Тысяча бумажных птиц

Юдолл Тор

Часть вторая. Падение

 

 

«Порвать» – значит «сдаться»

В помещении старого склада на индустриальных задворках оборудована студия, заполненная светом. В студии – простенькая плита, раковина, спутанные провода, чистые холсты и голые лампочки. К стенам приклеены скотчем картинки. Портреты маленькой девочки: как она плачет, смеется, чешет нос. Есть здесь и коллажи из ткани и шерстяных ниток. Фотокопии газетных снимков на листах разных размеров, дополненные цветочными аппликациями или просто раскрашенные от руки. Некоторые листы замяты, как будто они были сложены, а потом снова расправлены, но девочка по-прежнему смотрит в камеру, ее взгляд – доверчивый и прямой.

Запахи проникают снаружи: моющие средства, машинное масло, потрошеная рыба. Они струятся над парнем, который лежит на кровати. Его спина сотрясается от храпа. Хлоя не помнит, как его зовут. Кристоф? Клод? Ей хотелось провести прошлую ночь с Джоной, но он был занят: встреча с психотерапевтом, сочинения на проверку, – и она пошла на вечеринку, где познакомилась с ассистентом фотографа. Его глаза, наполовину скрытые под рыжей челкой, были такими смешными, кокетливыми. Над его щуплым телом трещит швейная машинка, гремят тарелки.

Хлоя сидит на бетонном полу, складывает фигурку из листа десять на десять сантиметров. На ней только трусы и рубашка, ее тонкие бедра такие же белые, как нательное белье. Она экспериментирует с вощеной бумагой, пергаментом и фольгой. Сложенные фигурки разбросаны по полу. Бумажные складки – ее утешение. Квадратный лист – ее способ обрести покой.

В университете она изучала древнюю практику складывания тысячи бумажных журавликов. Согласно легенде, если с любовью и тщательностью сложить из бумаги тысячу журавлей, исполнится твое самое заветное желание. Двадцать пять нитей по сорок птиц, каждая птица – истовая молитва. Гирлянды из тысячи бумажных журавликов дарили на свадьбу и на рождение ребенка – с пожеланиями тысячи лет счастливой жизни. Такие гирлянды вешали на стены храмов снаружи, под открытым небом. Побитые ветром, мокнущие под дождем, бумажные птицы медленно разрушались, отпуская на волю желание.

Хлое захотелось попробовать. В своем дипломном проекте она использовала газеты: прогноз погоды на птичьем тельце, кроссворд на крыле. Оперение из заголовков о геноциде, сексуальных скандалов, результатов футбольных матчей, всевозможных кровавых расправ. Она отбирала вырезки по содержанию или просто по шрифту. Она складывала журавлей, пока пальцы не сделались черными от типографской краски, пока руки не онемели. Она упорно продолжала работу, словно это было наказание. Уставая от сгибов, углов и краев, она брала кисть или угольный карандаш и рисовала портреты девочки. Многие были датированы октябрем 2003-го. В одну из тех осенних бессонных ночей Хлоя побрилась налысо, потом снова судорожно рисовала портреты ребенка: вздернутый носик, тень на щеках. Ближе к утру она снова бралась за журавликов, надеясь, что в этой бумажной пластике ее неизбывная тоска, воплощенная тысячу раз, наконец отболит. Она экспериментировала с размером, подвешивала птиц на нити самыми разными способами и собрала целый каскад из полета и войн.

Теперь он висит вместо люстры на потолке в ее студии, храня в себе ужасы и радости мира. Все пространство под ним завалено сложенными из бумаги фигурками животных и фотографиями садов Кью: цветы и плоды с близкого расстояния, пристальное внимание к деталям. Она давно загорелась мыслью сделать проект для Кью. Тщательно изучила практические вопросы: какие материалы выдержат влажность в оранжереях или продержатся дольше всего под открытым небом. Сейчас она размышляет над техникой «мокрого складывания» и вдруг вспоминает, как Джона рассказывал ей о приюте для забытых вещей.

Хлоя еще не остыла после секса. Ей хочется, чтобы мужчина, спящий в ее постели, скорее проснулся и ушел. Самые долгие ее отношения длились два года; именно он, Саймон Кальдо, ее сокурсник, впервые привел ее в Ботанические сады. Тогда у нее была стрижка каре, которая очень шла к ее озорному лицу, и она в совершенстве владела умением создавать иллюзию близости. Она обсуждала с Саймоном все тонкости искусства, но сохраняла внутреннюю отчужденность, чтобы ему даже в голову не приходило в нее влюбиться. И все же его угораздило влюбиться.

Мужчина, спящий в ее постели, шевелит ногой. Хлоя берет карандаш и рисует. Но зарисовка с натуры превращается в фигуру другого мужчины. Тонкая андрогинная спина становится широкой и мускулистой, как у воина-викинга. Хлоя старается передать мощь морской стихии, неукротимые волны силы, бушующие в его мышцах, но получается вовсе не так, как задумано: в хрупких впадинках под лопатками есть что-то от павшего героя, от смягченных контуров торса Джоны. Сперва она думала, что он для нее староват, его костюм – совершенно дремучий и стремный; но теперь ее завораживают противоречия в его теле. Где очаг напряжения – в его стиснутой челюсти, в бедрах? Хлоя берет новый лист, пробует нарисовать его бороду, чуть длиннее недельной щетины, потом нерешительно медлит. Зачем она это делает? Почему? На карандашном портрете он подпирает подбородок рукой, Хлоя тщательно прорисовывает эту руку, пытаясь выразить в быстрых штрихах всю поэзию, которая прячется в его пальцах. Потом закрашивает его взгляд, пока он не лишается всяческого выражения, скрывшись под толстым слоем графита.

На прошлой неделе она загуглила Джону, но нашла только дюжину нечетких снимков, сделанных на концертах из зрительного зала. Она скачала его альбом. Прослушала дважды, потом целый час сидела в ванной, а в ушах продолжала играть его музыка. На следующий день его голос по-прежнему не отпускал ее ни на шаг. Он звучал у нее в голове и в вагоне подземки, и в кафетерии в очереди за сэндвичем. Этот Джона, который пел, был совсем не таким, как тот Джона, которого она знала: такой экспрессивный, такой чувствительный, такой нежный.

Она не привыкла делить постель с мужчиной для того, чтобы просто спать; как ни странно, но если нет секса, она чувствует себя голой и беззащитной. Однако в их с Джоной случайной связи есть что-то зрелое. Он сразу сказал, что не готов к серьезным отношениям, и его честность с самого начала сняла напряжение. По крайней мере, они не дуреют от бурной страсти, не шлют друг другу эсэмэски по сто раз на дню, не предаются по-юношески бестолковым и пылким мечтам о будущем. Но обычно это она проявляет внимание и заботу, а потом несколько дней не звонит. Хлоя пытается примириться с его противоречивыми крайностями, но лишь мудрецы запросто кружатся в танце с неразрешимыми парадоксами, а она – никакой не мудрец.

Это момент перехода. Промежуточный период. Она находится как бы в подвешенном состоянии между той Хлоей, которой она была раньше, до встречи с ним, и той, которой она станет потом. Джона не поддается ее осмыслению, как бы она ни старалась развернуть это непостижимое оригами. Ей нравится, что у него дома так много книг, нравится этот школьный запах – чистящее средство, смешанное с едва уловимым резким «ароматом» подросткового пота. Есть что-то достойное и благородное в том, как он склоняется к ней – такой высоченный к такой малявке, – в его пальцах умелого пианиста, даже в этом кошмарном коричневом костюме, который надо было предать огню еще лет десять назад. Но самое главное: его боль, которая ей очень близка и понятна – ужас человека, уцелевшего в мире, разбитом вдребезги.

Мужчина, спавший в ее постели, садится и протирает лицо ладонью.

– Где тут сортир? А то я сейчас лопну.

Хлоя молча указывает на дверь в ванную. Кристоф или Клод идет туда, сжимая ягодицы. Его заметно шатает.

– Почему я не умер вчера? – стонет он.

На прошлых выходных Хлоя спросила Джону о похоронах Одри, но он рассказал только о церкви в Корнуолле. А она рассказала, как в детстве ее привели на могилу дедушки. На надгробии было выбито короткое стихотворение. «Порви цепи грез…», так оно начиналось. Это «порви» сразу бросилось ей в глаза и просто убило.

– Для девочки, бредящей оригами, «порвать» значило «сдаться».

Хлоя помнит, как мерзла в своей школьной форме и в гольфах. Помнит звук рвущейся бумаги, явственно прозвучавший у нее в голове.

– Если ты рвешь бумагу, это значит, что ты больше не веришь в безграничные возможности квадрата.

* * *

Сейчас вечер пятницы. Впереди длинные выходные. В этом году первое мая выпадает на понедельник. Хлоя просыпается посреди ночи и видит, что Джоны нет рядом. Вечером они решили посмотреть кино, валяясь в постели. На титрах затеялся секс, потом они оба заснули, а теперь в темноте играет пианино, Вивальди плавно преобразуется в баховскую «Прелюдию в до мажоре».

Хлоя выглядывает в окно, раздвинув планки жалюзи. Снаружи темно, еще ночь. Из кучи сброшенной на пол одежды Хлоя вытаскивает рубашку Джоны, надевает ее и встает в дверном проеме. Джона сидит за пианино в одних трусах. Теперь он играет «Рок-н-ролльного самоубийцу» Боуи. Его ноги напряжены, словно их свело судорогой, но руки буквально летают по клавишам. Хлоя подходит и садится у него за спиной, обхватив его туловище ногами. Она шепчет ему прямо в ухо:

– Хочу посмотреть, как ты голый играешь на виолончели.

– Я не играю на виолончели, – говорит он.

Ей хочется поговорить о композициях с его альбома. Но вместо этого она спрашивает с невинным видом:

– Ты писал песни для Одри?

– Пробовал написать музыку к похоронам, идиот.

Она не ожидала такого ответа. Джона оборачивается к ней, и в его взгляде мелькает сомнение, словно она слишком юная или неискушенная – словно он думает: «Ты не поймешь, ты никогда не теряла жену. Любимую жену».

Сглотнув комок, вставший в горле, он говорит почти шепотом:

– Даже Бах не дотягивал.

Она ждет продолжения, но он уже повернулся обратно к клавишам. Она не обманывает себя. Она понимает, что на ее месте – здесь и сейчас – могла быть абсолютно любая женщина, но все равно обнимает его, предлагая ему свое тело в качестве анонимного исповедника.

– Нет такой музыки, чтобы была ей под стать. Ночь за ночью я слушал разные инструменты… Никак не мог выбрать…

– Почему не пианино?

– Слабое эхо.

Хлоя изучает его профиль, словно он – вымершее животное, на изображение которого она наткнулась в музее. Она и не знала, что на Земле существует такое диво: эта щемящая близость между двумя людьми. Она никогда с этим не сталкивалась.

– Хорошо, что ты постоянно о ней говоришь.

На самом деле это не так уж и хорошо.

Хлоя ревнует.

– Кажется, я искал принципиально иную тональность, – продолжает Джона, потерявшийся в своих мыслях. – Не мажор и не минор. Не си-бемоль. – Невеселая усмешка. – Наверное, лучше всего подошла бы песня в тональности Кью.

Хлоя смотрит на потускневшие педали, на царапины на деревянной панели – пианино, которое любят. На котором играют. Оно здесь не просто для мебели. Хлоя вжимается во впадину между лопатками Джоны, тянет руку вперед и нажимает клавишу. Вслепую. Потом – другую, черную. Голос Джоны отдается вибрациями ей в грудь, звучит почти у нее внутри.

– Моцарт однажды сказал, что музыку создают не ноты, а паузы между ними. – Он останавливает ее руку, не давая нажать на клавишу. – Так и ритм. Его создает тишина между тактами.

Вот оно, мимолетное затишье между одной нотой и следующей. Джона поворачивается на табурете, Хлоя отступает. Это движение и покой.

