— Нас вывезли из Силезии в сорок пятом. Советские войска стояли у стен замка. Но нас выхватили прямо у них из-под носа. А вот архивы остались. Бесценные архивы. Думаю, НКВД нашло им должное применение. Меня освободили американцы. Впрочем, что значит «освободили»? Блеф! Разумеется, они были куда более лояльны, чем люди из «Анэнэрбе». Правда, задержаться в Европе не дали. Да я и не стремился к этому. Зачем? Чем Европа была для меня лучше Америки? Да ни чем, помилуйте! Я не знал ни той, ни другой.

— А Россия?

— Какая такая Россия? Не было тогда никакой России. Был СССР. И что ожидало меня там? Иллюзий не питал. Я знал наверняка. И чем, в конце концов, НКВД лучше ЦРУ?

— Но почему именно ЦРУ?

— Этого они не скрывали. С нами работали люди Даллеса. Меня они втянули в работу с первых же дней. Пришлось разбираться с самоубийством доктора Хаусхофера, того самого, который открыл наци тайны Зеленого Дракона. Еще в начале века он жил в Японии, и там стал адептом ордена. А после первой мировой преподавал в Мюнхенском университете, и — как принято думать — именно тогда попал под влияние нацистов. Впрочем, эта версия всегда вызвала у меня сомнения. Возможно, выбор доктора Хаусхофера был не случаен. Возможно, ему приказали поступить именно так — пойти на сближение с Гессом, а потом — и с Гитлером. Он был серьезным ученым, основоположником учения о геополитике. Я немного знал этого человека, и не очень-то верю, что его мог одурачить малограмотный истерик. Но как бы там ни было, в 1946 году Карл Хаусхофер покончил с собой, в точности исполнив древний самурайский ритуал. Янки сразу же захотели в этом разобраться.

— И разобрались?

— Да, кое-что выяснить удалось. Там были очень любопытные стихи его погибшего сына. Что-то про демона, которого его отец выпустил в мир….

— Он погиб на фронте?

— Кто? Сын доктора Хаусхофера? Нет. Его расстреляли наци в сорок четвертом. Было очередное покушение на Гитлера, и хватали всех. А он был поэт. Писал на старогерманском. Готику переводить сложно. Еще труднее было понять, подлинный смысл его последней поэмы. А он был страшен…. Но хватит об этом! Я гражданин США с 1949 года, и ни о чем не жалею. Вот только русский язык люблю. И потому, наверное, сохранил, хотя разговорной практики не было. Но читал всегда много. А что в России, действительно, теперь в моде Набоков?

— Разве Набоков может быть в моде?

— Хм — м, пожалуй….. Да, согласен. Так говорить нельзя. Но его читают?

— Конечно. И всегда читали. Только книги достать было трудно.

— «Лолиту» конечно же?

— Почему именно «Лолиту»? Впрочем, «Лолиту», конечно, тоже. Но ведь это везде так. Одним — «Лолита». Другим — «Дар», и «Подвиг», и «Другие берега»

— Не трудитесь так, сударыня. Верю и без того: Набокова читали.

— Я не потому вовсе….

— Немного все же потому. Прислушайтесь к себе, восстановите цепочку мимолетных ощущений, и признайтесь — мысленно, на покаянии не настаиваю — я прав. Можете не отвечать.

— И не собираюсь.

— Что же касается Набокова, то заслуга его, на мой, конечно, дилетантский взгляд не в «Машеньке» или «Даре». Иными словами, романист он был хороший, спору нет. Возможно, очень хороший. И даже превосходный. Но и только. Гений явил себя в другом.

— В чем же?

— Язык, дорогая моя! Он один перенес на своих плечах, перетащил, не расплескав ни капли прекрасный русский язык, на котором объяснялись его родители в девятнадцатом веке, и Пушкин писал, и прочие великие — в наш век. В двадцатый. Там с языком обращались вольно. Не только с русским, конечно, другие постигла та же участь. Исчезла красота. Язык, прежде всего, должен теперь быть удобен. Его надо приспособить, приладить, притереть к тем задачам, которые стоят на повестке. Прагматизм — вот религия двадцатого века. И литература послушно перешла в его лоно. Я не судья. Да и судить не за что, это процесс объективный. Он один оказался сильней объективных обстоятельств. Он был настолько глубок и умен, что его читают теперь, и читать будут, я думаю, еще долго. И, читая, впитывают не только мысли, но и музыку языка. Пусть воспроизвести ее уже не сможет никто, но хоть изредка насладиться ею — тоже, знаете ли, дорогая моя, большое подспорье для души. Русский язык вообще уникален. С точки зрения лингвистических возможностей воздействия…. Но только настоящий русский язык. Тот, который сберег Набоков.

— Но разве только Набоков?

— В такой степени — только он. Я о сюжете забываю, когда начинает он играть словами. А он играет, наслаждается или забавляется, просто красоты ради. Красоты слов, и вообще — языка. Вы послушайте только хотя бы — это, к примеру: «Летучий сразу собирает тучи над кручами жгучей пустыни и неминучей судьбы…. Свечи, плечи, встречи и речи создают атмосферу старосветского бала, Венского конгресса и губернаторских именин. Ветер всегда одинок, только бегает вдали непривлекательный сеттер…» (Это он потешается над стихосложением. Каково?

— Вы, что же, всего Набокова помните наизусть?

— Я много, чего помню….

Он неожиданно рассердился и замолчал.

Такое случалось с ним часто — был по-стариковски капризен.

И обижался.

А, случалось, бранился.

«Вы глупая мурена, сударыня. Глупая мурена, и ничто иное!»

Она понятия не имела, что это за зверь такой — мурена, но не сердилась нисколько.

И готова была простить ему эту самую мурену, глупую, при том.

И многое другое могла простить, лишь бы продолжалась их странная дружба.

Старик больше не молчал.

А женщина не была одинока.

Встречаясь по утрам на террасе отеля, они радовались друг другу.

Завтрак проходил за оживленной беседой, а потом — если погода позволяла — шли гулять на берег.

Конечно, от дальних прогулок пришлось отказаться.

Силы его были невелики, их едва хватало на то, что бы одолеть небольшой отрезок бесконечного пляжа.

Их часто можно было видеть теперь из окон отеля, и служащие с любопытством наблюдали за странной парой.

И удивлялись.

Но скорее радовались за старика и одинокую даму, чем злословили.

Его старость была порукой ее целомудрия.

К тому же, отобедав вместе, и проведя еще пару часов на террасе или в уютном пиано — баре, они всегда расходились по своим номерам с тем, чтобы встретиться утром, радуясь встрече так, словно расставались на годы.

О чем можно было говорить так подолгу?

Ответ знал только ветер, но он уносился вдаль, к берегам туманного Альбиона, рассыпая над проливом те слова, что говорил старик.

Женщина же, по большей части молчала.

Ее уделом — были короткие вопросы и реплики, которые иногда забавляли старика, а иногда — сердили.