Тысяча бумажных птиц

Юдолл Тор

Часть четвертая. Непростое искусство

 

 

Райский сад

Сады Кью пронизаны праздничным настроением. Сокрушительно-синее небо гонит людей на улицу: на прогулку, за поцелуем, в солнечный день без забот и тревог. Выходя из домов, люди прикрывают глаза руками, ослепленные солнцем.

У домика Минка юная пара играет на гигантском ксилофоне, стоящем в зарослях бамбука. Рядом включается поливальная установка, вода попадает на девушку. Та визжит, прячется за спину парня. Неподалеку, на скамейке Эдит Паркер, похрапывает одинокий старик. Он крепко спит, и любой может забрать его книгу или тщательно упакованный домашний обед, но никто не берет. На табличке написано: «Дитя природы, как каждый из нас».

Небо над Гарри – величавое синее небо Скалистых гор, словно кусочек чужого пространства нарушил границы тихого лондонского предместья. Родители жонглируют детьми и липкими пакетиками с соком. Гарри записывает свои наблюдения за пьяной пчелой, летающей между растрепанными гортензиями. Еще одна пчела зарывается в цветок чертополоха. Семья французов кормит уток хлебом. И тут Гарри видит скамейку Одри, на старом месте, под малиновыми лепестками кипрея. Джона что-то читает, кажется, проверяет тетради, и Гарри отчаянно хочет сказать ему правду: его жена никогда здесь не сидела. И что теперь делать? Если оттащить скамейку обратно, Джона найдет ее у пагоды, и они так и будут «бодаться», таская скамейку туда-сюда сообразно своим представлениям о том, где ей следует быть.

Гарри закрывает глаза и погружается в воспоминания: Одри весной 2004-го. Тот апрель стал временем движения навстречу – навстречу друг другу. Нарциссы еще не отцвели, и кто стал бы чувствовать себя виноватым в такой замечательный день? Даже их лепестки подрагивали от счастья.

– Во что ты веришь, Хал? Ты ходишь в церковь? Или ты агностик?

– Сад – моя церковь, – ответил он. – Деревья как шпили. Солнечный свет сквозь листву – как витражные окна. Ты чувствуешь?

Она прижала руку к его груди:

– Чувствую. Здесь.

Ему никогда в жизни не говорили ничего приятнее. Она была как цветок, растущий навстречу небу, жадно вбирающий свет всем своим существом. Она на мгновение прижалась щекой к его щеке и тут же отпрянула, рассмеявшись.

– Я схожу с ума.

Это прозвучало совсем не весело. Она смотрела на него так, словно он мог понять все ее страхи и слабости. А потом Одри расплакалась под разорванными солнцем листьями. Он обнял ее, вдохнул запах ее волос. Как он мог устоять? Она была для него солнцем, секвойей в облике женщины.

Она стала рассказывать о попытках зачать ребенка. У Гарри щемило сердце, и все-таки он произнес:

– Джона будет хорошим отцом.

– Да. Он будет хорошим отцом. Но я сейчас не об этом.

Она вытирает нос и поднимает глаза – красные, полные надежды.

– Ты, Хал, делаешь то, чего не могу сделать я. Растишь что-то живое, создаешь жизнь…

– Только при благоприятных условиях.

– Ты стал бы прекрасным отцом.

– Я не уверен.

Как он мог объяснить? Он пытался заглянуть ей в глаза, по-прежнему не понимая, почему они с Одри встретились. В тот первый день она была словно выцветшей, истонченной – почти на одной с ним частоте. Но обычно его замечают лишь дети, еще не испорченные рациональным мышлением, или люди, измученные бессонницей, или пьяницы и наркоманы – все, кто так или иначе провалился в трещины мироздания, – но Одри была совсем не похожа на сумасшедшую, которая разговаривает сама с собой на парковой скамейке.