Ей вдруг хочется свежего воздуха, синего неба, кого-то незамысловатого и заурядного вроде Клода. Но Джона наклоняется вперед.

– В итоге я сдался, пошел самым легким путем. Хотел создать идеальную вещь, так на этом зациклился, что вообще ничего не сумел. Ей играли церковные гимны, кто бы мог подумать.

Хлоя размышляет, стоит ли рассказать ему, почему она пришла к озеру в ту ночь, когда они познакомились.

– Я бы тоже не смогла ничего написать.

– Мне тяжело ходить к ней на могилу. Мы подумывали переехать в деревню у моря. Я предпочел бы Девон, но…

– Я была на море один раз в жизни.

– Правда?

Она смущенно улыбается.

– Твоя первая мрачная тайна! Ты никогда не рассказывала о себе, о своей семье…

– Мы встречаемся только на Рождество. И то я стараюсь к ним ездить не каждый год. Мой отчим – никчемный тип.

– А твой настоящий отец?

– Улетел в космос.

Хлоя взмахивает руками, а потом не знает, куда их девать. Она щиплет себя за ухо.

– Мама с ним познакомилась на дискотеке. Она не знала, где он работает и где живет.

Она ждет привычных охов и ахов, но Джона просто сидит и смотрит на нее в упор. Она расправляет плечи, гордо вскидывает подбородок.

– Она постоянно твердила, что это были семидесятые. Как будто это ее извиняло. Она даже не помнит, как его звали. Может быть, Джон. Или Джеймс. Я была маленькой, но отчетливо помню. – Горький смешок. – Она утверждала, что это была ошибка. Надо было спросить: «Оно самое или я?»

Джона качает головой:

– Мне очень жаль.

– Это все ерунда. Правда.

Джона тянется к ее бедрам. Привлекает ее к себе, почти зарывается лицом ей в живот. Берет ее руку, стиснутую в кулак, и целует костяшки пальцев. Не надо. Не надо меня жалеть. Но уже в следующее мгновение они дышат одним дыханием, их рты разделяют лишь несколько миллиметров.

Они ложатся на пол. Это не любовь, не радость единства. Одна ее нога согнулась под ним, ее пятка упирается ему в грудь – чувствует, как его сердце колотится все быстрее. Они оба ищут опору: что-то, во что можно верить, – где-то здесь, среди пятен на старом ковре.

Это ночь крепких объятий, ночь открытий. Она обнаруживает для себя все его шероховатости: дрожь в опершихся об пол руках, потрескавшиеся, сухие пятки. Вот его ребра, колючая борода, обвисший живот. Занимаясь любовью, они разговаривают, и разговор получается странным: что-то среднее между псалмом и саундтреком к порнофильму. Он весь пронизан хрупкой незащищенностью; сами того не желая, они открывают друг другу своих ангелов и демонов, но есть в этом и утешение: знать, что все обитатели нашей странной планеты точно так же надломлены и потеряны, как ты сам.

Джона спит. Он по-прежнему в ней. Ее тело баюкает самое мягкое, что есть в нем. Хлоя смотрит на его лицо – оно сейчас так близко – и делает мысленный фотоснимок, будто когда-нибудь соберется написать его портрет.

С другими она так не делала. Никогда. Свет проникает сквозь щель между шторами и ложится на кожу Джоны бледным лучом. Хлоя разглядывает его щеку, закрытые глаза. Есть в этом что-то пронзительно эротическое: смотреть на него, когда он не знает, что на него смотрят.

В тусклом, приглушенном свете кресло белеет в углу, словно призрак. Фотографии Одри глядят на них с Джоной из темноты, его спящие мышцы еще удерживают эхо секса. Хлоя велит себе встать и одеться, но ее взгляд, как магнитом, притягивается к его тяжелым, массивным бедрам, к волосам под пупком.

Она зачарована его неподвижным безмолвием. Что ей делать с этим мужчиной, распростертым на полу рядом с ней, с этой одинокой душой, отданной ей на короткое время – всего на мгновение?

Она лежит рядом с ним, синхронизируя свое дыхание с его дыханием, и вдруг понимает, что чувства, в которых она разуверилась давным-давно, все-таки существуют. Свою веру она обретает в мягкой впадинке у него на затылке. И в собственном сердце, где все болит. В трении между возвышенным и гнетущим. А потом она находит слово, которое не может произнести вслух. Оно стоит комом в горле, не желая быть обесцененным звуком.

 

Как падает платье

Скамейка, перенесенная к пагоде, – это любовное письмо Гарри. В 1760-х годах сэр Уильям Чемберс построил пагоду для принцессы Августы, но для Гарри в этой постройке воплощается все, что он любил в Одри. За прошедшие пять дней Джона ни разу не приходил в сады Кью, и воровство пока что осталось незамеченным. Гарри чувствует себя ребенком, стащившим целый мешок конфет: безудержное веселье и упоение собственной дерзостью изрядно подпорчено тошнотой от избытка сладкого. От вины то мутит, то повергает в восторг. С виду Гарри ничем не отличается от любого другого почтенного джентльмена преклонных лет, который сидит на скамейке, подставляя лицо теплым лучам солнца, но внутри у него все бурлит от запретного возбуждения. Он ощущает себя преступником, словно вместе с Одри крадет мгновения у времени.

Первый день мая. Ослепительно-синее небо. Пагода за спиной Гарри – самое претенциозное архитектурное сооружение в садах Кью. Многие говорили, что эта постройка не устоит против лондонской непогоды или же против войн, но вот она: выстояла и стоит уже двести сорок три года. Кирпичная кладка, десять ярусов высотой в сто шестьдесят три фута, каждый следующий ярус уменьшается по высоте и диаметру. Шедевр стиля шинуазри, кусочек вычурного Востока посреди Суррея.

Крыши десяти ярусов теперь синие, но под синью скрывается выцветший красный слой, краска на кровле шелушится и облезает. Золоченое навершие вонзается в небо. Этой весной пагода снова открылась для посетителей. Лестница из двухсот пятидесяти трех ступеней ведет наверх, откуда открывается весьма живописный вид. Внутри обновили побелку, полы забрызганы краской. Но едкий запах водоэмульсионки растворяется в поте туристов, смешанном с солнцезащитным кремом. Люди выходят наружу, пошатываясь, но в приподнятом настроении, как было с Гарри в тот день, когда они с Одри неслись вверх по лестнице и смеялись, как дети. Тогда внутри шел ремонт. Все было ободранным и заброшенным.

Снаружи стоят синие деревянные скамейки, как бы утопленные в нишах восьмигранной пагоды, но сегодня Гарри сидит чуть поодаль, наслаждается ароматом чубушника сорта «Очарование», который пахнет жасмином и цветами апельсинового дерева. Он попросил Одри помочь ему посадить эти кусты. Она секунду помедлила, а потом опустилась на колени, ее белая юбка мгновенно испачкалась. Грязь попала даже на волосы, но Одри радостно рассмеялась, как только зарылась руками в землю.

Белые лепестки раскрылись на месяц раньше. Гарри достает из кармана записную книжку, но прежде чем записать свои мысли о цветах, разворачивает закладку. Разглаживает складки на сгибах, где бумага протерлась и чуть не рвется, и смотрит на угловое здание с неоновой вывеской «Отель Дженеси». Город Буффало, штат Нью-Йорк.

Гарри знает здесь каждую деталь. На первом этаже отеля – кофейня с большим окном в обрамлении раздвинутых штор. Надписи на стекле рекламируют молочные коктейли и сэндвичи по десять центов. Маленький транспарант, выставленный в окне, обращается к прохожим: «Жертвуй вдвое – Гитлер взвоет». В левом нижнем углу полицейский вбегает в отель, но взгляд Гарри прикован к тому, что происходит в центре кадра. Женщина падает вниз, в последнем полете с восьмого этажа. Образ изящный и одновременно жесткий. Она падает горизонтально, руки раскинуты, как для объятий, а не для убийственного асфальта, о который она разобьется уже через долю секунды. Ее платье задралось, видны нижняя юбка и трусики, стройные ноги раскинуты, словно в танце. Ее волосы растрепаны ветром, но у нее элегантные черные туфли, выразительные колени.

Гарри выяснил, что ее звали Мэри Миллер. Она вошла в женскую уборную, заперла дверь и выбросилась в окно. О чем она думала в эти последние мгновения, пока стремительно летела вниз с застывшей на лице улыбкой и гордо вскинутым подбородком, готовая к встрече с надвигающейся мостовой? Быть может, она до сих пор пребывает в падении, уже не живая, но еще не мертвая – вечная пленница своего выбора в то мгновение, когда она решила сдаться. Может быть, она застряла в сбивчивом неверии, в нескончаемом спазме вечности. На снимке время повторяется, как на заевшей пластинке, его игла вновь и вновь попадает все в ту же секунду-царапину. Эта женщина, Мэри Миллер, остается навечно пришпиленной к небу.

В кофейне на первом этаже сидит холеный мужчина. Он смотрит в окно, не зная о том, что через долю секунды у него перед глазами пролетит женское тело. За спиной у мужчины – безобидный торшер с бахромой.

Гарри отрывает взгляд от фотографии. Милли играет под ее любимым нотофагусом, Nothofagus Antarctica. Танцует, держась за нижнюю ветку, словно это ее кавалер на балу. Но ее радостная улыбка вдруг гаснет. Проследив за направлением ее взгляда, Гарри цепенеет; Джона стоит в пяти метрах от дерева и смотрит на Милли. Гарри поспешно сдвигается вбок, чтобы закрыть собой табличку на спинке скамейки, но это не главная его забота; Милли расстроится, если узнает, что Одри была замужем. Стараясь не привлекать к себе внимания, Гарри лихорадочно соображает, что делать, но все внутри замирает от страха, и никаких умных мыслей в голову не приходит.

– Уходи, – шепчет он хрипло. – Быстрее.

Милли таращится на него, потом бежит прочь.

По дороге к озеру Джона отступил от обычного маршрута. Заставив себя провести две бессонные ночи без Хлои, он все равно вспоминает, как она танцевала в его футболке – и он даже пел, черт возьми. Сегодня они собираются встретиться в садах Кью, и Джона пришел на час раньше в надежде, что прогулка его освежит и в голове прояснится. Это же не волнение, правда? Не сердечный трепет. Это просто нервозность от недосыпа.

У него сводит челюсть, ноги тяжелые и одновременно невесомые. Он пытается сосредоточиться на том, что его окружает: пагода, ряд скамеек, девочка играет под деревом. Она кажется ему знакомой. Одета как мальчишка. Бежевые вельветовые брючки, футболка в полоску. Ей, наверное, лет семь или восемь. Джона пытается вспомнить, где он мог ее видеть раньше, но в голове бьется всего одна мысль: тебе надо поспать.

Как и большинство детей, эта девочка напоминает еще не законченный рисунок по точкам. Похоже, она здесь одна, никто за ней не присматривает – только какой-то мужчина сидит на скамейке, держит в руках вырезку из журнала. Когда девочка убегает, Джона идет следом за ней. Где-то на середине Кедровой аллеи она переходит на шаг. Время от времени останавливается, чтобы поднять с земли мусор или упавшую ветку. Сад вокруг дергается и дрожит, словно пленка в старинном кинопроекторе, камера фокусируется на зернистых деталях, на поблекших цветах.

У озера есть одно дерево с развилкой у самых корней. Подходящее сиденье для ребенка. Джона наблюдает, как девочка дует на белую головку одуванчика, поднимает камушек, трет его о штанину. Интересно, думает Джона, будет ли она помнить все это, когда станет старше: зарывающийся в землю червяк, радужное перо, незнакомец с бородой.

Джона способен распознать стремление к одиночеству, но его подгоняет какой-то учительский зуд, что-то вроде клятвы Гиппократа. Он подходит к девочке.

– У тебя все в порядке?

Когда он нависает над ней, она закрывает лицо руками.

Он садится на корточки, чтобы стать одного с нею роста.

– Меня зовут Джона. У тебя все хорошо? Где твои родители?

Она смотрит на него сквозь щель между пальцами.

