17. Заксенхаузен. Конец войны.
В начале декабря 1944 года союзники начали бомбить Берлин с воздуха. Утром и вечером, как по расписанию, громкие взрывы сотрясали все ближайшие окрестности. Наш дом хоть и находился в отдалении от города, но, так или иначе, наполнялся оглушительными взрывами. Очень часто я замечала как столпы пыли, поднятые разрушенными зданиями, темным облаком рассеивался по округе, и, танцуя смертельный танец, устало оседают в окрестностях. Это было дикое и пугающее зрелище.
Еще до того, как прогремел первый взрыв, все служащие нашего дома покинули нас, и посовещавшись, мы решили отправить Александра и Януша в Нюрнберг к фон Зиммерам. Генрих написал длинное, официальное письмо, в котором описывал свои пожелания по устроению мальчика в безопасности. Вместе с Александром, учителем и экономкой, пожелавших сопровождать мальчика в опасном путешествии, мы отправили письмо по назначению. Через два дня, позвонил отец Генриха, господин Отто фон Зиммер. Он сообщил, что мальчик добрался благополучно и они с превеликим удовольствием займутся его воспитанием. Ханна и Януш безусловно остаются при мальчике.
Я успокоилась, теперь меня уже ничего не привязывало к дому. И я могла спокойно передвигаться по городу. В те дни я стала чаще навещать своих новых знакомых, живущих в том же районе, что и мы. Воспитанные и учтивые немки, хоть и не принимали меня как свою ровню, все же старалась любыми способами не дать мне почувствовать нашу огромную разницу в социальном положении. Воспитана я была не хуже этих великолепных женщин, но как они не могла похвастаться удивительными событиями из жизни, и по возможности старалась больше слушать, черпая из их жизней, что-то новое для себя.
Не смотря на то, что ситуация в Берлине ухудшалась, мои новые подруги искренне верили, в победу Третьего Рейха. Они часто говорили, что придет время и Германия еще себя покажет, что это только затишье перед смертоносной бурей. Никто не хотел верить, что непобедимые войска нацисткой Германии могут принять позорное поражение. Их политические взгляды, заставили меня осознать, что фюрер был всего-навсего олицетворением системы и одной общей идеи, которой в те года дышала основная масса людей населявших Германию. Эта идея жила в их умах и текла в их крови.
Однажды они завели разговор о евреях. И я впервые с ужасом осознала, что эти женщины и понятия не имеют о ситуации творящейся в оккупированной Европе. Они говорили о переселении евреев спокойно и с легкими насмешками.
— Вы заметили, что в городе стало легче дышать? И пусть лучше нас разносят с неба, чем мы бы терпели соседство с этими ужасными людьми. — высказывание Хизер, миловидной шатенки, с идеальным макияжем и шикарными волосами, вызвало всеобщее одобрение.
Я впервые решилась вмешаться в их разговор.
— Почему вы считаете, что евреи ваши враги?
Они все замолчали и удивленно уставились на меня, словно я в этот момент оскорбила их самые светлые чувства.
— Дорогая, только не говорите нам, что вы из этих… — удивленно закатив глаза, надменно спросила Паула.
— Из этих?
— Ну из пацифистов, из миротворцев.
— Я знала много евреев, прекрасно образованных и воспитанных. Мне кажется, они не заслужили такой участи.
— Участи? А что с ними делают плохого, их просто увозят туда, где им самое место. Я тоже знала много евреев, так вот все они были напыщенными и самовлюбленными наглецами. Они в лицо смеялись твоей неопытности в какой бы то ни было области. И чувство это поверьте мне, не из приятных. Быть осмеянной евреем. — возмущенно проговорила Хизер.
Паула поддержала ее утвердительным киванием головы.
Я не выдержала. Голос мой тогда звучал спокойно, я словно рассказывала им об очередном своем путешествии по Европе.
