Вступительная лекция
18 октября 1943 г. Институт им. Склифосовского. Кафедра госпитальной хирургии
Упоминание имени Гиппократа – «великого отца медицины» – приводит нас, действительно, к самым истокам нашей медицинской науки. Там, на острове Кос – родине Гиппократа, — велся род Асклепиадов косских, в ведении которых было святилище Эскулапа. И отец Гиппократа— Гераклид – был тоже врачом из рода Асклепиадов.
Я не стал бы уводить ваши мысли и интересы в еще более отдаленную эпоху, когда складывалась п о э т и ч е с к а я родословная нашей медицинской науки, если бы не одно соображение. Дело в том, что в древнейшем литературном источнике – в поэмах Гомера – мы находим первые сведения о военно-полевой хирургии, ибо оба сына Асклепия – Махаон и Подалириус – были в о е н н ы м и врачами в стане данайцев. В VI песне «Илиады» мы читаем, как Махаон оказывает помощь раненому Менелаю.
Это тот самый кентавр Хирон «дружелюбный» в отличие от дикой, необузданной натуры других кентавров, который обучил врачебному искусству и Асклепия (Эскулапа), и Ахиллеса, «Пелеева сына». Другое сказание о Хироне сообщает, что он согласился умереть за Прометея – благодетеля человечества, принесшего людям огонь.
В ходе сражений Махаон, врач-воин, сам ранен. К нему на помощь срочно высылают Нестора с колесницей, дабы подобрать его с поля битвы и отвести в безопасное место, на корабли ибо:
В той же песне ниже мы читаем место, где Патрокл, соперировав раненого Эврипида, применяет обезболивающее местное лечение:
Напомню в заключение, что у Эскулапа, помимо двух сыновей – Махаона и Подалириуса, была и дочь Hygieia – богиня здоровья, всюду сопровождавшая своего отца. Она-то и кормила со своей руки ту самую змею, с которой Эскулапа всегда изображают.
Вот в нескольких штрихах поэтическая родословная нашей медицинской науки по греческой мифологии. Вернемся теперь к Гиппократу.
Ему – гениальному основоположнику научной и практической медицины – следовало бы посвятить отдельную лекцию и не только подробнее разобрать дошедшие до нас его медицинские книги, но и пристально вглядеться в его жизнь и деятельность на общем фоне блестящего расцвета античной культуры в «век Перикла». Гиппократу пришлось бы уделить совершенно равноправное место между Пифагором, Демокритом, Эпикуром, Платоном и Аристотелем. Это было бы тем более справедливо, что Гиппократ действительно «перенес философию в медицину, а медицину в философию». Но сегодня я ограничусь гораздо более скромной задачей: указанием на некоторые общемедицинские взгляды и положения, впервые установленные Гиппократом и сохранившие свое первостепенное значение до наших дней. Из специальных вопросов остановлюсь на х и р у р г и и и мнении Гиппократа о роли войн в развитии и изучении этой дисциплины.
Если не все 59 сочинений, собранных в Corpus Hippocraticus учеными Александрийской библиотеки, являются подлинными творениями самого Гиппократа, то в целом книги эти (прекрасно переизданные Медгизом года два тому назад) верно и довольно полно отображают главнейшие взгляды и приемы лечения, установленные Гиппократом. Но некоторые из этих сочинений, и притом наиболее выдающиеся, почти бесспорно принадлежат самому Гиппократу. Таковы «De arte», «De natura hominis», «De aere, aquis et locis», «Praenotiones, s. Prognosticon» и знаменитые «Афоризмы». Специально хирургический интерес представляют «Переломы», «Вправление сочленений» и «Ранения головы».
Ко времени Гиппократа существовало уже довольно подробное учение о различных болезнях и их диагностике, созданное книдской школой и в значительной мере заимствованное из египетской медицины. Критикуя традиции книдской школы, Гиппократ впервые устанавливает принцип, которому суждено было незыблемо утвердиться навеки: «Врач должен лечить не болезни, а больного». Человеческий организм рассматривается Гиппократом как целостное единство, гармонически сочетающее в себе с т р о е н и е всех органов и их ф у н к ц и и. «Природа самого человека является началом и центром для всякого суждения в медицине», — пишет он в книге «Le locis in homine».
В другой книге сказано: «О том, что находится над и под землей, возможны только догадки. Медицина же путем опыта уже очень давно сделала твердые выводы и привела к надежным методам. Только в них одних гарантия ее последующего процветания» («De prisca medicina»). И далее: «Я твердо уверен, что каждый врач обязан изучить природу человека и, буде он хочет правильно выполнять свой долг, старательно изучать, каковы взаимоотношения людей с их едой, питьем и всем образом жизни, наблюдая влияние различных вещей на каждого человека». Итак – строго индивидуальный подход к каждому больному.
Однако, помимо индивидуальных заболеваний, Гиппократ часто и подробно останавливается на групповых, обусловленных либо местными вредностями, либо появляющихся эпидемически. Этим темам посвящено несколько отдельных сочинений, в числе коих столь выдающееся, как «О воздухе, воде и местностях», где собраны плоды его многолетних путешествий и размышлений на берегах Малой Азии, островах Эгейского моря и в Скифии. Он рекомендует «обращать внимание врачей на присутствие болот и топких мест, вредящих своими испарениями, а также на качество воды, могущей вызвать образование мочевых камней и опухолей селезенки, и на воздействие ветров, времен года, даже дождя, температуры и пр.».
Те же мысли он высказывает и в трактате «О природе человека»: «Болезни происходят одни от образа жизни, другие – от вдыхаемого воздуха. Когда многие люди поражаются одновременно одной и той же болезнью, то надо полагать, что и причина общая, — нечто потребляемое всеми… и поражающее молодых и старых, мужчин и женщин, употребляющих вино и пьющих только воду, едящих ячменные пироги или только пшеничный хлеб, работающих много и трудящихся мало. Нельзя винить диету, ибо столько людей с самым противоположным образом жизни одержимы той же болезнью. Зато если одновременно появляются различные болезни, то ясно, что индивидуальной причиной в каждом случае явится образ жизни, а потому необходимо установить причинный метод лечения, т. е. необходимо изменить образ жизни».
Индивидуальный подход в диагностике и лечении, виртуозная изощренность в отыскании объективных симптомов и признаков болезней, поразительная наблюдательность и внимательность у постели больного – вот те качества, которыми Гиппократ сам располагал в полной мере и которых он требовал от тогдашних врачей. Нет сомнения, что при скромных средствах специальных методов исследования и при полном отсутствии каких-либо лабораторных анализов Гиппократ весь успех диагностики и лечения строил на тщательности общего осмотра и клинического наблюдения больных. Логическим следствием этого является возможность предсказывать исход болезней, что и отражено в одной из знаменитейших книг Гиппократа: «Ргаепо-tiones, s. Prognosticon». Он начинает это сочинение следующей фразой: «Наилучшим, как мне кажется, является тот врач, кто обладает уменьем предвидения. Узнав настоящее и прошедшее больных и разъяснив им их недосмотры, он тем самым сразу приобретает доверие. И самый способ его лечения станет лучше при предвидении им предстоящих изменений в ходе болезни». А как шедевр наблюдательности и исчерпывающей полноты и яркости описания можно бы привести выдержку из того места «Prognosticon», где изложен внешний вид больного и его лицо при перитоните, то, что веками во всех странах цитируют во всех учебниках, как «facies Hippocratica»: «нос заостренный, глаза и виски впалые, уши холодные и съежившиеся, сережки уха топырятся; кожа лба суха, натянутая, шероховата; цвет лица желтый или темный, синеватый или свинцовый». Вот текст и клинический признак, воистину классический в прямом и переносном смысле, классический в кавычках и без оных, — текст самого Гиппократа.
Коснувшись такого хирургического состояния, как перитонит, который во времена Гиппократа не мог быть объектом операции, замечу, что в целом хирургический раздел его творений и деятельности не менее замечателен, чем общемедицинский. Больше того, компетентные критики считали, что Гиппократ даже более замечателен как хирург, чем как врач. Мне как хирургу не более затруднительно оценивать заслуги Гиппократа в хирургии, чем в семиотике, пропедевтике и клинике. И я полагаю, что общемедицинские заслуги Гиппократа все же важнее специально хирургических. Эти общие медицинские установки и директивы способствовали развитию хирургии в веках; на них хирургия зиждется и процветает теперь. Хирургическая т е х н и к а есть неотъемлемая, важнейшая и незаменимая часть л е ч е н и я в хирургической клинике, где исследование больных, наблюдение за ними, уход и установка предсказаний проводятся на общеклинических основаниях. Все эти разделы врачебной деятельности если не целиком созданы, то полностью и заново переработаны Гиппократом. И в этом отношении Гиппократ – не только первый в истории медицины, но и один из крупнейших реформаторов в науке. Хирургические его сочинения действительно поражают обширностью знаний, тщательностью наблюдений и совершенно невероятной для тех далеких времен изобретательностью и полной целесообразностью хирургических приемов.
Возьмем хотя бы книгу «О суставах». Здесь в 87 разделах, из коих некоторые суть целые отдельные главы, разобраны почти все существующие вывихи (рук, ног, челюстей, позвоночника), отдельно все виды вывихов для каждого сустава (передние, задние, двусторонние, открытые, невправимые и т. д.), косолапость, искривления позвоночника. Помимо интереснейших и поразительно верных общих правил вправления и лечения вывихов и их рецидивов, Гиппократ дает подробное описание способов вправления для каждого вывиха, что все вместе взятое составляет полнейший курс ортопедической техники с описанием громадного количества всевозможных аппаратов, рычагов, лестниц, наклонных плоскостей и пр. Возьмите перелистайте и хотя бы просмотрите замечательные картинки в «Комментариях Галена к Гиппократу» (Венеция, 1609) или же изумительные византийские миниатюры из комментариев Аполлония Киттийского; они часто репродуцируются по оригиналу Флорентийской библиотеки. Ведь по этим рисункам можно изучать не только историю ортопедии, но и саму ортопедию. Много ли есть современных способов и приемов вправления вывихов л ю б о г о сустава, которого не оказалось бы в тексте или даже на рисунках в древнейших изданиях Гиппократа?! Точно так же есть ли такой общий или частный раздел лечения п е р е л о м о в, который не имел бы своих истоков в книгах Гиппократа с описанием шин, повязок для любых разделов конечностей и замечательными рисунками систем вытяжений и противовытяжений остроумными тягами и всевозможными рычагами.
А сравнительно небольшая книга «О ранах»! Сколько там замечательных истин первостепенной важности, применимых поныне, будь то в отношении местного лечения, ран или общих лечебных мероприятий. А разве не кажется почти невероятной глава о трепанациях черепа?! Операции прокола живота и грудной полости тоже изобличают в Гиппократе очень крупного и смелого хирурга.
Совершенно особый интерес для нас представляют взгляды Гиппократа на службу в армии как лучшую из школ хирургии. «В практике городов, — пишет он, — встречается очень мало случаев упражняться в хирургии ран, за редкостью гражданских и иностранных войн в наших городах. Такие случаи, наоборот, весьма часты и встречаются почти ежедневно в походах за границу, а потому желающий посвятить себя хирургии должен поступить на службу и следовать за войсками, отправляющимися на внешние войны. Только таким путем возможно приобрести навык и опытность в этой отрасли искусства».
Нужно ли подчеркивать, насколько эти указания Гиппократа справедливы и созвучны текущим событиям нашей исторической эпохи. Примите их как завет отца медицины из глубины веков. Примите их из уст хирурга, который 29 лет тому назад, осенью 1914 г., как Вы, с пятого курса университета уезжал прямо на войну, тоже против извечного нашего врага – Германии… Vita brevis, ars longa! Жизнь краткотечна, но врачебный опыт накапливается, фиксируя эмпирические закономерности, собранные путем преемственных долголетних тщательных наблюдений. Поэтому искусство – вечно.
И Гиппократ считал совершенно определенно, что «врач – служитель искусства». В успешности лечения он признает долю счастья: «Я сам не отрицаю, что в медицине многое зависит от удачи, но полагаю, что плохо леченные болезни имеют большей частью неблагоприятный, а хорошо пользованные – счастливый исход».
Помимо наблюдений, знаний и интуиции, искусство требует опыта и упражнений. В своем сочинении «Peri techne» (греч.), т. е. «Об искусстве», Гиппократ под словом «techne» широко объединяет все эти понятия и требования. В другой книге – «De ventis et aere» он пишет: «Для желающих посвятить себя хирургии необходимо широко практиковаться в операциях, ибо для руки практика – лучший учитель». И тут же добавляет: «Когда же имеешь дело со скрытыми и тяжелыми болезнями, то здесь „techne" не помогает и нужно призвать на помощь размышление».
Перлы врачебной премудрости обильно разбросаны во многих книгах Гиппократа. Их даже трудно подбирать и систематизировать, настолько их много и так хороши большинство из них. В каждом из таких афоризмов и высказываний чувствуется гениальный наблюдатель и опытнейший врач, передумавший глубокие думы. «Искусный врач, прежде чем взяться за дело, ожидает, пока не отдаст себе ясного отчета в свойстве страдания, и старается лечить скорее предусмотрительно, чем с безумной отвагой, скорее нежно, чем прибегая к насилию».
Каждое начатое лечение надо проводить методически, следя за реакцией организма и не торопясь менять системы лечения. «Когда все сделано по правилам, — пишет он, — а необходимое действие не наступает, все же лучше оставаться при однажды примененном средстве, пока не миновало то состояние, которое было вначале».
Другой принцип Гиппократа, тоже классический, — это знаменитая формула contraria-contraris, т. е. лечение болезненных состояний, применяя и вызывая противоположные им состояния.
