Саллюстий описывал первоначальных римлян как наиболее религиозный народ из смертных: religiossimi mortalis («Заговор Катилины», 13), а Цицерон говорил, что древнеримская цивилизация превосходила любой другой народ или нацию в своем чувстве сакрального: omnes gentes nationisque superavimus («Об ответах гаруспиков», IX, 19). Аналогичные свидетельства можно найти и у многих других древних писателей. Чтобы уничтожить предрассудки определенной историографии, упорно продолжающей оценивать древний Рим исключительно с юридической и политической точки зрения, нужно продемонстрировать духовную и сакральную в своей основе суть древнего Рима, которую в действительности нужно рассматривать как самый важный элемент, потому что легко показать, что политическая, юридическая и этическая формы Рима в конечном итоге имели в качестве общего основания и происхождения именно особое религиозное видение, особый тип отношений между человеком и сверхчувственным миром.
Но это отношение весьма отличается от типа, характерного для верований, которые стали доминировать позже. Римляне, как и древние и традиционные люди в общем, верили во встречу и взаимопроникновение божественных и человеческих сил. Это привело их к выработке особого чувства истории и времени, к которому мы привлекли внимание в другой нашей статье, говоря о книге Франца Альтхейма. Древние римляне чувствовали, что проявление божественного можно найти скорее во времени, в истории, во всём, что совершается посредством человеческих действий, нежели в пространстве чистого созерцания, отрешения от мира, или в неподвижных, молчащих символах гиперкосмии, или «высшего мира». Таким образом, они жили своей историей с самого начала более или менее в терминах «сакральной», или, по меньшей мере, «пророческой» истории. В своей «Жизни Ромула» (1, 8) Плутарх довольно многословно говорит: «Рим не мог бы приобрести так много власти, если бы в том или ином смысле он не имел бы божественного происхождения, такого, чтобы казаться в глазах людей чем-то великим и необъяснимым».
Отсюда типично римская концепция невидимого и «мистического» двойника всего видимого и материального в человеческом мире. Именно поэтому ритуалы сопровождали каждое проявление римской жизни, — индивидуальной, коллективной или политической. Отсюда также особая концепция судьбы у римлян: судьба для них была не слепой силой, как в поздней древней Греции, а божественным порядком мира как развития, которую можно истолковывать и понимать как средство к адекватному знанию, чтобы те направления, в которых человеческие действия будут эффективными, можно было предсказать. Это относится и к тем из них, которые могли бы привлечь и актуализировать силы свыше не только для успеха, но также и для некоторого преображения и высшего оправдания.
Так как эти идеи прилагались ко всей реальности, они также утверждались для древнего Рима и в сфере военных предприятий, сфере битвы, героизма и победы. Этот факт позволяет нам увидеть ошибку тех, кто считает древних римлян расой полуварваров, которые господствовали только при помощи грубой силы или вооружения, заимствуя у других народов — таких, как этруски, греки и сирийцы — элементы, служившие им заменой истинной культуры. Скорее верно то, что древние римляне имели особую мистическую концепцию войны и победы, чья важность, как ни странно, была упущена из виду специалистами по изучению Рима, ограничившихся только сбивающими с толку и непоследовательными указаниями на многие подробно описанные традиции.
Именно римским мнением было то, что чтобы выиграть войну в материальном мире, её нужно выиграть — или, по крайней мере, обеспечить благосклонность военной удачи — мистически. После битвы при Тразименском озере Фабий сказал солдатам: «Ваша вина скорее в том, что вы пренебрегли жертвоприношениями и не вняли предостережениям оракулов, а не в том, что у вас недостаточно смелости или силы» (Ливий, XVII, 9, ср. XXXI, 5; XXXVI, 2; XLII, 2).