— В Варшаве, всех евреев согнали в гетто. Вы знаете, что это такое? — они удивленно заморгали. — Это такие закрытые кварталы. Где у людей нет возможности даже добыть себе пропитание. Они голодают, их кожа приобретает темно серый оттенок, как у покойников. Оттенок смерти. У них забирают личные вещи и драгоценности, регулярно избивают. А после отправляют в лагеря смерти, и запах от их горящих тел, разносится на многие мили вокруг. В Смоленске, всех евреев из гетто, по очереди поставили в линию и пустили каждому пулю в затылок, а после скинули в глубокий ров и закопали. Вы это переселение имели ввиду?
На один лишь миг в комнате повисла тревожная тишина. Женщины удивленно моргали и переглядывались, не зная что ответить. Я смотрела на их лица и не могла понять, неужели эти роскошные женщины, верные жены своих бравых и отважных мужей, на самом деле ничего не знают об ужасах творящихся за пределами Берлина?
Первой опомнилась Паула. Она затрясла головой и замахала руками.
— Нет. Нет. И еще раз нет. То что вы говорите, это полная чушь. Это все сказки распускаемые этими жалкими евреями, мол пожалейте нас, мы такие несчастные. Эти люди, приспособленцы, они как вампиры, обживаются на теле здоровой страны и медленно сосут из нее кровь, подстраивая под себя все что их окружает. Они спекулянты, зарабатывают на горе не зная совести. И, в противовес вашим словам, расскажу одну историю, моя знакомая, вышла замуж за еврея. И когда им объявили о переселении, она категорически отказалась. Так вот они живут сейчас с ним припеваючи, в своей квартирке в Кельне и бед себе не знают. Если бы все было как вы говорите, Анна, разве позволили бы моей знакомой спокойно наслаждаться тихим, семейным счастьем.
Я не сдержала дерзкого смешка.
— Вашей знакомой повезло. Мне известен другой исход смешанного брака с евреем. Вы не хотите видеть правду. На ваших глазах пелена высокомерия, почему-то вы считаете себя высшей расой, людьми иного сорта. Но это не так. Все люди одинаковые.
— А вы Анна, простите, немка? — вмешалась молодая девушка, которая до этого все время молчала. Ее звали Ида.
Я поднялась и повернулась к ней.
— Я русская, и горжусь этим.
Ида театрально закатила глазки.
— Вот откуда идет это ваше удивительное, примитивное пренебрежение нашими принципами. Вы русские, люди другого сорта. Я конечно удивлена, что Генрих выбрал именно вас, ведь он всегда был ярым привеженником идей партии. Но видимо в вас русских что-то есть, раз мужчины позволяют вам хранить в голове подобные глупости и жалость к евреям. Даже если все происходит так, как вы рассказываете, в этом нет ничего противозаконного. Они пришли жить на наши земли, значит и должны принимать наши правила. Если они того не желают, то это… исключительно их выбор.
— Ида! — грубо оборвала ее Паула. — Нельзя так говорить. Ты словно подтверждаешь ее слова!
Я решила, что пора заканчивать этот балаган и прощаться с моими очаровательными подружками.
— Знаете Ида, ваши слова возможно и имели бы смысл, если бы выбор им все же давали.
Ида открыла было рот, но я всем своим видом дала понять, что больше не желаю ее слушать и собираюсь уходить.
Хизер, как хозяйка дома, собралась меня провожать, на последок шикнув, на свою нахальную подругу. Я покинула тот дом со смешанным чувством, мне показалось, что те женщины просто не желают видеть этой правды. Они закрыли свои мысли от того кошмара, что может на них обрушиться. Они свято верили в своих мужчин и желали оставаться в этой прелестной неосведомленности. Наверно именно так легче было жить в годы самой дикой и ужасной войны.
Вернувшись домой, я впервые в своей жизни открыла бутылку шампанского и сделала свой первый и последний глоток дорого игристого вина. Я часто видела, как эти женщины поднимая бокалы, смеются и радуются жизни. Щеки их розовеют, взгляд становится мягче. Может в этом их спасение от жестокой правды. Может быть, сбежав в страну розовых грез, они забывают о суровой реальности.