Третий принцип, впервые со всей ясностью высказанный и продуманный Гиппократом, — это vis medicatrix naturae. Гиппократ отлично понял самое главное, а именно, что защитительные и всецелительные силы живого организма действительно огромны и что искусство врача должно лишь руководить и помогать этим природным свойствам и силам в их защитных усилиях. В разгадке этих целебных сил натуры Гиппократ подыскивал объяснение естественного, научного порядка, но неизбежно прибегал и к философским, идеалистическим аргументам. Ведь у него не было ни микроскопа, ни чувствительных химических реактивов. А ведь ни учение о фагоцитозе, ни иммунобиологические реакции и никакие новейшие блестящие достижения коллоидной химии до сих пор еще не исчернили этой темы, не закончили собой главы о лечебной самозащите организма.
Гиппократ делал безошибочные заключения, пользуясь одной лишь гениальной наблюдательностью у постели больного. Вот такую прозорливость можно, пожалуй, назвать интуицией. Intueri по-латыни значит взирать, вглядываться. Интуиция есть свойство высмотреть и осмыслить кое-что такое, мимо чего очень многие другие люди пройдут, не обратив внимания. Она чаще всего – плод громадного умственного напряжения и огромной любви к своему делу. Интуиция как непосредственное усмотрение истины, целесообразности или прекрасного не есть нормальный путь познания; ей обучить нельзя, а потому вести к ней и призывать не стоит. Но отрицать ее тоже нельзя, хотя бы в искусстве, а потому допустимо восхищаться античными примерами интуиции в лице Гиппократа в области нашего врачебного искусства.
«Panta rei» (все течет), — говорили философы Древней Греции. И наши медицинские знания чрезвычайно далеко продвинулись за истекшие две с половиной тысячи лет. Течение бывало то бурным, то замедлялось. Путь был то более прямым, то извилистым. Иногда и неоднократно течение заносило наш научный корабль в заводи, откуда порой было трудненько выбраться. Это случилось тогда, когда отдельные теории или даже крупные и вполне реальные, но односторонне истолкованные медицинские открытия заводили клинику временно в тупик. И вот тут-то в период кризиса естествознания, а, следовательно, и медицины всегда и неизменно выход пытались найти в кличе: «Назад, к Гиппократу!».
Так получалось тогда, когда увлечение все новыми и новыми открытиями грозило или действительно уводило не только диагностику, но и лечение из палаты в лаборатории, рентгено- и электрокардиографические кабинеты, в отделения сывороток, вакцин и т. п. Нелепо было бы отрицать прогрессивное и практическое значение большинства таких открытий. Лишь бы не переоценить их роли и значения и не дать им увести нас самих от постели больного, а нашу науку завести временно в тупик. Чувство меры нужно во всем, в каждом искусстве. В этом залог художественности.
Итак, не «назад, к Гиппократу», а «вперед, с Гиппократом!!».
Разрешите теперь нам мысленно перенестись через двадцать столетий в Москву, в ту пору, когда в 1707 г. здесь была открыта первая в России настоящая больница и при ней тоже первая медико-хирургическая школа. Случилось это по указу Петра Великого, изданному 25 мая 1706 г., каковую дату вполне справедливо считать днем рождения медицины в России.
Так возник «гофшпиталь» по приказанию самого Петра «за Яузой рекой, против Немецкой слободы, в пристойном месте, для лечения болящих людей». Как сам госпиталь, так и медико-хирургическую школу возглавил замечательный голландский хирург Николай Бидлоо. Там же был учрежден театр анатомический, в котором Петр Великий «сам при разнятии мертвых тел многократно присутствовал».
Бидлоо проявил чрезвычайную преданность порученному ему делу, всецело посвятив себя ему на протяжении почти 30 лет оставшейся жизни. Он был выдающимся для того времени хирургом и лично производил большинство операций. Обучение десмургии или «учреждение бандажей» находилось на обязанности его помощника, лекаря. Последний (chimrgus informator) одновременно служил и прозектором, и препаратором, и ординатором госпиталя, и хирургом, и репетитором всех специальных медицинских предметов «для натвержения учащихся».
Так как преподаватели-иностранцы не знали русского языка, то занятия могли вестись либо на голландском и немецком, или же на латинском языке. Поэтому первоначальный комплект учащихся старались набрать из детей иностранцев. А так как последних не хватало, то по мысли Бидлоо были набраны ученики славяно-греко-латинских училищ в Москве, «из Китая-города, за Иконным рядом». Эти русские дети готовились для будущей деятельности игуменов, архимандритов, даже епископов, а поэтому должны были хорошо понимать латынь.
Никаких книг и учебников не было вовсе. Слушая продиктованные «лекцион», ученики рады были бы их записывать. Да вот беда – бумага была большая редкость и стоила очень дорого, будучи почти недоступной для бедных ребят госпитальной школы. Карандашей тогда еще не было и, как писал Чистович, «они заменялись свинцовыми палочками, вытянутыми из расплющенной дроби. Гусиные же перья для письма ученики собирали сами каждое лето около Успеньева дня по берегам московских прудов и речек, где разгуливали целые стада линяющих гусей».
Курс ученья продолжался от 5 до 10 лет, и сам Бидлоо не без гордости рапортовал Петру о том, что ученики «толико по анатомии и хирургии обыкли, что я лучших из сих студентов вашего царства величества священной особе или лучшим господам рекомендовать не стыжусь, ибо они не токмо имеют знание одной или другой болезни, которая к чину хирурга надлежит, но и генеральное искусство о всех тех болезнях от главы даже до ног с подлинным обучением как их лечить, зело поспешно научилися».
Бидлоо умер 23 марта 1735 г. Его преемником стал де Тейльс – полная противоположность Бидлоо, завистник и ненавистник. Он ненавидел не только самого Бидлоо и его память, но презирал русский народ и все русское. Он сгруппировал вокруг себя таких же, как он сам, иностранцев-проходимцев, различных подлекарей, аптекарей, интриговал Так возник «гофшпиталь» по приказанию самого Петра «за Яузой рекой, против Немецкой слободы, в пристойном месте, для лечения болящих людей». Как сам госпиталь, так и медикохирургическую школу возглавил замечательный голландский хирург Николай Бидлоо. Там же был учрежден театр анатомический, в котором Петр Великий «сам при разнятии мертвых тел многократно присутствовал».
Бидлоо проявил чрезвычайную преданность порученному ему делу, всецело посвятив себя ему на протяжении почти 30 лет оставшейся жизни. Он был выдающимся для того времени хирургом и лично производил большинство операций. Обучение десмургии или «учреждение бандажей» находилось на обязанности его помощника, лекаря. Последний (chimrgus informator) одновременно служил и прозектором, и препаратором, и ординатором госпиталя, и хирургом, и репетитором всех специальных медицинских предметов «для натвержения учащихся».
Так как преподаватели-иностранцы не знали русского языка, то занятия могли вестись либо на голландском и немецком, или же на латинском языке. Поэтому первоначальный комплект учащихся старались набрать из детей иностранцев. А так как последних не хватало, то по мысли Бидлоо были набраны ученики славяно-греко-латинских училищ в Москве, «из Китая-города, за Иконным рядом». Эти русские дети готовились для будущей деятельности игуменов, архимандритов, даже епископов, а поэтому должны были хорошо понимать латынь.
Никаких книг и учебников не было вовсе. Слушая продиктованные «лекцион», ученики рады были бы их записывать. Да вот беда – бумага была большая редкость и стоила очень дорого, будучи почти недоступной для бедных ребят госпитальной школы. Карандашей тогда еще не было и, как писал Чистович, «они заменялись свинцовыми палочками, вытянутыми из расплющенной дроби. Гусиные же перья для письма ученики собирали сами каждое лето около Успеньева дня по берегам московских прудов и речек, где разгуливали целые стада линяющих гусей».
Курс ученья продолжался от 5 до 10 лет, и сам Бидлоо не без гордости рапортовал Петру о том, что ученики «толико по анатомии и хирургии обыкли, что я лучших из сих студентов вашего царства величества священной особе или лучшим господам рекомендовать не стыжусь, ибо они не токмо имеют знание одной или другой болезни, которая к чину хирурга надлежит, но и генеральное искусство о всех тех болезнях от главы даже до ног с подлинным обучением как их лечить, зело поспешно научилися».
Бидлоо умер 23 марта 1735 г. Его преемником стал де Тейльс – полная противоположность Бидлоо, завистник и ненавистник. Он ненавидел не только самого Бидлоо и его память, но презирал русский народ и все русское. Он сгруппировал вокруг себя таких же, как он сам, иностранцев-проходимцев, различных подлекарей, аптекарей, интриговал против Бидлоо, считая, что последний понапрасну тратит деньги на обучение русских, «из которых не выйдет ничего, кроме буянов и неучей, так как русские вообще неспособны к серьезному образованию».
«Когда умер Бидлоо и в училище ворвался де Тейльс, — пишет Оппель, — то он произвел там большие беспорядки: наказывал, сек, отправлял в солдаты, одним словом, упражнялся в жестокостях и своеволии». Школа после этого, конечно, заглохла. Госпиталь же уцелел, разросся и процветает в настоящее время как огромный госпиталь Московского военного округа.
Но высшего специального образования прекратить тоже уже было нельзя. Хотя сам преобразователь не дожил до открытия медико-хирургических школ в своей новой, северной столице, но уже в 1733 г. архиятером Ригером были утверждены штаты медицинских школ при Генеральных сухопутных и адмиралтейском госпиталях в Санкт-Петербурге. Третья такая же школа была тогда же открыта при Кронштадтском госпитале. А в 1755 г. родная дочь Петра – императрица Елизавета – в Татьянин день (12 января) утвердила шуваловский проект о Московском университете.
Разрешите мне на короткое время отвлечь ваше внимание и пригласить в гренадерскую роту лейб-гвардии Преображенского полка, куда темной ночью 25 ноября 1741 г. прибыла цесаревна Елизавета. Она явилась туда только что не античной Палладой: в кирасе поверх роскошного платья, с православным крестом вместо копия и хотя без музыки, зато… со своим старым учителем музыки Шварцем. После горячей молитвы и дав торжественную клятву в течение всего своего царствования не подписывать смертных приговоров (замечу, что обет этот был честно выполнен), Елизавета явилась в Зимний дворец, вошла с гренадерами в спальню правительницы Анны и подняла ее словами: «Пора вставать, сестрица!». Низвергаемый принц-император, а за ним принц отец Антон Ульрих Брауншвейгский были завернуты солдатами в постельные простыни и спущены вниз для отправки. Так, удачной ночной феерией разогнан был очередной немецко-брауншвейгский табор, собравшийся на берегах Невы дотрепывать петрово наследие.
Возмущение немецким засильем во всей России было так велико, что солдаты и русское население в ту же ночь учинили немецкий погром, во время которого были изрядно помяты и побиты не только канцлер Остерман, но даже сам фельдмаршал Миних.
Сильно озлобили немцы против себя русских людей! Свежи были еще воспоминания об ужасах «бироновщины»! И если чуть не пятый раз за 16 лет со смерти Петра трон захватывался в порядке дворцового переворота, то теперь выступала на сцену все же наиболее законная из всех претенденток: русская царевна – родная дочь Петра Великого.
Ее двадцатилетнее царствование, как о том тонким, добродушным юмором рассказывал о. Ключевский, прошло для России не без славы, даже не без пользы. Вспомним, что она разбила лучшего в то время стратега – Фридриха Великого, войска ее взяли Берлин. При ее 300-тысячной армии и превосходных полководцах карта Европы буквально лежала у ее ног. Только… ей некогда было в эту карту заглядывать: будучи чрезмерно занятой своими платьями, церковными хорами и итальянской оперой, Елизавета до конца своей жизни была в уверенности, что в Англию из России можно проехать сухим путем.
Вот эта-то беззаботная русская барыня и учредила первый настоящий русский университет. Он был открыт 26 апреля 1755 г. в Москве, возле Иверских ворот, в бывшем доме Бориса Годунова.
Университет этот с самого своего возникновения стал центром национальной русской культуры, колыбелью русской науки, матерью всех русских университетов и alma mater стольких блестящих русских деятелей, ученых и публицистов, как, например, Герцена, Огарева, Белинского, Грибоедова, Гончарова, Кони, и врачей Пирогова, Боткина, Сеченова, Склифосовского, Чехова, Федорова, Вельяминова, Спасокукоцкого.
Позвольте в течение оставшегося часа моей вступительной лекции остановиться на нескольких хирургах московской школы, из которых некоторые последовательно занимали сначала студенческую скамью, а затем и профессорскую кафедру.
Отдельно надо будет сказать о том воспитаннике медицинского факультета Московского университета, который был командирован за границу для подготовки к профессорскому званию, получил его, ехал домой, в свою родную Москву, но по дороге серьезно заболел и проболел слишком долго. Это был Николай Иванович Пирогов. Мечта его не сбылась: его кафедра досталась Ф. И. Иноземцеву по назначению графа Строганова, «а я, москвич, — писал впоследствии Николай Иванович, — остался на бобах и госпитальной койке в Риге».
* * *
Памяти Пирогова, жизни и деятельности этого величайшего хирурга не только России, но крупнейшего хирурга своего времени, следовало бы посвятить отдельную лекцию. Я постараюсь это сделать, тем более, что уже приближается шестое декабря – годовщина его смерти, а 60-летие его кончины прошло неотмеченным осенью 1941 г., ибо это были самые критические дни в осаде и Москвы, и Ленинграда.
В сегодняшнюю мою задачу входят только два периода биографии Пирогова:
1) студенческие годы, характеризующие ранний период жизни Московскогомедицинского факультета, и
2) деятельность Николая Ивановича как военно-полевого хирурга, т. е. его знаменитыенаучные работы по военной хирургии и его бессмертная эпопея в осажденном Севастополе.
Но разрешите совсем кратко напомнить те сцены и обстоятельства из детства Пирогова, о которых он столь очаровательно повествует в автобиографии. Они нужны, чтобы понять, как крупное историческое событие – Отечественная война, потрясшее ребенка в самые ранние детские годы и явившееся его первым сознательным впечатлением, неизгладимо сохранилось на всю долгую жизнь, отразилось на важнейших вопросах его общего мировоззрения и, может быть, предопределило военный оттенок его будущей хирургической деятельности.
