Тысяча бумажных птиц

Юдолл Тор

Часть третья. То, что мы ищем, лежит в разделяющем нас пространстве

 

 

Шахматы

Он сто раз повторил, что ей надо уйти, но Милли отказывалась покидать тонущий в сумерках сад. Однажды Гарри даже провел ее через центральный проход, держа за руку, но на той стороне Разрушенной арки она села на землю, упорствуя в своем нежелании уходить. Он поднял глаза к небесам.

– Какого черта вам надо? – закричал он. – Что я должен сделать?

Изо всех сил стараясь сохранять спокойствие, он объяснил ситуацию, но она не смогла вспомнить, кто такие «мама» и «папа». Она вообще не понимала, что значит «родители». Ее как будто контузило. Она постоянно меняла тему разговора, спрашивала, где она будет спать, потом жаловалась, что голодная. Гарри совсем ничего не знал о детских желаниях и тревогах. Но когда сентябрьский вечер налился прохладой, Гарри уже уяснил для себя, что не сможет пройти мимо собственной совести, словно та была нищенкой, гремящей жестянкой с мелкими монетками.

Это было кошмарное время. Сады только что пережили ужасную засуху. Многие исторические деревья проявляли признаки стресса, и Гарри целыми днями занимался поливкой. Выручка от продажи билетов неизменно росла благодаря хорошей погоде и новому статусу садов Кью, включенных в список объектов Всемирного наследия ЮНЕСКО; теперь они официально объявлены чудом света наряду с Большим каньоном и египетскими пирамидами. Но сады Кью устали; и Гарри тоже устал.

Сперва он ухаживал за ней, как за саженцем, следил, чтобы у нее было вдоволь свежего воздуха и здорового сна; потом стал заниматься с ней чтением и математикой. В октябре пришло время посадки луковичных цветов. Более миллиона луковиц! Милли вызвалась помогать, и Гарри не стал возражать. Он показал ей мешки с посадочным материалом в теплице для пересадки растений, объяснил разницу между «змееголовыми» луковицами фритиллярий и «бледнокожими» луковицами нарциссов. Потом они вместе ходили проведать любимые деревья Гарри, поправлявшиеся после засухи.

Ее амнезия была настоящим подарком. Она забывала о днях, когда Гарри был слишком тихим или плохо ее слышал. Они приноравливались друг к другу, действуя наугад, их дружба строилась на том, что он чистил ранку у нее на голове, а она удивляла его умением отличить песню дикого голубя от песни зяблика. Однажды вечером, когда он укладывал ее спать, она назвала его папой. Он отпрянул, словно обжегшись.

– Ладно, – сказала она. – Тогда, может быть, «папочка» или «папуля»?

– Нет, солнышко…

– А если просто «па»? – Она катала слово на языке, как леденец. – Мне нравится «па». А тебе?

Он провел рукой по волосам, стараясь придумать приемлемое объяснение; но если ее утешает придуманная ею сказка, то, может быть, и не нужно выдумывать что-то еще? И только потом Гарри понял, как это коротенькое односложное слово изменило его самого. Теперь его дни проходили в поисках того, что может ее удивить и обрадовать, или того, что ей нужно, – и очень скоро у них появилось множество новых совместных занятий. Например, шахматы.

Они добыли шахматную доску в комиссионном магазинчике в Ричмонде. В комплекте не хватало девяти фигур, но они быстро нашли им замену: светлые или темные камешки вместо пешек, сосновая шишка вместо слона. Оригинальные фигуры из клена и слоновой кости были украшены замысловатой резьбой и покрыты лаком. После смерти Одри Гарри и Милли часто играли в шахматы: хороший способ проводить время вместе без необходимости поддерживать разговор. Гарри нравилась их молчаливая сосредоточенность.

Вот и сегодня, в жаркий июньский денек, они сидят на выгоревшей траве, склонившись над шахматной доской.

– Я посчитала, – говорит Милли, передвигая свой желудь на две клетки вперед. – Ровно пятьдесят четыре дня. Почему Джона не приходит со мной поиграть?

– Он занят, солнышко. Он же взрослый.

Гарри барабанит пальцами по доске, потом замечает, что за ним наблюдает прохожий. Мужчина явно в изрядном подпитии, еле держится на ногах. Передвигается короткими перебежками от одного дуба к другому.

– Добрый день. – Гарри приподнимает кепку. – Жарковато сегодня…

Мужчину шатает. Непонятно, то ли он кивает, то ли качает головой. Гарри боится, как бы мужчину не вырвало на цветы. А потом на склоне холма появляется Джона – в костюме, в котором обычно ходит на работу. Он идет прямо к ним. Милли, сосредоточенная на игре, его не замечает. Но Гарри пристально наблюдает, как Джона заходит в храм Беллоны, потом наклоняется и читает табличку на спинке скамейки. Оглядев мраморные колонны, он идет дальше, но сегодня слишком жарко, чтобы искать одну-единственную скамейку среди нескольких тысяч.

* * *

23 сентября 2003

Я удивилась, увидев «мадемуазель J’attendrai» у пагоды. Я села на той стороне, где сидел Гарри, и мне показалось, что я почти его чувствую.

Я хотела узнать, удалось ли ему догнать маму Эмили и как сотрудники Кью справляются с произошедшим…

Я приходила туда и на следующий день, и еще через день. Слушала осеннюю тишину. Сигарета дрожала в моей руке, как беспокойная муха.

10 октября

Я выжимаю свет из каждого дня, когда жду его. Мне хотелось бы освободиться от этих желаний: никотин, этот странный мужчина… И прямо сейчас Джо опять возмущался, что я курю. Ванная – единственное место в доме, где можно скрыться.

Джона может сколько угодно кричать: «Что ты там делаешь?!» Я не хочу сидеть с ним в гостиной, забравшись в кресло с ногами. Он предложит мне чашку чая… укроет пледом. Потом поцелует меня в шею, и его поцелуй останется на моей коже – как посягательство. Как нарушение границ.

Будь хорошей женой, Од. Соблазняй его красивым бельем и смехом. Но в те редкие разы, когда мы занимаемся сексом, мы целуемся нетерпеливо. Мы не даем себе время увидеть друг друга.

20 октября

Мне снилась моя дочка. Она шла по краю бассейна, потом неожиданно прыгнула в воду без нарукавников. Спасатель не слышал, как я кричала, – там было много детишек, и все шумели. Я рванулась к бассейну, мои ноги скользили. Но я не успела, не успела буквально на долю секунды. А потом время замкнуло.

Я прижимала к себе ее тельце, словно тем самым могла согреть и вернуть к жизни. Но у меня в руках не было ничего. На дне бассейна лежала двухлетняя девочка. Мертвая.

21 октября

Каждое утро – в душ. Очищаться от слез. Радио бряцает рекламными объявлениями.

Я одеваюсь, аккуратно застегивая на пуговицы каждый дюйм своего горя.

Я не узнаю себя в зеркале, но надеюсь, что в этой маске есть что-то хорошее – в лице, которое я ношу на работу или когда вижу Джону на кухне и прикасаюсь к нему. Всегда – одетая к выходу, всегда – мимоходом. Но я стараюсь, все-таки я стараюсь.

Одри непрестанно курила, словно пыталась согреться дымом. Как только она уходила, Гарри садился на ту же скамейку, напевая военную сентиментальную песенку J’attendrai. Он сидел, держа кепку в руках. Всем своим существом ощущая присутствие Одри. Запах духов держался в воздухе еще долго после ее ухода. Гарри наслаждался видом, по которому прежде скользил ее взгляд. Когда муравьи уносили крошки, оставшиеся от ее сэндвича, Гарри чувствовал эхо несбывшихся прикосновений.

Он говорил себе, что ему нельзя вмешиваться, но каждый день прятался за большим кедром и наблюдал. Стоило Одри уйти, он занимал ее место на той же скамейке. Повсюду вокруг разливалась мучительная красота, немыслимое «а что, если».