Когда Генрих вернулся, я кружилась по зале, напевая Венский вальс, и заливалась слезами. Меня едва не выворачивало от воспоминаний всего того, что я увидела за эти годы. И я с ужасом осознавала, что уже никогда и никуда не смогу от них убежать. Это было мое личное клеймо на всю жизнь. Кровоточащее клеймо на сердце.
Несколько минут он не мог понять, что происходит. Но когда я сбилась, запнулась и сквозь рыдания громко рассмеялась, он подскочил ко мне и поймал в объятия. Он крепко прижал меня к себе, а мои слезы стекали на его форму. Вероятно так же, как она намокала от чужой крови, в тот день она намокла он слез пролитых по невинно ушедшим женщинам и мужчинам, детям и старикам, всем тем, кому не удалось пережить личное знакомство с нацистскими лагерями смерти.
Генрих отнес меня в комнату, раздел и словно маленького ребенка долго-долго укачивал на руках, пока я не уснула. В ту злополучную ночь я спала крепко. А проснувшись, поняла: накануне, я потеряла саму себя. Я уже не была Анной Орловой, русской девушкой с открытым сердцем и большими надеждами на светлое будущее. Но я так и не смогла стать немкой, Анной фон Зиммер, верной и преданной женой моего генерала. Я застряла где-то между, ни прошлого, ни будущего, только жестокая правда настоящего.
В апреле того же года, я поняла, что жду ребенка. Ребенка от человека, судьба которого на фоне приближающихся войск союзников и Красной Армии, стала терять свои реальные черты. Я не стала сообщать Генриху эту новость, чтобы не вселять в нас двоих напрасную надежду.
Накануне моего двадцать четвертого дня рождения, Генрих вошел в комнату и заложив руки за спину официально сообщил:
— Я должен уехать.
— Куда? — Безучастно, даже не глядя на него спросила я.
Но он проигнорировал мой вопрос, протянул мне конверт с письмом и сухо сказал:
— Здесь деньги и адрес моих родителей. Они примут тебя в любое время. Тебе надо ехать, Анни. Здесь становится не безопасно.
Я взяла конверт, но машинально, без интереса. На самом деле в душе моей тогда всколыхнулась волна протеста. Я вскочила и бросила на Генриха гневный взгляд.
— Ты не оставишь меня здесь одну! — решительно заявила я.
Он нахмурился, но не ответил.
— Что ты молчишь? Скажи мне в лицо! Смелее: говори — я всегда плевал на тебя Анни, я делал только то, что считал нужным. Думал только о себе и жил как мне одному удобно! Ты позволял мне наслаждаться моментами радости, только для того, чтобы сейчас спокойно уйти. Но я больше не позволю тебе так беспечно распоряжаться моей жизнью. Я твоя жена, Генрих, или может ты забыл это? Ты повесил на меня эту обязанность не спросив, и впредь, что бы ты не говорил и не делал, я буду рядом! Так что подумай хорошо и скажи — куда мы едем?
Генрих посмотрел на меня как на безумную. Своей внезапной вспышкой решительности, я ввергла его в стопор. Он стоял на пороге не шелохнувшись и нахмурившись о чем-то думал. Складки на его лбу шевелились, Генрих принимал окончательное решение.
— Это невозможно. — принял он окончательное решение и собирался уходить.
Но я сдаваться не собиралась. Слишком много мы пережили вместе, слишком основательно он разместился в моей жизни и в моем сознании. Его желание оставить меня одну, я рассматривала как трусость или предательство, но не как желание защитить. Он уже открыл дверь, когда я сделала последний шаг вперед и решительно заявила:
— Если ты уйдешь, я отправлюсь прямиком к вашему фюреру и поставлю его в известность, о том, что я русская шпионка, и все сведения полученные у тебя в доме я передавала своим товарищам. Пойдем таким путем?
Он замер на пороге.
— Генрих. Ты слышал меня? Ты же знаешь, что я способна на это.
Генрих обернулся. Лицо его выражало сомнение и отчаяние. Он запутался в собственных мыслях и я отчетливо читало это в его напряженно пульсирующих венках на ровно остриженных висках. Его сомнение, придало мне уверенности.