Пирогов родился 13 ноября 1810 г. «в приходе Троицы в Сыромятниках», т. е. близ теперешнего Курского вокзала. И самые первые, но потрясающие впечатления были: комета 1812 г., бегство всей семьи от нашествия французов из Москвы во Владимир и возвращение оттуда на пепелище после отступления наполеоновских армий.
Вместе со всей победоносной страной стала возрождаться и сгоревшая первопрестольная столица. И майор Пирогов, казначей военно-провиантского депо, выстроил новый дом на месте сожженного. Здесь окруженный заботами матери и шестерых оставшихся в живых старших детей (из четырнадцати) ребенок укладывался вечерами под беличье одеяльце с любимой серой кошкой Машкой, а просыпаясь утром, видел белые розы в стаканах воды, принесенные няней из соседнего сада Ярцевой.
Несколько лет страна ликовала, торжествуя свое избавление и славные победы над врагами. И в детские воспоминания Пирогова врезались не только всевозможные разговоры и рассказы взрослых, но и многочисленные яркие карикатуры на французов, выходившие повсюду и широко распространенные. Из подобных карикатур была составлена «Азбука» в форме карточных картинок. Вот по ним-то самоучкой и выучился читать Пирогов. Судите сами, насколько соответствовало содержание такой азбуки интересам и разумению шестилетнего ребенка. Вот, например, буква «А» представляла глухого мужика и бегущих от него в крайнем беспорядке французских солдат; подпись:
Буква «Б»: Наполеон, скачущий в санях с Даву и Понятовским на запятках; надпись:
Буква «В»: французские солдаты раздирают на части пойманную ворону; пояснение:
На всю жизнь в память Пирогова врезалась буква «Щ»:
«Долго-долго задумывался над ней, — писал Пирогов, — не умея себе объяснить, почему какой-то француз в мундире, увозимый в карете казаком и притом желающий выпрыгнуть из кареты именуется «щастьем»? Какое же это для нас счастье, думалось мне?»
Размышляя надо всем этим в глубокой старости, Пирогов спрашивал себя, не породили ли такие карикатуры склонность к насмешке и свойство замечать в людях скорее смешную и худшую сторону, чем хорошую. Зато, отвечая, он совершенно уверенно считает, что «эти карикатуры над кичливым, грозным и побежденным Наполеоном вместе с другими изображениями его бегства и наших побед развили во мне рано любовь к славе отечества». «Так было у меня, — продолжает он, — и я, от 17 до 30 лет окруженный чуждой мне народностью в Дерпте, среди которой жил, не потерял нисколько привязанности и любви к отечеству, а потерять в ту пору было легко: жилось в отчизне не очень весело и не так привольно, как хотелось бы жить в двадцать лет». Это сказано в «Дневнике старого врача» в 1880 г., т. е. когда Пирогову было уже 70 лет.
Но я не буду задерживать Вас на философских взглядах и общей идеологии, столь подробно высказанной автором этого выдающегося «Дневника». Вернемся к его детству, ибо в Московский университет Пирогов поступил 14-летним ребенком. Так как в университет не принимались лица моложе 16 лет, то вместо метрики было сфабриковано «свидетельство» московского комиссариатского депо, удостоверявшее, что Николаю Ивановичу «шестнадцать лет». «Мал бех в братии моей и юнейший в доме отца моего».
Но в ту пору в этом семействе стряслись два страшных несчастья. Сначала денежное разорение жившей безбедно семьи вследствие растраты 30 тысяч рублей отправленным на Кавказ комиссионером Ивановым; ответственность легла на отца Пирогова. Пришлось взять сына из прекрасного, но дорогого частного пансиона Кряжева. А меньше чем через год, когда первого мая, в превосходный солнечный день, Пирогов пораньше возвращался из университета, предвкушая условленную совместную поездку с отцом за город, в Сокольники, он увидел его с темно-багровым раздутым лицом, окаймленным воротником мундира, «лежащим на столе как дань готовая земле».
И «не прошло месяца после внезапной смерти отца, как все мы – мать, двое сестер и я, должны были предоставить дом и все, что в нем находилось, казне и частным кредиторам. Приходилось с кое-какими крохами идти на улицу и думать о завтрашнем дне». «Как я или, лучше, мы пронищенствовали в Москве во время моего студенчества— это осталось для меня загадкой», — писал Пирогов и тут же добавляет: «Зато и ученье было таковское— на медные деньги».
В отличие от других факультетов, медицинский факультет во времена Пирогова оставлял желать лучшего. Своих клиник университет не имел вовсе. Ведь только после сорокалетнего существования в феврале 1797 г. в Московском военном госпитале для профессора Матвея Пеккена была выделена и приспособлена для преподавания «клиническая палата» на 10 коек. Заведовал ею Ефрем Осипыч Мухин – будущий декан медицинского факультета, покровитель и настоящий добрый гений Пирогова.
Мухин близко знал семью Пироговых со времени, как он вылечил в ней опасно больного старшего брата Николая Ивановича. Событие это оставило глубокий след в душе Николая Ивановича, и с раннего детства он заинтересовался медициной. Мухин посоветовал разорившемуся отцу Пирогова готовить и отдать сына прямо в университет и помог ему в этом в качестве декана и экзаменатора. Наконец, Мухин же, оценив старание и способности Пирогова, предложил ему и обеспечил заграничную командировку для подготовки к профессуре.
Мы, конечно, должны быть признательны Мухину за все это. Легко понять и позднее желание Пирогова в старости отблагодарить своего благодетеля земным поклоном. Тем менее понятна та прямо насмешливая характеристика, которую дает Мухину Пирогов на страницах того же самого «Дневника».
Мухин начал работу военным фельдшером в войсках Суворова при осаде Очакова. А затем его карьера развивалась от подлекаря и прозектора госпиталя в Лефортове до адъюнкт-профессора и, далее, через должность «первенствующего доктора» Голицынской больницы до ординарного профессора и декана Московского медицинского факультета, где в разное время он преподавал то анатомию, то физиологию, токсикологию, судебную медицину или санитарную полицию.
Пирогов рассказывает, что как анатом Мухин известен был своей книгой, которая хотя и признавалась «классической», но от петербургской анатомии Загорского отличалась тем, что: 1) все анатомические термины были переведены на невозможный русский язык; 2) к шести частям анатомии Загорского прибавлена седьмая, изобретенная Ефремом Осипычем: ученье о мокротных сумочках; 3) бедренная артерия была названа «артерией баронета Вилье» с примечанием, что последний, посетив анатомический театр в Москве, назвал эту артерию своей любимой.
Его учебник ф и з и о л о г и и был слабой переделкой руководства Ленгоссена, к которому Мухин тоже добавил свое «ученье о стимулах». Пирогов четыре года аккуратно посещал все лекции Ефрема Осипыча и «хотя ни разу не мог дать себе отчета, о чем собственно читалось, но приписывал это собственному невежеству и слабой подготовке». Много позже, приехав в Москву после занятий в Дерпте, Пирогов нарочно пошел на лекции Мухина, чтобы проверить самого себя. Но и на этот раз он не смог уловить ни смысла, ни логики, например, в переходах от «свойств и проявлений жизненной силы к малине, которую мы с таким аппетитом в летнее время кушаем со сливками», или еще «к букашке, которая, отогревшись на солнце, улетает с хрустального льда, воспевая (т. е. жужжит) хвалу Богу».
Мухин добросовестно прочитывал все главы курса физиологии, не оставаясь в долгу у слушателей. Исключение составляли женские половые органы и функция деторождения. Чтение этой главы ежегодно совпадало с началом великого поста и под этим предлогом откладывалось, «как предмет скоромный до более удобного времени».
Трудно понять, почему Пирогов так твердо запомнил промахи и недочеты своего учителя и вносил их в свой «Дневник» через 65 лет, т. е. через 30 лет после смерти своего благодетеля. Ведь в подзаголовке Пирогов собственноручно пометил, что хотя дневник писан «исключительно для самого себя, но не без задней мысли, что, может быть, когда-нибудь прочтет и кто другой». Приходится верить Пирогову, что в роли преподавателя ф и з и о л о г и и Мухин выступал неудачно. Но справедливо напомнить, что Ефрем Осипыч без чьей-либо помощи и протекции благодаря неутомимой энергии и огромному труду из безвестного фельдшера стал знаменитым столичным врачом и выдающимся хирургом-оператором.
Из всех видов практической деятельности наибольшую славу создавали Мухину его работы именно по хирургии. Он был учителем многих поколений тогдашних хирургов-практиков и опубликовал большое количество работ по оперативной хирургии, напечатанных в журналах «Вестник Европы», «Московские ведомости» и «Журнал русской литературы». Отдельным изданием вышли «Описания хирургических операций», опубликованные в 1807 г., «для пользы соотчечий, учащихся медико-хирургической науке, и молодых лекарей, занимающихся производством хирургических операций».
С полным правом Ефрем Осипыч мог писать о себе в предисловии к своей книге («Краткое наставление врачевать от укушения бешеных животных», Москва, 1831): «Я всегда с твердостью духа, с самоотвержением и пренебрежением здоровья моего постоянно исполнял возложенные на меня обязанности; я рылся в трупах более 30 лет, учу более 40 лет; я неутомимостью моей проложил стезю анатомии и операторской должности».
Еще более суровой критике подвергает Пирогов другого своего учителя Матвея Яковлевича Мудрова – «другую тогдашнюю московскую знаменитость», который в ту пору «переседлался в бруссеисты». Это увлечение учением Бруссэ, по мнению Пирогова, было тем менее оправдано, что в отличие от молодых ученых, коих «обуяла философия Шеллинга» при их поездках в Германию, Мудров напал на бруссеизм «сидя дома и притом в 50-летнем возрасте».
Конечно, Пирогов даже в старости своей мог сетовать на своего покойного учителя (он умер в 1831 г. от холеры, будучи членом специальной комиссии по борьбе с возникшей холерой) за многое: за потерю половины лекционного часа на наказание провинившегося студента-кутилы, которого Мудров заставил читать молитву на троицын день, за длиннейшие «рапсодии» против покинутого броунизма или за неожиданное приказание всем студентам следовать за ним через двор в анатомический театр к проф. Лодеру, где Мудров изумил не только своих слушателей, но и самого вновь награжденного анненской звездой Лодера торжественной тирадой:, «Красуйся светлостью звезды твоея», и т. д.
Но Пирогов не отрицает, что никто как Мудров постоянно твердил ему о необходимости учиться патологической анатомии и тем, безусловно, внушил эту важную мысль.
На всю жизнь запомнились Пирогову промахи и другого его учителя – ботаника и зоолога Алексея Леонтьевича Ловецкого, который при экскурсиях на Воробьевы горы, будучи не в силах определить сорванные студентами цветы, неизменно говорил: «Отдайте их моему кучеру, я потом дома у себя определю». А когда, вздумав вместо обычных картинок представить студентам свежий препарат, Алексей Леонтьевич с тарелкой в руках, обернутой салфеткой, читает и демонстрирует половые органы петуха, то в середине лекции смущенный прозектор вполголоса заявляет: «Алексей Леонтьевич, ведь это же курица!» «Как курица? Разве я не велел вам приготовить петуха?»
Я не буду вступаться в защиту этого адъюнкта, знаменитого Фишера. Что же касается Мудрова, то, вопреки студенческим, а по сути дела детским, воспоминаниям Пирогова, он был бесспорно выдающимся врачом-практиком и клиницистом. Об этом можно судить по многочисленным и в высшей степени замечательным печатным трудам, характеризующим Мудрова как первоклассного наблюдателя и блестящего, вдумчивого терапевта.
Будучи учеником знаменитого Забелина, основоположника школы московских терапевтов, Мудров сам поддержал начатую традицию и с честью подготовил себе преемника – Овера. А с тех пор эта традиция и школа не переводились в течение всего XIX века, достигнув наивысшего расцвета в лице Г.А.Захарьина и А.А.Остроумова в канун XX столетия.
Повторяю, М.Я.Мудров не только заслуживает уважения как нищий семинарист, пробившийся из Вологды в университетскую гимназию ценой больших бедствий и лишений, а затем по окончании Московского университета (1802) и усовершенствования в Вене, Париже и Берлине занявший кафедру в своей alma mater, читая сначала курс «войсковых болезней», а затем патологию и терапию. Его книга «Слово о способе учить и учиться «медицине практической» (Москва, 1820) может до сих пор читаться с большой пользой как выдающийся учебник семиотики и диагностики, где подробно и систематически разобраны все приемы клинического обследования, анамнеза и объективных симптомов, обеспечивающих не только дифференциальную диагностику, но строго индивидуальную оценку больного, диктующую и особые лечебные назначения. Лечить не болезнь, а больного Мудров считает главным секретом успеха. Он требовал подробнейших записей в историях болезни, просиживал многие ночные часы лично над этим занятием, а 40 переплетенных томов, включивших свыше 1000 историй болезни, собранных им за 22 года, Мудров считал своим главным самоучителем. «Сие сокровище для меня дороже всей моей библиотеки. Печатные книги можно найти, а истории болезни нигде. В 1812 г. все книги, составлявшие мое богатство и ученую роскошь, оставались здесь на расхищение неприятелю, но сей архив был везде со мной».
Обращаясь к преподаванию анатомии и хирургии, приходится признать, что во времена пироговского студенчества в Московском университете с этими предметами дело обстояло значительно хуже, чем в ту же пору в Петербурге, где в Академии хирургия была представлена столь выдающимися профессорами, как И.Ф.Буш и его сподвижники И.В.Буяльский, X.X.Саломон и П.Н.Савенко.