– Мой папа садовник. Мы здесь живем.

– Прямо здесь, на территории сада?

Девочка выговаривает слова очень четко, как будто язык и речь все еще для нее новы и каждое слово требует пристального внимания и тщательной артикуляции. Она убирает руки от лица и смотрит на его косматую шевелюру, которая, кажется, ее смешит. От напряжения у Джоны уже сводит мышцы. Он осторожно садится на траву и вытягивает ноги перед собой.

– Как тебя зовут?

– Милли. Ты за меня не волнуйся. Люди платят, чтобы сюда зайти, так что здесь безопасно. – Она щурится на солнце, склонив голову набок. – А ты живешь в животе у кита?

– Что?

– Тебе было страшно, когда кит тебя проглотил?

– Он не меня проглотил, а Иону. У нас просто похожие имена.

– Хорошо, – говорит она.

Небо сияет. Когда Милли встает, солнце рисует вокруг ее головы золотую корону лучей.

– Хочешь, я тебе кое-что покажу?

Она достает из кармана маленький деревянный пресс для гербария. Ее грязные пальцы бережно и усердно раскручивают металлические болты. Она показывает Джоне промокательную бумагу, на которой некоторые цветы аккуратно спрессованы, а некоторые искалечены безнадежно. От пресса пахнет бумажной прелью: мертвое дерево заключает в себе мертвые лепестки.

Пока Джона любуется страничкой с незабудками, Милли расчесывает комариный укус у себя на ноге, потом плюхается на траву и делает «мостик».

– Ты так умеешь?

Джона озирается по сторонам:

– Где твой папа?

– Работает. В Пальмовом доме.

Джона мысленно перебирает все пункты из школьной памятки по безопасности жизнедеятельности и решает остаться с Милли. Он ложится на траву, неловко выгибает спину и запрокидывает голову, глядя на мир вверх ногами.

– Трава смеется, – говорит Милли. – Ты видишь?

Травинки подрагивают на ветру. Джона видит божью коровку, потом замечает кляксу гусиного помета у себя на локте. Милли начинает петь, и у Джоны темнеет в глазах от мысли, что у их с Одри дочки могла бы быть точно такая же, унаследованная от мамы щербинка между передними зубами.

Слезы застилают глаза. Джона не знает, как горевать по их трем нерожденным детям – и по ребенку, который мог бы родиться, но уже не родится, – и его вдруг накрывает волной удушающей темноты, как будто его проглотила большая рыба. Одри нет и не будет уже никогда.

Милли резко садится, как будто хочет вскочить на ноги.

– Там дядя птичник.

Джона приподнимается на локте и видит у озера старика с красным пластмассовым ведром в руках. Старик громко свистит, и этот свист режет по ушам Джоны. Стирая с рукава гусиный помет, он смотрит туда, куда устремлено его сердце.

– Мне надо идти. – Он кивает в сторону озера. – Ты не хочешь пойти поболтать со своим другом?

– С дядей птичником? Он сейчас занят.

– Ясно. – Джоне хочется побыть одному, посидеть в тишине на скамейке Одри. – Я уже ухожу, так что…

– Было приятно с тобой познакомиться.

– Да. Ну, ладно… Пока.

Отойдя на пару шагов, он оборачивается и видит, что девочка уже бежит в сторону Пальмового дома. Птицы собираются на кормежку. Только цапля спокойно стоит в камышах. Все остальные галдят, хлопают крыльями. Небо полнится птичьими криками.

Милли пытается рассмешить Гарри. Она корчит рожи, шевелит пальцами, просунув их сквозь решетку ворот Виктории.

– Милли, солнышко, я тебе столько раз говорил, что нельзя разговаривать с незнакомыми людьми. Ты даже не представляешь, что может случиться. Не надо так делать, поверь мне.

Она переходит на ту сторону улицы, делая вид, что не слышит.

На углу стоит фургончик с мороженым. Гарри замирает на месте, увидев мальчика на скейтборде. Внутри все сжимается. Милли тоже останавливается, вся – сплошная застенчивость и влюбленность. Они оба слушают ритм колес, катящихся по тротуару. Этот мальчик приходит сюда каждый день и подолгу катается на скейтборде, словно тянет время, откладывая тот момент, когда надо будет идти домой и садиться за уроки. Капюшон низко надвинут на лоб, прохожие не видят глаз Джеймса Хопкинса, но Гарри знает, что отпечаталось у него на сетчатке: миг, утонувший в визге шин по асфальту, лицо Одри за долю секунды до того, как ее голова ударилась о лобовое стекло. Мальчик гоняет на скейтборде как сумасшедший, и Гарри хочется, чтобы он подошел к Милли и рассказал, что такое отдача от столкновений. Но, устав от того, что ее опять не замечают, Милли плетется прочь.

В Кью-Виллидж есть магазин здорового питания, книжный магазинчик, мясная лавка и рыбный рынок. Люди покупают открытки, едят на открытых верандах ресторанчиков и кафе. Гарри догоняет Милли, когда к станции подходит поезд из Восточного Лондона.

– Солнышко, послушай меня. Нельзя разговаривать с незнакомцами.

– Это знакомый. Его зовут Джона.

– Милли, он…

– Грустный и одинокий. Ему нужен друг. И у него было время со мной поболтать. У того мальчика на скейтборде никогда времени нет, и у смотрителя птиц тоже нет. Пожалуйста, папа…

– Сколько раз я тебе говорил? Не называй меня так.

Толпы туристов приливают и отливают, как волны, испещренные мусором. Женщина в ярко-голубом платье пробирается сквозь толпу, словно сквозь густой смог.

Милли дергает Гарри за рукав.

– Смотри! Мы ее видели раньше.

– Когда?

– С Джоной.

Летящий голубой шелк обрисовывает фигуру женщины, ее тело – как приглашение. Гарри отводит глаза.

– Но, может быть, я ее видела и до того. И еще до того.

– Ты уверена, солнышко?

– Я не помню. – Ее лицо озаряется улыбкой. – Я спрошу у Джоны!

– Не смей!

Голос Гарри – как резкий удар. Он тут же жалеет об этом и гладит Милли по руке. Его сердце сжимается от предчувствия больших перемен: словно что-то сдвинулось в мире, и последствия уже проявляются, словно есть некий импульс событий, который Гарри не в силах постичь, и Господи Боже, какое красивое платье. Насыщенный голубой цвет контрастирует с темными волосами молодой женщины, черными как вороново крыло. Отвлекшись на яркий шелк, Гарри не сразу сообразил, что Джона, наверное, уже добрался до «своего» места на озере. Возможно, он уже заметил, что красное дерево – немного другого оттенка, спинка скамьи – чуть ниже. Возможно, он уже видел табличку.

1901–1960

Эндрю Маттинс

Он часто бродил по этим дорожкам.

* * *

Я здесь чужая. Так думает Хлоя, стоя перед коваными воротами в сады Кью. Вокруг все знакомо, но странно и непонятно – непереводимо, – как будто она перенеслась в центр Гонконга, смотрит на мигающие рекламные щиты и не понимает ни слова. Мир непостижимых символов.

Вот ее любовное письмо. Оно составлено не из слов. Это платье, которое она надела специально, чтобы он увидел, как оно падает на пол. Позже он расстегнет молнию у нее на спине, спустит бретельки с плеч, и шелк стечет к ее ногам. Это платье всегда имеет успех, неизменно. Если бы ткань могла говорить, она рассказала бы много всего: многочисленные приключения голубого платья.

Она вспоминает субботнее утро, когда Джона напевал Боуи себе под нос. Просыпайся, сонная тетеря. Вставай, одевайся. Встряхни постель. Растрогавшись, Хлоя присоединилась к нему. Она дразнила его, подстрекала петь громче, пока он не уселся за пианино и не принялся остервенело колотить по клавишам. Она кружилась по комнате и пела: «Мне нет места, тебе нет веселья». И Джона пел во весь голос. Они подняли такой шум, что соседи стучали в стену.

Они занимались любовью на табурете у пианино. После этого что-то сдвинулось, изменилось. Интересно, заметил он или нет? Они встречаются не первый день, теперь он уже должен видеть, что, когда она с ним, она вырастает на сантиметр, а то и на два.

Он провел пальцем от ее носа до живота. Была в этом жесте какая-то щемящая грусть.

– Ты лучше, чем думаешь сам, – сказала она. – Как любовник, как музыкант.

Он поднял руки, словно защищаясь.

– Я не знаю, гожусь ли…

– Ты мог бы давать частные уроки музыки. Или вести кружок в каком-нибудь центре досуга…

– В смысле, как ты? «Искусство для детей из неблагополучных семей»?

– Дети – это совсем не мое. – Она поднялась на ноги. – Пойдем завтракать. Я умираю от голода.

– Что сейчас произошло?

– Ничего.

Он смотрел на нее долго-долго, потом сказал:

– Я сейчас не могу. У меня встреча с отцом. Извини.

По его лицу было видно, что это ложь. Хлоя сделала что-то, что его отпугнуло. Она представляла, как он проведет этот день: тупо переключая каналы на телевизоре, дергая беспокойными ногами.

Уходя, она задержалась в дверях. Сколько есть разновидностей любовных писем? Она никогда не писала сентиментальные эсэмэски, не целовала пальцы на ногах у любовника, не готовила мужчине горячую ванну, ожидая его с работы.

– Может, встретимся в понедельник? – Она очень старалась, чтобы голос звучал спокойно и не выдал ее волнения. – Справим Белтайн… потанцуем у майского дерева?

– Отличная мысль.

Он помахал ей рукой и скрылся в ванной.

Она села в метро и доехала до Тауэр-Хилл, где позавтракала в компании Клода. За едой он рассказывал о своем восхищении одним знаменитым фотографом, потом ему позвонила девушка по имени Натали. Пока он разговаривал по телефону, Хлоя смотрела в окно и уговаривала себя, что ни о каких чувствах нет речи. Все дело в химическом дисбалансе, во всплеске гормонов. От мужчин ей всегда нужно было только одно: чтобы они не посягали на ее свободу. Она должна быть на седьмом небе от счастья.

Она убеждала себя, что ей все равно, но вскочила с утра пораньше и весь день готовилась к встрече. Сейчас она нервно топчется у ворот и чувствует себя идиоткой. Слишком нарядной, слишком взволнованной. Она так долго стоит на углу, что уже начинает бояться, как бы ее не приняли за проститутку. Стоя на одном месте, она думает о движении. Она всегда обожала качели и лошадки-качалки, взмах руки, держащей кисть, любовные игры: разные виды движения.

– Ты всегда убегаешь, – сказал ей однажды Саймон, ее бывший. – Убегаешь, чтобы можно было вернуться.

Он опаздывает на двадцать минут. Хлоя идет к справочному бюро на входе в сады Кью, где продаются открытки, растения в горшках и масла для ванны, расставленные на полках под ярким искусственным светом. Через час ворота закроются, но Хлое не хочется начинать с Джоной свидание с упреков и обвинений. Она думает о пространстве между ними. Преподаватель живописи говорил, что когда пишешь натюрморт, надо сосредотачивать внимание не на бутылках, миске и груше, а на разделяющем их пространстве. Отношения определяются расстоянием. То же самое Джона сказал о ритме. Но как найти правильное расстояние, чтобы сохранить остроту ощущений? Как близко, как далеко? Хлоя рассматривает звонницу у входа. Кампанила в римском стиле. Есть в ней что-то строгое, монашеское. На улице уже смеркается. Хлоя берет телефон, звонит Джоне.

– Привет. Это я.

– Ага.

В трубке слышно, как он бежит. Наверное, спешит к ней.

– Ты уже на подходе?

– Куда?

– К воротам Виктории, – говорит она твердо. – Мы здесь встречаемся. Ты не забыл?

Кажется, он убрал телефон от уха. Приглушенные шаги.

– Извини, Хло. Тут кое-что произошло.

– Ты где?

Пауза.

– Слушай, может быть, подождешь у меня дома? Ключ под зеленым цветочным горшком. Я скоро приду.

