Он не написал матери ни в тот день, ни на другой. Отложил до следующей недели — потом на несколько месяцев. Он жил в большом саду тен-Бринкенов, как когда-то ребенком, когда проводил здесь каникулы. Сидел в душных оранжереях или под огромным кедром, росток которого привез из Ливана какой-то благочестивый предок. Ходил по дорожкам мимо небольшого озера, где нависали плакучие ивы.
Им одним принадлежал этот сад — Альрауне и ему. Альрауне отдала чрезвычайно строгий приказ, чтобы туда не заходил никто из прислуги — ни днем, ни ночью, не исключая даже садовников: их услали в город и — велели разбить сад вокруг виллы на Кобленцской улице. Арендаторы радовались и удивлялись вниманию фрейлейн тен-Бринкен.
По дорожкам бродила лишь Фрида Гонтрам. Она не произносила ни слова о том, чего не знала, но все-таки чувствовала, и ее сжатые губы и робкие взгляды говорили довольно прозрачно. Она избегала его, когда встречала, — и всегда появлялась, когда он оставался с Альрауне.
— Черт бы ее побрал, — ворчал он, — зачем она только здесь?
— Разве она тебе мешает? — спросила однажды Альрауне.
— А тебе разве нет? — ответил он.
Она сказала: «Я этого как-то не замечала. Я почти не обращаю на нее внимания».
…В тот вечер он встретил Фриду Гонтрам в саду. Она поднялась со скамейки и повернулась, чтобы уйти. Во взгляде ее он прочел жгучую ненависть.
Он подошел к ней: «Что с вами, Фрида?»
Она ответила сухо: «Ничего, вы можете быть довольны.
Скоро уже избавлю вас от своего присутствия».
— То есть как? — спросил он.
Голос ее задрожал: «Я уйду — завтра же. Альрауне сказала, что вы не хотите, чтобы я здесь жила».
Безысходное горе отражалось в ее глазах.
— Подождите-ка, Фрида, я поговорю с нею.
Он побежал в дом и через минуту вернулся.
— Мы передумали, — сказал он, — Альрауне и я. Вам вовсе не нужно уходить — навсегда. Но знаете, Фрида, я нервирую вас своим присутствием, а вы меня своим, — ведь правда? Поэтому будет лучше, если вы уедете — ненадолго хотя бы. Поезжайте в Давос к вашему брату. Возвращайтесь через два месяца.
Она встала, вопросительно посмотрела на него, все еще дрожа от страха. «Правда, правда? — прошептала она. — Всего на два месяца?»
Он ответил: «Конечно, Фрида, — зачем же мне лгать?»
Она схватила его руку — лицо ее стало вдруг счастливым и радостным. «Я вам так благодарна, — сказала она. — Теперь все хорошо, раз я имею право вернуться».
Она поклонилась и пошла к дому. Но потом вдруг остановилась и вернулась обратно.
— Еще одно, господин доктор, — сказала она. — Альрауне сегодня утром дала мне чек, но я разорвала его, потому что… потому что — словом, я разорвала его. Теперь же мне нужны деньги. К ней я не пойду — она станет меня спрашивать, а мне не хочется, чтобы она спрашивала. Поэтому — не дадите ли мне денег лучше вы?
Он кивнул: «Конечно, дам. Но разрешите спросить, почему вы разорвали чек?»
Она посмотрела на него и пожала плечами: «Деньги были бы мне больше не нужны, если бы мне пришлось уйти отсюда навсегда…»
— Фрида, — медленно произнес он, — и куда бы вы пошли?
— Куда? — горькая улыбка заиграла у нее на тонких губах. — Куда? Той же дорогой, какой пошла Ольга. С той только разницей, господин доктор, что я наверняка достигла бы цели.
Она поклонилась, повернулась и исчезла в густой аллее парка.
* * *
Рано утром, когда просыпалось юное солнце, он, накинув кимоно, выходил из своей комнаты. Проходил в сад, шел по дорожке к питомнику роз, срезал Boule de Neige и Mervellinr de Lyon, потом сворачивал влево, где возвышались зеленые лиственницы и серебристые ели.
