумаги и прочел их. Эндри едва вслушивалась, понимая только отдельные слова вне общей связи… Что она отказывается от своих наследственных притязаний на Войланд… Что она передает все свои права на ребенка… Что графиня…

— Согласна ты на это? — спросила бабушка. Она передвинула ей через стол бумаги: — Вот, прочти еще раз, если хочешь.

Эндри была на все согласна.

— Я должна это подписать? — спросила она.

Нотариус взял бумаги обратно.

— Нет, этого нельзя, барышня, — заявил он, — пока вы еще несовершеннолетняя. Я похлопочу, чтобы вы по истечении шестнадцати лет от рождения были признаны совершеннолетней, — тогда только вы сможете подписать.

Он встал, а с ним и графиня.

— Бабушка! — прошептала Эндри.

Она видела, как поднялась рука бабушки, точно так желала ее приласкать, как это делала часто, — по волосам, по лбу, по щеке…

Но графиня опустила свою руку, набросила на лицо вуаль и, не произнеся ни слова, вышла из комнаты.

* * *

Прошли осень и зима. Один день был похож на другой. Этот тихий покой ничем не нарушался.

Впрочем, один раз пришло письмо от Яна. Только пара строчек, но любезных, тепло написанных, как от брата. Большое горе, что все так случилось. Теперь уже ничего не переделать. В настоящее время ничем помочь нельзя, но пусть она ему напишет, если когда-либо будет нуждаться в нем. И он прилагал свой постоянный адрес.

Через неделю после Пасхи явился нотариус из Клеве. Он привез документ о признании ее совершеннолетней и предложил ей подписать бумаги. Не передумала ли она за это время? Он не смеет ее уговаривать, и она должна понять, что этот отказ — тяжелая вещь. Эндри это хорошо понимала. Но она подписала без колебаний. Ей казалось, что таким путем она искупит часть своей вины. Только теперь она могла свободнее глядеть вокруг себя.

Вскоре после того у нее родился ребенок, девочка. Она родила так легко, точно женщина.

— И кошка не сделает этого лучше, — похвалила ее вдова Строба ккер.

Эндри не видела своего ребенка, она не могла даже приложить его к своей груди. Гриетт, старая хромоножка, уже на следующий день увезла его.

Теперь Эндри осталась у акушерки одна. Та показала все свое искусство, закутывала ее, массировала, заставляла делать гимнастику.

— Теперь, — смеялась акушерка, — мы должны из матери снова сделать барышню. Никто не должен заметить, что вы когда-то имели ребенка.

Акушерка была очень довольна своими успехами. Это молодое тело снова становилось гибким и девически свежим.

Май уже смеялся над гиацинтовыми полями. Эндри снова ожила. Ее грудь расширилась. Прошла зима…

Но приехали две монахини в черном с письмом от графини. Они взяли ее с собой в Лимбургскую область — в воспитательный монастырь для английских девиц. На Рейне и в Нидерландах более строгого не существовало.