– Но…

Он уже отключился.

Хлоя смотрит на свою сумочку, тщательно подобранную к платью. На красные туфли, натирающие ей пятки. Что она здесь делает? Ей не хочется, чтобы кассиры подумали, будто ее продинамили со встречей, и она заходит в сады, предъявив пропуск временного сотрудника. Она чувствует, как охранник на входе пялится на ее голую спину.

Решительным шагом она направляется к Пальмовому дому, поднимается по ступенькам и открывает тяжелую стеклянную дверь. Жаркая влажность обрушивается на нее, как тропический ливень. Она вдыхает сырой древесный запах, жизнь в чистом виде, смотрит вверх, на гигантские листья атталеи и вспоминает все те разы, когда она приходила сюда в поисках утешения. Ступени белой винтовой лестницы уводят в толщу листвы, к стеклянному потолку. На какое-то время Хлоя найдет здесь покой, омытая светом, зеленью и теплом.

Джона продолжает поиски, охваченный потной паникой, как ребенок, потерявшийся в супермаркете. Еще сорок минут назад озеро было таким же, как всегда, – и деревья на берегу, и кизил у него за спиной, – но Джона сразу почувствовал: что-то не так. Когда он наконец сообразил посмотреть на табличку, это была совершенно другая табличка с датами жизни и смерти какого-то Эндрю Маттинса. Джона проверил ближайшие скамейки. Одна – в память о бывшем садовнике. На другой просто написано, что это «мамина скамейка».

Джона растерянно озирается по сторонам. Как будто он забыл, где поставил машину. Он мечется от скамейки к скамейке, отходит все дальше и дальше от озера, теряет всяческие ориентиры и ругает себя, что не ходил сюда почти неделю.

Он потерял Одри снова. Ему следовало бы находиться здесь, хранить память о жене – а не трахаться и не петь песенки. Еще одна скамейка.

Присядь. Отдохни,

насладись красотой –

вот ее завещание нам.

Где она? Сады скоро закроются, посетителей попросят на выход. Может быть, эта?

В память о моей жене,

Берте Тросс,

и о счастливых часах, проведенных здесь вместе с ней.

Черт. Кто здесь отвечает за расстановку скамеек? Может быть, их переставляют, чтобы освободить место для газонокосилок. Джона набредает на две скамейки, стоящие напротив друг друга на лужайке, словно они встретились здесь случайно и остановились поговорить. Другие скамейки расставлены так, чтобы с них открывался красивый вид на Сайонскую аллею. Круг скамеек сиденьями внутрь – встреча ветеранов Второй мировой войны. Но Одри нет нигде. Джоне хочется упасть на колени и выкрикнуть ее имя. Уже вечереет, сгущаются сумерки. Джона бродит по садам, как потерянный. Ищет одну-единственную скамейку среди тысячи точно таких же.

* * *

Хлоя ждет Джону у него дома уже два часа. За окном почти стемнело. Ей неуютно в облегающем нарядном платье. Она размышляет, что делать: уйти или приготовить ужин к возвращению Джоны. Она набирает сообщение Клоду – если он сейчас свободен, то можно встретиться. Ее не покидает странное чувство, что фотографии Одри за ней наблюдают. Хлоя стирает неотправленное сообщение и принимается изучать женщину на фотографиях. Обаятельная улыбка, щербинка между передними зубами, элегантная одежда. Хлоя заходит в кабинет Одри, надеясь найти хоть какие-то изъяны в идеальном образе покойной жены.

На стене написаны имена: Белла, Эми, Вайолет. Хлоя берет книгу, ставит на место, берет другую, роется на книжных полках. Она знает, что так нельзя, но ей хочется лучше понять свою призрачную соперницу. Перебирая распечатки переводов и папки с квитанциями, Хлоя находит блокнот в твердом переплете, обтянутом плотной желтой тканью. Когда она открывает блокнот, оттуда выпадают памятные вещицы: птичье перо, билет с оторванным купоном, кольцо от сигары известной кубинской марки. На первой странице написано от руки:

Я спрячусь в тебе. В твоих потайных уголках я буду писать тебе любовные письма и драмы… а ты, если захочешь, откроешь их миру.

Не переворачивай страницу, не читай дальше. Но Хлоя не может оторвать взгляд от рукописных слов. Почерк уверенный, выразительный, очень красивый. Джона ей говорил, что проверил все личные бумаги Одри, но этот блокнот лежал в папке с переводом документации для какой-то российской косметической компании. Хлоя борется с неудержимым порывом поделиться своим открытием: этим бывшим любовником, который ворвался в их жизнь, торжествующий и угрюмый.

Хлою бросает в жар. Она смотрит на дверь, потом отгибает уголок страницы – аккуратно, чтобы не помять, – и читает следующую запись.

Г. понимает. Только с ним я не чувствую себя несчастной.

Хлоя нерешительно листает блокнот и находит снимок УЗИ. Ребенок в утробе. Видна одна ножка, круглая голова. Это отъявленное нарушение личных границ. Но Хлоя все равно листает дальше и натыкается на надпись во всю страницу:

КТО ТЫ, ГАРРИ БАРКЛАЙ?

Этот вопрос повторяется в записях вновь и вновь. Хлоя видит свой выбор, как две мысленные картинки. На первой – дверь в кабинет. Можно вернуть этот дневник на место, пойти на кухню и приготовить спагетти. Пока они варятся, можно подумать, как сказать Джоне, но так, чтобы он не узнал, что она рылась в чужих вещах. Вторая дверь – это предательство, как оно есть. Хлоя грызет ногти, а потом все же решается прочесть последнюю запись.

26 мая 2004

Сегодня я найду Гарри.

 

Лист бумаги (может стать чем угодно)

12 марта 2003

Почему я ему не сказала? Сегодня почти собралась сказать, пока он не ушел в школу, но… Я хочу написать о садах Кью.

Там цветут крокусы. У фургончика с мороженым стоял старый буддийский монах, покупал два эскимо. Скрючившись в три погибели, пересчитывал сдачу. Не просто старый, а древний как мир.

Сразу за входом на земле среди крокусов сидел по-турецки молодой монах. В традиционном оранжевом одеянии, с бритой головой, он был похож на статую – но ВЕСЬ БУРЛИЛ ЖИЗНЬЮ. Наверное, он просто ждал своего учителя, но казалось, что он погружен в медитацию, такой спокойный, умиротворенный. Среди цветов.

Когда я проходила мимо, наши взгляды встретились. Он улыбнулся мне так хорошо и светло – казалось, весь мир засиял радостью от этой улыбки. Я подумала, не разгадал ли он мой секрет… не разглядел ли комочек нежности в моей утробе. Тише, подумала я. Не говори никому.

Я села под деревом и посчитала на пальцах. Я беременна шесть недель. Да, я знаю, что на таком сроке еще ничего не чувствуется, но я все равно чувствую… как будто во мне поселилась крошечная птичка, трепетная радость. Не знаю, как описать этот ВОСТОРГ.

Говорят, третий раз – счастливый.

Пусть так и будет. Пожалуйста.

Десять вечера, начало одиннадцатого. Джона так и не пришел; может быть, напивается где-нибудь в баре или спит с кем-то другим. Хлоя по-прежнему ждет. В голубом платье, под книжными полками Одри. Она вытягивает ноги, замечает отросшие волоски на икре и снова кладет ногу на ногу.

14 апреля

Ты мне снилась. Ты только что родилась и сразу уснула, уставшая после борьбы за свое бытие – потрясение от жизни, первый день, когда ты задышала сама. Ты была такой крошечной.

Приезжали мои родители – и папа Дж. Все вышли от нас другими людьми: растаявшими, умиленными, преображенными чудом – тобой.

Стены были расписаны лилиями. Но Дж. говорит, что не надо пока перекрашивать кабинет. Да что он знает?

Хлоя идет в кухню, наливает себе виски, пьет его неразбавленным. На холодильнике так и остались листочки с записками Одри. Когда она берет в руки дневник, из него выпадает кусочек картонки, оторванной от сигарной пачки. На обратной стороне нацарапано от руки:

Встретимся у пагоды. Во вторник, в полдень. Твой Хал.

* * *

Ночью Гарри не спится, на душе неспокойно. Он переставляет скамейки с места на место, и только скамейку Одри оставляет у пагоды. Он так решил и упорствует в своем решении, хотя уже понял, что она не вернется. Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, он перетаскивает другие скамейки: пусть стоят там, где посетителям будет удобно смотреть на закат, где они точно заметят симметрию аллеи падуболистных дубов. Одну скамейку он ставит под рододендронами, чтобы люди вдыхали аромат «Короля Георга», гибридного сорта, выведенного из гималайских видов. Наверняка кто-то проникнется и оценит. Гарри хотелось бы поговорить с этими незнакомцами, приходящими в Кью, но он сомневается, что они будут слушать.

Притащив очередную скамейку на Лесную поляну, Гарри садится передохнуть. Вбирает в себя тишину ночного леса, молчаливое величие деревьев, их безмолвное сострадание. Это таинственное место дышит для города, ради города. Сидеть мокро, скамья отсырела, деревянные планки уже давно начали подгнивать. Гарри вспоминает другую скамейку, которую видел сегодня и не стал никуда передвигать. Он знает эту скамейку. Ее поставили на годовщину смерти чьей-то мамы. Каждое Рождество родственники украшают скамейку венками из омелы, летом приносят живые цветы. Любовь тех, кто остался, почти осязаема… тягостное расстояние между отсутствием и присутствием. А эту скамейку, заросшую мхом, возможно, никто и не вспомнит. Но лес помнит все и подсказывает Гарри, что деревья не умирают насовсем. Они возрождаются скамьей или гробом. Листом бумаги, корпусом пианино, рукоятью оружия…

Где-то ломается ветка. Еще одна и еще. Шаги слишком тяжелые для лисицы или барсука. Сквозь ночной лес пробирается человек. Незваный гость потревожил покой спящих деревьев. Гарри замирает, врастает в скамью, как растение.

На дальнюю поляну выходит Джона. Проводит рукой по табличке на первой скамейке, потом – на второй. Гарри смотрит на небо и ждет Божьего суда. Что еще может сделать любовь? – вопрошает он. Что? Скажи мне.

Джона идет дальше. Поиски продолжаются еще не один час. На рассвете он стоит у пруда, где совсем скоро раскроются кувшинки. Белые бутоны мерцают в нежных лучах раннего солнца. У болотного кипариса есть и сережки, и шишки: и мужские, и женские цветы. Между деревом и человеком простирается память. Гарри прячется в зарослях новозеландского льна. Гарри не знает, что однажды Джона приходил сюда вместе с Одри, но чувствует, что людские привычки не отличаются от птичьих. Все живое стремится к дому, а в этом месте Джона когда-то обрел покой, еще не зная, что меньше чем через год Одри не станет.

Сгорбившись под новым солнцем, ограбленный муж кутается в одиночество, как в пальто. Было бы здорово, если бы Одри смотрела на них с небес, но Одри покинула их обоих. Как получилось, что без нее мир потускнел и осталась только растерянность и бессильное недоумение: почему? Гарри отчаянно хочется подойти и сказать, что Джона ни в чем не виноват; но он просто стоит, плачет от жалости, пока небо не проникается состраданием и не обрушивает на обоих ливень собственных слез.

* * *

За окном – утро вторника, тусклое от дождя. Хлоя заперлась в ванной, сидит голышом на унитазе, держит в руках желтый блокнот. Джоны до сих пор нет, а через два часа ему уже надо будет выходить, иначе он опоздает в школу. Голубое платье лежит на полу, словно смятая лужа.

Хлоя чувствует себя абсолютно разбитой. Ужинать она не стала и теперь размышляет, что надо бы заставить себя подняться и хотя бы поджарить тост, но ее тошноту сможет вылечить только сон. Она пообещала себе, что после сегодняшней ночи забудет о существовании этого дневника и не прочтет больше ни строчки, но сейчас она просто не может остановиться. Она прочитала, как Одри жалуется на работу. Прочитала многостраничные куски – настоящие стихотворения в прозе, – посвященные садам Кью. Сразу видно, что писала женщина с прекрасным чувством языка. Размышления о прочитанных книгах. О субботних прогулках. О выкидыше.