В Москве на лекциях анатомии Ю.X.Лодера учение проводилось по наглядному методу, т. е. демонстрировались препараты. Но сами студенты не препарировали трупы, и Пирогов утверждает, что за все время своего университетского образования он ни разу не упражнялся на трупах, не отпрепарировал ни одного мускула. Взамен этого на стене анатомического театра огромными буквами красовалось: «GNOTHI SEAUTON» (познай сам себя), а во весь карниз полукруглого амфитеатра-аудитории золотыми буквами сияли слова: «Руце твоя создаста мя и сотвори мя, вразуми мя, и научуся заповедем твоим». Не надо забывать, пишет Пирогов, что «все это было во времена оны, когда хоронились на кладбищах с отпеванием целые анатомические музеи (в Казани во времена Магницкого) и когда был поднят в министерстве народного просвещения вопрос, нельзя ли обходиться при чтении анатомических лекций без трупов. В некоторых университетах (в Казани), действительно, читали миологию на платках. Профессор анатомии, рассказывали мне его слушатели, привяжет один конец платка к acromion, а другой – к плечевой кости и уверяет свою аудиторию, что это deltoideus».
Я перехожу к наиболее интересующей нас части – преподаванию х и р у р г и и. Прежде чем цитировать самого Пирогова, попытаемся угадать, каким коечным фондом располагал Московский университет для обучения хирургии. Наводящие данные имеются в двух источниках. Шевырев в своей истории Московского университета сообщает, что в 1805 г. при университете появился «хирургической институт», а что в 1846 г. в нем число коек с 16 возросло до 60. И проф. Бобров в «Описании факультетской хирургической клиники» говорит, что до 1846 г. Московский университет имел одну хирургическую клинику на 15 кроватей. Сведения совпадают, и, по-видимому, именно на этих 15 койках и обучались московские студенты времен Пирогова всей хирургии у проф. Федора Андреевича Гильдебрандта.
Это был племянник И.Д.Гильдебрандта, преподававшего анатомию и физиологию в Московской медицинской школе. Принятый волонтером в 16-летнем возрасте, Федор Андреевич получил звание лекаря в 1792 г., а с 1804 г. стал профессором хирургии в Московском университете и занимал кафедру до 1830 г. Позже он преподавал хирургию в Медико-хирургической академии и до 1844 г. был консультантом по хирургии в Мариинской больнице.
Ф.А.Гильдебрандт как практический хирург был, по-видимому, на большой высоте и в совершенстве владел техникой многих тогдашних операций. Пирогов рассказывает о нем в следующих словах: «Ф.А.Гильдебрандт, искусный и опытный практик, особливо литотомист, умный остряк, как профессор был из рук вон плох. Он так сильно гнусавил, что, стоя в двух-трех шагах от него на лекции, я не мог понимать ни слова, тем более что он читал и говорил по-латыни. Вероятно, проф. Гильдебрандт страдал хроническим насморком и курил постоянно сигару. Это был единственный индивидуум в Москве, которому разрешено было курить на улицах. Лекции его и его адъюнкта Альфонского состояли из перефразирования изданного Гильдебрандтом краткого (и краткого до plus ultra) учебника хирургии на латинском языке».
«Хирургия – предмет, которым я почти вовсе не занимался в Москве, — писал Пирогов. — Она была для меня в то время наукой неприглядной и вовсе непонятной». И далее: «Итак я окончил курс; не делал ни одной операции, не исключая кровопускания и выдергивания зубов, и не только на живом, но и на трупе не сделал ни одной и даже не видал ни одной сделанной на трупе операции».
Вот с такой-то университетской подготовкой и образованием Пирогов 17-летним юношей и получил врачебный диплом. «Хорош я был лекарь, — писал он через много лет, — с моим дипломом, дававшим мне право на жизнь и смерть, не видав ни однажды тифозного больного, не имев ни разу ланцета в руках!».
«Вся моя медицинская практика в клинике ограничилась тем, что я написал одну историю болезни, видев только однажды моего больного, а для ясности прибавил в эту историю такую массу вычитанных из книг припадков, что она поневоле превратилась в сказку».
Первая частная практика Пирогова перед отъездом за границу случилась у чиновника, жившего в том же доме. «Он лежал уже, должно быть, в агонии, когда мне предложили вылечить его от жестокого и продолжительного запоя. Видя свою несостоятельность, я первое дело счел необходимым послать за цирульником; он тотчас явился, принеся с собой на всякий случай и клистирную трубку. Он знал par distance, что нужен клистир, раскусив тотчас же, с кем имеет дело и объявил, что без клистира дело не обойдется. Дело было ночью. Что произошло потом с клистиром – не помню, но больного к утру не было уже на свете.
В благодарность за мои труды вдова прислала мне черный фрак покойного, в который могли бы влезть двое таких, каков я. Этот незаслуженный гонорар был очень кстати: переделанный портным, полагавшим, что я еду открывать острова и земли, фрак этот поехал со мной и в Дерпт и прожил со мною еще и там целых пять лет».
Я опускаю весь период развития Николая Ивановича как врача, профессора и ученого с его командировкой в Дерпт, а оттуда за границу; с занятием кафедры своего учителя Мойера, вторичной научной поездкой за границу; переход Пирогова в Медико-хирургическую академию в Петербург, организацию госпитальной хирургической клиники, Анатомического института, консультативную деятельность в пяти крупнейших столичных больницах и его поездку в 1847 г. на Кавказ в наши войска, осаждавшие Салты.
Перенесемся мысленно в Севастополь, куда в самый разгар военных действий Пирогов прибыл с группой врачей и сестер милосердия поздней осенью 1854 г.
С первых дней начавшейся крымской кампании Пирогов настойчиво добивался своей командировки в Севастополь, заявляя о своей готовности «употребить все свои силы и познания для пользы армии на боевом поле». Его заявления долго ходили по инстанциям, в Севастополе раненые гибли тысячами без компетентной хирургической помощи, а мировая знаменитость и лучший военно-полевой хирург всех времен и всех народов тщетно вымаливал себе разрешения для поездки на фронт, в осажденный Севастополь. Дело явно и сознательно тормозили, и только личное вмешательство великой княгини Елены Павловны круто изменило все к лучшему. При этом важную роль играл не только огромный авторитет Пирогова и искреннее желание Елены Павловны максимально помочь нашим раненым, но также открывшаяся перед великой княгиней перспектива реализовать собственный грандиозный план. Она задумала небывалое в мире дело: командировку сестер милосердия для обеспечения женского ухода за ранеными и больными на полях сражений и в военных госпиталях.
Женская забота о больных только что начинала появляться в немногих городских больницах Европы и России. Принимая приглашение, Пирогов признался великой княгине, что он лишь мельком видел в Париже работу так называемых диаконисс. Теперь Пирогов отправлялся в Севастополь со своим личным отрядом врачей (Каде, Обермиллер, Хлебников, Беккерс, Тарасов, а позже С. П. Боткин) и с первым отрядом из 28 сестер вновь организованной и ставшей с той поры всемирно знаменитой Крестовоздвиженской общины во главе с ее начальницей А. П. Стахович. В Севастополе к пироговской группе прикомандировали еще двух полковых врачей – Доброва и Пастухова; кроме них, в отряде работал лекарский помощник Калашников, сопровождавший Пирогова еще в кавказской экспедиции, и фельдшер Никитин. А в январе, к моменту особо ожесточенной осады, в Крым прибыли еще три группы сестер: вторая группа во главе с Меркуловой и третья группа со старшей сострой, знаменитой Е. М. Бакуниной, о которой Пирогов писал с таким восхищением, и отряд так называемых сердобольных вдов, присланный императрицей Марией Александровной.
Этот первый в мире опыт работы женского персонала по оказанию помощи раненым непосредственно в зоне военных действий не только полностью оправдал себя и внес огромное улучшение в трудное дело военно-полевой хирургии, но беззаветное и героическое участие большой группы сестер в бессмертной севастопольской эпопее подняло на высокий пьедестал доблесть русской женщины в глазах всего цивилизованного мира.
Образ «севастопольской сестрички» долгие годы после окончания крымской кампании сиял немеркнущей славой среди лучших деяний культурного человечества. Многие из сестер были ранены и контужены; 17 сестер погибли при исполнении своего долга, большей частью от тифа.
Пирогов прибыл в Севастополь 12 ноября (старого стиля) 1854 г. «Вся дорога от Бахчисарая, — пишет он, — на протяжении 30 верст была загромождена транспортами раненых, орудий и фуража. Дождь лил как из ведра: больные, между ними ампутированные, лежали по двое и по трое на подводе, стонали и дрожали от сырости. И люди, и животные едва двигались в грязи по колена; падаль валялась на каждом шагу; из глубоких луж торчали раздувшиеся животы павших волов и лопались с треском; слышались в то же время вопли раненых и карканье хищных птиц, целыми стаями слетавшихся на добычу, и крики измученных погонщиков, и отдаленный гул севастопольских пушек».
Это эвакуировались в Симферополь раненые после первой бомбардировки (5 октября), давшей 2000 потерь среди защитников крепости, и двух сражений: при Балаклаве (9 октября) и при Инкермане (24 октября), повлекших около 11 000 потерь с нашей стороны.
Пирогов застал в севастопольских госпиталях 1500 раненых и, рассортировав их по роду ранений, а главное, по характеру инфекции, он немедленно приступил к широкой оперативной деятельности. Особенно много было выполнено резекций локтя. И сразу же как важнейший лечебный прием была введена знаменитая пироговская гипсовая повязка, которая совершенно изменила прежнее безнадежное течение огнестрельных переломов и ранений суставов.
Как с точки зрения транспортных задач, так и как лечебное средство гипсовая иммобилизация произвела крупнейший переворот в важнейшей главе военно-полевой хирургии. Благодетельную роль хорошей иммобилизации Пирогов оценил еще в 1847 г., когда на Кавказе, под Салтами, он широко применял крахмальные повязки. Но там же он изучил и недостатки крахмальных повязок и с той поры перешел на гипсовую иммобилизацию. Замечательные свойства гипсовых повязок были широко проверены еще за два года до крымской войны, и подробное изложение методики и результатов было опубликовано Пироговым в отдельной монографии еще в 1854 г. на русском и немецком языках. Теперь в Севастополе гипсовая повязка впервые в мире нашла себе широчайшее применение на поле брани. Она спасла многие сотни жизней и конечностей у тогдашних защитников Севастополя.
Я горд сознанием и счастлив возможностью сообщить вам, что почти через 90 лет, в долгие месяцы героической защиты Севастополя от осаждавших его немецких армий, пироговская гипсовая повязка нашла широчайшее применение по инициативе старшего врача Института имени Н. В. Склифосовского профессора нашей кафедры Б. А. Петрова – главного хирурга Черноморского флота. Там, равно как и на всех фронтах Красной Армии, пироговская гипсовая повязка спасла тысячи конечностей и многие тысячи жизней доблестных защитников нашей родины.
Когда в январе 1855 г. неприятель возобновил бомбардировку, то Пирогов переехал на осажденную Южную сторону, дабы развернуть максимальную помощь близ самих бастионов и поменьше перевозить раненых, не имевших теплой одежды, через бухту на Северную сторону при 6-10° мороза. Пирогов быстро провел первостепенные организационные мероприятия: приспособление новых помещений для перенесения операционных в чистые здания из уже безнадежно зараженных домов; сортировку всех вновь поступающих и изоляцию раненых с прогрессирующей раневой инфекцией в «гангренозные» отделения; планомерную эвакуацию раненых для дальнейшего лечения в глубоком тылу; организацию значительного резервного коечного фонда на случай массовых поступлений при неизбежных штурмах крепости; распределение сестер не только для ухода за ранеными и для сопровождения транспортов при дальних перевозках, но также и для бдительного контроля за правильным отпуском положенного раненым питания и всякого снабжения, т. е. для борьбы с бессовестными хищениями интендантов и высшей медицинской чиновной администрации. Не буду излагать, как встретили все такие начинания Пирогова и его ревностных героических помощниц официальные севастопольские чиновники. Последние мешали и вредили ему, где и как только могли. Не обошлось и без официальных жалоб и выговоров. Сам Пирогов и его сотрудницы вынесли все: и бомбардировки неприятеля, и издевательства администрации.
Главным перевязочным пунктом было Дворянское собрание – роскошное по архитектуре и внутреннему убранству здание, стоявшее на берегу залива.
«Это прекрасное строение, — писала в своих мемуарах лучшая и любимейшая из пироговских сестер Е. М. Бакунина, — где прежде веселились, открыло свои богатые красного дерева с бронзой двери для внесения в них окровавленных носилок; большая зала из белого мрамора с пилястрами из розового мрамора чрез два этажа, а окна только вверху. Паркетные полы. А теперь в этой танцевальной зале стоит 100 кроватей с серыми одеялами. В одну сторону большая комната, это – операционная, прежде биллиардная; в другую сторону еще две комнаты с прекрасными с золотом обоями; в них тоже койки».
Но зараженность этого помещения была такова, что Пирогов немедленно закрыл его для очистки и проветривания на 6 недель. Главный пункт был перенесен в так называемый Инженерный дом (у самой Артиллерийской бухты), а гангренозных больных и больных с «нечистыми» ранами перевели в дома купцов Гущина и Орловского, где по указаниям Пирогова лекарский помощник Калашников и сестры Григорьева, Богданова и Голубцова несли самую трудную и наиболее неблагодарную обязанность ухода за теми, «раны которых испортились от антонова огня или состояние которых сделалось не только безнадежным, но и вредным для других». «Кто знает только по слухам, — продолжает Николай Иванович, — что значит это „memento mori", — отделение гангренозных и безнадежных больных в военное время, тот не может себе представить всех ужасов бедственного положения страдальцев. Огромные вонючие раны, заражающие воздух вредными для здоровья испарениями; вопли и страдания при продолжительных перевязках; стоны умирающих; смерть на каждом шагу в разнообразных ее видах: отвратительном, страшном и умилительном, — все это тревожит душу даже самых опытных врачей, поседевших при исполнении своих обязанностей. Что же сказать про женщин, посвятивших себя из одного участия и бескорыстного милосердия на это служение, тяжкое и отвратительное для человека светского».