На берегу озера сидела Альрауне — в черном шелковом плаще, — сидела, крошила хлеб и бросала крошки золотым рыбкам. Когда он подходил, она сплетала из бледных роз венок — умело и быстро — и венчала им свои локоны. Сбрасывала плащ, оставалась в легкой кружевной сорочке — и плескалась голыми ногами в прохладной воде.
Говорили они мало. Но она дрожала, когда его пальцы касались слегка ее шеи, когда его близкое дыхание скользило по ее щекам. Медленно снимала она с себя последнее одеяние и клала его на бронзовых русалок. Шесть наяд сидели вдоль мраморной балюстрады — лили в озеро воду из сосудов и чаш.
Вокруг них всевозможные звери: огромные омары и лангусты, черепахи, рыбы, водяные змейки и рептилии, в середине же на трубе играл тритон, а вокруг него морские чудовища изрыгали в воздух высокие струи фонтана.
— Пойдем, мой дорогой, — говорила она.
Они входили в воду, вода была очень холодной, и он слегка дрожал. Губы его синели, по всему телу пробегали мурашки, приходилось быстро плескаться и все время двигаться, чтобы согреть немного кровь и привыкнуть к холодной воде. Она же не замечала ничего, тотчас же осваивалась, как в родной стихии, и смеялась над ним. Она плавала, словно лягушка.
— Открой краны, — кричала она.
Он открывал — и возле берега у статуи Галатеи в четырех местах подымались легкие волны, зыбились сперва, потом подымались все выше и выше, становились четырьмя серебряными каскадами, сверкавшими на утреннем солнце мелкими брызгами. Она входила в воду и становилась под этот каскад. Стройная, нежная. И долго ее целовали его глаза. Безупречно было сложено ее тело — точно высеченное из паросского мрамора с легким желтоватым оттенком. Только на ногах виднелись странные розовые линии.
«Эти линии погубили доктора Петерсена», — подумал он.
— О чем ты думаешь? — спросила она.
Он ответил: «Я думаю о том, что ты Мелузина. Взгляни на этих наяд и русалок — у них нет ног. У них длинный чешуйчатый хвост, у них нет души, у этих русалок. Но говорят, они все же могут полюбить смертного. Рыбака или рыцаря. Они любят так сильно, что выходят из холодной стихии на землю. Идут к старой колдунье или волшебнику, тот варит им страшные яды — и они пьют. Он берет острый нож и начинает их резать. Им больно, страшно больно, — но Мелузина терпит страдания ради своей великой любви. Она не жалуется, не плачет, но наконец от боли теряет сознание, а когда затем пробуждается — хвоста уже нет, она видит у себя прекрасные ноги — словно у человека. Остаются только следы от ножа искусного врача».
— Но все же она остается русалкой? — спросила Альрауне. — Даже с человеческими ногами? А волшебник не вселяет в нее душу?
— Нет, — сказал он, — на это волшебник не способен. Однако про русалок говорят и еще кое-что.
— Что? — спросила она.
Он рассказал: «Мелузина обладает страшною силою лишь до тех пор, пока ее никто не коснулся. Когда же она опьяняется поцелуями любимого человека, когда теряет свою девственность в объятиях рыцаря, — она лишается и своих волшебных чар. Она не приносит уже счастья, богатства, но за нею по пятам не ходит больше и черное горе. С этого дня она становится простой смертной…»
— Если бы так было в действительности, — прошептала она.
Она сорвала белый венок с головы, подплыла к тритонам и фавнам, к наядам и русалкам и бросила в них цветы роз.
— Возьмите же, сестры, возьмите, — засмеялась она. — Я — человек.
* * *
В спальне Альрауне стояла большая кровать под балдахином. В ногах возвышались две тумбы, на них чаша с золотым пламенем. По бокам резьба: Омфала с Геркулесом, Персей в объятиях Андромеды, Гефест, ловящий в свои сети Ареса и Афродиту, гроздья дикого винограда, голуби и крылатые юноши. Странная кровать была покрыта позолотой — ее привезла когда-то из Лиона мадемуазель де Монтион, ставшая женой его прадеда.