Я проснулась и все забыла. В полусне я погладила себя по животу и только потом поняла: это просто пустое пространство, раньше заполненное тобой.

К следующей странице прилипли крошки печенья.

Если задуматься обо всех тех разах, когда я целовала бы твою макушку, твою крошечную пятку… РАЗВЕ ЕСТЬ ЧТО-ТО БОЛЬШЕ, ЧЕМ ЭТА РАДОСТЬ?

Под чернильным исчерканным лабиринтом почерк становится острым, колючим.

Наблюдала сегодня какое-то жуткое насекомое вроде слизня. Почему он живет, а ты нет?

14 мая

Сегодня на улице видела беременную женщину – от ее круглого живота исходило сияние. Потом долго стояла у витрины детского обувного (мазохистка). Рассматривала крошечные сандалики. Потом вернулась домой, разделась и встала перед зеркалом. Почему ничего не растет во мне?

Хлоя смотрит в окно. Между забором и домом проходит гравийная дорожка. В конце дорожки – мусорные баки. Хлоя стоит босиком на холодном линолеуме и продолжает читать.

19 мая

УЗИ на десятой неделе… Зернистое изображение… Ничего не понятно. Врач УЗИ молча смотрел на экран. Потом пришел еще один врач и спросил: «Ей уже сообщили?» Я издала странный звук – как будто что-то во мне порвалось. Я не могла оторвать взгляд от экрана. Моя утроба стала вынужденной могилой.

Подруги плачутся, скольким приходится жертвовать ради детей, потом глядят на меня с затаенной жалостью. Я предлагаю им еще чашечку чая – и думаю про себя: интересно, как они отреагируют, если я им скажу, что мне хочется откопать мертвый плод. Хочется съесть ее всю до последнего кусочка – плодовую оболочку, крошечные позвонки, уже начавший формироваться мозг, – чтобы она снова стала частью меня. Не потому ли некоторые животные пожирают своих детенышей?

О таком не говорят вслух. Я продолжаю учиться, но не имеет значения, сколько я знаю разных языков. Просто учеба дает ощущение, что я могу контролировать свою жизнь…

Такое чувство, что в ванной сидит призрак мертвой жены. Две голые женщины из разных времен делят одно пространство.

4 июня

Мне было двадцать семь, когда Дж. спас меня из моей библиотечной башни. От него пахло лесными кострами и солью – он зажег все желания, которые я подавила в себе. Тогда я не знала, что такое предельная близость между людьми, не умела открыться другому, даже себе – не умела.

Лондон стал берегом моря, продуваемым всеми ветрами, а я была сетью. Он забросил меня в океан, а потом показал мне, как расправить крылья.

Там есть страницы-коллажи: билет в кино, открытка из художественной галереи, реклама какого-то травяного сбора, который якобы восстанавливает гормональный баланс. Потом – фотография Джоны, когда он снимался для паспорта. Там он моложе. Необузданный, дикий. Его тело заняло собой всю кабинку. Ему пришлось сгорбиться, чтобы поместиться в кадр.

13 июня

Помню, как я впервые была на твоем выступлении в каком-то дымном подвале. Руки как у матроса. Но как ты играл! Боже мой! Ты пел так, словно хотел, чтобы тебя слышал только микрофон, и все в зале слушали как завороженные, ощущая свою сопричастность к некоей тайне. Я тоже была зачарована: чувствами, рвущими твое горло, неуклюжей поэзией твоего тела, слишком большого для такой маленькой сцены. Твой голос – искренний, щедрый, – он был как подарок для всех и каждого. Гитара гремела, зрители хлопали в такт, девчонки визжали и выкрикивали твое имя.

Но ты никогда не стремился к саморекламе. Ты себя чувствовал по-настоящему счастливым, когда сидел на кирпичной стене, грелся на солнышке и читал «Тропы песен» Брюса Чатвина или роман Джорджа Оруэлла. Ты слышал слова по-другому – записывал музыку на полях книг. Как сорока, ты любил все яркое и блестящее.

Я переживала из-за твоих поклонниц – из-за их джинсов в обтяжку, их длинных, неправдоподобно прямых волос, – но потом ты подарил мне кассету с демозаписью нового альбома. «Между твоей улыбкой».

Ты превратил меня в музыку.

Кстати, где Джона? Может быть, уже пора заявить в полицию о пропавшем? Хотя, скорее всего, он пошел в бар, снял какую-нибудь девицу и сейчас трахает ее в туалете, прижимая спиной к стене, целует в шею. Или, наверное, уже оттрахал. У Хлои пересохло в горле. Надо бы выпить воды.

17 июня

Раньше мы много говорили о детях – что я буду воспитывать их по-другому. Не так, как мама. Помню, мне стало дурно в машине от ее тяжелых духов. Меня вытошнило на сиденье, и папа тогда на меня наорал. Я пообещала себе, что когда у меня появятся свои дети, я не буду переживать из-за их внешнего вида или оценок, а буду мастерить с ними поделки из коробок из-под яиц.

12 июля

Ты получил свидетельство о последипломном педагогическом образовании, побывал на пяти собеседованиях. Когда-то ты надевал костюм только на похороны. С твоей комплекцией и лишним весом тебе уже не угнаться за драйвом более молодых музыкантов. Ты стараешься оставаться таким же бунтарем – с твоими кошмарными пиджаками из семидесятых, с твоей ретропрической, – но я тебя усмирила, сама того не желая.

Ты был единственным, кто понимал мои шутки, ты знал, как ко мне прикасаться, – но теперь ты только и делаешь, что ругаешь меня за курение. Но, дорогой, сигарета – единственный способ отвлечься. От горя, от скуки – даже от тебя, такого, какой ты теперь. Разочарованного, вечно всем недовольного.

Вчера вечером в гостях у Кейт ты рассказал о бездомной собаке, которую нашел на пляже в Бантем-Бич. Я слышала эту историю тысячу раз – у тебя столько историй, которые ты вспоминаешь, чтобы развлечь окружающих или произвести впечатление, – и мы оба так мастерски делаем вид, что у нас все хорошо. Мы общаемся с друзьями или вместе решаем кроссворды – все-таки нам не пришлось никого хоронить. Я горюю по детям, которые не родились. И не только по детям, но и по той маме, которой могла бы стать. Я уверена, что стала бы хорошей мамой. А ты? Ты пожертвовал своей музыкальной карьерой, чтобы быть отцом. Но без детей и без музыки ты как будто уже и не ты.

Я не могу вспомнить точно, когда именно ты перестал играть. Тебе надо было готовиться к занятиям, надо было поддерживать убитую горем жену…

Я виню твою музу. Она уже не такая красивая, как была раньше. И нисколечко не вдохновляет. Не понимаю, почему ты продолжаешь развешивать по стенам ее портреты. Она здесь больше не живет.

4 августа

Секс превратился в обязанность. В средство для достижения цели. Сперматозоиды, яйцеклетка, расчеты по дням и мы с тобой… Так упорно стараемся быть теми, кем были раньше, – но теперь мы лишь призраки тех людей, с которыми соединили свою судьбу. Почти все дни месяца наша постель холодна. Ярд пустого пространства между тобой и мной – холод и безразличие. Мое тело как рыба, выброшенная на берег. Рыхлое, вялое, непривлекательное.

7 августа

Что же это за женщина, не способная иметь детей? Даже моя мать сумела родить. Но ты по-прежнему так стараешься быть романтичным. На днях ты меня удивил, приготовив на завтрак яичницу с копченым лососем, но когда ты погладил меня по бедру, я еле сдержалась, чтобы не отстраниться.

Пропустив сразу несколько записей, Хлоя читает о том, как Джона устроился на работу в Паддингтонскую общеобразовательную школу, потом натыкается на страницу, покореженную от влаги. Некоторые слова расплылись чернильными кляксами, как будто Одри трясла над ними мокрыми волосами.

12 сентября

Лежала в ванне, смотрела на блики солнца, играющие на воде. Это было красиво. И уход был бы красивым. Задержать дыхание под водой. Дождаться, пока оно не остановится насовсем.

Я иду к своим детям. Они меня ждут, я почти вижу их краешком глаза… но потом резко сажусь, расплескав воду. У легких есть воля, которая сильнее моей. Легкие упорствуют в том, что им надо дышать…

Лежа в пустой ванне, Хлоя представляет Одри, убаюканную в холодной эмалевой колыбели. Так вот что чувствуют самоубийцы? Не надо. Не надо об этом думать. Хлоя листает страницы назад, возвращается к записям, которые пропустила.

ПРУД, август

Только ты, я и пейзаж – серое небо, белые кувшинки, – но расстояние между тобой и мной непреодолимо. Ты кашлял в рукав, и меня это бесило. Я точно не знаю, в какой именно день это произошло: когда мы утратили свое сияние. И теперь мы с тобой – как поблекшие снимки нас прежних, запись на пленке, стершаяся от времени.

Я пыталась представить, какими мы будем лет через десять, но воображение рисовало не самую радостную картину. Я знаю, ты делаешь все, что в твоих силах. Ты стоял, скрестив руки на груди. Щурился, глядя на пруд. Ты пытался держаться, но я видела слезы в твоих глазах.

Это мой муж, так я твердила себе. Мужчина, которого я люблю. Но ты беспокойно топтался на месте, отпускал совершенно бессмысленные комментарии о кувшинках, и мне хотелось, чтобы ты замолчал. Когда ты молчишь, я почти помню, какой ты красивый.

Ты говорил, что все будет хорошо. Но это неправда. Детская вера в чудо. Ты строил планы на отпуск, а я размышляла о том, что поддерживает любовь, которая не проходит, – потом задумалась о неизвестных границах, где заканчивается любовь и начинается что-то другое.

Я расплакалась, когда поняла, что выбираю пути к отступлению. Пытаюсь придумать, как уйти от тебя. Возможно, ты встретишь кого-то другого и еще станешь отцом.

Хлоя захлопывает блокнот. Ей не хочется, чтобы Джона это прочел. Но потом у нее вдруг мелькает мысль, что, возможно, она защищает себя – не его. Ей противно, она чувствует себя грязной. Хочется вымыться, но нет сил.

Уже восемь утра. Джона либо лежит в чьей-то чужой постели, либо едет в метро на работу – во вчерашней одежде. Когда Хлоя вылезает из ванны, у нее темнеет в глазах, белый узор на полу расплывается, кружится снежным вихрем. Голова раскалывается от боли. Бездумно, как в забытьи, она отрывает кусок туалетной бумаги и начинает складывать фигурку. Оригами научило ее, что не существует незыблемых форм. Из птицы можно сложить лодку, рыбку, кимоно – все, что захочешь. Иногда лист упорно стремится вернуться к своим изначальным складкам. Бумага мнется. Рвется, сопротивляется.

Истории тоже можно переиначить, развернуть и сложить по-другому. Все зависит от рассказчика. Правда изменчива и подвижна, ее можно согнуть как угодно. Хлоя складывает из рыхлой бумаги сначала птицу, потом коробку. Какой предел прочности у бумаги? Сколько она выдержит сгибов?

 

Один день в сентябре

Скамейку Одри не могут найти уже три недели, никто из сотрудников Кью не сумел помочь Джоне. Он пытается сосредоточиться на делах – дополнительные занятия с отстающими учениками, репетиции концерта на выпускном вечере, – но не может избавиться от ощущения, что его наказали. Отец не согласен. Он говорит, это знак, что пора превозмочь свою скорбь и жить дальше. Но для Джоны пропавшая скамейка – загадка, которую необходимо разгадать. Ничто не тревожит сильнее, чем нераскрытая тайна. Неизвестность хуже всего.