Но вот настало 28 марта – страшный день бомбардировки, начатой с близкой дистанции от города и бастионов. Канонада продолжалась более 10 дней беспрерывно, и этот период навеки вошел в историю Крестовоздвиженской общины. Работать Пирогову пришлось под прямым артиллерийским обстрелом. В доме, где он жил, бомбой пробило крышу, а в другом домике, откуда он переселился, тотчас после его отъезда бомбой отбило весь угол, где стояла его кровать. В самом Дворянском собрании, куда Пирогов вновь перевел главный перевязочный пункт и операционные, боковые комнаты были разрушены стрельбой с близко подошедшей ночью неприятельской канонерской лодки. «Если уже в обыкновенной жизни, — писал Пирогов, — человек может преспокойно умереть каждую минуту, т. е. 1440 раз в сутки, то здесь, в Севастополе, возможность эта возрастает по крайней мере до 36 400 раз (число неприятельских выстрелов)».
Противник направил свои главные силы вначале на 4-й, 5-й и 6-й бастионы и отчасти на Малахов курган. С первых трех бастионов раненых защитников сносили в Дворянское собрание, а с 3-го бастиона и с Малахова кургана – на Павловский мысок, где работала начальница общины Стахович вместе с Чупати и Будберг.
С 28 марта Пирогов с большой частью врачей переехал и безвыходно жил и работал в Дворянском собрании. «Койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение 9 дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков, вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу Собрания. Эти 9 дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались вместе с носилками целыми рядами на паркетном полу, пропитанном на целых полвершка запекшейся кровью. Врачи, фельдшера и служители составляли группу, беспрестанно двигавшихся между рядами раненых с оторванными, раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери залы ежеминутно отворялись и затворялись: вносили и выносили по команде: «на стол», «на койку», «в дом Гущина», «в Инженерный», «в Николаевскую».
В боковой довольно обширной операционной на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушат. Матрос Пашкевич – живой турникет Дворянского собрания, отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях, едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому. С неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке поручалась жизнь собрата.
Бакунина постоянно присутствовала в этой комнате с пучком лигатур, готовая следовать на призыв врачей.
Воздух комнаты, несмотря на беспрерывное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы; это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.
Ночью при свете стеарина те же кровавые сцены, нередко в еще больших размерах, представлялись в зале Дворянского собрания. Чтобы иметь понятие о всех трудностях, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков, при тусклом свете фонарей направляющихся к входу Собрания и едва прокладывающих себе путь сквозь толпы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью, каждый хочет скорого пособия и громко требует перевязки или операции, а умирающие – последнего отдыха».
Вследствие усиления бомбардировок и прямой угрозы для раненых 4-е отделение пришлось перенести из Александровских казарм на Павловский мысок, а часть сестер из отделений с Северной стороны перевести на главный пункт, где Пирогов с врачами и бригадой Бакуниной не успевали обслуживать возросшие потоки раненых.
«Кровавые траншейные битвы 10 и 11 мая, — писал Пирогов, — требовали со стороны врачей и сестер усилий, доходивших до изнурения сил, тем более что раненые прибывали на главный перевязочный пункт ночью. Утомленные ночными дежурствами, производством операций, перевязкой раненых, врачи и сестры в течение этих достопамятных дней не знали другого спокойствия, кроме короткого сна на лавках и койках, пробуждаемые лопаньем бомб и воплем вновь приносимых раненых.
Старшая сестра 2-го и 3-го отделений Екатерина Михайловна Бакунина отличалась своим усердием. Ежедневно днем и ночью ее можно было застать в операционной комнате ассистирующей при операциях. В это время, когда бомбы и ракеты то перелетали, то не долетали и ложились кругом всего Собрания, она обнаружила со своими сообщницами присутствие духа, едва совместимое с женской натурой и отличавшее сестер до самого конца осады. Трудно решить, чему более удивляться – хладнокровию ли этих сестер или их самоотвержению. Велика и высока была их обязанность: им поручались и последние желания, и последний вздох умирающих за отечество!»
В конце мая обстрел госпиталей стал настолько интенсивным, что пришлось переместить главный пункт из Собрания на Николаевскую батарею (казематированную), а с Павловского мыска – в Михайловскую батарею.
Для размещения громадного количества раненых офицеров к прежнему отделению, помещавшемуся в Екатерининском дворце на берегу бухты у Графской пристани, добавили новое офицерское отделение на Северном берегу у батареи № 4. Ввиду усиления бомбардировки часть раненых с Северной стороны перевели в суконные палатки близ деревни Бельбек и на Инкерманские высоты (в 3–6 верстах от Севастополя).
Первого июня, совершенно измученный, Пирогов временно уехал в Петербург; с ним выехали и врачи его отряда. Сестры остались все и продолжали работу в самый критический период. «И теперь, после отъезда Пирогова, — писала в своих мемуарах Е. М. Бакунина, — работали непрерывно, аккуратно, но не было того оживления, той живости, того душевного участия».
За время трехмесячного отсутствия Пирогова в Севастополе произошли большие события. Отчаянный штурм 6 июня был отбит с огромными потерями для французов и англичан. Был ранен генерал Тотлебен – замечательный, энергичный строитель всех защитных севастопольских укреплений, которого сами французы прозвали «русским Вобаном». Но еще ужаснее была потеря адмирала Нахимова – подлинного героя и души всей севастопольской обороны. Он пал сраженным на Малаховом кургане, там, где в самом начале осады был убит столь же выдающийся герой – генерал Корнилов.
После вынужденного затишья 24 августа началась последняя, шестая, бомбардировка, и 27 августа после финального штурма враги ворвались на Малахов курган. Это решило участь Севастополя.
Еще в июле неприятельская бомба попала-таки в самую танцевальную залу Дворянского собрания и разрушила столь долго существовавший главный пункт севастопольской хирургии. Бакунина, которая категорически отказалась перевестись на Северную сторону, перешла в добровольное подчинение к тоже замечательной старшей сестре Будберг и отклонила все настойчивые предложения хоть временно отдохнуть от бессменных ночных дежурств.
«Бакунина была последней из сестер, вышедших через мост из Севастополя на Северную сторону, — писал Пирогов в письмах к жене. — В день 27 августа старшая сестра Будберг получила контузию в левое плечо осколком бомбы. Она же и сестра Смирнова 2-я получили 26 августа значительные контузии осколками стекол на батарее, разбившихся от взрыва шаланды, нагруженной порохом и стоявшей у Графской пристани. Сестра Смирнова при этом едва не лишилась зрения, а сестра Будберг была завалена обломками выпавших от сотрясения окон; один из ампутированных, за которым она ухаживала, поспешил к ней на помощь. Во время самого отступления сестра Будберг, обремененная ношей (она спасала пожитки Общины и деньги, принадлежащие раненым), едва не упала на мосту от усталости и утомления».
Пирогов вернулся в Крым; 28 августа он приехал в Симферополь, а 1 сентября ему пришлось увидеть «две знаменитые развалины: Севастополь и Горчакова». Он нашел и массу раненых, свезенных на Северную сторону после штурма Малахова кургана. Здесь они валялись кучами в солдатских палатках, ожидая перевозки в Бахчисарай и Симферополь на крестьянских телегах. Так как с занятием города и всей Южной стороны крепости военные действия против Севастополя приближались к концу, то Пирогов перенес свою главную деятельность в Симферополь, где скопилось свыше 13 000 раненых.
Здесь он застал вопиющий беспорядок и злоупотребления. Вместо лечебной деятельности пришлось заниматься энергичной административной работой, сопровождавшейся постоянными столкновениями с местной госпитальной чиновничьей публикой. Взаимные обвинения и жалобы иногда доходили высоко и приводили к выговорам не только от Горчакова, но даже от императора. Но дров и продовольствия в госпитале это не добавляло. Не приносило это и теплой одежды для раненых, отправляемых при наступивших холодах, глубокой осенью, в Перекоп, а оттуда и в Екатеринослав, т. е. за 500–700 верст.
Пирогов организовал транспортное отделение сестер, опять во главе с Е.М.Бакуниной. Он составил определенные вопросы, «Инструкцию», как называла их Бакунина в своих «Воспоминаниях». По всем шести пунктам: о перевязках в пути, питании раненых, врачебных и фельдшерских осмотрах и пр. ответы пришлось дать самые печальные. «Проводить целые дни и даже недели в холоде и сырости, вязнуть в грязи на проселочных дорогах, наблюдать за больными, рассеянными в этапных аулах иногда на протяжении более версты, не имея достаточных средств помочь больным при внезапных ухудшениях болезни; а едва возвратившись назад, снова пускаться в знакомый путь, — вот в чем состояла транспортная служба сестер», — рассказывал Пирогов, уезжая из Крыма в декабре 1855 г. Вернувшись в Петербург, Пирогов вскоре покинул Медико-хирургическую академию, а вместе с тем и навсегда оставил госпитальную работу и официальную хирургическую деятельность. Таким образом, участие в севастопольской обороне было последней самой блестящей страницей его творческой работы на поприще хирургии. Он принял должность попечителя сначала Одесского, а затем Киевского учебного округа.
* * *
Я не буду касаться сложной загадки, почему Пирогов в 47-летнем возрасте, т. е. в полном расцвете своих сил и хирургического таланта, навсегда оставил хирургическую деятельность в больницах и научно-преподавательскую работу в высших медицинских школах. Отдельных поводов и второстепенных причин было несколько. Многих подобных моментов сам Пирогов касался и в «Вопросах жизни», и в «Автобиографии», и в «Дневнике старого врача». Сегодня я не буду на них останавливаться. Скажу лишь, что в течение почти четверти века оставшейся жизни Пирогов больше всего и чаще всего возвращался к проблеме именно военно-полевой хирургии.
Его знаменитейшая книга «Начала общей военно-полевой хирургии» в самом своем заглавии говорит, что «Начала» эти взяты из наблюдений во время крымской войны и кавказской экспедиции. Она была издана в Лейпциге в самый момент голштинской войны сначала на немецком языке. Переработанное русское издание вышло в Дрездене в 1865 г.
И дважды еще Пирогов предпринимал инспекционные поездки для изучения постановки помощи раненым на фронте: во время Франко-прусской войны 1870–1871 гг. и Русско-турецкой войны 1877 г. Обе эти поездки дали массу ценных наблюдений, опубликованных Пироговым в отдельных изданиях.
Подытожим в самых кратких чертах те фундаментальные нововведения, которыми военно-полевая хирургия обязана гению Пирогова.
1. Э ф и р н ы й наркоз. Применен им впервые в мире на поле брани и одним из первых в Европе в госпитальной хирургической работе.
2. Г и п с о в а я п о в я з к а. Первым в мире на войне и притом в громадном масштабе. Одним из первых в мире в хирургии вообще. Замечу, что ни гипсовые повязки, ни эфирные наркозы вовсе еще не применялись даже гораздо позже (1863 и 1865 гг.), в обеих голштинских войнах. Я говорил уже, что во время текущей Отечественной войны наши и союзные хирурги с помощью пироговской гипсовой повязки спасают тысячи жизней и конечностей.
3. С о р т и р о в к а р а н е н ы х как важнейший принцип, обеспечивающийвозможность целесообразно использовать всегда и неизбежно дефицитные на войне руки исилы хирургов. Установленные Пироговым в Севастополе четыре группы раненых могут бытьприняты и на сегодня как наиболее целесообразный вид первоначальной рабочей сортировкипри массовом поступлении раненых:
а) смертельно раненые и безнадежные, которым нужен лишь последний уход ипредсмертные утешения;
б) раненые, требующие абсолютно неотложной хирургической помощи;
в) раненые, кому операция может быть отложена на следующий день или даже позднее;
г) легко раненые, состояние которых допускает возвращение в часть после простойперевязки.
Такая сортировка должна предотвратить беспорядок и неизбежный хаос, ибо, как говорил Пирогов, «желая помогать всем разом и без всякого порядка перебегая от одного раненого к другому, врач теряет, наконец, голову, выбивается из сил и не помогает никому». «Я горжусь этой заслугой, хотя ее и забыл сочинитель „Очерков медицинской части в 1854–1856 гг. "». Сочинителем был киевский профессор Гюббенет, работавший на Корабельной стороне Севастополя и ни разу не обмолвившийся в своих «Очерках», что благодетельную сортировку вел Пирогов.
4. Р а с с р е д о т о ч и в а н и е р а н е н ы х и изоляция тяжело инфицированных в особыегангренозные отделения. Пирогов сделал это с первых дней своего приезда в Севастополь. ВЗападной Европе к этому пришли только после открытия Листером антисептики, афактически начали применять лишь к концу Франко-прусской войны 1871 г.
Стоит ли добавлять, что выделение рожистых и анаэробных отделений, а также изоляторов для столбнячных со времени Пирогова стало категорическим требованием почти в любой боевой и мирной обстановке.
5. Пирогов вплотную подошел к разгадке причин нагноения в ранах. И если последнее слово в этом вопросе было произнесено Листером, то каждый читающий многочисленные пироговские главы в «Началах военно-полевой хирургии», посвященные этой главнейшей теме, ясно видит, что как по концепции, так и по характеру лечебных мероприятий Пирогов был очень близок к тому, чтобы этим решением вплести лучший цветок в венок своей бессмертной славы.
«Я был одним из первых в начало 50-х годов и потом в 1863 г., — писал Пирогов, — восставших против господствовавшей в то время доктрины о т р а в м а т и ч е с к о й пиемии. Доктрина эта объясняла происхождение пиемии механической теорией засорения сосудов кусками размягченных тромбов; я же утверждал, основываясь на массе наблюдений, что пиемия, этот бич госпитальной хирургии с разными ее спутниками (острогнойным отеком, злокачественной рожей, дифтеритом, раком и т. п.), е с т ь п р о ц е с с б р о ж е н и я, развивающийся из вошедших в кровь или образовавшихся в крови ф е р м е н т о в, и желал госпиталям своего Пастера для точнейшего исследования этих ферментов. Блестящие успехи антисептического лечения ран и листеровской повязки подтвердили как нельзя лучше мое ученье». И страницей ниже, в той же автобиографии, Пирогов говорит: «Неподвижность поврежденной части, самой раны, антисептические средства при лечении раны, тщательная забота о свободном выходе ферментов, ее заражающих, и методическое давление с возбуждением местной испарины, — вот главные основы, по моему мнению, благотворного действия листеровой повязки, которые были не раз уже давно испытаны мной в госпитальной практике, и если они не дали таких блестящих результатов, как эта повязка, то причиной тому было несовершенство техники и недостаток в приспособлении удобного материала.