Она заключала в себе все времена года, все капризы погоды. Возможно, судьба подарила ему встречу с Одри, чтобы он понял, что упустил в жизни: любовь к женщине, тихую радость от присутствия близкого человека. Возможно, он все еще здесь, потому что его земной путь пока не завершился. Он здесь еще не закончил. Когда они обнялись под омытыми светом деревьями, он забыл, что его окружает смерть. Одри прикасалась к нему, и это само по себе было чудом. Он начал надеяться, что она сумеет придать ему плотность и вес. Если она верит, что он настоящий, то так и будет. Но это не Гарри менял частоту, обретая телесную плотность; это Одри таяла на глазах. Становилась все более прозрачной и невесомой.

Он хотел лишь одного – чтобы она была счастлива, но разум не устоял перед чувствами. Когда ее губы легонько коснулись мочки его уха, он окончательно сдался. В это мгновение он не тревожился о Боге. Его единственным смыслом стала любовь – это он знал наверняка.

Одри вдруг отстранилась.

– Чуть не забыла, Хал. У меня для тебя подарок.

Она достала из сумки оранжевый шарф и обернула его вокруг руки Гарри, чтобы он почувствовал тонкий мягкий муслин. Гарри понял, что это узы, скрепившие связь между ними, – зарок на будущее. Бахрома была точно такого же цвета, как волосы Одри. Гарри смотрел ей в глаза, пока ее щеки не вспыхнули румянцем. Она улыбнулась ему и отвела взгляд. У нее был талант элегантно менять тему беседы. Одри заговорила о Вивальди. В их предыдущую встречу Гарри порекомендовал ей послушать «Глорию ре-мажор», но когда они обсуждали музыку, их мысли были совсем не о том. Они давали себе время привыкнуть к согласию друг с другом. Пока Гарри пытался вспомнить музыкальные термины вроде «гармонического построения», их возможное будущее формировалось во времени и пространстве.

Гарри напевает «Глорию» и наблюдает за цаплей, летящей над озером. Ее длинная шея – жесткая, неповоротливая. Жаркий день августа превращается в пронизанный солнцем вечер. Люди вытряхивают пледы для пикника, рассыпая хлебные крошки и пустые шуршащие пакеты. Закрывают свои потрепанные книжки и не спеша идут к выходу. Но сегодня мятежный закат. Никто не хочет соблюдать правила.

Время закрытия уже наступило, но посетители медлят. Смотрят на Пальмовый дом, горящий в лучах заката. Даже птицы прервали полет. Они стоят посреди летнего вечера – посетители, призраки, чайки, – желая еще на минутку продлить этот день, саму жизнь. В небе летит самолет, гусь тянет клюв к заходящему солнцу. Парковый констебль подгоняет припозднившихся посетителей.

– Мы закрылись. Прошу на выход.

Гарри видит Милли в толпе у выхода.

– Солнышко, нам надо поговорить.

Милли делает вид, что не видит его. Она переходит дорогу и направляется к киоску с мороженым, где стоит небольшая очередь. Джеймс Хопкинс снова выделывает свои трюки, колеса скейтборда скрипят по асфальту.

Милли окликает его:

– Дашь покататься? Научишь меня?

Мальчик проносится мимо, не замечая ее.

– Эй! – кричит она ему вслед.

Констебль легонько подталкивает отстающих.

– Прошу на выход. Мы уже закрылись.

Джону тоже прогнали из сада.

– Прости! – кричит Гарри.

Но Джона его не слышит. Он идет прочь, его тень тянется следом за ним, как непрошеный спутник.

* * *

Ему снятся странные сны.

Одри идет через лес.

– Мы с тобой будем всем, что только можно представить. И даже больше.

– Даже больше? – спрашивает он.

– Да.

Джона укладывает ее на ложе из крапивы, ее белая грудь светится под луной. Она держит во рту фиолетовый цветок, но у нее нет щербинки между передними зубами. Ее бледные ключицы, ее черные волосы, ее голубые глаза, яркие, как незабудки; Хлоя подмигивает ему.