Два дня назад, на первую годовщину смерти Одри, Джона сидел по-турецки на голом бетоне озерной платформы, где теперь нет скамейки. Спина разболелась, и эта боль стала своеобразным самобичеванием, но, как ни странно, кроме спины, ничего не болело. Тело словно одеревенело, даже внутри все онемело. Благословенное опустошение. Это лучше, чем постоянно держаться настороже, ожидая удара, который может обрушиться отовсюду. Однажды он видел женщину на Джордж-стрит. На ней была юбка с принтом из маков – та самая юбка, которую Одри отдала в Оксфэм для их благотворительного магазина.

Хлоя сидит в белом кресле, что-то рисует в блокноте. Она похожа на тощую бездомную кошку, пробравшуюся к нему в дом. Сейчас конец мая. Мягкий вечерний свет омывает ее бледные острые локти, ее мешковатую футболку. На ней – хлопчатобумажные шорты с британским флагом и сапоги из змеиной кожи, купленные на блошином рынке; они так ей понравились, что она не снимает их даже дома. Она оставляет следы: лужица пролитого кофе, брошенный в туалете журнал, карандаши и пастельные мелки, раскатившиеся по полу. Одри всю передернуло бы от такого бедлама, ее покоробило бы от того, как Хлоя сидит, перекинув ногу через подлокотник кресла. Но Джона смотрит на эту стройную голую ногу и думает о Хлоиных бедрах, таких крепких и сильных. О ее радостных ночных воплях. Она его возбуждает. Он ее хочет. И поэтому злится на себя.

Рыба готова. За ужином Джона опять вспоминает ночные беседы с Одри. Они пили виски и рассказывали друг другу, как у кого прошел день. Свет свечей согревал их лица, всегда обращенные только друг к другу. Над столом в каплях застывшего воска разговор потихоньку сходил на нет. За окном робко покашливал рассвет, раннее утро хрустело свежестью. Дым ее сигарет висел в воздухе как туман.

– Джо? Ты слышал, что я сказала?

– Что?

В глазах Хлои обида и боль.

– Я рассказывала о проекте для садов Кью.

– Извини.

Она слишком близко к нему, чтобы ее разглядеть. Его мысли сейчас далеко-далеко, в дебрях памяти. Может быть, если она отойдет на пару шагов…

– Наверное, ты зря перестал ходить к своему психологу. – Она тянет себя за волосы, словно хочет их вырвать. – С тех пор как пропала скамейка, тебе стало хуже.

– В каком смысле хуже?

– Ты весь отрешенный. Почти не спишь.

Джона глотает горошек, даже не прожевав, и кладет вилку на стол.

– Это ты ее спрятала?

– Что? Нет!

– Она не могла просто исчезнуть.

Хлоя смотрит ему в глаза:

– Она найдется.

Пока она убирает со стола, гремя посудой, Джону прямо-таки подмывает устроить скандал. Он помнит, как было с Одри: иногда ссора интимнее секса. Лучший способ узнать человека поближе. Они ругались из-за несделанных домашних дел, несовпадающих мнений по поводу общих друзей, из-за ее слишком критического отношения к своим родителям, но сейчас Джона отдал бы все, что угодно, за возможность еще раз поссориться с Одри. Его бойцовский задор угасает. Даже не думай. Хлое нужен кто-то, кто лучше него. Ей нужен мужчина, который хотя бы присутствует рядом.

Он заказал эту скамейку в память об Одри, чтобы память была незыблемой. Но столько всего уже стерлось, изгладилось, позабылось, и теперь ему надо принять решение; он совершенно не ожидал, что их отношения с Хлоей станут настолько серьезными. Они оба тянутся, чтобы смахнуть со стола хлебные крошки, но Джона убирает руку и берет Хлоин блокнот для эскизов. На первой странице – карандашный портрет Одри, сделанный по фотографии над камином. Перекрестная штриховка создает ощущение безразличия, нежелательного вмешательства.

– Какого черта? – взрывается Джона.

Хлоя хочет что-то сказать, но застывает с открытым ртом. Джона мог бы добиться ответа, но идет к пианино. Он ее оскорбляет, играя гаммы; его личная медитация, в которой нет места ни для кого. Он полностью сосредоточен на том, чтобы держать ровный темп. Она подходит к нему, он еще глубже уходит в себя: си-бемоль минор в пентатоновой гамме. Она обнимает его сзади, пытается пробиться к нему поцелуем. Утыкается губами куда-то между его ухом и щекой.

Он говорит нарочито спокойно:

– Извини, Хло. Но если ты ищешь место, где пустить корни, то это не здесь.

– К счастью, я не цветок…

– Хорошо.

Они кивают друг другу, подтверждая, что каждый понял все правильно. Он улыбается как-то уж слишком старательно, слишком заискивающе, и отворачивается к клавишам. Играя арпеджио, он гордится собой за честность и прямоту, но потом у него вдруг мелькает мысль, что, может быть, есть и другая правда, настолько хрупкая, что о ней нельзя говорить вслух.

– Я приму ванну.

Он смотрит на исцарапанные педали.

– Извини, Хло. При всем желании я не смогу стать таким, как ты хочешь.

Она резко выпрямляется. Вся взведенная, как курок. Ее сапоги из змеиной кожи смотрятся жалко.

– А как я хочу?

Его лицо – твердое, жесткое. Он тянется к ней, надеясь, что все разрешится без слов, но в ответ получает лишь скованные, по-детски сдержанные объятия.

Пока набирается ванна, Хлоя тихонько проскальзывает в кабинет и вынимает дневник Одри из папки на полке. Пряча его под халатом, она возвращается в ванную и садится на пол, прижав блокнот к животу. Три недели назад, так и не дождавшись Джону, она вернула дневник на место и пошла на работу. Весь день она мучилась, размышляя, как поступить, и склонялась к тому, чтобы оставить все как есть. Пусть Джона сам обнаружит дневник в свое время, если вообще обнаружит. Вечером она окончательно укрепилась в своем решении, когда позвонила Джоне, чтобы убедиться, что его не сбила машина, и он сказал, что пропала скамейка Одри. Как будто Одри хотела спрятаться. Как будто она просила не раскрывать ее тайну.

Хлоя вспоминает снисходительную, извиняющуюся улыбку Джоны, и в голову лезут недобрые мысли. У нее на руках компромат. В любой момент можно выйти из ванной и швырнуть блокнот на пол.

Твоя жена не такая, какой ты ее представляешь. Неужели ты ничего не видишь?

Обманщица.

Может, и вправду стоит уйти, хлопнув дверью. Вернуться к Клоду. У нее всегда получалось сложить себя заново, улететь прочь… Но она остается сидеть неподвижно. Жует губу изнутри, пробует языком утешительные отметины от зубов, упивается сладкой болью, с которой может справляться. Комната наполнилась паром, зеркало запотело. Хлоя как будто впадает в транс, зачарованная призраками, что клубятся во влажном тумане, белеными стенами, радиоприемником – ретро под пятидесятые годы, – единственным ярко-красным пятном среди строгой белизны. Вот что слушала Одри, когда прикасалась к этим полотенцам, к этому крану. Она изучала свое отражение в зеркале, как сейчас – Хлоя, растягивала пальцами кожу на скулах, щипала себя за шею.

На прошлой неделе Хлоя сходила на букинистический развал и купила любимую книгу Одри: Bonjour tristesse. Как бы ей ни хотелось испытывать неприязнь к своей мертвой сопернице, она многое о ней поняла, прочитав книгу, которую та любила. Мании и сомнения Одри были ей в чем-то близки и понятны. Читая о дочери, раздираемой противоречивыми чувствами, о любвеобильном папаше, Хлоя не раз ловила себя на мысли, что они с Одри, наверное, могли бы подружиться, если бы им довелось встретиться. А потом – в предпоследней главе – женщина совершила самоубийство, разбившись на машине.

Хлоя садится на унитаз и открывает дневник. Она убеждает себя, что так надо. Ей нужно знать, что она отдает Джоне. Но она чувствует себя ребенком, который съел все конфеты без спроса и не признается.

13 сентября 2003

У пешеходного перехода мне показалось, что загорелся зеленый. Я шагнула вперед, уверенная, что машины должны остановиться, – все происходило как будто само по себе, независимо от меня.

Ветер отбросил меня назад, только это был не ветер, а человек. Незнакомый мужчина. Не помню, схватил он меня за запястье или за локоть. Когда машина промчалась мимо, он отпустил мою руку.

– Сегодня вам не суждено умереть, – пошутил он. – Не ваш день.

Я отвернулась, смутившись. Зажегся зеленый для пешеходов. Я перешла через улицу вместе со всеми, а когда огляделась в поисках этого человека, его уже не было.

Не знаю, как описать этого незнакомца. Вроде бы самый обыкновенный. Но было что-то в его глазах… Что-то, настолько интимное и сокровенное… Как будто он видел меня насквозь. Как будто он меня знал.

* * *

Еще с утра Гарри подумал, что сегодня будет особенный день: что-то такое витало в воздухе. Сады Кью наполнялись народом, люди щурились на солнце, по-летнему яркое, хотя была уже середина сентября. Небо сияло миллионом возможностей, готовых осуществиться.

Когда Одри сошла с тротуара в поток машин, он схватил ее за руку инстинктивно. Он не ожидал никакого воздействия; произнесенные им слова вырвались сами. Он не знал, слышала она его или нет. Он скрылся мгновенно.

Часом позже он увидел ее снова. Она сидела на синей скамейке под пагодой. Он наблюдал, как она ела сэндвич, сосредоточенно глядя в пространство. Он не знал, что случилось. Он был рад, что она, эта женщина, все еще дышит и наслаждается теплым солнцем, но само происшествие его растревожило.

13 сентября 2003

Какой же надо быть дурой, чтобы поверить, что в этом месяце все будет иначе. Сегодня утром они начались, красные дни календаря. Я сижу на своей обычной скамейке. Краска по-прежнему облезает, самолеты по-прежнему летают в небе.

Я баюкаю тишину между ног, беременная пустотой.

Вокруг башни бегают друг за другом два мальчика-близнеца. Они напоминают мне о раннем детстве, когда лето полнилось солнечной дремой, когда мир был маленьким и безопасным.

Если сидеть тихо-тихо, может быть, боль пройдет мимо… может быть, она меня не заметит.

Что это за жажда и что ее утолит? Сигарета? Немного веры?

Тот человек у пешеходного перехода?

Забавно, как эти завитки дыма создают вокруг меня защитный барьер. Под буком с искривленным стволом играет девочка. Полосатая футболка, два смешных хвостика, брючки, закатанные до колен. Что будет, если ее обнять, уткнуться носом ей в щеку?

Гарри пришел сюда не из-за Одри. Проходя мимо Прохладной оранжереи, он заметил девочку лет восьми. Она улыбнулась ему и помахала рукой. Никого из взрослых поблизости не было, и Гарри решил присмотреть за малышкой и пошел следом за ней. Неподалеку от пагоды она увидела бук с горизонтальным стволом и побежала к нему, радостно улыбаясь. А потом Гарри увидел женщину, сидевшую на скамейке под пагодой, и узнал ее сразу. Хотя день был по-летнему теплым и ясным, в ее одежде преобладали оттенки осени… красный свитер, кирпично-оранжевый шарф… волосы, как пламенеющие осенние листья. Она на секунду оторвалась от своей записной книжки и посмотрела на ближайший ливанский кедр. Даже на таком расстоянии Гарри сумел разглядеть, какой у нее отрешенный, далекий взгляд. Какая-то непостижимая мысль прошла сквозь нее, словно ветер.

Потом она посмотрела на Гарри. И Гарри, глупый мечтатель, совершил свою первую ошибку. Он сказал «Здравствуйте» или, может быть, «Добрый день». Он не помнит, что именно.

14 сентября 2003

Я его сразу узнала и тут же ответила на приветствие. Меня удивил собственный голос, застрявший в горле. Костюм и твидовая кепка придавали ему некий богемный шик. Я поблагодарила его за свое чудесное спасение, но мой голос звучал гулким эхом себя самого, сдавленный от избытка дыхания и недостатка объема. Поэтому я пригласила его присесть только жестом.