Он увидел, что Альрауне стоит на стуле у изголовья постели — с тяжелыми клещами в руках.
— Что ты делаешь? — спросил он.
Она засмеялась: «Подожди, сейчас будет готово».
Она колотила и срывала золотого амура, витавшего у изголовья постели с колчаном и стрелами. Вытянула один гвоздь, другой, схватила божка и стала вертеть его в разные стороны — пока не сняла. Потом положила его на шкаф. Взяла человечка-альрауне, снова влезла на стул и при помощи проволоки и бечевки укрепила у изголовья постели. Спрыгнула вниз и осмотрела свое произведение.
— Как тебе нравится? — спросила она.
— К чему он здесь? — сказал Франк.
Она заметила: «Тут он на месте. Золотой амур мне противен: он для всех и для каждого. Мне хочется, чтобы возле меня был Галеотто, мой человечек».
— Как ты его называешь? — спросил он.
— Галеотто, — разве не он соединил нас? Так пускай же висит тут, пусть смотрит на наши ночи.
* * *
Иногда они ездили верхом — по вечерам или даже ночью, когда светила луна; ездили к «Семи горам», и в Роландзек, и дальше вдоль Рейна. Однажды у подошвы «Dracenfels» а они заметили белую ослицу: хозяева отдавали ее для прогулки в горы. Франк Браун купил ее. Это было совсем еще молодое животное — белое, как только что выпавший снег. Ее звали Бианкой. Они взяли ее с собою позади лошади, надели длинную веревку, но животное не хотело идти, уперлось передними ногами, словно упрямый мул.
Наконец они нашли средство заставить ее идти следом за ними. Они купили пакет сахару, сняли с Бианки веревку, пустили на свободу и бросали позади себя один кусок сахару за другим. Ослица бежала за ними, не отставая, обнюхивала их гетры.
Старый Фройтсгейм вынул трубку изо рта, когда они подъехали ближе, с удовольствием сплюнул на землю и улыбнулся. «Осел, — прошамкал он, — новый осел. Скоро уже тридцать лет у нас в конюшне не было осла. Вы помните, молодой барин, как я вас учил ездить верхом на старом гнедом Ионафане?» Он притащил пучок молодой моркови и дал животному — погладил по косматой спине.
«Как ее зовут, молодой барин?» — спросил он. Тот назвал ее имя.
«Пойдем, Бианка, — сказал старик, — тебе будет хорошо, мы с тобой станем друзьями». Он снова обратился к Франку Брауну. «Молодой барин, — сказал он, — у меня в деревне трое внучат, две девочки и мальчик. Это дети сапожника, он живет по дороге в Годесберг. По воскресеньям они иногда навещают меня. Можно их покатать на осле? Только тут, по двору?»
Тот кивнул головою, но не успел еще ответить, как Альрауне крикнула: «Старик, почему ты не спрашиваешь позволения у меня? Это ведь мое животное — мне его подарили. Но я разрешаю тебе катать детей — даже по саду, когда нас нет дома».
Ее поблагодарил взгляд друга — но не старого кучера. Он посмотрел полунедоверчиво-полуудивленно и пробормотал что-то несвязное. Повел ослицу в стойло, позвал конюха, познакомил его с Бианкой и повел ее к лошадям. Показал ей коровье стойло с неуклюжими голландскими коровами и молодым теленком. Показал собак, двух умных шпицев, старую дворняжку и юркого фокса, спавшего в стойле. Повел ее и в хлев, где огромная йоркширская свинья кормила своих девятерых поросят, — к козам и к курам. Бианка ела морковь и послушно шла за ним. Казалось, ей нравилось тут, у тен-Бринкенов.
…Часто после обеда из дому раздавался звонкий голосок Альрауне.
«Бианка, — кричала она, — Бианка». Старый кучер открывал стойло, и легкой рысью ослица бежала в сад. По дороге останавливалась несколько раз, поедала зеленые сочные листья, валялась в высоком клевере, потом бежала дальше по направлению зова «Бианка». Искала хозяйку.