— Анни, место куда меня отправляют, закрыто для гражданских лиц. Ты не можешь…
— Я могу сделать то, что обещала. — уверенно настаивала я.
Он все понял. Своей решительностью я сломала его сомнения. Он позволил мне тогда ехать с ним. Вскоре, мы уже молча ехали в черном Мерседесе. Мы сидели на расстоянии, и будто не замечали присутствия друг друга. Несколько раз совсем близко разрывались снаряды, но шофер, словно не замечая творящегося вокруг хаоса, продолжал ровно вести машину вперед.
В конце пути мы остановились перед железными воротами, ведущими к огромному сооружению, окруженному высокой кирпичной стеной, обнесенной по периметру колючей проволокой. Над воротами, словно выжженная на сером небе, выделялась веселая надпись на немецком: «Труд облагораживает». Ворота распахнулись и мы въехали в место, которое в первые минуты пребывания, вызвало у меня приступы тошноты. «Заксенхаузен» — так оно называлось. Трудовой лагерь, где проводились самые жуткие и аморальные эксперименты над людьми. Там не убивали заключенных, по крайней мере в пугающих количествах, но там убивали в заключенных личность и все живые чувства. Из людей делали подопытных кроликов, которые гибли за неизвестную им идею. Люди теряли в себе человечность, превращаясь в безропотных и запуганных зверей.
Едва мы въехали в ворота, мое сердце сковали ледяные тиски ужаса, я явно ощутила запах смерти и страха, которым был наполнен воздух на этой закрытой территории. Этим запахом, было пропитано буквально все в округе: дома, леса, поля и люди.
Я бросила взгляд на Генриха, он сидел, с отрешенным видом, словно ничего не произошло, и на лице его красовалась омерзительная и жуткая маска Дьявола. Мне стало противно, и я вновь отвернулась.
Машина остановилась, дальше предстояло идти пешком. Я боюсь вспоминать те минуты, когда вдыхала тот удушливый запах человеческих страданий, нигде на земле нет более едкого запаха смерти. Мы прошли через небольшую площадь и вошли в здание комендатуры. Вооруженные солдаты, охраняющие лагерь, рассматривали меня с нечеловеческим любопытством, я даже на мгновение ощутила их жаркое дыхание у себя на затылке, словно все они окружили меня плотным кольцом и не дают сделать даже шага.
Кабинет Генриха располагался на втором этаже непримечательного серого здания. Внутри он был отделан с кричащей и надменной роскошью, в противовес убогому состоянию самого лагеря. Едва мы вошли, Генрих сразу закрыл дверь. Я подошла к окну. Мы продолжали хранить молчание. Я боялась спрашивать. Он боялся отвечать.
Из окна открывался вид на странное сооружение, напоминающее школьные беговые дорожки, но отличающиеся по цвету. Не было сил смотреть на темнеющие вдалеке бараки, где наверняка ютились тысячи заключенных лагеря и я отвернулась.
— Ты все это время лгал мне. — сказала я.
Генрих не отреагировал, словно меня не было рядом. Не знаю, было ли ему стыдно или тяжело сознавать, что я вкусила в полной мере грязи его черной натуры.
— Тебе надо было оставить меня в России. — скорбно произнесла я.
Генрих усмехнулся, но не ответил. Он сел за свой стол, плеснул виски в хрустальный бокал и откинувшись в своем шикарном кожаном кресле, в задумчивости закрыл глаза.
- В России я должен был тебя уничтожить. — неожиданно холодным тоном, признался он.
Я не испугалась.
— Значит надо было меня уничтожить. Лучше было умереть тогда, чем понимать то, что я отдала свою душу Дьяволу.
— Когда-нибудь ты все поймешь Анни. Я не мог поступить иначе.
Он говорил, словно бредил.