Он поднял глаза к небу и кашлянул, прочищая горло. Сказал «нет», потом «да». Что-то о том, что вреда не будет – если всего на минутку. Садясь на скамейку, он подтянул штанины, чтобы они не вытягивались на коленях. Крепкие ботинки. Брюки снизу забрызганы грязью. На синем свитере – вышитая эмблема садов Кью.

Ему было, наверное, чуть за пятьдесят. Его искрящиеся глаза и седая щетина напомнили мне одного из героев «Бутча Кэссиди и Санденса Кида». Но, присмотревшись поближе, я увидела, что на его пиджаке не хватает нескольких пуговиц. Он был похож на картину, которая нуждается в реставрации, – но когда-то он был красавцем.

– Меня зовут Гарри Барклай. Но, пожалуйста, называйте меня просто Хал.

– Одри Уилсон. Очень приятно.

Она протянула руку для рукопожатия. Взяв ее руку, Гарри всем своим существом ощутил исходящее от кожи тепло, легкую влажность между костяшками. Он понял, что сдавил слишком сильно, и поспешил разжать пальцы.

Глядя на небо в поисках недостающей решимости, он сказал:

– Бог ты мой, посмотрите, какая луна.

Солнце еще только клонилось к закату, но луна уже вышла на небо – огромная, бледно-белая на голубом. Одри улыбнулась, и робость Гарри растаяла без следа. Его как будто втянуло в приветливую щербинку между ее передними зубами. Он заметил ее веснушки.

– Красивая, – сказала она. – Я вам завидую. Работать в таком замечательном месте!

– Да, место волшебное. Но, кажется, я помешал вашей работе? – Гарри указал на ее желтый блокнот, потом заметил стопку листов у нее под ногами. Текст на верхнем листе – на каком-то чужом языке: может, русском или польском?

– Ничего страшного. Я работала, чтобы отвлечься.

Он не должен был с ней разговаривать – у него столько дел. Гарри огляделся по сторонам. Но рядом не было никого, кто мог бы его попрекнуть. Он не знал, что теперь делать: пытаться шутить или просто смотреть на нее в потрясении? Он решил развлечь Одри беседой.

– Вы знали, что в Кью больше четырнадцати тысяч деревьев? Мне больше всего нравятся львиные деревья… или гинкго двулопастные, или Ginkgo biloba… и Sophora japonica, и Robinia pseudoacacia, или робиния ложноакациевая, или просто ложная акация…

Ее взгляд был отсутствующим и далеким.

Гарри умолк на полуслове.

– Вам, наверное, неинтересно?

– Очень интересно.

Она спросила, всегда ли он увлекался растениями и садоводством.

– Не всегда. Только когда пошел в армию, там и увлекся.

Он сажал растения в уэльской деревне, в тренировочном лагере для новобранцев. Но потом его полк перебросили в пустыню, где ничего не росло. Там не было вообще ничего. Только смрад человеческой плоти, прожарившейся на солнце. Гарри помнит, как отгонял муху, севшую на кончик ствола его винтовки. Прицелился. Выстрелил.

– С нами служил один парень, который раньше работал садовником в Кью. Не расставался со своей записной книжкой с ботаническими зарисовками. Он рассказывал мне о каком-то ботанике, собиравшем живые образцы даже под перекрестным огнем. Но там, куда перебросили нас, не было ни черта. И там, в пустыне, он мне рассказывал об этих садах – о земном рае под названием Кью.

– Это он вас вдохновил?

– Наверное, после всех этих боев мне хотелось быть ближе к земле.

У него был удивительный голос, который воспринимался как бы и не ушами. Сила этого голоса заключалась не в громкости и не в тембре, просто каждое произнесенное им слово прорастало прямо в меня. Его пристальный взгляд словно пронизывал меня насквозь, вырывал сорняки, корни, цветы…

Он достал из кармана сигару и пошутил о лечебной природе растений. Обрезал кончик сигары серебряной карманной гильотиной. Дым был крепким и сладким, и я воспользовалась этим случаем и закурила сама. Пауза затянулась, но Гарри, кажется, не возражал. Он наслаждался своей сигарой размеренно и неспешно. Потом начал рассказывать об искусстве скручивать табачные листья в правильном порядке.

Гарри пытался вспомнить, как преодолеть неизмеримое расстояние между собой и другим человеческим существом. Он рассказывал Одри о том, как сочетаются друг с другом табачные листья, чтобы получилась идеальная гаванская сигара.

– Лист volado обеспечивает горение. Лист seco дает аромат, лист ligero придает сигаре крепость.

Он знал, что не должен вступать в отношения с посетителями, но ему не хотелось прерывать это знакомство. Ему хотелось растянуть этот миг до бесконечности. Может быть, он способен на большее, чем думал сам; в конце концов, он же спас эту женщину. Но когда он рассказывал ей о capa, последнем, покровном листе, создающем оболочку сигары, он чувствовал себя идиотом.

Я поймала себя на том, что смотрю на его руки. Он жестикулировал, пока говорил, а я пыталась представить, что будет, если эти ладони, привыкшие выращивать жизнь, лягут мне на живот.

Мы сидели, почти прижимаясь друг к другу на узкой скамейке. В тесной нише под пагодой наша невольная близость была волнующей и тревожной. У него за спиной виднелись надписи, нацарапанные на кирпичах восемнадцатого века, – чьи-то инициалы, сердечки, символизирующие любовь. Мальчики-близнецы, которых я видела раньше, снова принялись носиться вокруг пагоды. Один из них запыхался, но старался не отставать от брата. Потом Гарри заметил, что я почти ничего не говорю. У меня жуткое чувство, что в ответ я кокетливо пожала плечами.

– Я не люблю говорить, я люблю слушать, – сказала она. – Чужие истории всегда интереснее.

После этого оба не знали, что говорить. Гарри беспокойно заерзал.

– Вам надо работать? – тихо спросила она.

– Что? Нет, сегодня уже не надо. Моя смена закончилась.

Их слова уплыли куда-то вдаль. Тишину нарушали только щелчки зажигалки. Сигара Гарри все время гасла, и ему приходилось прикуривать снова.

– Могу рассказать вам о пагоде во время войны, – предложил он. – Хотите послушать?

Он рассказал, как немецкие бомбардировщики уничтожили много построек в округе, но башня осталась нетронутой.

– Ее разломали британские конструкторы авиабомб. Пробили дыры на всех этажах, чтобы сбрасывать сверху модели снарядов.

– Чтобы проверить, как они будут падать?

– Да. Бомбы пошли!

Она рассмеялась, но как-то невесело.

– А мне представляется, как мальчишки запускают бумажные самолетики.

– Хотите подняться наверх?

– Давайте наперегонки. Кто быстрее!

Гарри хотелось ее удивить и порадовать. Она была из тех женщин, которые просто созданы для того, чтобы их радовать и удивлять. Когда он подвел Одри ко входу в пагоду, его щеки горели от куража. Он достал из кармана большой металлический ключ, похожий на ключ от сказочного дворца или калитки потайного сада. Открыв замок, Гарри надавил плечом на деревянную дверь, оказавшуюся на удивление тонкой и хлипкой. Убедившись, что никто не смотрит, они проскользнули внутрь и замерли на пороге, глядя на обветшавшую лестницу, гниющее дерево, волшебные руины.

Одри поднялась на первую ступеньку и запрокинула голову. Стоя под сенью уходящей ввысь винтовой лестницы, Гарри чувствовал себя растерянно и неловко, но Одри вдруг сорвалась с места и помчалась наверх, словно ее подгонял некий капризный, своевольный дух. Все выше и выше. Ее узкая юбка слегка задралась, обнажая колени. Гарри бросился следом, одурманенный стуком ее каблучков, хрупкой белизной ее подколенных ямок. Восьмиугольные стены смыкались, подступая все ближе. Гарри был зачарован и ослеплен.

Они пробежали девять пролетов. Гарри оказался проворнее, чем думал сам, но сердце билось о ребра, как деревянная колотушка. Они выбрались на самый верх и застыли, пораженные.

Окруженные высокими окнами, они смотрели друг другу в глаза, как два зверя. Без единого слова, без речи, но в напряженном, упорном старании разглядеть свое собственное отражение… А потом тишина взорвалась смехом. Это было предельное освобождение, чистейшее и неподдельное – самая сокровенная близость, которую только знал Гарри.

Одри убрала волосы, упавшие на лицо, и запрокинула голову, подставив шею солнечному свету. Глядя на нее – разгоряченную, раскрасневшуюся, – Гарри представлял, как она сидит на смятой постели, завернувшись лишь в тонкую простыню. Он был потрясен и смущен собственными фантазиями. Но потом она как-то странно взглянула в сторону окон, словно раздумывая, а не броситься ли вниз. Она стояла на вершине башни, раскинув руки, а у Гарри внутри все сжималось, будто он сам балансировал на краю пустоты на десятом этаже.

Упасть или взлететь? Что за безрассудство! Для него я была кем-то другим. Никакой истории выкидышей, только мои сияющие глаза… мои и его. Я могла быть кем угодно. Могла мчаться по лестнице и громко смеяться. Я была распахнута навстречу всему странному и необычному. Я балансировала на краю – взбудораженная, опьяненная.

Я обернулась к Гарри. Он стоял, отдуваясь, массировал ребра и смотрел в окно. Проследив за его взглядом, я увидела девочку, которую видела раньше. Она уже наигралась у бука и пошла прочь. Я спросила его: что теперь? Но он продолжал растирать себе грудь, словно стараясь унять жжение. Потом сказал, что, наверное, надо спуститься.

Цивилизованное расстояние между двумя незнакомцами. Я разгладила юбку, не понимая, что сейчас произошло. Спускаясь следом за ним, я держалась за перила. Гнилые доски. Ржавые гвозди. Вся моя бесшабашная радость осталась там, наверху.

После тесного пространства башни сады показались еще более просторными. Мы прошли по Аллее пагоды. Мне на глаза снова попалась та девочка в полосатой футболке. Мы вошли в Прохладную оранжерею и вышли с другой стороны.

В Барбарисовой лощине Гарри остановился и объявил:

– Могучий флагшток!

Над ними высилась мачта.

– Это Дугласова пихта из Британской Колумбии. В тысяча девятьсот пятьдесят девятом ее привезли к Кью. Цельным стволом в двести двадцать пять футов.

Гарри смущенно вытер лоб. Ему самому показалось, что его речь прозвучала как фрагмент из туристического буклета.

Одри вежливо улыбнулась:

– Мне, наверное, пора домой.

Они вернулись на дорожку, ведущую к пагоде, но у Прохладной оранжереи Гарри понял, что еще не готов ее отпустить. Он поклонился ближайшей скамейке.

– Добрый день, мадемуазель. Вы сегодня особенно прекрасны. – Господи, что он несет? Он кивнул на табличку на спинке скамейки. – Она пела J’attendrai после высадки союзников в Нормандии. Видите, что там написано? «Дивное меццо-сопрано».

Одри присела в реверансе, а когда выпрямилась, они оба услышали, как кто-то плачет.

Обернувшись к оранжерее, они увидели все ту же девочку. Одной рукой она держалась за щеку; в другой сжимала подсолнух. Перед ней сидела на корточках женщина с черными волосами и стрижкой каре. Женщина рылась в рюкзаке, явно что-то искала.

Я встретилась взглядом с Гарри. Он заговорил о том, что случилось на переходе – ему показалась, что в моем взгляде мелькнуло разочарование, когда он не дал мне выскочить на дорогу прямо под колеса машины. Я не знала, что на это ответить, и попыталась придумать более-менее приемлемое объяснение: бывают дни, когда мне хочется убежать от своей жизни или как-то ее изменить, но… Гарри смотрел на меня так внимательно, что мне стало неловко. Потом он весь сгорбился, словно его придавила какая-то невыносимая тяжесть. Он сказал, что у меня есть многое, ради чего жить.