Он загружал себя работой, разравнивал граблями клумбы, приминал землю. Но однажды в октябре он потерял бдительность. «Конкорды» снимали с эксплуатации, и Гарри стоял, глядя в небо, – ждал, когда лайнеры трех последних рейсов пролетят над садами на малой высоте и приземлятся в Хитроу. Когда они наконец показались над Сайонской аллеей, Гарри почувствовал на себе чей-то взгляд. Он обернулся и увидел Одри, стоявшую перед часами Дали. Было уже слишком поздно что-либо предпринимать; она махала ему рукой, и Гарри весь вспыхнул радостью. Он знал, что ему надо как можно скорее исчезнуть, но вместо этого он пошел к ней по залитой солнцем аллее. Когда он приблизился к Одри, скульптура Дали расплавилась на шести часах.

24 октября

Скамейкам за Пальмовым домом всегда достаются последние лучи заходящего солнца. Стоя у бронзовых стекающих часов, я заметила человека на Сайонской аллее. Он шел в мою сторону, окруженный сиянием солнца.

Мы поговорили о самолетах, потом пошли в Уединенный сад. Там были стихи о пяти чувствах, ручей и тяжелая деревянная скамья рядом с табличкой «Слух». Мы любовались филлостахисом, растением из подсемейства бамбуков, как он мне объяснил. Он попросил меня сесть и закрыть глаза. Я слушала шелест листьев. Плеск воды. Свое сердцебиение.

25 октября

Когда я вернулась домой, во мне все дрожало от возбуждения. Я отвела Джону в спальню, расстегнула его рубашку, но он удержал мою руку и сказал: «Наверное, нам нужно чуть-чуть подождать. Я возьму презерватив».

29 октября

Сегодня в садах мы сажали черенки. Ножом, знавшим лучшие дни, Гарри срезал несколько побегов с куста чубушника длиной около фута. Я удалила нижние листья и вкопала черенки в землю. Мне под ногти забилась грязь, комочки земли запутались в волосах, но я чувствовала, что снова могу ДЫШАТЬ. Я смеялась.

Он смотрел на меня так, словно я была единственной женщиной на Земле. Так я себя ощущала под его взглядом. Когда Г. говорил о своей любви к растениям, об удовольствии наблюдать за их ростом, я почти поверила, что и во мне может родиться что-то новое.

После нескольких встреч Гарри стал робко задумываться о том, что, может быть, Одри – его награда за все одинокие годы, но он сам понимал, что это безумие. Ему по-прежнему не верилось, что она обращает на него внимание. В тот первый день он подумал, что, возможно, она вообще не человек, а некое небесное существо, для чего-то спустившееся на землю. Но очень скоро он понял, что она – человек. Потрясающий, очаровательный человек со своими проблемами, слабостями и изъянами.

Днем они любовались пламенеющими осенними кленами или паутинками в искрах росы. Они часто сидели у пагоды, говорили о работе Гарри. Делясь с нею всем, что он любил в этих садах, он взвешивал на языке каждую фразу. Через минуту – может быть, через пять, но всегда в своем собственном темпе, – он высвобождал слова с легкостью человека, уверенного в своей правоте. Она слушала.

Когда наступала ее очередь говорить, она часто рассказывала о своих недостатках. Всякий раз, когда она спрашивала о пропавшей девочке, он терялся, не зная, что отвечать. Эта женщина тосковала по искренности, и все же он каждодневно ей лгал. Свое призвание он видел в том, чтобы как-то помочь им обеим, Одри и Милли; просто он пока не понял, как именно.

По ночам он пробирался во двор дома Одри и ухаживал за цветами на ее подоконниках. Поливая анютины глазки, он говорил себе, что это не имеет ничего общего с банальным ухаживанием; он просто надеялся, что их упрямое цветение в преддверии зимы привнесет радость в жизнь Одри. Втиснувшись в узкий проход между забором и зданием, он проходил мимо окна ее ванной. Его карманы были набиты семенами и веточками розмарина, чтобы отпугивать насекомых. Он представлял себе, как она откроет окно и удивится глубокому терпкому аромату. Он решил, что не будет вреда, если немного подрезать кусты вокруг пятачка, где она ставит машину. Никто даже и не заметит. Зато Одри, садясь в машину, не будет цепляться сумкой за ветки.

Идти на подобные риски было так же странно и непривычно, как носить чужую одежду. По ночам, когда Милли спала, он сидел под секвойями и рассматривал свою закладку, когда-то вырванную из журнала. Изучая последние секунды человеческой жизни – жизни женщины, выбросившейся из окна, – он не раз задавался вопросом, не жалел ли фотограф о том, что не бросился вверх по лестнице, чтобы поговорить с Мэри Миллер. Зная о том, что сейчас произойдет, как человек мог стоять на улице, выбирая лучший угол для съемки? Гарри смотрел на зернистый снимок и думал обо всех молодых деревцах, которые он подвязывал к кольям.

– Мой долг – заботиться и помогать, разве нет?

Но женщина, занятая падением, ничего не ответит. Ее нижняя юбка развевается на ветру, безучастная ко всему остальному.

5 ноября

Всю жизнь я старалась лишний раз не рисковать, но теперь мне захотелось сделать что-то эгоистичное, даже дерзкое. Больше всего я ненавижу ощущение застоя, и вот наконец появляется перспектива движения. Шанс сделать что-то бунтарское. Только хватит ли мне решимости?

Мои дни наполняют рутина и череда дел; месяцы простираются передо мною – бездетные. Но когда Г. смотрит на меня, я ощущаю себя одновременно и СВЯЗАННОЙ, и БЕЗГРАНИЧНОЙ.

Мои дни заполнены:

наукой тайной жизни деревьев…

непостижимыми вопросами симметрии.

Я не хочу возвращаться в мир за пределами этих садов. Я хочу лишь одного: наблюдать, как на листьях искрится роса. Как в земле копошатся дождевые черви.

7 ноября

Каждый раз, когда я вижу божью коровку или упавший каштан, я думаю о нем. С тем же успехом я могла бы запихивать сердце в металлический пенал.

8 ноября

Бедный Дж. Не зная правды, он одобряет мои прогулки в садах, полагая, что мне нужно побыть одной, – но при каждом прощании присутствует и она.

Ложь, заключенная в моем поцелуе.

И ее послевкусие чувствуется еще долго.

* * *

Каждый раз, когда Гарри встречался с рыжеволосой женщиной, он усаживал Милли под дубом Фрайнетто, давал ей книжку-раскраску, коробку карандашей и говорил, что вернется за ней через час. Он, наверное, думал, что она слишком маленькая; что сопливый ребенок ему все испортит.

Милли рассматривала облака, потом придумывала себе развлечения – например, давала имена белкам, – но ее не покидало тревожное чувство, будто что-то проходит мимо. Ей не хватает друзей ее возраста. Ей хочется в школу. Просидев пару минут в одиночестве, она стряхивает с ног траву и пускается бегом.

Когда Гарри возвращался к дубу с глазами, горящими удивлением – какой прекрасной бывает жизнь! – Милли делала вид, что рассматривает блики зимнего солнца на ветках деревьев… или вон ту малиновку… или раскрашивает рисунки в книжке. Хотя, если по правде, она ходила за ним – мимо женщины, читающей «Таймс» на скамейке, мимо мамы с коляской, – и у пагоды пряталась за кустом. При встрече Гарри и Одри никогда не прикасались друг к другу.

– Что ты все время пишешь?

Гарри закрыл записную книжку.

– Просто садовые наблюдения.

– Мне нравится твоя записная книжка. Нравится, что она старая и потрепанная. – Одри присела рядом с ним и легонько коснулась испачканной землей обложки, надорванного корешка. – Не понимаю, почему люди сердятся, если кто-то загнет уголок страницы. Мне кажется, некоторым авторам даже нравится, когда в их книгах подчеркивают абзацы, что-то рисуют на полях – что их книги живут.

Потом Милли стало не слышно, что они говорят. Она видела только морозное дыхание Одри: облачка пара в воздухе и зачарованного ими Гарри. Чуть погодя ее голос окреп.

– Книга, которую я читаю сейчас, вся волнистая от воды. Я люблю читать в ванне. На ней пятна от кофе и жирные отпечатки… наверное, от майонеза…

Гарри рассмеялся и убрал записную книжку в карман.