Они лежали на лужайке под большим буковым деревом.
Стола тут не было — на траве расстилали большую белую скатерть. На ней много фруктов, всевозможных лакомств и конфет и повсюду разбросаны розы. И бутылки вина. Бианка ржала. Она ненавидела икру и устриц и презрительно отворачивалась от паштетов. Но пирожные она ела, поедала и мороженое — закусывала при этом сочными розами.
«Раздень меня», — говорила Альрауне.
Обнаженная, она садилась на ослицу, ехала верхом на белой спине животного, держась слегка за косматую спину. Медленно, шагом ехала она по лужайке — он шел рядом, положив правую руку на голову животного. Бианка была умной: она гордилась стройным мальчиком, который ехал на ней.
Там, где кончались грядки георгин, узкая тропинка вела мимо небольшого ручейка, питавшего озеро. Они не шли по деревянному мостику: осторожно, шаг за шагом пробиралась Бианка по прозрачной воде. С любопытством смотрела по сторонам, когда с берега прыгали в волны зеленые лягушки. Он вел животное мимо кустов малины, срывал красные ягоды, делился ими с Альрауне.
Дальше, обсаженная густыми илимами, расстилалась большая лужайка, сплошь усеянная гвоздикой. Ее устроил его дед для Готтфрида Кинкеля, своего близкого друга, любившего эти цветы. Каждую неделю до самой своей смерти он посылал ему большие букеты. Маленькие гвоздики — десятки и сотни тысяч — повсюду, куда ни взглянет глаз. Серебром отливали цветы, и зеленью — их длинные, узкие листья. Серебристая поляна освещалась косыми лучами заходящего солнца. Бианка осторожно несла белоснежную девушку, осторожно ступала по серебристому морю, которое легкими волнами ветра целовало ее ноги. Он же стоял поодаль и смотрел вслед. Упивался прекрасными, сочными красками.
Она подъезжала к нему. «Хорошо, любимый?» — спрашивала она.
И он отвечал серьезно: «Хорошо, очень хорошо. Покатайся еще».
Она отвечала:
«Я рада».
Она слегка гладила уши умного животного и ехала дальше. Медленно-медленно по серебру, сиявшему на вечерней заре…
* * *
— Чему ты смеешься? — спросила она.
Они сидели на террасе за завтраком, и он просматривал почту. Манассе писал ему об акциях Бурбергских рудников. «Вы читали, наверное, в газетах о золотых россыпях в верхнем Эйфеле, — писал адвокат. — Россыпи почти целиком найдены во владениях Бурбергского общества. Я, правда, пока сомневаюсь, окупит ли золото большие издержки по обработке.
Тем не менее бумаги, которые еще четыре недели тому назад не имели никакой ценности, быстро повысились благодаря умелым махинациям директоров общества и уже неделю тому назад стоили al pari. Сегодня же один из директоров банка Баллер сообщил, что они стоят двести четырнадцать. Поэтому я передал ваши акции одному знакомому и просил их тотчас же продать. Он это сделает завтра, — может быть, завтра они будут стоить еще выше».
Он протянул письмо Альрауне. «Об этом дядюшка Якоб не подумал, — засмеялся он, — иначе наверняка не завещал бы мне и матери этих акций».
Она взяла письмо, внимательно прочла от начала до конца, потом опустила и уставила взгляд в пространство. Лицо ее было бледно как воск.
— Что с тобой? — спросил Франк Браун.
— Нет, он это знал, — медленно сказала она, — знал превосходно. — Потом обратилась к нему: — Если ты хочешь нажить много денег — не продавай этих акций. — Ее голос зазвучал очень серьезно. — Они найдут еще золото: твои акции поднимутся еще выше, гораздо выше.
— Слишком поздно, — небрежно сказал он, — сейчас бумаги, наверное, уже проданы. Впрочем — ты так уверена?
— Уверена? — повторила она. — Конечно, уверена.