В дверь постучали и на пороге появился вооруженный лейтенант. Он бросил на меня удивленный взгляд. Затем быстрым шагом подошел к столу, выкинул руку в приветственном жесте угасающего Рейха и заявил:
— Господин генерал, на сегодня назначено перемещение. Пришел приказ, всему личному составу немедленно покинуть лагерь.
Генрих поднял на офицера уставший взгляд и сухо отдал сове последнее распоряжение:
— Приказ выполнять. Я остаюсь.
— Но господин генерал…
— Идите, Койель. Выполняйте.
Офицер бросил взгляд на портрет фюрера, выкинул руку вверх и с вызовом воскликнул:
— Да здравствует, Гитлер! Да здравствует, Германия!
Он ушел, а Генрих вновь закрыл глаза и погрузился в свою задумчивость.
Ближе к ночи в лагере началось оживление. Из окна, я наблюдала за ужасом воцарившимся на улице. Освещенные тусклыми прожекторами, из-за опасности привлечь внимание союзников, площади перед комендатурой начали наполняться людскими массами. Это были даже не люди, а то что от них осталось. Худые, почти лишившиеся красок жизни, в полосатой оборванной и затасканной одежде, они испуганно толпились в центре и отчаянно жались друг к другу. Когда места на площади практически не осталось, вооруженные солдаты вывели еле двигающихся от смертельной усталости людей, за ворота. Это шествие напоминало караван смертников.
— Куда их уводят? — спросила я. Это был риторический вопрос. К тому времени я догадывалась, что происходит.
— Сейчас это уже не важно. — равнодушно ответил Генрих.
Я обернулась на него. Он сидел за своим столом и не отрываясь смотрел на меня. В руках он крутил стеклянную капсулу. Я поняла о чем он думает, и для чего предназначена эта маленькая капсула. Я презрительно усмехнулась.
— В какой-то момент, я заставила себя поверить, что ты изменился. Что я смогла пробудить в тебе человеческие чувства. Я видела и радовалась, когда ты улыбался, я наслаждалась этими моментами. Ведь они были только нашими. Но как бы не старались мы закрыть свою правду друг от друга, неизменным остается одно — ты остаешься собой.
Генрих поднялся и заправив руки за спину вытянулся в военной стойке.
— Когда все закончится, Анни, прочти мое письмо. Это единственное, что я могу для тебя сделать.
— Когда все закончится, я забуду твое имя навсегда…
— Это твое право.
Через несколько часов улицы лагеря стихли, оставались только самые преданные своему генералу солдаты, поклявшиеся до конца стоять за своего командира. Генрих вышел к ним один лишь раз и просил уйти. Они отказались. Эта преданность умирающей системе поражала и пугала. Перед лицом смерти, они не боялись ответить за свои преступления. Все в ту минуту знали, что со дня на день они придут. Союзники были уже совсем близко и оставалось только сделать последний рывок в освобождении, чтобы положить конец нацистскому кошмару.
Мы ждали в тишине. Генрих в своем кресле, я на диване. Иногда, от усталости я погружалась в сон и просыпаясь бросала взгляд на Генриха. Он за все это время даже глаз не сомкнул. Он сидел в своей неизменной позе и ждал. Ждал своего часа, ждал конца. А я все это время, старалась убедить себя, что передо мной в первую очередь не беспощадный солдат Вермахта, а родной и милый сердцу генерал, который только мне одной умел дарить улыбки и нежные слова.
Время шло, выстрелы и взрывы доносились пугающе близко. Когда утром, 22 апреля раздался залп по воротам, я подошла к окну. Генрих продолжал сидеть в своем кресле. Ворота рухнули и на территорию ворвались вооруженные солдаты Красной Армии.
— Они идут. — тихо сказала я.
Генрих поднялся, подошел к окну и поправил свой мундир. Он встал совсем рядом, и от его близости мне захотелось разрыдаться.
— Почему мы не встретились раньше? — тихо спросила я.
— Значит судьба нас послала другу, именно в такие дни.
— Что теперь будет?
Генрих склонился, с нежностью прикоснулся к моему животу и вскользь поцеловал меня в висок.