– Получается, твоя жизнь стала частью истории в книге?

– Да! Ты бы видел книгу, которую я брала с собой в Индию! Раздавленный комар, гарь от моторикш…

Они так долго смотрели друг другу в глаза, что Милли забеспокоилась. В этих двоих было что-то такое, что отзывалось в ней смутной тревогой.

Гарри потер свою щеку, заросшую седой щетиной.

– А ты сама пишешь?

– Пытаюсь. Сочиняю стихи… но это так… ерунда. – Одри хлопнула в ладоши, но руки, затянутые в перчатки, ударились друг о друга беззвучно. – Я мечтаю когда-нибудь перевести роман. Большой роман кого-то из великих: Толстого, Тургенева…

– Почему бы не написать что-то свое?

– Господи, да куда мне писать свое? Давай пройдемся, а то холодновато сидеть.

Когда они прошли через Японские ворота, Милли наблюдала за ними издалека. Они говорили о чем-то, склонившись один к другому. Может быть, Милли еще ребенок, но даже она разглядела, как их тела изгибаются навстречу друг другу. Словно влюбленные или знаки вопроса, который они еще не решались задать.

 

Кусок веревки

Небо потеет. Джона и Хлоя плавятся во дворе двухквартирного дома, стараясь не слушать вопли внутри.

– Грэм? Ты можешь открыть эту чертову банку с вареньем?

Джона собирается позвонить еще раз, но тут дверь открывается, и его подруга Кейт бурно приветствует их обоих. Два поцелуя или три? В затененной прихожей Хлоя сталкивается с ребенком в костюме динозавра. Она входит в кухню и сразу жалеет о том, что надела обрезанные джинсы; все присутствующие дамы одеты в легкие платья из каталога «Боден». Хлоя отдает Кейт бутылку водки, но вскоре становится ясно, что напитком дня будет чай.

Кухонный стол заставлен тортами на разных стадиях завершенности. Две женщины взбивают масляный крем, дети топчутся рядом – ждут, что им перепадет угощение. На детском стуле в углу ерзает годовалая девочка, даже не подозревая о том, что вся сегодняшняя суета затеяна из-за нее.

– Привет, обезьянка. – Джона садится на корточки перед малышкой. – Кейт, она у тебя настоящая красавица.

Хлоя смотрит через плечо Джоны, видит красные диатезные щечки.

– Да, симпатичная.

Джона встает и ободряюще жмет Хлое руку.

– Оставляю тебя на попечение девчонок, – говорит он и добавляет в шутку: – Веди себя хорошо.

Он идет в оранжерею, где собрались мужчины, явно далекие от праздничной суеты. Лайза, шикарная платиновая блондинка, спрашивает у Хлои, живет ли она где-то здесь.

– Нет. Я из Долстона.

Она старается держаться строго и элегантно, как Одри, но, выпрямляя спину, задевает локтем пачку сахарной пудры. Пудра сыплется на пол.

– Блин! Извините.

Кто-то из детей хихикает.

– Хватит, Лили.

Хлоя встает на колени.

– Извините. Я сейчас уберу.

Она пытается собрать сахарную пудру руками, но проворный тираннозавр уже облизывает сладкие пальцы.

Кейт вытаскивает мальчишку из-под стола.

– Здесь такой кавардак! – Под торопливо наложенным макияжем ее лицо – тусклое и бесцветное, в усталых глазах – тоска по взрослым разговорам. – Глупо сидеть в помещении в такой день, – произносит она нараспев, как обычно говорит с детьми. – Может быть, ты пока погуляешь? А мы скоро выйдем.

На лужайке за домом дети играют в футбол сразу двумя мячами. На садовом столе лежит книжка по философии. Хлоя, далекая от амбиций этих женщин, украшающих торты для детского праздника, берет книжку и садится на лавочку. Прочитав пару страниц умных мыслей и замысловато построенных фраз, она начинает переживать: а вдруг благородные дамы будут возмущаться, что она не помогает готовить стол? Но, возможно, они счастливы и довольны, колдуя над выпечкой, болтая друг с другом и бегая из кухни в сад с дымящимися чайниками. Может быть, только Хлоя смущается, что она не умеет печь торты или нянчиться с детьми… она хоть раз обняла Эмили Ричардс? Хлоя почти чувствует в своей руке маленькую доверчивую ладошку. Каждому кораблю нужна вода… Пожалуйста.

Какая-то женщина выходит в сад. У нее светлые волосы с розоватым отливом, тонкий маленький нос и широкие бедра: грушеобразная фигура, которую Хлоя мысленно наряжает в резиновые сапоги и отправляет в огород полоть грядки. На руках женщина держит извивающегося младенца.

– Привет, – говорит она. – Джона сейчас рассказал, чем займется на летних каникулах. Будет преподавать музыку в каком-то общественном центре досуга. Как я понимаю, с твоей подачи?

– Он уже приступил. Две недели назад.

– Хорошо.

Прикрывая глаза от солнца, женщина беззастенчиво разглядывает Хлою. Той вдруг становится неловко за свои голые бледные ноги.

– Он сказал, ты ведешь мастер-классы по прикладному искусству?

– Да.

Хлоя трет солнечный ожог на руке, пытаясь вспомнить, были ли они представлены. Должна ли она знать, как зовут эту женщину?

– Как я поняла, он работает с беженцами? Нет, зайчик, не надо тянуть маму за волосы. Самая разная музыка. Африканская, балтийская?

– Я подумала, ему будет полезно работать с людьми…

– И главное, им интересно! Джона рассказывал об одной женщине, которая прямо мечтает научиться играть на фортепиано. И он все время упоминал этого рэпера… как его…

– Дизель. У него очень хорошие тексты.

– Что ж. – Женщина улыбается Хлое. – Я за вас рада.

Хлоя склоняет голову набок.

– В сентябре он вернется в школу. Это временная работа. Только на лето.

– Хорошо, что он выбирается в люди. Мы все считаем, что ему с тобой повезло.

Мы? Кто это «мы»?

Женщина пытается взять ребенка поудобнее.

– А он… он уже нашел свою скамейку?

Хлоя старается не показывать удивления.

– Пока еще ищет. Когда есть время. Сады Кью большие.

Блондинка приподнимает младенца спиной к себе и принюхивается.

– Черт! Он обкакался. Присмотришь за ним две минутки? Подгузники в машине.

Прежде чем Хлоя успевает ответить, блондинка кладет малыша на траву и уносится прочь. Ребенок радостно ползает среди ромашек, не подозревая об опасностях, что подстерегают со всех сторон. В любое мгновение он может удариться головой о керамический цветочный горшок или задеть шаткую ножку стола и опрокинуть на себя чайник с горячим чаем. Если бы эти женщины знали, на что способна Хлоя! Ни на что не способна. Она даже не знает, как держать малышей на руках.

В поисках поддержки она смотрит на оранжерею, и вот он – Джона, – болтает с какими-то мужиками, похожими на владельцев рекламных агентств. Никакие младенцы не тянут его за штанину, и у Хлои все переворачивается внутри, когда она представляет, что должна была чувствовать Одри на этих сборищах.

Прячась за стеклами темных очков, она наблюдает, как Кейт входит в оранжерею и берет Джону под руку. Она сочувственно кивает, словно интересуясь, как у него дела. Но именно он наклоняется к ней и поддерживает ее. Их молчание составляет резкий контраст с гулом беседы вокруг, и Хлоя вдруг задается вопросом, нет ли у нее общих тайн с хозяйкой дома? Может быть, позже, когда они будут убирать со стола остатки праздничной трапезы, она наберется смелости и спросит: «Кейт, кто такой Гарри Барклай?»

Хлоя уже закончила читать дневник. Два месяца она безуспешно пыталась найти недостающие звенья и связи. Впервые в жизни у нее появился кто-то, кого она защищала, и это тревожило и пугало. Она сидит, положив ногу на ногу. Ее джинсовые шорты промокли от пота. Черт. Младенец вырвал траву и теперь ест. Хлоя бросается к нему и отнимает травинки так яростно, что малыш пускается в рев. Она берет его на руки, и тут в сад выходят все остальные. Выходят все разом. Мужчины прячут самодовольные ухмылки, как будто они только что подшучивали над Джоной, который завел молодую любовницу. Их жены, бесспорно, уже обсудили между собой вполне предсказуемый выбор мужчины средних лет. Хлоя пытается вытащить травинку изо рта малыша, ее пальцы шарят по его мягким беззубым деснам. Она отдает Джоне ревущего младенца и говорит вроде бы в шутку, но на самом деле всерьез:

– Ты мой спаситель.