Ни одна римская война не начиналась без жертвоприношений, и особая коллегия жрецов — фециалии — отвечала за ритуалы, связанные с войной, считавшейся «справедливой войной», iustum bellum. Как однажды заметил де Куланж, корень военного искусства римлян состоял в том, чтобы не сражаться, когда боги были против этого; то есть, когда согласно «фатальным» предзнаменованиям считалось, что согласия сил свыше не получено.
Таким образом, центром войны было нечто большее, нежели чисто человеческий план — и как жертвоприношение, так и героизм сражающихся считались более чем просто человеческими. Римская концепция победы имеет особое значение.
В этой концепции всякая победа имела мистическую сторону в наиболее объективном смысле термина: в победителе, вожде, императоре, приветствуемом на поле боя, чувствовалось молниеносное проявление божественной силы, преображающей его в нечто сверхчеловеческое. Сам военный ритуал победы, в котором император (в изначальном смысле — не как «римский император», а как победоносный вождь) поднимался на особый щит, не лишён символизма, как можно догадаться из Энния: щит, ранее освящённый в храме Юпитера Капитолийского, означает здесь altisonum coeli clupeum, небесную сферу, за пределы которой победа возносит человека, который победил.
Открытые и недвусмысленные подтверждения этой римской концепции обеспечиваются природой литургии и великолепия триумфа. Мы говорим о «литургии», так как эта церемония чествования каждого победителя имела в Риме характер намного более религиозный, нежели военный. Победоносный вождь появлялся здесь как некое проявление или зримое воплощение олимпийского бога, все знаки и атрибуты которого он нёс. Четверка белых лошадей соответствовала упряжке солнечного бога ясного неба, а мантия триумфатора, пурпурная тога, расшитая золотыми звёздами, повторяла небесную и звёздную мантию Юпитера. Ту же самую роль выполняли золотая корона и скипетр, увенчивавшие Капитолийское святилище. И победитель красил своё лицо охрой, как в культе храма олимпийского бога, к которому он затем шёл, чтобы возложить перед статуей Юпитера триумфальные лавровые венки своей победы, подразумевая этим, что Юпитер является её подлинным автором, и что он сам получил её именно как божественная сила, сила Юпитера: отсюда ритуальная идентификация в церемонии.
Тот факт, что вышеупомянутая мантия триумфатора соответствовала таковой древних римских царей, мог вызвать следующие соображения: это могло напомнить нам о факте, представленном Альтхеймом, что даже до церемонии триумфа царя он являлся в первоначальных римских понятиях образом небесной божественности: божественный порядок, над которым последний имел преимущество, отражался и воплощался в человеческом порядке, центром которого был царь. В этом отношении — в этой концепции, которой вместе с несколькими другими с изначальных времён суждено было снова появиться в имперский период — Рим подтверждал универсальный символизм, снова обнаруживающийся во всем цикле великих цивилизаций индоарийского и ираноарийского мира, в древней Греции, в древнем Египте и на Дальнем Востоке.
Но, чтобы не уходить в сторону, давайте укажем на другой типичный элемент в римской концепции победы. Именно потому, что победа вождя рассматривалась как нечто большее, чем просто человеческое событие, она часто принимала для римлян черты numen, — независимого божества, чья таинственная жизнь была сделана центром особой системы ритуалов, предназначенных для подпитки его сил и подтверждения его невидимого присутствия среди людей. Самый известный пример — это Victoria Caesaris (победа Цезаря). Считалось, что каждая победа создавала новый центр сил, отдельный от личной индивидуальности смертного, реализовавшего её, или, другими словами, победитель становился силой, существующей в почти трансцендентном порядке: силой не победы, достигнутой в данный момент истории, но, как прямо утверждало римское выражение, «вечной» или «бесконечной» победы. Культ таких сущностей, установленный законом, был призван, так сказать, стабилизировать присутствие этой силы, чтобы она невидимо добавилась к силам расы, делая каждую новую победу средством раскрытия и усиления энергии изначальной победы. Таким образом, так как в Риме торжества по случаю смерти Цезаря и по случаю его победы были одинаковыми, а игры, имеющие ритуальное значение, были посвящены Victoria Caesaris, его можно было рассматривать как «вечного победителя».