Она опустила голову на стол и громко зарыдала:
— Опять — опять — то же самое…
Он встал и обвил рукою ее шею. «Умереть, — сказал он. — Выкинь эту чушь из головы. Пойдем, Альрауне, пойдем купаться — свежесть воды излечит тебя от ненужных мыслей. Поговори с твоими русалками — они подтвердят, что Мелузина может приносить горе до тех пор, пока не поцеловала возлюбленного».
Она оттолкнула его и вскочила, подошла вплотную и пристально посмотрела ему в глаза.
— Я люблю тебя, — воскликнула она. — Да, люблю. Но неправда — волшебство не исчезло. Я не Мелузина. Я не дитя прозрачной стихии. Я из земли — меня создала ночь. Резкий вопль вырвался из ее губ; он не понял, было ли то рыдание или раскатистый хохот.
Он схватил ее своими сильными руками, не обращая внимания на ее сопротивление. Схватил, словно непослушного ребенка, и понес вниз, в сад, принес к озеру и бросил вместе с одеждой прямо в воду. Она поднялась оглушенная, испуганная. Он пустил каскады — ее окружали серебристые брызги.
Она громко смеялась. «Иди, — позвала она, — иди ты тоже». Когда он подошел, она увидела, что у него идет кровь. Крупные капли падали со щек, с шеи и с левого уха. «Я укусила тебя», — прошептала она.
Он кивнул. Она выпрямилась, обвила его руками и воспаленными губами стала пить его красную кровь.
— Ну, а теперь? — воскликнула она.
Они поплыли. Потом он побежал в дом, принес ей плащ и когда вернулся, она только сказала:
— Благодарю тебя, дорогой.
* * *
Они лежали под большим буковым деревом. Было жарко… Измяты, измучены были их ласки, объятия и сладостные сны. Как цветы, как нежные травы, над которыми пронеслась буря их любви. Потух пожар, жадною пастью пожравший себя самого: из пепла поднялась жестокая, страшная ненависть. Они посмотрели друг на друга — и поняли, что они смертельные враги. Красные линии на ее ногах казались ему страшными, противными — на губах у него выступила слюна, будто он пил из ее губ горький яд. А маленькие ранки от зубов ее и ногтей горели, болели и пухли…
«Она отравит меня, — подумал он, — как когда-то отравила доктора Петерсена».
Ее зеленые глаза скользили по нему возбуждающе, насмешливо, нагло. Он зажмурился, стиснул губы, крепко сжал руки.
Но она встала, обернулась и наступила на него ногой — небрежно, презрительно.
Он вскочил, придвинулся вплотную — встретил ее взгляд: она не сказала ни слова. Но подняла руку. Плюнула ему в лицо и ударила. Он бросился на нее, схватил ее тело, вцепился в ее локоны, повалил ее на землю, ударил, схватил за горло.
Она упорно боролась. Ее ногти разорвали ему лицо, зубы вонзались в руки и в грудь. Но в крови встретились внезапно их губы — нашли друг друга и со страшной болью слились…
Но он схватил ее, откинул прочь, далеко, — и она без чувств упала в траву. Он зашатался, опустился на землю, поднял глаза к лазурному небу — без воли, без мысли, желания, — прислушался к ударам своего пульса…
Наконец глаза его сомкнулись…
Когда он проснулся, она стояла перед ним на коленях. Локонами осушала кровь с его ран, разорвала сорочку на длинные полосы и стала его перевязывать…
— Пойдем, любимый, — сказала она, — надвигается вечер.
* * *
На дорожке валялась яичная скорлупа. Он стал шарить в кустах и нашел разоренное гнездо клеста.
— Негодные белки, — воскликнул он. — В парке, они прогонят отсюда всех птиц.
Их слишком много
— Что же делать? — спросила она.
Он ответил: «Убить несколько штук».
Она захлопала в ладоши. «Да, да, — засмеялась она, — мы пойдем на охоту».
— У тебя есть ружье? — спросил он.
Она подумала. «Нет — кажется, нет, надо купить… но постой-ка, — перебила она себя, — ружье есть у старого кучера. Иногда он стреляет в чужих кошек — они часто забираются в наш сад».
Он отправился в конюшню. «Здравствуй, Фройтсгейм, — сказал он. — У тебя есть ружье?»