Усадив малыша себе на бедро, Джона склоняется над ним и заговорщически шепчет:

– Ты чего, Дилан? Опять ел землю?

Малыш перестает плакать. Он сердито смотрит на Хлою, его заплаканная мордашка испачкана землей.

Хлоя вздыхает с видимым облегчением.

– У тебя прямо талант общаться с детьми.

Джона застенчиво улыбается и гладит ребенка по голове.

– Ты как?

Хлоя не сразу соображает, что вопрос адресован ей.

Ее взгляд – колючий, тяжелый, но она улыбается и пожимает плечами:

– Как рыба. Которую вытащили из воды.

– Я тоже.

С ее точки зрения, он выглядит вполне расслабленным и довольным. Она щурится на ярком солнце, стараясь стереть образ Джоны с ребенком, но свободной рукой он привлекает ее к себе. Рядом с ним она всегда чувствует себя защищенной – малявка рядом с великаном, от которого пахнет шерстью и морем, – но сейчас у нее ощущение, что она оказалась в чужой фотографии. В чужой жизни. Ее чувства какие-то дикие и слишком бурные. Они заставляют ее лгать и мечтать о несбыточном, заставляют ее делать вещи, которые делать не стоит. Из-за которых потом будет стыдно. Возможно, она мало чем отличается от Одри. Когда Джона целует ее в щеку, у нее в голове грохочут слова мертвой женщины. Ложь, заключенная в моем поцелуе.

Хлоя помогает убирать со стола. Джона сидит в шезлонге. Какая-то женщина пытается оттереть шоколад с личика дочки бумажной салфеткой и пальцами, смоченными в слюне. Какой-то мужчина катает по саду коляску с орущим младенцем. Джона притопывает ногой, его огромный коричневый ботинок иногда замирает, пока Джона слушает у себя в голове следующую строку, возможно, меняет тональность. Но какой смысл сочинять новые песни, если Одри их не услышит?

Он рассеянно наблюдает за тем, как маленький мальчик и его папа играют в футбол. Потом закрывает глаза, низко склоняет голову. Берет призрачную руку Одри. На мгновение он чувствует у себя на лице тепло ее дыхания, чувствует, как она прижимается к нему плечом.

– Осторожнее!

Джона открывает глаза и видит футбольный мяч, летящий к оранжерее. Хлоя, заходящая в дом с двумя чайниками в руках, отбивает мяч локтем, предотвращая почти неминуемую катастрофу.

– Ого! Отличный удар!

Папа маленького футболиста аплодирует Хлое, и та приседает в неуклюжем реверансе. Она постоянно меняется: то изящная, легкая, то вдруг застенчивая, напряженная. Смена ее выразительных настроений пленяет, притягивает взгляд. Джоне хочется описать эту чарующую изменчивость. Непредсказуемые мелодические рисунки, неожиданные паузы, смена тактового размера; но Хлоя заходит в прохладный дом, а Джона остается наедине с растоптанными ромашками.

Он опять закрывает глаза. Солнце жжет ему шею. На чем он остановился? Он пытается обнять ускользающий образ памяти – тело, которого нет. Возможно, попытка идет с двух сторон? Он представляет себе Одри и тянется к ней сквозь непроницаемые покровы, через пропасть невозможного, оба мучаются вопросом, что есть смерть; но правда в том, что он видит только траву под ногами и оброненный кусок торта. Следы от зубов, надкусанная глазурь… Джона ложится на спину в провисающем холщовом шезлонге, подставляя лицо жарким лучам солнца. Он слышал, что говорили об этом другие, – о соприкосновении через последний рубеж. Это так беспощадно реально: вес невидимой головы у тебя на подушке, легкое касание незримой руки. Ощущение проходит, включается разум, находится рациональное объяснение – а потом все повторяется, непостижимое, загадочное, как и прежде.

В тот душный вечер им обоим не спится. Все окна распахнуты настежь. Джона сидит за пианино в одних трусах, учит Хлою играть облегченную версию «Аве Мария». Она внимательно смотрит и повторяет каждое движение его пальцев, стараясь не отвлекаться на случайные прикосновения к его руке. Ближе к полуночи он объясняет ей основные принципы композиции. Хлоя поражена, что в октаве всего лишь двенадцать нот. Как только она уясняет, что принципы музыки и оригами во многом похожи, играть становится проще. Главное – понять закономерность. Она подходит к аккордам, как математик, которому любопытно раздвинуть границы возможного. Протянув палец к клавише, она замечает пятно от ожога на кремово-белой поверхности.

– Что это?

– Нота фа.

– Нет, я имела в виду…

– Одри обычно сидела здесь, когда разговаривала по телефону. Я, конечно, просил ее быть аккуратнее с сигаретой, но… – Джона пожимает плечами. – Я тогда почти не играл.

Как Хлоя может сказать, что она уже знает об этом? Стоит лишь посмотреть на него сейчас… Он такой терпеливый, такой забавный. Кажется, ему нравится ее восторг, ее неуклюжие, любительские старания, как будто уже одно то, что они сидят рядышком за пианино, создает ощущение безопасности. Как и многие люди искусства, они оба имеют привычку творить по ночам, но сейчас, создавая из ничего звук – хотя чаще какую-то ерунду, – Хлоя испытывает странное, новое для себя ощущение. Непосредственный отклик от Джоны. Творчество не в одиночку.

Он показывает, как брать обращенный аккорд, и она чувствует, что он тоже задается вопросом, можно ли доверять этим полуночным урокам… их отношениям… его музыке. Она ловит себя на том, что прислушивается к его взглядам. К тому, что не произносится вслух. Потом она слушает его поцелуи, которые сами по себе – целый язык.

* * *

Днем в парке Виктории, за чтением. Слова в книге Джоны расплываются мутными пятнами. Он из последних сил держится, чтобы не разрыдаться. Но слезы все-таки прорываются. Он поднимает глаза и видит, что Хлоя смотрит на него в упор. В ее глазах тоже сверкают слезы.

– Что с тобой? – спрашивают они в один голос.

– Ничего. – Она пожимает плечами. – Мне вдруг показалось, что тебя что-то задело. Я не видела твоего лица, но поняла, что тебя что-то расстроило. Что ты читаешь?

– Это неважно.

Она вытирает глаза ребром ладони и улыбается.

– Я просто почувствовала, что почувствовал ты, вот и все.

В музыке это называется резонансом. В жизни такое бывает только между мужем и женой. Она смотрит ему в глаза, и он чувствует, как воздух сгущается безмолвным сопереживанием. Во что он ввязался? Джона кладет книгу на траву, смущенный собственной сентиментальностью. Не сейчас. Не при всех.

– Мне надо в сортир, – говорит он и идет искать ближайший туалет.

Запершись в тесной кабинке, он ждет катарсиса: безудержных рыданий из-за смерти вымышленной собаки. Но слез больше нет. Джона просто сидит, словно окаменев. Он уже забыл, что это такое: когда рядом есть кто-то, кто узнает о твоих чувствах еще раньше тебя самого.

* * *

Хлоя, одетая в мужской костюм, сидит на табуретке. Ноги босые. Ногти на ногах накрашены синим лаком. Вместо носового платка из нагрудного кармана торчит большая бумажная птица. Хлоя сидит перед зеркалом, рисует автопортрет угольным карандашом. Она похожа на клоуна в этом костюме, который ей явно велик. С этим ртом в ярко-красной помаде. Рот на замке, полный секретов.