О культе победы, который, как считалось, имел доисторическое происхождение, в общем можно сказать, что он был тайным духом величия Рима и веры Рима в свою пророческую судьбу. Со времени Августа статуя богини Победы была помещена на алтарь римского сената, и согласно обычаю каждый сенатор перед занятием своего поста подходил к этому алтарю и зажигал гранулу ладана. Таким образом, сила победы, казалось, невидимо руководила дискуссиями curia; руки салютовали её изображению, когда, с пришествием нового Принцепса, ему приносилась клятва верности третьего января каждого года, а торжественные молитвы возносились в сенате за здоровье императора и процветание империи. Особенно интересно то, что это был самый цепкий римский культ из так называемого «язычества», сохранившийся после уничтожения всех остальных.
Другие соображения можно извлечь из римского понятия mors triumphalis, «триумфальной смерти», демонстрирующего различные аспекты, которые мы, возможно, рассмотрим в другой раз. Здесь мы просто хотим добавить кое-что об одном особом аспекте героического посвящения, связанного с древнеримским понятием devotio. Оно выражает то, что в современных терминах может быть названо «трагическим героизмом», но связано с ощущением сверхчувственных сил и высшей, весьма специфической целью.
В древнем Риме devotio не означала «набожности» в современном смысле педантичной и чересчур щепетильной практики религиозного культа. Скорее это было воинственное ритуальное действие, в котором клялись пожертвовать собой, а жизнь сознательно посвящалась «низшим» силам, чей вызов должен был внести вклад в победу — с одной стороны, наделив героя неодолимой силой, а с другой стороны, вызвав панику у врага. Это был ритуал, формально основанный римским государством как сверхъестественное добавление к оружию в тех отчаянных случаях, когда считалось, что вряд ли можно победить врага обычными силами.
Из Ливия (VIII, 9) мы знаем все детали этого трагического ритуала, а также священную формулу вызова и самопосвящения, которую намеревавшийся пожертвовать собой во имя победы должен был произнести, повторяя её со слов понтифика, одетый в praetesta, с накрытой головой, с рукой на подбородке, а с ногой на копье. После этого он встречал свою смерть в сражении — это был уже не человек, а снизошедшая на него «фатальная» сила. Были благородные римские семьи, в которых этот трагический ритуал был почти что традицией: например, трое из рода Дециев совершили его в 340 г. до н. э. в войне против мятежников–латинов, затем снова в 295 г. в войне с самнитами, и снова в 79 г. в битве при Асколи: как если бы это было «семейное правило», как говорит Ливий.
Как чисто внутренняя позиция это жертвоприношение может напоминать по своей абсолютной ясности и добровольному характеру то, что всё ещё происходит сегодня в японской войне: мы слышали об особых торпедных судах, или о японских самолётах, пикировавших со своими экипажами на цель, и, опять же, это жертвоприношение, почти всегда совершаемое членами древней воинской аристократии, — самураями, имеет ритуальный и мистический аспект. Различие определённо состояло в том, что они не намеревались совершить больше, чем чисто материальное действие — но не истинное вызывание, как в римской теории devotio.
И естественно, современная и, прежде всего, западная атмосфера по тысячам причин, которые стали, так сказать, основополагающими для нашего существования за столетия, сильно затрудняет возможность почувствовать и привести в движение силы, действующие на заднем плане, и придать каждому жесту, каждой жертве, каждой победе преобразующий смысл — как те, что мы обсудили выше. Однако несомненно, что даже сегодня, в этих торжествующих превратностях не нужно чувствовать себя одиноким на поле боя — нужно чувствовать, несмотря ни на что, связь с чем-то большим, чем просто человеческий порядок, и пути, которые нельзя определить только ценностями этой видимой реальности, могут быть источником силы и упорства, чьи эффекты на любом плане, по нашему мнению, нельзя недооценивать.