— Я прошу тебя только об одном, Анни, если родится мальчик, назови его — Герман.
Я вскинула на него взгляд, он знал о беременности. Он знал и молчал, и лицо его не выражало эмоций, оно было ровным и спокойным, как всегда. Поддавшись минутному порыву, я прислонилась к нему спиной и позволила обнять себя. В последний раз, в последние минуты крайнего отчаяния, когда весь мир построенный Рейхом рушился на глазах.
Перестрелка с охраной лагеря уже закончилась, теперь все они с поднятыми руками стояли на площади под окнами комендатуры. Послышались громкие голоса на лестнице. Генрих поцеловал меня в последний раз и отошел, встав в сердце своего кабинета. С грохотом распахнулась дверь, и впервые за последние годы я услышала родную речь:
— Руки вверх!
— Немецкие офицеры не сдаются простым солдатам. — дерзко ответил Генрих.
Прогремел выстрел.
Я обернулась. Генрих лежал на полу, из раны на груди просачивалась темная кровь. Он повернулся ко мне и протянул руку. Я подбежала, опустилась рядом и прижала его руку к губам. Он смотрел на меня совсем иным взглядом. Его губы едва шевельнулись, но я услышала: «Анни, прости меня». Я не смогла сдержать рвущихся на свободу чувств. Больно защипало глаза, и, сдерживая слезы, я прошептала ему: «Я прощаю тебя…». Он улыбнулся, впервые за все время, что мы провели вместе — улыбнулся, чистой и искренней улыбкой.
Но в тот момент, когда я хотела обнять его и прижаться к его груди, чтобы поймать последние удары угасающего сердца, кто-то грубо схватил меня за волосы и откинул в сторону. Второй выстрел прозвучал внезапно. Генрих застыл. Он был мертв.
Ворвавшиеся люди схватили меня за руки и потащили на улицу. Со всех сторон до меня доносились родные голоса и мелькали родные лица. На мгновение могло показаться, что кого-то из них я знала лично, и прежде мы были знакомы. Кто-то плюнул в мою сторону, но не попал. Они грубо втолкнули меня в группу немецких солдат. Один из солдат, удержал меня, чтобы я не упала, и помог опуститься рядом с ними на землю. Второй солдат протянул мне платок и накинул на плечи китель. Я опустила голову и заплакала на плече незнакомого мне офицера. Они окружили меня со всех сторон, пытаясь скрыть от холодных взглядов моих соотечественников. В те далекие минуты, поддерживаемая врагами моего народа, я поняла, что могу отречься от всего, что прежде было в моей жизни: от прошлого, от семьи, от родины, но я никогда не смогу отречься от Генриха.
Начались мои долгие и мучительные скитания.
Как жену военного преступника, меня привели на допрос к командиру НКВД. Едва я вошла в комнату для допросов, он окинул меня презрительным взглядом и надменно хмыкнул. Я опустилась на стул.
— Анна фон Зиммер. — опустив взгляд в какие-то бумаги, грубо прочел он на немецком.
Я вздрогнула, мне вдруг стало страшно. Я вспомнила тот кошмар который мы пережили с сестрой, когда уводили наших родителей. Я вспомнила те годы, когда мы жили в страхе, что нас найдут, и за нами придут. Я вспомнила что такое жить в СССР. Никто не знал, что я покинула Россию вместе с Генрихом, все живые свидетели были мертвы. И я решила молчать до конца.
Я вскинула на него взгляд и уверенно сказала на родном языке:
— Да. Больше не утруждайте себя, я говорю по-русски.
Он усмехнулся. Начались долгие часы унизительного допроса, когда меня обвиняли в пособничестве нацистами. Я все отрицала. Меня выпустили лишь через неделю, когда я была измотана и уничтожена. К моему освобождению приложил руку отец Генриха. Он первым делом собрал все необходимые доказательства моей полной непричастности к совершаемым моим супругом преступлений. И даже умудрился найти свидетелей, доказывающих мое лояльное отношение к евреям во время войны. Как оказалось, все люди служившие в варшавском доме — выжили. Я была этому рада, но ничем не выдала свой радости. Мои прежние друзья, давали показания в мою защиту, отказываясь при этом встречаться со мной лично.