День близится к вечеру. Затуманенные пылью окна распахнуты настежь. Воздух на улице влажный и душный, отяжелевший от выхлопов перегревшихся автомобилей. Отовсюду доносятся звуки. Треск швейных машинок, младенческий плач. Этажом выше орут друг на друга мужчина и женщина. Интересно, думает Хлоя, эта парочка тоже слышала, как она орала на Клода в тот вечер, когда они крупно поссорились и он ушел, хлопнув дверью? Все начиналось прекрасно. Они пошли в ресторан, ели суши. Как всегда, таинственные элементы японской кухни, замысловатые складки съедобных фигурок доставили Хлое прямо-таки эстетическое удовольствие. Но под конец вечер сделался пресным, как пустой рис, и она отказалась от секса, сославшись на месячные.

– То же самое ты говорила на прошлой неделе. – Клод вскинул голову, выпятив подбородок. – Наверное, у тебя просто нет сил после встреч с Джоном.

– С Джоной.

– В смысле… что мы здесь делаем? – Он уже начал надевать пиджак. Одну руку продел в рукав, вторую еще не успел. Широким жестом обвел стены, увешанные рисунками. – Если кто это увидит, он сразу подумает, что ты ждешь ребенка.

– Господи, нет!

– Конечно нет. Ты каждое утро пьешь свои таблетки, как молитву читаешь. Но, ради бога, когда ты уже повзрослеешь? Ты считаешь себя современной, независимой женщиной. Считаешь, что это нормально, когда каждый из твоих мужиков знает, что помимо его самого, у тебя есть и другие. Но этот твой Джек…

– Джо.

– Да неважно. Он тебя просто использует, а у меня…

– У тебя есть Натали.

– Это моя сестра.

– А…

Глядя на его раскрасневшееся веснушчатое лицо, Хлоя представляла себе мальчишку, который в слезах убегает с футбольного поля, потому что старшие ребята не взяли его в игру. Ей не хотелось провести ночь в одиночестве, но она все равно сказала:

– Я не могу, Клод. Извини.

– До свидания, Хло.

Она прекращает рисовать и вырывает из блокнота чистую страницу. Складывает феникса, потом разворачивает и начинает складывать орхидею, но бумага сопротивляется, изначальные складки упрямы. Строптивые загибы напоминают о том, что тело Джоны досталось Хлое уже после того, как им пользовалась другая женщина. Эта другая уже исходила его вдоль и поперек и оставила свою метку, испортив его для всех остальных. Хлоина единственная защита – строить бумажные города, возводить замки из тонких листов. Она массирует себе шею, надеясь найти мотивацию, чтобы работать.

На прошлой неделе она посетила Архив прикладной ботаники в Кью. Ее интересовала коллекция бумаги. Около четырех сотен сортов, привезенных из Японии в середине девятнадцатого века каким-то британским дипломатом. Там были бумажные изделия, пропитанные пастой из корня растения кон-нияку-но-дама, придающего бумаге свойства прочной, водонепроницаемой ткани. Хлоя рассматривала обувь, с виду не отличимую от кожаной, зонты и шляпы, витые шнуры – словно из шелка. Многие вещи, представленные в коллекции, были сделаны из лубяных волокон шелковицы, и теперь Хлоя размышляет о прожилках на тутовых листьях… о спирально закрученных морских раковинах. О папиллярном узоре на собственных пальцах.

Она наблюдает за собственными руками, складывающими фигурку. Может быть, истинное волшебство оригами заключается в самом процессе, а не в конечном продукте? Как передать эту мысль в инсталляции для садов Кью? Сложить из бумаги кораблик легко; но как выразить в складках бумаги жизнь – слова, которые так и остались несказанными, – людей, исчезнувших без следа? Она подтягивает брюки и шарит глазами по комнате, ищет моток веревки. Потом берет пустую деревянную раму, целый год простоявшую у стены. Закрепив кончик веревки на раме, она начинает плести паутину. Она изучает участки пустого пространства между веревочными петлями.

 

Как не сказать: «Я тебя люблю»

Милли спросила у Гарри: он что, влюбился?

– Мы просто друзья.

Был поздний вечер. Февраль 2004-го. Они лежали среди секвой, слушали на стареньком CD-плеере «Путеводитель по оркестру для юных любителей музыки». Гарри, пристыженный музыкальными познаниями Джоны, хотел произвести впечатление на Одри. Он провел много часов в Ричмондской библиотеке и решил начать с барокко: взял сразу три сборника Вивальди и этот диск. Под пологом древесных ветвей Бенджамин Бриттен раскладывал сюиту «Абделазар» Перселла на отдельные инструментальные фрагменты: медные духовые, деревянные духовые и струнные. Диктор объяснял, что такое фуга, тема и вариации.

– Расскажи мне об Одри. Я хочу знать.

Гарри вынул наушники из ушей и стал рассказывать об истории этих огромных деревьев с рыжей корой – рыжей, как волосы Одри.

– Считалось, что метасеквойя вымерла. Удалось обнаружить только окаменелости…

– Ты опять про деревья…

– Но в тысяча девятьсот сороковых в Китае нашлись живые деревья.

Милли хотелось напомнить ему, что она еще ребенок. Почти все время она проводила, обсуждая природу, Шекспира и музыку. А как же сказки о феях? Как же прыжки со скакалкой?

– Разумеется, наши сады стали первыми, кто занялся их разведением, как только деревья доставили в Англию. Эту метасеквойю посадили здесь в тысяча девятьсот сорок девятом. Сейчас ее высота – больше пятидесяти двух футов.

Милли зевнула.

– Ты знала, что есть одна гигантская секвойя, которой три с половиной тысячи лет? Самые высокие секвойи, они даже выше собора Святого Павла. Представляешь?

Милли даже не знала, где находится этот собор. Она села и вынула из кармана свой пресс для гербария – раскрутила металлические болты, опять закрутила потуже. Но в темноте невозможно сердиться: никто не видит, как мрачно ты хмуришься. Если бы Гарри с Одри были вместе, тогда у Милли появилась бы мама. Они ходили бы по магазинам. Или в кино…

– Скажи ей о своих чувствах, – выпалила она.

Но Гарри уже вставил наушники и кивал в такт музыке. Милли тоже смотрела на небо в сияющих звездах и пыталась понять, что мешает быть вместе этим двоим, предназначенным друг для друга. Она потерла болячку у себя на запястье, словно это была волшебная лампа, которая может предсказывать будущее.

* * *

Джона стоит у скамейки «мадемуазель J’attendrai», читает надпись о восхитительном меццо-сопрано, певшем для солдат во время Второй мировой войны. Он идет дальше.

Ее следы в моем сердце и в этих садах – навсегда.

Джона думал, что когда он наконец отыщет пропажу, то упадет на колени от невыносимого облегчения. Но он лишь вытирает лицо рукой, совершенно измученный. Смотрит на пагоду, собираясь с мыслями, потом ложится на скамейку, словно ждет, что его обнимут невидимые руки Одри.

– Значит, ты нашел, что искал?

Джона резко садится и видит девочку, прячущуюся за кустом. Сначала он ее не узнает, а потом вспоминает: они виделись раньше. Ее папа – садовник.

– Откуда ты знаешь, что она потерялась?

– Ты долго искал… – Она считает на пальцах. – Июнь, июль, август…

– Ты следила за мной?

– Нет. – Она выходит из своего укрытия и садится на подлокотник скамейки. Джона даже не знает, как к этому отнестись.

– Не понимаю, как она здесь оказалась, – бормочет он. – Меня клятвенно заверяли, что ее никто не трогал.

– Почему это так важно?

Джоне кажется, будто в сердце вонзился крючок и рвет его в клочья.

– Это скамейка моей жены.

– Ой… – Милли перегибается через спинку, читает надпись на табличке и резко отшатывается назад, словно ее ужалила пчела. – Ее звали Одри? Какие у нее были волосы? Какого цвета?

– Рыжие.

– Но как же… Когда она… – Милли смотрит на даты.

– Где твой папа? Он сейчас занят?

– Ты – муж Одри?

– Да, я ее муж.

Милли трет кожу у себя на запястье. Растирает красные отпечатки от двух резинок для волос, надетых на руку, как браслеты. Джона вспоминает, что в ее возрасте летние каникулы кажутся долгими, как целая жизнь. Сады Кью – неплохое место для ребенка, целыми днями гуляющего без присмотра, и все же… Джона вдруг задается вопросом, а есть ли у девочки мама? Он пытается сообразить, как бы поделикатнее об этом заговорить, но девочка, кажется, чем-то расстроена, и Джона решает, что лучше не лезть к ней с расспросами.