Открытое лечение ран, известное мне также давно из опытов над животными, я также испытывал при больших пластических операциях и при резекции суставов и костей, и при миотомиях и ущемленных грыжах, и потому нисколько не удивляюсь результатам, заставившим о себе так много спорить современных хирургов».
6. Знаменитая пироговская о с т е о п л а с т и ч е с к а я ампутация голени стала родоначальницей всех остеопластических операций на конечностях и открыла собой абсолютно новую и одну из самых блестящих глав ортопедической хирургии.
7. То же можно сказать и про п о д к о ж н ы е т е н о т о м и и, которые замечательны не только по частным показаниям и практическому значению, выявленному в монографии о перерезках ахиллова сухожилия; работы эти показали важное значение кровяного сгустка и его способности к организации и восстановлению нарушенной целости тканей.
Но если нельзя отрицать крупной роли пироговских открытий по частным и специальным вопросам хирургии, то было бы вовсе несправедливо умолчать о Пирогове-анатоме. Можно с уверенностью утверждать, что если бы Пирогов не обессмертил себя работами в клинической и военно-полевой хирургии, то он вошел бы все равно в первые ряды мировых ученых как анатом. Уже первая его книга «Хирургическая анатомия артериальных стволов и фасций», изданная в 1838 г. в Дерпте на латинском и немецком языках с роскошным атласом in folio, была не только премирована академической демидовской наградой, но создала ему всемирную славу. Сам великий Вельпо в Париже, лично не скрывал своего преклонения перед автором этого совершенно оригинального выдающегося анатомического исследования, создающего абсолютно новые принципы для отыскания артерий при операциях.
Вторая выдающаяся работа – это шесть выпусков прикладной анатомии и атлас распилов замороженных трупов, изданный тоже in folio. Здесь заново создается вся топографическая анатомия по разрезам в трех направлениях. Атлас выходил в течение 5 лет в ранний петербургский период деятельности Пирогова. Издание прекратилось вследствие банкротства книгопродавца. Но, вернувшись из Севастополя, Пирогов возобновил было свои работы и на сей раз стал готовить скульптурные препараты, вырубая постепенно отдельные подвижные органы из замороженных трупов с помощью долот и молотка. Эти неповторимые препараты, высеченные самим Пироговым, составляли еще один замечательный атлас, сразу раскупленный без остатка в европейские библиотеки.
Все эти выдающиеся, ставшие классическими, анатомические работы Пирогова в то время имели тем большее значение, что анатомо-физиологическое направление, которое Пирогов устанавливал для хирургов, не только не понималось его современниками в достаточной степени, но встречало возражения со стороны некоторых крупнейших тогдашних авторитетов, например Руста, Греффе-отца и даже Диффенбаха. Из немцев только Лангенбек старший был в то время и хирургом, и анатомом одновременно.
Если ко всему этому добавить интенсивнейшую деятельность по преподаванию п а т о л о г и ч е с к о й а н а т о м и и, когда за 14 лет петербургского периода Николай Иванович произвел 11 000 аутопсий, в том числе 800 трупов погибших от азиатской холеры (за 6 недель 1848 г.), что послужило материалом еще для одной книги, изданной на русском и французском языках опять с атласом in folio, то это далеко не исчерпывает главнейших научных и печатных работ Пирогова. Я не называл отдельного изданного им атласа для судебных медиков, двух томов анналов его Дерптской клиники (за 1836–1837 и 1837–1838 гг.) и особенно «Отчеты» его петербургской клиники, книгу «О счастье в хирургии», а также его первую самостоятельную работу «Num vinctura aortae» – докторскую диссертацию, над которой Пирогов интенсивно проработал с 1829 по 1833 г. По новизне методики исследований как анатомических на трупах, так и вивисекций, проделанных над животными, работа Пирогова над перевязкой аорты была тогда сочинением выдающимся и как таковое переведена и опубликована в одном из лучших немецких хирургических журналов (Греффе и Вальтера).
Таково простое перечисление главнейших научных работ Пирогова по хирургии. Я не имел возможности задерживаться ни на одной из этих тем. Но думаю, что даже сказанного мной достаточно, чтобы составить себе некоторое представление о научном значении и мировых заслугах Пирогова. Теперь, через 62 года после его смерти, можно без увлечений и пристрастия давать объективную оценку его личности, общественной и педагогической деятельности, а главное определить его место как хирурга-клинициста и хирурга военно-полевого. Я не ошибусь, утверждая, что в середине прошлого века Пирогов был самым выдающимся хирургом Европы, а как хирург военно-полевой Пирогов не имел себе равного во все века, в любой стране, у всех народов.
* * *
Возвращаясь к хирургической школе Московского университета, я коснусь самым беглым образом деятельности проф. В.А.Басова – преемника Ф.И.Иноземцева, учителя и предшественника Н.В.Склифосовского. Упомянуть о нем следует не потому только, что за время своей профессуры он выпустил 34 поколения русских врачей и хирургов. Басов был выдающимся техником-виртуозом. Он проделал и опубликовал некоторые хирургические работы, значительно опережавшие соответствующие западно-европейские исследования, давшие их авторам мировое признание. Но, помимо этого, фигура и клиника Басова ярко характеризуют московскую хирургию в годы, предшествующие листеровской антисептике, что необходимо представить себе, дабы понять один из главных секретов успеха и блестящего расцвета хирургии в Москве при Склифосовском. Наконец, помянуть добрым словом Басова побуждают и другие чувства. Этот терпеливый труженик, по словам Склифосовского, на всю жизнь сохранил суровый вид и угрюмую, порой даже мрачную внешность может быть, как неизгладимый отпечаток тяжелого детства и тяжкого жизненного пути, пройденного для достижения университета. И прав был Склифосовский, когда, заняв кафедру покойного своего учителя и читая вступительную лекцию 10 сентября 1880 г., он отдал дань своему предшественнику и при этом сказал: «На арене самобытности, самопознавания и самодеятельности приобретает свою долю только тот народ, который умеет ценить своих общественных деятелей и дорожит наследством, ими завещанным».
Василий Александрович Басов родился в Орле в 1812 г. в семье мещанина и очень рано осиротел. Школьное и гимназическое образование он получил в родном городе благодаря заботам своего слепого деда. А с 15-летнего возраста он тяжким учительским, трудом зарабатывал средства, чтобы выкупиться из податного мещанского сословия и пробраться в Москву в университет. В 1829 г. он получил, наконец, необходимое «увольнительное свидетельство орловского мещанского общества» и с грошами, собранными за два года учительства, поступил в Московский университет.
В 1833 г. Василий Александрович получил звание лекаря, в 1835 г. — медико-хирурга, а в 1841 г. он был удостоен степени доктора медицины и хирургия, защитив диссертацию на тему «De lithiasi vesicae urinariae in genere et in specie de extractione calculi per sectionem perinei». В 1846 г. он стал профессором.
Из девяти его печатных работ, кроме диссертации, упомяну лишь две. В ноябре 1842 г. В. А. Басов сделал доклад в Московском обществе испытателей природы: «Замечания об искусственном пути в желудок животных». Работа эта напечатана в 1843 г. в Петербурге в «Записках по части врачебных наук». Она опубликована и на французском языке. В этой работе дается экспериментальное обоснование гастростомии и в ней же ясно ставятся показания для подобной операции на людях, «когда естественный путь для принятия пищи закрыт или загорожен наростами, опухолями и пр., и при лечении полипов, вырастающих в нижней части пищеприемника, в полости желудка, и при других болезнях, причисляемых к неизлечимым».
Выдающийся успех Басова на год опередил сходные работы Блондло во Франции и Уотсона в Америке. На человеке первая безуспешная гастростомия была сделана Седило в Страсбурге в 1849 г. Лишь в 1856 г. Вернейль первым получил успешный исход у человека. В России первая гастростомия была сделана в Москве В. Ф. Снегиревым.
Вторая замечательная работа Басова, опубликованная в том же петербургском журнале и тоже в 1843 г., представляет гораздо больший интерес с точки зрения военной хирургии, ибо является самой ранней и блистательной попыткой применения гипса для лечения перелома. Работа была озаглавлена «Новый прибор для лечения перелома заднего отростка локтевой кости». После безуспешного лечения одного случая поперечного отлома локтевого отростка бинтованиями и по Дюпюитрену, и по Куперу, и по Ванденбургу Басов выпрямил руку, сблизил отломки и, уложив в приспособленный ящик, залил разведенным гипсом. Успех получился полный, и Басов тогда же указал на достоинства гипса для необходимой иммобилизации при лечении переломов.
Пусть этот блестящий случай Басова опубликован как казуистика. Но он полностью предвосхищает на целых 10 лет не только публикацию Матисена, но и вышеупомянутые работы Пирогова по лечению переломов гипсом.
Но все эти экспериментальные и клинические успехи Басова не в силах были сгладить то гнетущее впечатление, которое оставляли московские хирургические клиники в предлистеровскую, доантисептическую эпоху. Предоставим слово будущему академику Николаю Александровичу Вельяминову, ученику В. А. Басова, который кончал Московский университет в тот год, когда туда прибыл и занял профессорскую кафедру Н. В. Склифосовский.
«Что мы видели в клинике Басова? Изумительную технику, такую, какой, пожалуй, теперь не увидеть, и… пиемию, септицемию, рожу и дифтерит ран – одну из разновидностей госпитального „антонова огня". В клинике Новацкого, в Ново-Екатерининской больнице – только гнило-гноекровие, госпитальную гангрену, иногда столбняк.
Басов оперировал обычно в форменном вицмундире, конечно, наиболее старом, едва засучив рукава и несколько завешиваясь небольшим фартучком, чтобы не забрызгать манишки. Ему помогали два ассистента и два фельдшера, только что окончившие обход и перевязки, оставаясь в засаленных пиджаках. Один из фельдшеров, стоя на коленях с подносом в руках, подавал инструменты, другой лигатуры из красного шелка, которые он вынимал из-за отворота своего пропитанного чем угодно пиджака; иглы с тем же красным шелком красовались тут же на столике, воткнутые в сальную свечку, которая служила для смазывания, чтобы иглы и шелк легче скользили через ткани.
Из операций мы видели пункции с впрыскиванием йода, пластические операции на лице, которые Басов производил мастерски, удаление феноменальных по своей величине опухолей челюстей, шеи, слюнных желез, ампутации и много боковых камнесечений, производившихся Басовым по часам в полторы минуты. Жгута Эсмарха и в помине не было, а хлороформом больных баловали не всегда, и раздирающие душу крики нередко стояли в аудитории. Мы дивились технике нашего учителя, но, увы, результатов ее видели немного – глубокие нагноения, пиемия и септицемия губили их немилосердно.
«Вижу, как теперь, на обходах палат эти зияющие раны „in statu detersionis", покрытые серым налетом, из которых торчит пучок красных лигатур, ежедневно подергиваемых ординатором, чтобы убедиться, не „отходят ли" они, вижу эти блюдечки с сомнительным „деревянным" маслом, в котором смачиваются кружки корпии и турунды, эти подносики с разложенными на них компрессиками и лонгетами из „старого" белья, эти цинковые клистирные трубки, из которых сильной струей настоя ромашки „про-шпринцовывают“ раны и затеки; вижу испуганные лица больных с горящими от „травматической" лихорадки глазами, с ужасом смотрящих на ординатора, вошедшего на обход; вижу, как ординатор, точно какой-то мучитель, подходит к больному с зондом и „онкотомом“ в руках; слышу эти раздирающие душу крики, когда, заметив затек, он начинает обследовать зондом „направление хода" и тут же между грязными простынями делает разрез и радуется, что течет „pus bonum et laudabile". Кончили перевязку на одной кровати, переходят к другой, и здесь то же: зонд, крики, гной, зловоние…
А в бедной Ново-Екатерининской больнице, в госпитальной клинике Новацкого? Там почти не оперировали, вскрывали затеки и гнойники, ампутировали, не делали литотрипсии, вероятно, потому, что не стоило: все равно от пиемии и септицемии не спасти. Там воздух в палатах был такой, что свежему человеку дурно делалось. Там было настоящее царство смерти, только и видишь, бывало, как выносят покойников».
* * *
Такова была общая картина в московских хирургических клиниках в момент, когда Склифосовский вступил в заведование факультетской хирургической кафедрой. Легко представить себе ту колоссальную перемену, которая произошла, как только Склифосовский твердо принял принципы антисептики и постепенно освоил технику знаменитых листеровских повязок. Лапаротомии по поводу больших овариальных кист были для Склифосовского не новость: он их делал довольно много еще в самую раннюю пору своей деятельности в Одессе, а затем в Киеве. Здесь, в Москве, под покровом антисептики он начал делать глухое зашивание мочевого пузыря, операции зоба, экстирпацию гортани, операции мозговых грыж, гастростомии. А когда антисептика карболовой кислотой была заменена кипячением и стерилизацией белья и марли перегретым воздухом, то репертуар операций еще расширился, а венцом всего явились костнопластические операции при ложных суставах, вошедшие во все мировые учебники хирургии под названием «русский замок» или «замок Склифосовского».
Все это были невиданные и неслыханные вещи. Авторитет Склифосовского поднялся чрезвычайно высоко не только в России, но и во всем мире. Впервые слава московской хирургической школы бесспорно превысила традиционный примат хирургии петербургской, и притом не одним лишь блеском и талантом учителя, но также и обширной и очень яркой плеядой учеников-ассистентов, среди которых надо упомянуть Василия Алексеевича Красинцева.