Гарри смотрел на веснушки Одри и не мог наглядеться. Было в ней что-то прозрачное, почти нездешнее. Час, который они провели вдвоем, был похож на охоту за призраками. Девочка отложила подсолнух и уже уходила вместе с черноволосой женщиной. Казалось, что обе несут в руках что-то нежное и очень хрупкое. Как будто они подняли с газона двух раненых птиц.

Гарри не знал, что и думать.

Он опустил глаза и увидел золотое кольцо у нее на пальце.

– Вы давно замужем?

– Восемь лет.

– Он хороший человек?

– Учитель музыки.

Она смотрела куда-то в даль, погруженная в свои мысли. Потом словно очнулась.

– Он только начал работать в школе. Две недели назад.

– Но детей у вас нет?

– Что?

Гарри все же сумел проговорить сквозь улыбку:

– Я заметил, как вы смотрели на эту девочку.

В миг пронзительной, острой тоски мне захотелось прижать руку Гарри к своему животу, но мимо промчалась женщина в желтом платье, напугав нас обоих. Она бежала босая. Одной рукой прижимала к себе младенца, в другой держала туфли. Она кричала: «Эмили!» Птицы в панике взмыли в небо.

Гарри сорвался с места. Сказал, что женщине нужна помощь. Извинился за то, что бросает меня, и велел быть внимательнее при переходе через улицу.

Подожди.

Но я не произнесла это вслух.

* * *

Вода в ванне остыла. Хлоя уже потеряла счет, сколько раз она перечитала одни и те же страницы. В глазах стоят жгучие слезы. Неимоверным усилием воли она возвращает себя в реальность, прислушивается – что делает Джона? – но слышит только ночную тишину.

Следующая запись – через несколько дней.

16 сентября

В газете – фотография той девочки. Рядом с фотографией ее мамы. Это желтое платье… оно не должно быть таким ярким. Это неправильно.

Я рассказала полиции все, что видела: Эмили Ричардс играет под буком, стоит у входа в Прохладную оранжерею, уходит с женщиной с черными волосами и стрижкой каре. Какой сегодня ужасный день. Какой чарующий день. Не знаю, что беспокоит меня сильнее: взгляд Гарри… или пропавшая девочка.

Хлоя включает горячую воду, неприкаянно слоняется из угла в угол, шмыгает носом, потом проверяет температуру и забирается в ванну. Погружаясь под воду с головой, она держит в уме одну дату: то злополучное тринадцатое сентября.

Тогда она только что рассталась с Саймоном и отчаянно нуждалась в деньгах, чтобы оплатить последний год обучения в университете. Ее временно приютила подруга из Чизика. Хлоя спала на полу и размышляла, как лучше представить технику оригами в дипломном проекте. Тот сентябрьский день был по-летнему теплым и солнечным. Жалко терять такой день, сидя дома. Хлоя поехала в ботанические сады, прихватив с собой пачку бумаги для оригами. Эти сады для нее открыл Саймон, они гуляли здесь вместе, и возвращение пробудило воспоминания. Совершенно не зная Кью, Хлоя купила карту и ходила с ней, как туристка.

Неподалеку от озера она неожиданно набрела на поляну подсолнухов. От их сочного цвета у нее перехватило дыхание. Она подняла голову к небу. Желтое солнце. Металлический блеск самолета. Необозримая синева.

Часом позже Хлоя вошла в огромный стеклянный павильон, обозначенный на карте как Прохладная оранжерея. Там росли финиковые пальмы, камелии, перец чили. Остановившись у очередной таблички, Хлоя прочитала про хинное дерево, из которого получают хинин. На выходе из оранжереи она увидела на крыльце девочку, всю в слезах, с маленьким подсолнухом в руках. Хлоя огляделась в поисках родителей девочки, надеясь, что ей не придется влезать не в свое дело, но за малышкой никто не присматривал и никто не спешил ее утешить.

– Девочка, у тебя все в порядке? Тебе нужна помощь?

– Я его убила!

– Что?

– Я хотела его сорвать, но стебель был толстым, и цветок начал кричать. Но он уже надломился, и пришлось оторвать его совсем. – Девочка протянула Хлое полураздавленное доказательство своего преступления.

– Думаю, ничего страшного не случилось.

– Мама меня убьет. Она говорила, нельзя рвать цветы. Можно только траву! – Девочка прижала цветок к животу и попыталась прикрыть его нижним краем футболки. – Я всегда делаю все не так…

– Ничего страшного ты не сделала, – повторила Хлоя и еще раз огляделась по сторонам. Но поблизости не было никого из взрослых. Она присела на корточки и достала из рюкзака пачку тонкой рисовой бумаги. – Может быть, у меня есть кое-что, что тебя развеселит. Что ты любишь больше всего?

Девочка на секунду задумалась, а потом ее щеки зажглись румянцем радостного волнения.

– Мороженое. Фейерверки. Ой, да… – Она широко распахнула глаза. – Грозу и ветер…

– Вчера было ветрено.

– Меня чуть не сдуло!

Хлоя рассмеялась.

– Мы можем сложить из бумаги птичку, самолетик или кораблик. Выбирай.

Это были самые элементарные фигурки. Девочка внимательно слушала объяснения Хлои и старательно повторяла за ней, высунув язык от усердия. Кораблик получился слегка кривоватым, но малышка все равно была рада и довольна собой.

– Теперь надо спустить его на воду!

– Лучше не надо.

– Почему? Каждому кораблю нужна вода.

Хлоя не знала, как объяснить ребенку основы физики. Она снова беспомощно огляделась.

– Где твои родители?

– Мама пошла менять Даниэлю подгузник, а потом собиралась купить нам попить. Я не хотела идти в туалет. Я уже большая, мне разрешают гулять одной. Мама сказала, что мы встретимся через час. В половине…

Идиоты-родители. Девочка смотрела на Хлою с безграничным доверием.

– Давайте пустим кораблик. Пожалуйста, мисс…

Говорят, лучше всего дети учатся на собственном опыте. Хлоя посмотрела на часы.

– Ладно, давай проведем научный эксперимент. А потом тебе надо будет вернуться сюда, чтобы мама тебя не потеряла.

В обществе девочки Хлоя чувствовала себя неловко. Она никогда не умела общаться с детьми. Оставив сорванный подсолнух прямо на земле, они подхватили свои бумажные кораблики и пошли по Аллее пагоды. Девочка доверчиво взяла Хлою за руку.

Когда они подошли к озеру, Хлоя снова засомневалась. Может быть, стоит заранее предупредить малышку?

– Ты уверена, что не хочешь его оставить?

Но девочка уже подошла к самой кромке воды. Она аккуратно поставила свой кораблик на воду – так бережно, словно он был живым. К ней подплыла утка, надеясь, что подношение было хлебом. Кораблик мгновенно намок и стал расползаться хлопьями бумажной пульпы, которые медленно опускались на дно. Все это происходило в мертвой тишине.

Девочка заговорила не сразу.

– Он утонул, – прошептала она еле слышно.

– Он был из тонкой бумаги.

Хлоя уже поняла, что бесполезно рассказывать о молекулярном строении бумаги. Она думала превратить это маленькое приключение в игру – пусть бы малышка порадовалась, что они потопили пиратский корабль, – но девочка только расстроилась.

– Найдешь дорогу назад? – спросила Хлоя. – Твоя мама, наверное, уже ждет.

Девочка показала в правильном направлении, и Хлоя сказала себе, что на сегодня она уже исчерпала свой лимит добрых дел. Девочка улыбнулась ей и пошла прочь – вся такая серьезная, самостоятельная. Хлоя смотрела ей вслед, пока она не скрылась за деревьями.

Через двадцать минут Хлоя сидела среди подсолнухов и складывала из бумаги довольно замысловатую фигурку павлина.

– МИЛЛИ!

Женщина в желтом платье бежала босиком. Она прижимала к себе младенца и сумку, из которой выпала пачка сока.

– Эмили! Где ты?

Хлоя вскочила на ноги, но женщина была уже далеко и все равно не услышала бы, как ее окликают. Свет вдруг померк, небо насупилось. Оглянувшись на подсолнухи, Хлоя увидела лепестки – яркие, как рапсовое поле. Желтые отблески солнца опалили серое небо и тут же погасли. Когда Хлоя вновь обернулась, женщина уже скрылась из виду.

Через два дня фотография девочки появилась в газете.

В САДАХ КЬЮ ПОТЕРЯЛСЯ РЕБЕНОК

Эмили Ричардс

В последний раз ее видели 13/09/03 в садах Кью

Если вы видели эту девочку, просьба немедленно сообщить…

Хлоя узнала эти смешные хвостики, озорные глаза, тонкие руки. Она позвонила в полицию и пришла в отделение Ричмонда. Ее история подтвердила рассказы других очевидцев, которые видели женщину с черными волосами и стрижкой каре. Хлоя спросила, нет ли оснований подозревать, что ребенка похитили.

– Вроде бы видели, как она выходила из Разрушенной арки. Но свидетельница… скажем так, ненадежна. – Полицейский зарылся в свои бумаги. – Старческое слабоумие, как я понимаю. Потом звонил ее сын и сказал, что она любит выдумывать всякие небылицы. Больная фантазия…

– Мне очень жаль. Я должна была ее проводить. Убедиться, что она нашла маму.

– Да. – Полицейский даже не думал ее утешать. – Мы с вами свяжемся, мисс Адамс, если потребуется еще что-нибудь уточнить.

– Да, конечно.

В тот день Хлоя пошла в сады Кью и бродила там до закрытия в тщетной надежде разыскать девочку. Ей хотелось объяснить всем и каждому, кто согласится слушать, что она не проявила небрежность. Просто она совершенно не знает, как присматривать за детьми. Плакаты с портретом Эмили Ричардс висели на каждом столбе вокруг станции. Многие люди потом говорили, что видели девочку. Видели, как она собирала палочки или, может, цветы… Все вспоминали погоду в тот день. Погода была замечательная. А у Хлои перед глазами стояла картина: девочка уходит прочь, стволы деревьев как будто смыкаются у нее за спиной, и она исчезает из виду. В садах Кью пропал ребенок, и это место уже никогда не будет прежним.

Хлое не хочется думать о том, что было потом. Это невыносимо, немыслимо. В тот день, когда в газетах сообщили о судьбе Милли, Хлоя побрилась налысо. Даже когда волосы отросли, она продолжала рисовать портреты девочки и чуть ли не каждый день ходить в Кью. Со временем она полюбила эти сады, каждый их уголок, каждый пруд, каждую тенистую лощину. Она подала в Кью заявку на участие в фестивале художественных инсталляций в надежде, что, если она создаст что-то по-настоящему красивое и осмысленное, ей удастся обрести покой и примириться с собой. В ту ночь, когда Хлоя встретила Джону, она пришла к озеру, чтобы спустить на воду бумажных птиц и посмотреть, как они тонут. И теперь она потрясена, обнаружив себя в дневнике мертвой соперницы, да еще в роли злой ведьмы.

Хлоя выходит из ванны и заворачивается в полотенце. Садится на пол, грызет ногти и слушает, как Джона ходит по кухне, наливает воду в стакан. Потом он идет в спальню, закрывает двери. Тени Хлоиных рук на страницах дневника – словно бабочки, парящие над бездной тайн.

Она захлопывает блокнот и убирает к себе в сумку – не насовсем, только на время. Как опытный вор, она чистит зубы, словно ничего не случилось. Потом идет в спальню, где темнота полнится дыханием Джоны. Хлоя тихонько ложится, стараясь его не потревожить.

Он неистово трет глаза. Хлоя берет его руки и держит, пока он не вздыхает, смягчаясь. Джона борется с пустотой, пока не находит тело Хлои. Во сне он улыбается. Но между ними как будто вклинивалась его жена, неосязаемая и незримая. Хлоя не может соперничать с мягкими изгибами Одри, с ее бедрами, с чем бы то ни было.

Ее удивляет, что Джона спит; потом она замечает на тумбочке пузырек со снотворным. Ее собственная голова гудит от историй: о маленькой девочке, о жене в глубокой депрессии, об испачканных землей руках незнакомца.