– Я не понимаю, – бормочет она. – А кто тогда эта женщина, с которой я тебя видела?

– Все-таки ты следила за мной!

– Она твоя девушка?

– Что?

Он не может не улыбнуться ее по-детски настойчивому любопытству; но ее вопрос ставит его в тупик. Вчера вечером он предложил Хлое провести ночь у нее, но она отказалась. Сказала, что у него «лучше». Ему показалось, что она закрывается от него, не подпускает ближе. Он не столько обиделся, сколько был заинтригован. Джона смотрит на пагоду.

– Думаю, она бы тебе понравилась. Она может создать произведение искусства из обычной поездки в автобусе… – Он умолкает и фыркает. – Слушай, ты лучше, чем мой психолог. Представляю, что будет, когда ты еще подрастешь.

– Я и так уже большая!

– Ты еще малявка. И проблема в том, малявка, что я до сих пор люблю Одри.

Милли вытирает нос рукавом. На рукаве остается серебристая дорожка.

– Чего ты так боишься?

Такой беспардонный вопрос может задать только ребенок. Джона трет глаза, стараясь сосредоточиться. С тех пор как пропала скамейка, его снова замучила бессонница. Но, возможно, устами младенца глаголет истина. Он боится обидеть другую женщину, боится, что у него ничего не получится больше ни с кем. Он вспоминает тот день, когда они с Хлоей читали в парке Виктории, и поражается тому, сколько женщин умеют читать его мысли.

– Мне надо поговорить с кем-то из здешнего руководства, – внезапно произносит он. – Один я эту скамейку не утащу.

– Мне можно с тобой? А потом я покажу тебе рыбок!

– Наверное, лучше не надо…

Но она уже схватила его за рукав и тянет прочь от пагоды. Джона замечает чью-то твидовую кепку – на земле под белыми цветами чубушника. Ткань совсем истончилась, словно кепку изо дня в день мяли в нервных руках.

– Надо ее отнести в бюро находок.

– Нет, это папина. – Милли поднимает кепку и надевает на голову.

– Он где-то рядом? Мне хотелось бы с ним побеседовать.

Кепка съехала Милли на нос.

– Он предпочитает беседовать с растениями.

– Правда?

Она кивает, кепка скачет вверх-вниз. Она говорит без умолку – кажется, даже не делает пауз, чтобы вдохнуть, – и не обращает внимания, слушает ли ее Джона.

– Иногда он смеется наедине с собой. Когда что-то его удивляет… растение, белка, облако в небе. – Она приподнимает козырек, съехавший на глаза, и легонько бьет Джону по руке. – Я тебя осалила! Тебе водить!

Она бежит прочь, и Джона решает, что отведет ее к воротам Виктории; сотрудники парка наверняка ее знают. Но сначала надо ее догнать.

В подвале Пальмового дома проходит выставка образцов морской среды обитания: мангровые болота, солончаки и коралловые рифы. Джона сбегает по лестнице и видит Милли, которая стоит у большого аквариума и рассматривает ленты бурых водорослей.

Она оборачивается к нему, улыбается и показывает на «волосатого» спинорога.

– Это не рыба, а плавучий еж.

Джона все еще пытается отдышаться.

– Почему ты меня не подождала?

У панорамного аквариума стоит пожилая пара. Мужчина фотографирует морского конька.

– Марж, смотри. Прямо лошадки на палочках. Подумать только!

– Милый, пойдем. Ты тут стоишь уже четверть часа.

Забравшись на скамейку, Милли прижимается лицом к стеклу цилиндрического аквариума.

– Ты знаешь, что почти у всех рыб память очень короткая? Две секунды, не больше. Нам в школе рассказывали.

– То есть этот коралл каждый раз будет для них сюрпризом?

Большая рыба плывет прямо на Милли. Та испуганно взвизгивает, и Джона смеется. Он достает телефон, чтобы сфотографировать Милли. Но когда он нажимает кнопку, девочка отодвигается от аквариума – подальше от страшной рыбины, – и в кадр попадает лишь ее смазанный локоть. Джона поднимает глаза и видит, что пожилая пара поглядывает на него как-то странно. Ему почему-то вдруг хочется оправдаться, объяснить, что он не извращенец с уклоном в педофилию, но Милли уже слезла со скамейки и теперь тянет его за штанину. Надеясь, что со стороны он похож на ответственного родителя, Джона садится на корточки перед Милли, чтобы их глаза оказались на одном уровне.

– Спасибо, что ты со мной поиграл, – говорит она и торжественно целует его в щеку.

– Ладно, пойдем наверх.

Он встает, выпрямляется во весь рост. Пожилая пара по-прежнему таращится на него. Ее поцелуй остается как оттиск на коже.

Они поднимаются из подвала и выходят в оранжерею. Огромные стеклянные панели слезятся капельками конденсата. Джона с Милли проходят сквозь влажный нагретый воздух, мимо зарослей дендрокаламуса и сахарного тростника. Ее ладошка в его руке – теплая, даже горячая. В Северном крыле собраны растения Азии, Австралазии и островов Тихого океана. Милли показывает Джоне хлебное дерево и водяной перец с такой гордостью, словно она их открыла сама. Они проходят сквозь две Америки, мимо альстромерий и мексиканских диоскорей, а потом Джона встает у входа, возле запотевших стеклянных дверей.

– Ну, мне пора. Тебе, наверное, тоже нужно идти?

– Мы не можем остаться еще ненадолго?

– Может быть, мы еще тебя встретим…

– С Хлоей?

– Откуда ты знаешь, как ее зовут?

– Ты сам сказал.

В оранжерее так жарко, что даже палящее солнце снаружи станет облегчением; по крайней мере, на улице есть ветерок. Слышится стук каблучков о решетчатый настил. Джона оглядывается в поисках нарушительницы. Таблички на входе настоятельно не рекомендуют заходить в оранжерею на высоких каблуках. Поливальные установки разбрызгивают воду. Джона щурится сквозь туман мелких брызг и видит женщину. Она поднимается по винтовой лестнице. Все выше и выше – в густую листву. Ее тонкая, элегантная фигура обрамлена солнечным светом и зеленью. На ней длинная узкая черная юбка, которая напоминает ему о героинях Хичкока, об Одри. Стройные ноги исчезают из вида.

Когда он оборачивается, Милли уже нет. Он устал от ее фокусов, но все равно отправляется на поиски – мимо бразильских гевей, имбиря, плюмерий. У входа вдруг возникает какая-то суета, люди вскрикивают, смеются. Сквозь Пальмовый дом летит черный дрозд, как незнакомец, случайно попавший в кадр на заднем плане.

* * *

14 ноября 2003

Вдоль балкона под крышей Пальмового дома тянутся горячие трубы. Если сесть на такую трубу, заднице будет тепло. В дождливые дни там почти как в сауне.

Арки металлического каркаса портятся из-за влажности, белая краска шелушится. На стеклянную крышу садятся птицы – вид снизу: оперенные брюшки, растопыренные оранжевые лапки. Стая чаек с криками проносится в вышине. Внизу – флора разных материков.

На табличках написано:

«Баньян, или фикус бенгальский, или фикус священный, – дерево, под которым медитировал Будда».

«Винная пальма, или кариота жгучая, – цветет раз в жизни и после цветения погибает». (Снедаемая собственной красотой?)

«Атталея – крупные перистые листья, крона напоминает волан». (Листья расположены так высоко, что я лишь могу к ним прикоснуться.)

Мне нравится древесный запах, водяная пыль из распылителей. По трубам ползают крошечные красные паутинные клещи… один меня укусил. Мне на спину падает капля воды, как будто оранжерея потеет. Сквозь металлические перила видны кусочки Африки.

Но в Южном крыле его нет. Он опаздывает на десять минут. Во рту чувствуется пустота. Но здесь нельзя курить.