«Да, — ответил старик, — принести его вам?» Франк Браун кивнул, потом спросил: «Скажи-ка, старик, ты ведь хотел покатать внуков на Бианке? В воскресенье они были, кажется, здесь — но я не видел, чтобы ты их катал».
Старик пробурчал что-то, пошел в свою комнату, снял со стены ружье. Вернулся и молча принялся его чистить.
— Ну? — сказал Франк Браун. — Ты не ответишь на мой вопрос?
Фройтсгейм пошевелил сухими губами. «Не могу…» — пробормотал он.
Франк Браун положил руку ему на плечо: — Будь же благоразумным, старик, скажи, что у тебя на душе. Ведь со мною, кажется, ты мог бы быть откровенен.
Кучер сказал: «Я не хочу ничего принимать от барышни — не хочу от нее никаких подарков. Я получаю жалованье — за него я работаю. А больше я не хочу».
Он понял, что переубедить этого упрямца невозможно, и решил сделать маленький вольт — бросил приманку, на которую тот неминуемо должен попасться.
— А если барышня потребует чего-нибудь от тебя, ты разве не сделаешь?
— Нет, — продолжал упрямый старик, — не сделаю ничего, что не входит в мои обязанности.
— Ну, а если она тебе заплатит, — не унимался Франк Браун, — ты сделаешь?
Кучер все еще не хотел сдаваться. «Смотря по тому…» — прошамкал он.
— Не будь же упрямым, Фройтсгейм, — засмеялся Франк Браун. — Не я, а барышня просила одолжить у тебя ружье, чтобы пострелять белок, — ведь это же не имеет ничего общего с твоими обязанностями. А за это — понимаешь: в отплату за это — она тебе позволяет покатать внуков на Бианке. Услуга за услугу, согласен?
— Пожалуй, — согласился старик. Он подал ружье и коробку патронов.
«Вот, возьмите и их, — воскликнул он. — Я хорошо заплатил, ничего ей не должен». — «Вы поедете сегодня кататься, молодой барин? — продолжал он. — Хорошо, в пять часов лошади будут головы». Он позвал конюха и велел ему сбегать к сапожнику за внуками. Чтобы вечером тот прислал детей покататься…
Рано утром Франк Браун стоял под акациями, целовавшими окна Альрауне. Он коротко свистнул. Она открыла окно и крикнула, что сейчас сойдет вниз. Легкими шагами спустилась она по лестнице и перепрыгнула через несколько ступенек крыльца. Подбежала к нему.
— На кого ты похож? — вскричала она. — В кимоно? Разве так ходят на охоту?
Он засмеялся: «Ну, для белок и так сойдет. А вот на кого похожа ты?»
Она была в костюме охотника Валленштейна. «Разве тебе не нравится?» — воскликнула она.
На ней были высокие желтые ботфорты, зеленая курточка и огромная серовато-зеленая шляпа с развевающимися перьями. За поясом старый пистолет, на боку длинная сабля.
— Сними саблю, — сказал он, — белки тебя испугаются. Она состроила гримаску. «Разве я не хорошенькая?» — спросила она.
Он обнял ее, поцеловал в губы. «Ты прелестна, моя славная рожица», — засмеялся он, отстегнул у нее саблю, длинные шпоры и отнял пистолет.
— Ну, теперь пойдем, — воскликнул он.
Они пошли по саду, тихо и осторожно пробираясь сквозь кустарник, смотря вверх на верхушки деревьев.
Он зарядил ружье и взвел курок. «Ты когда-нибудь стреляла?» — спросил он.
— О да, — кивнула она головою. — Мы с Вельфхеном были как-то на ярмарке и учились стрелять в тире.
— Прекрасно, — сказал он, — тогда ты знаешь, наверное, как нужно стрелять и как нужно прицеливаться.
Наверху в ветвях что-то зашуршало. «Стреляй же, — прошептала она, — стреляй. Там что-то есть».
Он поднял ружье, посмотрел вверх, но потом опять опустил его. «Нет, эту не надо, — сказал он. — Это молодая белка, ей нет еще и году. Пусть живет в свое удовольствие».