Заслуги Склифосовского далеко не исчерпываются его деятельностью как хирурга-новатора и крупного ученого. Для Московского университета Склифосовский выстроил новые клиники – целый больничный городок на Девичьем поле; сам он начал работу в старой клинике на Рождественке. Склифосовский организовал Международный съезд врачей в Москве в 1897 г. и председательствовал на нем. Он же был главным инициатором и устроителем чествования 50-летия научной деятельности Н. И. Пирогова весной 1881 г. Склифосовский добился разрешения и открытия памятника Пирогову во время Международного съезда. Огромную организационную работу развернул Склифосовский и в последний период своей медицинской деятельности в роли директора Еленинского института усовершенствования врачей в Петербурге.
Но нас интересует его деятельность как военно-полевого хирурга, тем более что Николай Васильевич принимал непосредственное участие в четырех войнах. Первый раз австро-прусская война в 1866 г. застала Склифосовского усовершенствующимся в клинике Лангенбека, откуда он и выехал на фронт и даже занимал ответственную медицинскую должность при генеральном сражении под Садовой. Второй раз он уезжал на войну, уже будучи профессором в Киевском университете, на этот раз во время Франко-прусской кампании 1870 г. Здесь он увидел широкое применение в германской армии госпитальных палаток русского образца, предложенных и горячо рекомендованных Пироговым. Об этих палатках Склифосовский потом писал неоднократно и сетовал, что у себя на родине они не вводятся военным ведомством.
Третий и четвертый раз Склифосовский был на войне на Балканах. Сначала он был командирован в Черногорию в качестве хирурга-консультанта Красного Креста, а затем в 1877 г. уехал на русско-турецкую войну.
Опыт трех предыдущих войн многому научил Николая Васильевича, а потому в турецкой кампании его деятельность в качестве военно-полевого хирурга протекала особенно блестяще. Он был не только талантливым хирургом, но и опытным организатором. К этому надо добавить, что Николай Васильевич проявил большую личную храбрость в боях при переправе через Дунай, при трех штурмах Плевны и особенно у Грабова, у подножья Шипки, когда при контратаках армии Сулейман-паши Склифосовский работал под действенным огнем турок.
О масштабах работы можно судить по безукоризненным отчетам, ведшимся Склифосовским даже в наиболее горячие периоды боевой работы. Лишь под Булгарени через лазареты Склифосовского прошло около 10000 раненых.
Николай Васильевич оперировал иногда по четверо суток без сна и отдыха. Врачи и сестры, среди которых была и Софья Александровна – супруга Николая Васильевича, сопровождавшая мужа на войну и не покидавшая его ни при каких трудностях походной и бивуачной жизни на фронте, поддерживали силы Николая Васильевича тем, что изредка вливали ему в рот несколько глотков вина. Многочисленные сотрудники и ученики Николая Васильевича долго и с благодарностью вспоминали этот горячий период его работы, когда Склифосовский являлся не только несравненным мастером хирургии, но и лицом, объединявшим и воодушевлявшим всех окружающих своей доблестью и героизмом. «В награду за самоотвержение и мужество» в боях под Плевной Склифосовский был награжден орденом Св. Владимира 3-й степени с мечами.
Но в течение всей турецкой кампании Склифосовский еще не применял листеровской антисептики, каковой он еще не знал или не владел в достаточной мере. Он твердо вступил на этот путь лишь в Москве, в факультетской клинике, и то не в самые первые месяцы своей работы, как о том вспоминал Н. А. Вельяминов, посещавший московскую клинику Склифосовского в своей alma mater в начале 80-х годов. Если даже тогда, по впечатлениям Вельяминова, Склифосовский еще не вполне твердо усвоил принципы и технику листеровской антисептики, то ясно, что во время турецкой войны в его госпиталях полностью сохранился страшный колорит доантисептической эпохи. Так как будущий академик и начальник Военно-медицинской академии Николай Александрович Вельяминов был живым свидетелем и доантисептической хирургии, и непосредственным учеником и помощником К. К. Рейера, пионером листеровской антисептики в России вообще и первым в мире хирургом, широко использовавшим принципы и технику антисептики в большой войне и в крупном масштабе, — предоставим слово умному, очень талантливому очевидцу и участнику великой реформы Листера.
Окончив Московский университет в феврале 1877 г., Вельяминов в апреле прибыл на службу в Тифлисский военный госпиталь. Так как лицо юного врача главному доктору Красноглядову показалось почему-то «хирургическим», то Вельяминову был поручен «фербанд», — так называлось хирургическое отделение на 60 коек, помещавшихся в одной комнате.
«Прихожу на другое утро в свое отделение и вижу, как на одной из коек сидит без халата солдатик и из разорванного рукава своей рубашки щиплет корпию; спрашиваю его, что он делает; он объясняет серьезно, что у „фершала" не хватает ваты и корпии для перевязок, вот он и готовит себе корпию, все равно рукав в лохмотьях, беречь его не стоит, завтра дадут другую рубаху… Несколько дальше сидит группа полураздетых больных вокруг какого-то сосуда и среди них фельдшер. Подхожу, и меня обдает невероятное зловоние. Вижу: стоит старое грязное ослизлое деревянное ведро, наполненное пропитанными гноем и кровью снятыми с ран перевязками; рядом на грязном табурете лежит зонд „турундник", пинцет, ножницы и ослизлая зловонная губка. Тут же „фербанд" — деревянный ящик с отделениями, в котором клочья ваты, куски марли, корпия, турунда, какие-то подозрительного вида мази, липкий пластырь, спринцовка, баночка с карболовым (!) маслом. Ротный фельдшер в очень грязном мундире, какого „срока", не знаю, по очереди, не моя рук, переходит от одного больного к другому и что-то делает. Это „идет перевязка". Более опытные больные делают себе перевязки сами; мне остается писать листки. К лежачим больным все нужное приносит грязными руками служитель.
Пытаюсь заводить порядок, осматриваю сам всех больных и к ужасу констатирую, что все раны, язвы, даже отверстия свищей покрыты серым налетом; у некоторых настоящая госпитальная гангрена; кроме того, есть несколько умирающих пиемиков и рожистых; почти все лихорадят. В следующие дни вижу, как простые язвы голени поражаются госпитальной гангреной и окружность их распадается, обнажая кость. Что ни тронешь ножом, все превращается в гангренозную язву. Более тяжелые больные гибнут; я предоставлен сам себе; консультант приходит редко и советов не дает; главный врач приходит ежедневно, но больных почти не смотрит, а строго следит за расходом молока, яиц и т. п. Сначала нескольких больных переводят в „гангренозное отделение", но всех не переведешь. Вскоре отделение превращается в какой-то ад. Докладываю главному врачу об ужасном положении большинства больных., Надо раньше начинать обход, — говорит он, — следить за расходом перевязочных средств, а с дифтеритом ран все равно не справиться". Однако на другое утро он приносит мне какой-то сверток и таинственно говорит: „Я принес Вам новый пластырь, который мне дали в Красном Кресте. Попробуйте, говорят, отлично помогает при дифтерите ран".
Развертываю и вижу кусок какой-то зеленой материи, похожий на тонкую прозрачную клеенку. Ни я, ни моя главный врач не знаем, что такое. Исполняю приказание, покрываю язву этой материей, но ничего, конечно, не получается. Только позже, когда я увидел у Рейера настоящую листеровскую перевязку, я понял, что это был за пластырь: это был листеровский protective silk.
Вот как понимали тогда Листера в Тифлисском военном госпитале и в складе Красного Креста».
Такова была хирургическая обстановка в т ы л о в о м военном госпитале. Посмотрим теперь, что же делалось в а р м е й с к о й зоне действующих войск, где острая раневая инфекция могла развиваться почти безудержно и почти у каждого раненого ввиду отсутствия каких бы то ни было эффективных средств профилактики и борьбы с раневым и контактным заражением при перевязках. Послушаем Вельяминова, который в конце января 1881 г. прибыл в Самурское через 10 дней после штурма Геок-Тепе войсками генерала М. Д. Скобелева.
«Самурское, где были сконцентрированы тяжелораненые отряда, было не что иное, как лагерь вокруг текинской „калы". Кала – это большой двор, окруженный довольно высокой глиняной стеной, где туземцы скрывались от врагов. Наш лагерь ютился вне калы, а в самой кале был расположен в шатрах, палатках и кибитках военно-временный госпиталь. Я попросил главного врача с вечера показать мне госпиталь, чтобы на другой день начать сортировку и приступить к работе.
Мы двинулись и вошли в калу, по стенам которой стояли шатры, наполненные ранеными. Солнце уже село, и начинало свежеть. Когда мы вошли в это замкнутое стенами пространство, я был поражен каким-то особым шумом или звуком, как бы стоящим в воздухе; я остановился и прислушался, не понимая, в чем дело.
Эти неясные звуки исходили, несомненно, из шатров; глиняные стены отражали эти звуки и служили как бы резонаторами. Казалось, весь воздух в кале дрожит; звуки то усиливались, то утихали, прерываемые от времени до времени не то глубокими людскими вздохами, не то тихими, глухими стонами. Временами ко всему этому присоединялось что-то похожее на скрежетание зубами…
Что-то жуткое в этих звуках. Я слушал и вдруг понял: это был потрясающий озноб у нескольких десятков пиемиков, видимо, охвативший их всех к вечеру. Да, это был один общий озноб бедных солдатиков, еще полных надежды на спасенье, но уже преданных в объятия смерти. „Ведь это живое кладбище, — сказал я своему спутнику, — ведь тут одна сплошная пиемия“! „Да, — ответил он, — издалека вы приехали, а маловато кому придется спасти жизнь“. Мы прошли по шатрам; больные лежали, плотно закутавшись в одеяла, некоторые были покрыты с головой; всех, как говорят солдаты, „трясло“. Когда мы выходили из калы, уже стемнело; зловещие звуки затихали, и только из одного шатра во мраке до нас доносился несколько раз повторившийся хриплый оклик, с трудом вырывавшийся из пересохшего рта: „Сестрица, родимая, дай попить“.
Да, страшно становилось в этой тиши черной ночи, в этой туркменской кале, среди живых мертвецов. Поздно вечером зашел ко мне раненый молодой врач с раздроблением плечевой кости. Он состоял лично при генерале Скобелеве и теперь лечился в госпитале от своего ранения. „То, что вы слышали сегодня, я слышу и переживаю каждый вечер, с той только разницей, что у меня у самого рана еще сильно гноится, и я ежедневно ожидаю, когда у меня будет первый потрясающий озноб, а утром я ежедневно вижу, как из шатров выносят покойников. Вы легко можете представить мое душевное настроение в этой обстановке".
Бедный товарищ! Так он жил неделями. После всех этих впечатлений я не спал всю ночь. К утру решение было принято: следовать принципу Пирогова, а именно: на войне не только в медицине дело, но в администрации. Я принялся за сортировку раненых и потребовал эвакуации всех, кого еще можно отправить с надеждой на спасение. В последующие дни я оперировал только тех, кого считал еще полезным оперировать. В лагере под Геок-Тепе я тоже произвел сортировку и по возможности эвакуировал в тыл всех, которых не считал еще потерянными, и с ними перебрался сам; остальных мы решили оставить на месте. Громадное большинство из них и остались там навеки… Надо было видеть, с каким напряженным ожиданием и страхом ждали бедные солдатики решения своей участи: возьмут или оставят. Как они умоляли не оставлять их, а делать было нечего: для блага одних надо было быть палачом других, ибо оставшиеся отлично поняли, что они в сущности заживо погребенные, а их было немало; были между ними и сравнительно легко раненые, но уже взятые в когти пиемии… Никогда не забуду я минуты отъезда моего из Самурского с последним транспортом…
Вот вам сцены, записанные не только с натуры, но самим действующим лицом, и в сравнительно недавнем прошлом. Ведь Вельяминова я лично знал и отлично помню его величественную фигуру в председательском кресле XIV съезда российских хирургов в Москве в самый разгар первой мировой войны. Самому Вельяминову посчастливилось: еще в свою первую поездку на кавказский фронт в 1877 г. при главной квартире, в лагере близ селенья Мацра, в одном из лазаретов Красного Креста он встретил дерптского приват-доцента К. К. Рейера, владевшего в полной мере антисептикой, изученной им у самого великого Джозефа Листера в Англии. Эта встреча навсегда предопределила характер будущей деятельности Вельяминова в качестве клинического и военно-полевого хирурга. Он стал восторженным энтузиастом принципов Листера, хотя должен был последовательно принимать те многочисленные коррективы и усовершенствования, которые постепенно вносила жизнь в технику хирургического обеззараживания, будь то в больницах или на полях сражений.
Мы видели по рассказу Вельяминова, как туго и медленно вводились листеровские идеи, судя по тому, что он застал в Самурском в 1881 г. Вы помните, что в это время Склифосовский только что начинал осваивать антисептику в своей московской клинике.
Добавлю, что не только на европейском континенте многие мировые светила хирургии (в числе их Лангенбек и Бильрот) упорно сопротивлялись листеровской реформе, но что и в самой Англии среди оппозиционеров был знаменитый Лоусон Тэт. Каково же было утвердить эти новые идеи с их сложнейшей техникой повязок и паро-карболовых шпреев в военном ведомстве?! Еще труднее было обучить сотни врачей технике антисептики, а главное, заново перевоспитать их и перестроить их хирургическое мышление. Этой перестройке мышления у поколений хирургов и посвятил всю свою почти полувековую деятельность Николай Александрович в качестве профессора хирургии, основателя и бессменного руководителя первого в России и притом замечательного хирургического журнала и начальника Военно-медицинской академии.
Как издатель Вельяминов мужественно тратил личные деньги в течение четверти века, чтобы покрывать огромные ежегодные убытки. В качестве начальника академии Вельяминов должен был заслонять собой серьезные покушения на строй и самые основы ее жизни. Такие попытки переустройства академии исходили порой из высоких правительственных инстанций и возникали тем чаще, чем более открыто и более энергично проявлялось революционное брожение студенческих масс в годы, непосредственно предшествовавшие первой мировой войне.