Мне показалось, я разглядела его внизу, но потом я моргнула, и он исчез. Тогда чья же тень промелькнула за зарослями сахарного тростника, вон там – под кокосовой пальмой? Я вроде бы видела, как по лестнице поднимался мужчина, хотя и не была уверена. А потом он показался на дальнем конце балкона. Он улыбался, он явно был рад меня видеть. Но не прикоснулся ко мне.

Перегнувшись через перила, мы смотрели вниз, и Гарри рассказывал, что конструкция оранжереи была позаимствована у кораблестроительных технологий девятнадцатого века. Вот почему дугообразные ребра каркаса напоминают перевернутый корпус корабля. Он описывал оранжерею, словно она была новым Ноевым ковчегом, спасающим груз растений. Дождь барабанил по стеклам, и я представляла себе, как стеклянный корабль опускается на дно мира, заросшего буйной зеленью. Место, где хранятся забытые вещи.

Он рассказывал о саговниках, что росли на Земле во времена динозавров, о фикусах-душителях, шоколадных деревьях и папоротниках платицериумах. Его увлеченность была заразительной, но меня больше интересовал сам рассказчик.

Отвечая на мой вопрос, он сказал, что его отец «сыграл в ящик» еще до его рождения. Через двадцать лет его мама и брат умерли в один год – потом Гарри начал рассказывать о гвинейской масличной пальме. А я подумала, что, может быть, он укрылся от мира в садах именно из-за этих потерь? Я смотрела ему в глаза и думала: научи меня быть смелой. Мне нужна смелость, чтобы поцеловать тебя.

20 ноября

Это романтика без поцелуев. Сегодня мы шли по Кью-роуд, и он настоял на том, что пойдет по внешнему краю тротуара. Он – сплошное внимание, сдержанность и страстное томление. Или, может быть, это я.

24 ноября

Когда мы проходили мимо пруда с кувшинками, мне показалось, я видела девочку, но она тут же скрылась среди деревьев. Гарри сказал что-то смешное, и я услышала ее звонкий смех. Мои потерянные дети до сих пор не дают мне покоя.

15 декабря

Дж. согласился попробовать еще раз. Но с меня уже хватит витаминов и тестов на овуляцию. Слишком много вреда. Мое отсутствие – единственный способ все исправить.

25 декабря

Я вышла выбросить в мусорку оберточную бумагу и увидела на крыльце очень красивый венок. Среди листьев плюща и ягод белели крошечные цветы – словно венок был присыпан снегом. Дж. решил, что его положили другие жильцы, но я знала, чей это подарок. Такой венок мог сплести только он. Только Г. понимал, что сегодня я думаю лишь об одном: о моих детях.

10 января 2004

Сегодня вечером я рассказала Джоне о смешном фрагменте из текста, который сейчас перевожу. Мы как будто вернулись в прошлое – мы заканчивали предложения друг за друга и громко смеялись, словно в мире не было ничего, кроме наших чувств друг к другу.

Но от смеха потом стало больно. Я выбрала Дж. потому, что он – полная противоположность моего отца. Искренний, верный. Идеалист. Но наши поступки, они ничего не решают; что бы мы ни делали, возможно, нам все равно суждено повторить судьбу наших родителей.

20 января

Вчера блеск его глаз раздел меня догола.

Неужели все жены задумываются о том, каково ощущать в себе тело другого мужчины, каково прикасаться к кому-то другому? Я представляю, как Г. лежит рядом со мной, и когда он улыбается, в уголках его глаз собираются тонкие морщинки.

21 января

Эта любовь – или как оно называется, я не знаю, – она словно дым. Она есть, но ее не удержишь в руках. Мы стояли под секвойями, и у Г. был такой вид, будто он никак не мог определиться: поцеловать меня или нет. Даже его нерешительность была привлекательной.

Кажется, он боится не меньше меня. Мы оба столкнулись с незнакомыми переживаниями, постоянно меняющимися, дерзновенными, увядающими. О господи. Странное испытание на выносливость.

* * *

Джона входит к себе в квартиру.

– Я нашел скамейку, – сообщает он будничным тоном.

Хлоя обнимает его и только тогда понимает, как сильно он сейчас нуждается в том, чтобы его кто-то обнял.

– Я устал, – говорит он. – Все эти поиски… они так выматывают.

Она вбирает в себя его глубину и ширину, его необъятную слабость. В этой слабости, в этой открытости – призыв к честности, и она уже открывает рот, чтобы рассказать ему обо всем.

– Спасибо, что оставалась со мной, – добавляет он. – Я знаю, как это было непросто. Не всегда просто.

Хлоя сбилась с мысли. Он уже задирает подол ее юбки. Наложение рук – на полу, как на ложе. Во лжи.

Джона заново открывает для себя ее бунтарское, татуированное тело. Она почти полностью голая, только юбка обернута алыми складками вокруг талии. Ее короткие волосы напоминают звериный мех: волк, завернувшийся в плащ Красной Шапочки.

Она лежит на кровати. Он сидит рядом и рассматривает ее, как картину. Каждую вмятинку, каждый изгиб ее бледного тела. Все кажется новым, еще неизведанным. Разве такое бывает? Его взгляд скользит по ее откровенным контурам. Потом его пальцы рисуют быстрый набросок секса на ее коже. Руки сами находят место, которое ему нравится больше всего. Он прижимает ладонь к ее копчику, и она выгибается ему навстречу.

Они оба голые, как рассвет. Их пот, словно капли росы. Она тонет в слоях бытия, погружается в блаженство, как в забытье. Смысл в том, размышляет она, чтобы они оба помнили эти мгновения. Она позволяет, чтобы он сложил ее заново, как оригами.

– Хочу тебя чувствовать каждой клеточкой тела.

Ее тело – гитара, из которой он извлекает ноты, и ноты складываются в мелодию. В торжествующую симфонию. Она так растрогана, что не может сдержать слез, и когда все завершается… вот он, тот самый поцелуй. Проникающий до самых глубин естества.

Его руки покрыты соками ее тела. Руки пахнут весной и мочой.

Утренний свет льется в открытые окна. Джона спит, Хлоя наблюдает за снами, мелькающими у него на лице. Ее бедра болят, взбудораженные, разбуженные.

Забавно, как хорошо она знает его руки и стопы. Зато он не знает о ней почти ничего, и ей хочется написать письмо у него на спине: свою исповедь. Потому что к этой широкой спине ей хотелось бы прижиматься всю жизнь, до конца дней; к этим ногам, к этим рукам. Этот мужчина – самое настоящее из всего, что у нее есть.

Как не сказать «Я тебя люблю». Слова разбухают в груди, рвутся наружу. Молчание отзывается болью. Горло болит от невысказанного признания. Не надо, говорит себе Хлоя. Молчи, прикуси губу до крови. Я тебя люблю. Других слов для нее сейчас не существует. Она тихонько соскальзывает с кровати.

Она одевается и уходит, не попрощавшись, как от любого другого мужчины, с которым провела ночь. Она в совершенстве владеет искусством закрывать двери беззвучно. Но когда Хлоя выходит на улицу, небо кажется ярче, его синева – чуточку глубже. Солнечный свет оглушает.

Даже узор на сиденьях в метро почему-то вдруг сделался красочнее и резче. Хлоя замечает мальчишку с разводами от леденца вокруг рта, мужчину, рисующего каракули рядом с кроссвордом в газете, мертвую божью коровку, лежащую на полу кверху брюшком. Каждая деталь неожиданна и внезапна. Хлоя прижимается лбом к стеклу и чувствует себя ребенком, который в первый раз едет в метро. За окном проносится город.

Весь мир сложен заново – или заново сложена только она. Но что именно изменилось? Хлоя вспоминает вчерашнюю ночь, разбивает ее на отдельные стоп-кадры. Когда Джона посмотрел на нее, она увидела свое отражение в его зрачках. Однако сейчас она чувствует себя новорожденным теленком, который пытается встать на ноги. В отличие от безмятежной Одри на многочисленных фотографиях, Хлоя вся в полном раздрае. Ее красная юбка испачкана его секретами. Она изучает свое отражение в оконном стекле – моментальный снимок себя, середина лета. Вот она, голая и беззащитная, как никогда.