Джона просыпается от собственного сердцебиения. Его кожа пахнет фиалками и потом. Комната пропитана сексом, постель еще влажная. Джона лежит в темноте, слушает шорохи ночи. Его до сих пор поражает, как это странно: жены больше нет, в его постели – чужое тело.

Он думает о ее скамейке у озера. Ее триумфальное возвращение почему-то не радует. Вместо радости – странная пустота. Все не так, как прежде. Как будто раньше к ней приходил совершенно другой человек. Сегодня утром у него было чувство, что он встречается со своей бывшей. Вроде бы все знакомо, давно изучено, но есть ощущение несовпадения, как будто вы переросли друг друга, ничто вас больше не связывает, и все же… в нем уже укоренилась привычка приходить и сидеть там хотя бы раз в несколько дней.

Хлоя спит и во сне держит его за руку. Ее колючие короткие волосы отросли, стали мягче, милее. Он склоняется над ней, и она просыпается. Мгновенное замешательство. Потом она тянется к нему рукой и гладит по голове.

Они разговаривают до рассвета. Сквозь решетку сплетенных пальцев они шепчут друг другу секреты, которые поверяют лишь смятым простыням или сумраку исповедален. Он стирает сон с ее глаз. Никто из них не заговаривает об этом, но оба чувствуют себя иностранцами в незнакомом краю, которого не понимают. Близость людей – непростое искусство. Снова вложиться во что-то; сказать «да»…

– Джо, мне сегодня весь день работать.

– Да, спи. Спи.

Она зевает и переворачивается на другой бок. Он смотрит на ее спину, на сложную, детальную татуировку. Потом притягивает ее к себе и прижимается животом к ее спине. Она берет его руку, сплетает с ним пальцы и устраивает для него театр теней на стене. Их соединенные руки превращаются в кролика, птицу, крокодила. Когда она засыпает, Джона беззвучно рыдает. Он сам не знает, от чего эти слезы: от радости или горя. Возможно, вообще без причины. Чтобы не намочить ей плечо, он утыкается лицом в подушку.

* * *

Хлоя сидит на стуле и загибает свет в складки. Да, у нее страшные руки: ногти обгрызены, заусенцы сорваны до мяса, – но когда она складывает из бумаги, она прекрасна в своей увлеченности. За окном бабье лето, в комнату струится свет. Весь август Хлоя грезила об измерениях, ее сны были наполнены миллиметрами и циркулями; точными геометрическими построениями. В рабочее время она занималась офисной документацией, но обеденные перерывы – это было святое. Сидя в кафешках, она складывала из салфеток фигурки, хрупкие образы среди пятен кетчупа и рассыпанной соли. Ее пальцы исчерчены порезами от бумаги.

Бесконечные сгибы и складки, бессчетные часы. С виду – вполне невинное искусство, пустая забава, но на деле Хлоя пытается связать воедино преисподнюю и небеса. В ее власти решать, что будет дальше. Отложив работу, она идет в центр комнаты, где с потолка свисает громадный обруч, сплетенный из стеблей бамбука. Окружность прошита веревками, и получается паутина с дыркой посередине. Веревка окрашена разными оттенками синего, на ней висят крошечные птички, сложенные из кальки. Хлоя изучает пустоты между нитями паутины, наблюдает, как солнечный свет играет на оттенках цвета.

Оригами – экономичное искусство. Зачем кричать, когда можно шепнуть? Она закрывает глаза и думает о Джоне; он наверняка ее бросит, если узнает о ее обмане. Хлоя слишком хорошо знает, как ломаются жизни из-за нагромождения неосторожностей. Она возвращается к столу, берет чистый лист бумаги.