В далекое прошлое ушли ужасы доантисептической эпохи в хирургии военной и госпитальной. Прошел свой яркий жизненный путь и Вельяминов – один из первых восприемников великой листеровской реформы на бранном поле, в войсках Скобелева. Для него закрывалась последняя страница грузного тома истории России, дочитывалась последняя глава, живым свидетелем и участником которой он был в течение всего расцвета своей жизни.
Вельяминов прекрасно понимал, что прошлого не воротить, что вся жизнь, а в том числе и хирургия, отныне будут строиться по-новому.
Таковы «образы прошлого», как я озаглавил вступительную речь. Отсюда начинается уже «настоящее», т. е. текущий период нашей жизни, а именно эпоха величайшей из мировых революций и годы величайшей из мировых войн. Для первой срок ретроспективной оценки уже наступил, а период истории Советской России протяжением в четверть века смог бы быть тщательно подытожен и детально изучен ко дням юбилейной годины в ноябрьские дни 1941 г. Все вы помните, что в тот момент нашей стране было не до празднования, ибо гитлеровские орды совсем близко подходили к Москве. Ведь сюда в институт в те тревожные дни ко мне приезжали за советами, книгами и ортопедическими аппаратами полковые и дивизионные врачи знаменитой армии Рокоссовского, причем их медсанбаты расположились и принимали своих раненых в районе поселка «Сокол», т. е. в пригороде самой Москвы.
Миновали те грозные дни. Русский народ отстоял свою столицу и вписал одну из наиболее блестящих страниц в военную историю своей родины. Но титаническая схватка тогда далеко еще не кончилась. Предстояли еще долгие месяцы тяжких военных испытаний. И эти годы явились строгим экзаменом для нашего народа, которому суждено было не только формировать все новые и новые армии уже в полосе за Москвой, на берегах Оки, Дона и Волги, но надо было срочно эвакуировать на Урал и в Сибирь и заново развертывать заводы-гиганты, способные снабдить оружием и транспортом эти новые многомиллионные армии. Весь мир с затаенным дыханием следил не только за нашей титанической борьбой на полях сражений, но также и за героическими усилиями народов СССР и его правительства, направленными к скорейшему пуску и развертыванию тех артиллерийских и авиационных заводов, для которых металлургические базы были заранее построены и уже работали на полную мощность в местах, абсолютно недоступных ни для каких вражеских бомбардировщиков. И наши воины как в предместьях Владикавказа, так и на последней узкой полоске волжского берега, среди развалин героического Сталинграда, встали насмерть, но с твердой уверенностью. В их подвигах и мужественных решениях не отступать более ни на шаг их поддерживали два важнейших решающих факта: во-первых, артиллерия, танки и самолеты новейших советских конструкций двигались и поступали в войска невиданными доселе и все возраставшими потоками; во-вторых, командовали войсками и распоряжались всей этой первоклассной военной техникой тоже первоклассные командиры, маршалы и генералы, полководцы таких дарований и талантов, которых, как и в былые лихолетья, всегда и неизменно находил и выдвигал русский народ – настоящих, достойных потомков Дмитрия Донского, Александра Невского, князя Пожарского, Суворова и Кутузова.
Я не буду перечислять имена уже всемирно прославленных наших командующих армиями и фронтами – героев Москвы, Ленинграда, Одессы, Севастополя, Сталинграда, Воронежа, Харькова, Днепра, имена, воспетые гулом московских салютных залпов, освещенные блеском и переливом многочисленных огней победных фейерверков. Напомню вам только одно имя, фиксирующее на себе особое внимание и имеющее для нас специальный интерес, — это генерал-полковник Н.Н.Бурденко, главный хирург Красной Армии.
* * *
Закончить свою вступительную лекцию упоминанием об акад. Н.Н.Бурденко справедливо в двояком отношении. Он олицетворяет собой и полномочного руководителя всей военной хирургии нашей действующей армии, и он же в течение 20 лет возглавляет основную факультетскую хирургическую клинику Московского университета. В этой клинике лично я когда-то учился хирургии у профессора Ивана Константиновича Спижарного, и мне приятно вспомнить, как 20 лет тому назад в ней же начал свою академическую карьеру приват-доцентом по кафедре Николая Ниловича.
Как хирург и как общественный деятель Н.Н.Бурденко находится в зените своего творческого расцвета и на вершине общественного положения. Поэтому рано еще подытоживать плоды его кипучей деятельности. Но вам, которым суждено заканчивать свое образование в Москве, следует знать, хотя бы совсем вкратце, о том, кто возглавляет старейшую и одну из наиболее прославленных хирургических кафедр России и под чьим верховным руководством вам выпадает честь служить в действующей Красной Армии по окончании курса.
Я не буду задерживаться на безрадостном детстве и отрочестве Николая Ниловича в Пензенском духовном училище и семинарии, когда ему не только очень рано пришлось начать борьбу за собственное существование, но и учительским заработком помогать родителям. Точно так же лишь вскользь упомяну про годы студенчества Николая Ниловича в Томске и Юрьеве с участием в революционной работе, подпольных изданиях, исключением из университета, административной высылкой и т. п. Кажется, что сама судьба на протяжении всей последующей жизни ставила Николая Ниловича перед военно-хирургическими проблемами и готовила из него крупнейшего знатока и руководителя этого дела.
Студентом пятого курса он отправился с передовым отрядом на русско-японскую войну. Таким образом, непосредственно со школьной скамьи Николай Нилович вплотную столкнулся с обширной и разнообразной военной хирургией, притом не по книгам или из лекций, а наяву и сразу в крупном масштабе. Точно так же с первых шагов своей врачебной работы Николай Нилович увидел и непосредственно пережил и перечувствовал те чрезвычайные трудности, которые создает изменчивая боевая обстановка для приложения достижений клинической, академической хирургии на полях сражений.
Итак, приехав на войну из Юрьевского университета, овеянного славой нашего великого Пирогова, Н. Н. Бурденко тотчас же увидел, насколько прав был гениальный учитель, утверждая, что на войне успех лечения раненых зависит не только от хирургии, но и от твердой и умелой распорядительности.
Легко понять и те возвышенные переживания, кои выпали на долю Николая Ниловича, когда в 1910 г. он начал свою профессорскую деятельность в том же Юрьевском университете, где начинал свою академическую карьеру и сам Пирогов.
Когда в 1914 г. началась первая мировая война, то Бурденко отправился на фронт уже опытным выдающимся хирургом и сразу на работу громадного масштаба. Мы видим его и в роли руководителя хирургической деятельностью Красного Креста, и консультантом-хирургом одной из отдельных армий, но непрестанно ведущего кипучую административно-руководящую и громадную практическую хирургическую деятельность. В эти годы выявился и особый интерес Николая Ниловича к нейрохирургии, и, разумеется, как на самом фронте, так и среди эвакуированных раненых имелся почти неограниченный по численности по разнообразию материал для хирургии центральной и периферической нервной системы.
После свержения царского правительства последовала смена на руководящих постах и высшего санитарного командования, и Николай Нилович был призван занять должность главного военно-санитарного инспектора действующей армии.
После окончания войны Николай Нилович вернулся к университетской работе в Воронеж, куда был эвакуирован Юрьевский университет, а оттуда в 1923 г. он был избран на кафедру в Москву.
Здесь из года в год прогрессивно возрастал диапазон его творческой и научно-исследовательской работы. В орбиту его прямого руководства включались все новые и новые медицинские учреждения и целые научные институты. Любимая им нейрохирургия, представленная вначале лишь обособленным черепно-мозговым отделением в его факультетской клинике на Девичьем поле, сначала находит для себя вторую базу при Рентгеновском институте. Но вскоре дело это разрослось настолько и приносило столь громадную пользу как множеству больных, так и в смысле обучения новых кадров нейрохирургов, что был организован новый самостоятельный Центральный нейрохирургической институт, который ныне приобрел уже мировую славу. При организации Нейрохирургического института академик Бурденко блестяще использовал не только свои громадные личные специальные знания, но как зрелый ученый он сумел отыскать, привлечь и заинтересовать целую плеяду ценных специалистов – «смежников», обеспечив тем самым исчерпывающую полноту комплексного изучения труднейших научных и лечебных вопросов нейрохирургии. Сам Николай Нилович вопреки невероятной перегрузке, и в качестве председателя Ученого совета Наркомздрава СССР, и как бессменный главный консультант Военно-санитарного управления, и как крупнейший общественно-политический деятель не уступал своего главного призвания и своего любимейшего дела – хирургии. Между лекциями в университете или на курсах усовершенствования врачей, между программным докладом на Всероссийском съезде хирургов и заседаниями сессии Верховного совета СССР он обязательно оставлял время для операционной и для клинического обхода больных. Он никогда не отрывался от нашей главной работы – практической хирургии, которой он обучал других и на которой непрестанно рос и усовершенствовался сам.
Лично мне кажется, что, помимо природного таланта и феноменальной трудоспособности, одним из главных секретов успехов Н. Н. Бурденко является именно то, что при все возраставшем круге деятельности, при огромной важности научных, педагогических, общественных и государственных задач, наслаивавшихся из года в год, он сумел сохранить и отстоять свое право лечить и оперировать. А благодаря этому он мог до последних лет совершенствовать и находить новые пути в хирургии самых сокровенных, самых недоступных отделов – четвертого мозгового желудочка и проводников внутри самого продолговатого мозга, каковые не только до недавних пор, но, казалось, навсегда останутся зоной noli me tangere.
Эта же самая черта – неотрывная практическая связь с хирургией – явилась залогом выдающейся деятельности Николая Ниловича и в качестве главного хирурга Красной Армии. Как ни велик стал личный опыт Николая Ниловича в военной хирургии благодаря непосредственному участию в стольких больших и малых войнах, как ни обширны стали его собственные познания в клинической хирургии, возглавлять хирургию всей действующей Красной Армии являлось делом исключительной сложности. Трудности обусловливались двумя обстоятельствами: во-первых, руководить приходится хирургической работой не сотен и не тысяч, а многих десятков тысяч врачей, из коих только меньшинство хирурги; во-вторых, число апробированных и даже премированных методов лечения ран, переломов, инфекций, шока, сепсиса и почти всех органов и систем человеческого тела возросло и продолжает увеличиваться до такой степени, что чрезвычайно затруднительно выбирать и рекомендовать лучшее и наиболее доступное в полевых условиях для обихода врачей неодинаковой квалификации.
Чтобы умело разбираться во всем этом и быстро принимать необходимые решения, нужны знания не узкого специалиста, а хирурга и ученого самого широкого диапазона. Именно эти качества полноценного поливалентного хирурга и воспитал в себе Николай Нилович на протяжении всей своей научно-медицинской и практической деятельности. Он никогда не замыкался в интересы какой-либо узкой хирургической специальности, но в разные периоды своей исследовательской работы проводил сам или руководил изысканиями в самых разнообразных вопросах общей и частной хирургии. Ему одинаково близки и интересны и проблемы обезболивания, и вопросы травматического шока, и вся ортопедическая хирургия, и лечебная торакопластика, хирургия абдоминальная, урологическая и пластическая. Все эти разделы широко представлены в его клинике на Девичьем поле, и научные работы его ассистентов и учеников ярко отражают всю эту разнообразную проблематику.
И теперь, когда на полях Великой Отечественной войны у переднего края и во всем поясе войскового района вместе с первой квалифицированной хирургической помощью решается участь большинства наших раненых, именно теперь в полной мере оправдал себя основной профиль поливалентного хирурга с широким кругозором и полными знаниями всей разнообразной хирургической патологии в противовес узким специалистам, а тем более так называемым травматологам.
Бесспорно, что в последние годы из числа оригинальных научных работ Николая Ниловича наибольшую славу принесли ему достижения в области нейрохирургии. Но мировую известность и почетные избрания он заслужил как виднейший представитель русской хирургической науки в целом и как главный хирург Красной Армии, руководитель всех ресурсов нашей науки, направленной к спасению жизни наших раненых бойцов и командиров, долженствующей вернуть большинство из них обратно в ряды.
* * *
Заканчиваю свою речь еще раз призывом: «Проникнитесь сознанием огромной важности задачи, которую вам придется взять на себя, и той необыкновенно высокой чести, которая выпадает на вашу долю прямо со студенческой скамьи. Я привел вам многие примеры блестящих представителей русской хирургии, честно послуживших своей стране на полях сражений и заслуживших признательность не только современников, но и потомков. Облики этих выдающихся ученых и замечательных русских людей должны привлекать ваши интересы и симпатии как редко досягаемый идеал, к которому все же надо стремиться, уповая на свои силы, с любовью к хирургической науке и верой в ее дальнейший прогресс.
Этот прогресс медицинской науки в ближайшие годы сольется с общим расцветом культуры и возрождением нашей истерзанной Родины после окончательной победы над германскими разбойниками. Уже близится час расплаты. Залогом тому все блестящие победы, которые наша Красная Армия одерживала над немцами неизменно в течение всего лета и всей осени. Залогом тому сам русский народ, проявивший не только величайшее мужество и самопожертвование в первый, трагический период Отечественной войны, но показавший миру и непревзойденные образцы храбрости и героизма. Ведь в студеные быстрые воды Днепра в холодные октябрьские дни вслед за отступавшими немцами бросились не одиночные смельчаки и храбрецы, а в нескольких местах сразу на стоверстных участках вплавь переправлялись целые армии. Они плыли на досках, деревенских изгородях, снопах сена или соломы, обернутых плащ-палатками, плыли как и на чем попало, с одним лишь личным оружием, но с жаждой отомстить за разоренное сожженное левобережье. Эти массовые подвиги были настолько ошеломляющими, что враги растерялись, не сумели, не осмелились долго сопротивляться…
Лечить вот этих воинов Красной Армии, перевязывать их раны и облегчать их страдания и выпадает вам высокая честь по окончании курса.