Они подошли к ручью, там, где он выходил из березовой рощицы на широкий цветущий луг. На солнце жужжали большие июньские жуки, над маргаритками порхали бабочки. Повсюду слышалось жужжание и стрекотание кузнечиков, пчел. В воде квакали лягушки, вверху ликовали юные ласточки.
Они пошли через лужайку к буковым деревьям. Оттуда послышалось вдруг испуганное щебетание птиц, маленькие зяблики выпорхнули из листвы. Франк Браун тихонько подошел и пристально вгляделся.
— Вот и разбойница, — прошептал он.
— Где? — спросила Альрауне. — Где?
Но уже раздался выстрел — и большая белка упала с верхушки дерева. Он поднял ее за хвост и показал Альрауне,
«Больше не будет разорять гнезда», — сказал он.
Они пошли дальше по парку: он убил вторую белку и третью — большую, темно-коричневую.
— Почему все ты стреляешь? — спросила она. — Дай и мне попробовать.
Он дал ей ружье. Показал, как нужно заряжать, — она несколько раз выстрелила в дерево.
«Ну-ка, пойдем, — сказал он, — покажешь, на что ты способна». Он пригнул ружейный ствол. «Вот так, — объяснил он, — ствол нужно всегда держать отверстием вниз, к земле, а не вверх». Около озера он увидел на самой дорожке белку. Она хотела тотчас же выстрелить, но он заставил ее подойти ближе:
— Вот так. Ну, а теперь — стреляй.
Она выстрелила — белка удивленно оглянулась, быстро вскочила на дерево и исчезла в густой листве.
Во второй раз было не лучше — она стреляла с очень большого расстояния. Когда же пробовала подойти ближе, зверьки убегали, и она не успевала даже выстрелить.
— Глупые создания, — сердилась она. — Почему они не бегут от тебя?
Его восхищала эта ребяческая досада.
— Вероятно потому, что они хотят доставить мне особое удовольствие, — засмеялся он. — Ты слишком шумишь своими ботфортами — вот почему. Но подожди, мы сейчас подойдем поближе,
Возле самой дороги, где орешник переплетался с акациями, он заметил белку. — Постой-ка здесь, — шепнул он, — я пригоню ее к тебе. Смотри туда в кусты и, как только увидишь, тотчас же свистни, чтобы я знал. Она обернется на твой свист — тогда скорее стреляй.
Он обогнул куст и зашел сзади. Разглядел наконец белку на низкой акации и согнал вниз прямо в орешник. Увидел, что она поскакала в сторону Альрауне, отошел немного и стал ждать свиста. Но не услышав его, вернулся тем же путем и подошел к Альрауне со спины. Она стояла с ружьем в руках и напряженно всматривалась в куст. А немного левее, в нескольких ''шагах от нее, в ветвях орешника, играла белка.
«Смотри, смотри, — зашептала он. — Вот там, наверху, немного левее». Она услыхала его голос и быстро повернулась к нему. Он увидел, как губы ее зашевелились, словно она собиралась что-то сказать.
Услышал вдруг выстрел и почувствовал легкую боль в боку.
Потом услышал ее страшный, отчаянный вопль, увидел, как она бросила ружье и кинулась к нему. Сорвала с него кимоно и дотронулась до раны.
Он повернул голову и посмотрел. На боку виднелась длинная, но легкая царапина-кровь почти не шла. Задета была только кожа.
— Черт побери, — засмеялся он, — чуть-чуть не попала. И как раз над самым сердцем.
Она стояла перед ним, дрожа всем телом, — еле могла говорить. Он обнял ее и начал успокаивать; «Ведь ничего же нет, дитя мое, ровным счетом ничего. Надо промыть рану и положить компресс. Посмотри же, ведь ничего нет». Он еще больше распахнул кимоно и показал голую грудь. Она стала ощупывать рану.
«Как раз над сердцем, — бормотала она, — как раз над сердцем». Обеими руками она обняла вдруг его голову. Внезапно ею овладел страх: она посмотрела испуганным взглядом, вырвалась из его рук, побежала к дому, вскочила на крыльцо…