После освобождения, фон Зиммер забрал меня в свой дом. В Нюрнберге я вновь встретилась с Александром. Несколько часов я крепко обнимала его, боясь отпустить. А после долго сидела у его постели, наблюдая, как он спит.
Тело Генриха, после сделанных для отчета союзникам фотографий, позволили забрать для кремации. 15 мая 1945 года, я развеяла его прах в поле за домом фон Зиммеров. Через шесть месяцев на свет появился наш сын. Я назвала его Герман.
Война закончилась и начались громкие процессы над военными преступниками Третьего Рейха. Я никогда не оправдывала их действий, но мне казалось диким, почему в те времена никто не говорил о преступлениях совершаемых НКВД? Почему все молчат об уничтожении мирных жителей Германии? Почему все кидают камни, прикрывая при этом свои лица? Это было страшное время. В некоторых странах, где оставались проживать немецкие граждане их заставили носить те же самые унизительные повязки, на которых теперь горела буква «N». Чем победители были лучше нацистов? Чем те люди отличались от зверей? Это новые господа мира — завоеватели. Мне было трудно все это вынести. Я вспоминала слова Януша: «В каждой нации есть хорошие и плохие люди». Он как всегда оказался прав.
После войны, Януш, один из немногих своих братьев, выживший и перенесший все лишения, уехал в Америку и начал преподавать в одном университете. Про войну он рассказывал с неохотой, и старался молчать. В 50 году он женился и я больше ничего о нем не слышала.
Когда умер Сталин, я вернулась в СССР. Бежать из Германии, помог отец Генриха, он по своим связям провернул все тайно и в кротчайшие сроки. Он не стал отговаривать меня, только благословил нас в дорогу. И просил писать им письма.
Я не успела попрощаться с семьей Генриха. Когда я уезжала, все домашние мирно спали. Я тихо собрала Германа и на прощание зашла в комнату Александра. Зиммеры оказались великодушными людьми, и словно в насмешку свергнутому строю, они усыновили еврейского мальчика. Я знала, что оставляю его в надежных руках.
Александр спал. Я несколько минут просидела у его кроватки, вспоминая все, что нам довелось пережить вместе. На прощание, я осторожно, боясь разбудить, поцеловала его в лоб. Затем забрала одну из наших с ним фотографий, сделанную еще до рождения Германа и навсегда покинула Германию.
Я вернулась в Россию. Я знала, что ничего меня там не ждет, но все же это был мой дом. Родина Генриха опустела без него, стала чужой и пугающей.
В Смоленске, я добилась восстановления утраченных во время войны документов, солгав что долгое время провела в Омске, где ожидала окончания войны. На вопрос, почему я решила вернуться именно сейчас, я ответила, что мне необходимо похоронить мою сестру, погибшую в дни оккупации.
Так я вернула себе свое прежнее имя, и вновь стала — Анной Павловной Орловой. Герману я дала отчество своего отца.
Выполняя обещание данное Саре, я организовала перезахоронения моей сестры и доктора Измайлова. Останки Сары и ее матери, найти так и не удалось.
Позже я решила отыскать Ирину. Я не знала ни имени, ни фамилии, но провела несколько месяцев, узнавая обо всех гражданах переживших оккупацию. Я нашла Ирину в полуразрушенном доме на окраине, где она жила вместе со своей семьей. Я не знала, узнает ли она меня, когда увидит, ведь мы виделись всего один раз и в то смутное время, когда лица окружающих сливаются в одной безликой маске смерти. Но она узнала меня. Едва открылась дверь, она застыла на мгновение, а затем по ее щекам покатились слезы. Она бросилась обнимать меня и причитать:
— Все говорили, что ты погибла? Где ты была? Куда пропала?
— Долгая история, — с улыбкой ответила я.
— Ну проходи… проходи… правда мне накормить тебя нечем.
— Я не голодна.