 

Раненый ангел

Как обычно, они сидели у пагоды на скамейке «мадемуазель J’attendrai». Гарри молчал, просто смотрел на застывший сад и не ждал ничего, кроме очередного мгновения, проходящего сквозь него, мимо его. Он чувствовал, что Одри внутренне сопротивляется его молчанию. Или, может быть, тихому ходу времени. Они сидели в облаке дыма, и наконец Гарри проговорил:

– Открылась выставка орхидей. Хочешь пойти посмотреть?

– Да.

– Они такие прелестные хитрые бестии. Помню, однажды…

13 февраля 2004

Мне хотелось узнать, о чем он думает в своем безмолвии. О чем он умалчивает в незаконченных фразах. Предположения и догадки – одна из причин, по которым меня так настойчиво тянет к нему. Недосказанность завораживает.

Он рассказал, что орхидеи подвязывают женскими нейлоновыми колготками – они хорошо тянутся и не травмируют стебли, – но я устала от разговоров. Мне хотелось, чтобы он меня поцеловал. И целовал долго-долго. Я заметила, что шнурки у него на ботинках скреплены клейкой лентой, и уже собиралась спросить, почему он все время ходит в одном и том же костюме. Но Гарри закурил очередную сигару и пошутил, что он убивает себя с размахом.

Я хочу забеременеть.

Не знаю, откуда оно взялось, это тихое заявление, но он посмотрел на меня с таким пронзительным состраданием, какого я никогда не встречала прежде. Я не знала, как объяснить боль и тоску по моей дочке, так и не обретшей лица, по сыну, которого не было. Но мне не пришлось ничего объяснять. Я спросила его: как по-твоему, что с ними стало? Существует ли место, где обретают покой потерянные души? Но он сказал, что не знает. Я рассказала ему все: как иногда мне мерещится детская фигурка в дверном проеме, или я чувствую в своей руке невидимую маленькую ладошку. Я понимаю, что это игра воспаленного воображения, но…

Я упомянула о девочке, которую мы видели здесь, в саду, но не смогла вспомнить, как ее звали. Кажется, Эмили? Я призналась, что иногда ее вижу. Словно эхо, едва различимый шепот… но он склонил голову и сказал, что это был прекрасный сон. Он вдруг замкнулся в себе, унесся мыслями куда-то вдаль. Может быть, Гарри Барклай просто меня жалеет.

Когда они соприкасались бедрами, Гарри впадал в блаженство, чувствуя каждый участок контакта, каждую тысячную долю дюйма. Но стоило только подумать о том, чем они оба рискуют, и ему делалось дурно.

Он любил в Одри все: веснушки, горящие на зимнем солнце. Волосы, собранные на затылке. Обветренные губы. Ее нос покраснел от мороза. Сейчас она выглядела лет на семнадцать, не старше. Стараясь не думать о ее губах, Гарри сказал, что погода напоминает ему аллегро из «Зимы» Вивальди. Одри ответила, что Джона никогда не говорит о таких вещах.

– Хотя нет, неправда, – добавила она. – Раньше он говорил.

В те холодные зимние месяцы Гарри много думал о Джоне, но его беспокоило кое-что посерьезнее, чем перспектива разрушить семью. Он хотел быть таким же, как Джона, – достаточно молодым, чтобы еще успеть стать счастливым. Почему тогда Джона не счастлив? Гарри отдал бы все на свете за возможность просыпаться рядом с Одри, вдыхать запах ее волос, чувствовать, как она водит пальцем вокруг его губ. Но у них с Одри нет будущего. Если бы Гарри притронулся к ней, как ему хочется, она могла бы исчезнуть уже навсегда.

* * *

У «Раненого ангела» все лицо в трещинах. На постаменте – одна голова. Волосы развеваются, как на ветру. Римский нос, печальные брови и женственный изгиб шеи. Мраморный ангел совсем не такой, как херувимы, толпящиеся в церквях; он тяжелый, земной, человечный. Левая половина лица не прорезана, заключена внутри камня, словно он разбился о мостовую после долгого падения с неба. Но правая половина – утонченная, хрупкая красота. Голова чуть склонена, как во сне. На землю ложится роса, свет струится на гладкую благородную щеку. Гарри отдал бы все за такое величие, за такую силу.

Ворота еще не открылись. Утренний воздух, пронизанный светом, невинно мерцает.

– Одри была женой Джоны, да?

– Нет.

Они оба прислушиваются к его лжи. Рассветное небо горит возмущением.

– Как ты мог?! – кричит Милли.

Гарри смущенно топчется на месте. После смерти Одри Милли осталась его единственным компаньоном. Он вспоминает, какой странно тихой она была вчера вечером, а теперь выясняется, что внутри у нее все бурлило. Он смотрит на шрам у нее на виске, и сам не верит тому, что говорит это вслух:

– Извини, солнышко. Нам нужен план. Может быть, мы сумеем придумать, как тебе уйти…

– Откуда уйти?

– От меня. Из садов… отовсюду.

Ее глаза вмиг наполняются слезами.

– Но, па… Мне здесь нравится.

Как будто это что-то меняет.

Гарри обходит вокруг статуи. Пока он мучается сомнениями, небо светлеет. Ему всегда нравились запахи нового дня, когда земля просыпается после ночи, и ее ароматы становятся гуще, сильнее. Все дышит свежестью. Он хорошо понимает, почему Милли хочет остаться. Без нее у него не останется ничего.

– Если ты боишься, что я скажу Джоне…

– Дело не в этом.

Или все-таки в этом? Может, он просто пытается спасти свою шкуру.

– Но ему надо помочь. Я могла бы…

– Даже не думай.

Она делает шаг назад, как будто боится, что он может ее ударить. Он не хотел на нее кричать. Но как объяснить ей правила, которые он нарушил, правила, которые она хочет нарушить сейчас?

– Я хочу подружиться с Джоной, – говорит она чуть не плача. – Он единственный, кто со мной разговаривает. Он меня спрашивал о школе. Спрашивал, есть ли у меня друзья, и…

Ее подбородок дрожит. Раньше она никогда не просила о таких вещах. Может быть, она знала, что ее разум не вынесет правды, а Гарри и не стремился ее просвещать.

– Зачем притворяться, что тебя что-то здесь держит?

Это очень простой вопрос, но она огорченно качает головой.

– Я не понимаю.

– Ты видишь здесь других детей? Беспризорных? Бездомных?

– Мне просто хочется с кем-нибудь поиграть. Это…

– Слишком опасно, солнышко. Никто не знает, что может случиться. – Он садится на корточки и кладет руки на ее упрямые, сердитые плечи. – Нам нельзя вмешиваться в их дела.

– Но ты же вмешался.

Пока он думает, что ответить, с ее подбородка срывается одинокая слезинка.

– Вы с Одри… вы совершили ошибку?

В голове Гарри проносится тысяча оправданий.

– Да.

Она пристально смотрит на него, и ему вдруг становится неуютно, словно он сидит голым на неудобной, шаткой табуретке. Ученики в классе рисуют его с натуры, и он весь сжимается под их взглядами. Но когда он поднимает глаза, то видит лишь беспредельную доброту.

– Мы все исправим, – говорит она.

– Как?

Что-то мешает ему говорить, как будто в горле застрял волос, и, как ни старайся, его не убрать. Гарри знает, что вмешиваться нельзя. Но что-то случилось с ними со всеми в тот день в сентябре. Может быть, стоит довериться неведомым планам звезд. Может быть, из всего этого выйдет что-то хорошее. О чем он и молится каждый день: если не об искуплении, то хотя бы о том, чтобы ему указали, где выход.

Тишина взрывается птичьими криками. Пришло время утренней кормежки. Водоплавающие пернатые собираются на завтрак. Гарри стряхивает с рукавов древесную пыль.

– Поможешь мне покормить птиц?

Она бежит к озеру, где ее встретит солнечное утро. Гарри смотрит ей вслед, потом поднимает глаза к небесам: вдруг они что-то подскажут. Смотритель птиц громко свистит, и небо темнеет от крыльев. Два гуся пролетают сквозь Гарри, даже не замечая препятствия. Их перья не рвут ему кожу.