Она провела меня в дом, и усадила в старенькое и до безобразия неудобное кресло, но видя ее волнение, я даже виду не подала. Я только заметила как она постарела, некогда красивая, молодая женщина, исхудала и осунулась. Лицо ее стало белым, все в мелких оспинках, глаза потухли и вокруг них появились глубокие морщинки. В ней уже не было того озорного огня и шарма. Война меняет судьбы людей, рушит и ломает, с корнем вырывая все человеческое и прекрасное.
Ирина наспех приготовила чай и протянула мне кружку.
— Как ты? Нашла меня все же… — с ноткой грусти сказала она. — Я часто вспоминала о тебе… тоже пыталась отыскать… Среди этих… мертвых. Тебя объявили без вести пропавшей, ты знала?
— Да. Уже столкнулась с этим.
— Так где ты была?
— С ним…
— С Генрихом? — глаза Ирины от удивления расширились. — Я догадывалась, когда узнала, что ты пропала. Я знала, что он не причинит тебе вреда, и предполагала, что он мог забрать тебя с собой. Как он?
— Он мертв.
— Этого следовало ожидать. — печально вздохнула она. — Как ни крути, он был преступником.
— Я была с ним до последнего дня…
— Зачем ты вернулась? Почему не осталась там?
— Здесь мой дом. Моя родина…
— Правильно. Правильно. Я наверное тоже не смогла бы оставить свой дом. Столько здесь пережито…
Ирина грустным взглядом обвела свою убогую комнату.
— Хорошо что ты нашла меня, мы ведь можем теперь дружить… у меня совсем нет друзей…
— Нет? Почему? — удивилась я.
— А как ты думаешь? Когда город освободили, выжившие начали срывать свою злость на тех, кто хоть как-то поддерживал немцев. Мне на воротах часто рисовали символы нацистов и писали: «Немецкая потаскуха». И я ведь не обвиняю их… шла война… что я должна была делать?
Ирина спрятала слезы, прикрыв глаза дрожащей рукой. Мне по человечески стало жаль ее. Я достала из сумки деньги, и положила на стол. Она безумным взглядом посмотрела на деньги.
— Забери.
— Я хочу помочь тебе…
— Немедленно забери. Я здоровая женщина, сама могу заработать… Тогда времена были другие, и у меня не было выбора, а сейчас в этом нет необходимости. Мои дети сыты, мы не бедствуем.
Я не хотела ее расстраивать, поэтому убрала деньги в сумку. Просидев еще несколько часов, мы распрощались под вечер, дав друг другу обещание видеться чаще.
Первый мой Новый Год в СССР, я встречала в этом тихом, забытом доме, вместе с Ириной и ее детьми. Впервые увидев Германа, Ирина застыла на месте и долгое время не могла отвести от него взгляда. Затем подошла ко мне, обняла и прижала к себе.
— Он так похож на него.
В тот день я впервые, после возвращения в Россию, расплакалась. Я проплакала почти час у нее на плече, пока мальчишки в детской комнате играли в войнушку. Герман был самым рьяным защитником Родины, он бегал по комнате и кричал: «Гитлер капут!» «Ханде хох!» А я отчаянно рыдала. Я боялась, что когда-нибудь он узнает правду о своем отце и возненавидит его всем своим отважным сердечком. Я никогда не затрагивала с ним эту тему, даже когда он спрашивал всегда старалась отклониться от ответа или отвести его вопросы в другую сторону. Я боялась, что мой сын вырастет в тени преступлений Генриха. Что люди, будут тыкать в него пальцами и говорить, что он сын убийцы. Но больше всего на свете я боялась ненависти, что может родиться в сердце Германа. Ненависти к родному отцу.
Я видела, что после войны творилось с несчастными детьми. Как их ломала реальность и жестокая правда. Сколько слез они проливали, совсем юные, не окрепшие и не осознающие всю суровость открывшейся правды. Мне было жаль их… Я боялась, что мой сын тоже не сможет жить с этой правдой. Я боялась оставить холодный след на его жизни. Поэтому молчала».