Она начинает писать, но найти правду очень непросто: отсюда она такая, а оттуда – уже совершенно другая, словно правда – не более чем игра света и тени. Она пытается объяснить, почему не сказала ему раньше, но когда понимает, что написала «прости» в седьмой раз, бросает ручку и рвет бумагу. Ей представляется стайка бумажных птиц, в каждую из которых завернуто сообщение. Джона может их разворачивать и читать, как бумажки в печеньях с предсказаниями.

Она берет квадрат кальки и пишет:

Это движение и покой, ты и я.

Ей самой с трудом верится, что она сочиняет первое в жизни любовное письмо. Это предельное откровение практически невыносимо, как будто ее тело – катушка с фотопленкой, открытая на свету, и все запечатленные на ней мгновения потеряны навсегда. Но тонкая калька ее увлекает. Призрачная бумага. Полупрозрачная, но крепкая, водонепроницаемая. Когда она складывает фигурку, буквы бледнеют под матовыми слоями, но не исчезают совсем, словно слова – это сразу и звук, и эхо.

Сосредоточенность на технической стороне дела дает ей силы продолжить. Чтобы все получилось и фразы читались нормально на сложенной птице, надо писать слова задом наперед. После долгих часов тренировок, глубокой ночью, она приступает к созданию не голубя мира, а почтового голубя. Птицы, которая знает дорогу домой. Хлоя разворачивает фигурку, запоминает, где были крылья, клюв и хвост, потом берет ручку и пытается набраться смелости. Бумага ждет отпечатков слов. Еще не тронутое крыло замерло в тишине. Судьба, как обычно, безмолвна.

Это весьма скрупулезная работа: писать слова в зеркальном отражении на строго определенных участках листа. Тишина в комнате оглушает. Минуты растягиваются в часы. Хлоя забыла о времени, но к трем часам ночи чернила уже высыхают. Убедившись, что слова не смажутся, Хлоя складывает фигурку по старым сгибам. Осталось только вдохнуть в нее жизнь. Хлоя подносит ко рту птичье брюшко, легонько дует в отверстие, и бумажный голубь, татуированный черными чернилами, обретает объем. Хлоя расправляет ему крылья, потом находит красную коробку и сажает его в гнездо. Она собирается оставить свое послание в квартире Джоны, но хватит ли ей смелости? Все завернуто в этой птице. Вся ее жизнь.

* * *

26 апреля 2004

Обычное утро, понедельник. Я сидела за столом, наблюдала, как Джона ест тост. Он стоял у кухонной стойки, просматривал спортивную страницу в газете, а я вспоминала свой сегодняшний сон – в этом сне мы с Гарри занимались любовью.

Вокруг нас обоих был обернут оранжевый шарф. Он струился по белым простыням в комнате, залитой солнечным светом. В этом слепящем свете наша кожа казалась тусклой, мои веснушки как будто выцвели, свет растворял в себе все – даже чувство наслаждения, пока не осталось вообще ничего, кроме сияющей белизны.

Передавая Джо молоко, я смотрела на него и не верила, что его бордовая водолазка когда-то казалась мне очаровательным ретро. Все, что он делал, меня раздражало: как он полощет рот кофе, словно это зубной эликсир, как он напевает «О, прекрасные твари» – я это слышала тысячу раз. Сколько можно?

Это несправедливо – делать его виноватым, но я не привыкла к тому, чтобы чувствовать себя вероломной мерзавкой. Когда Джо уезжал на гастроли, я изводила себя параноидальными мыслями, что он там вовсю развлекается с девками, но теперь я сама стала предательницей. От родительских генов никуда не денешься – и теперь я знаю, что каждый день заключает в себе миллионы возможностей. Я могу выбирать, быть или не быть развратной сукой, недовольной бунтаркой или просто счастливой женщиной.

Джона доедал тост, а я поглядывала на дверь. Смогу ли я выйти наружу?

Я сказала, что мне нужно идти. Он спросил, куда, и я ответила правду. Я иду в сады Кью. Сегодня мне надо быть на Бейкер-стрит, но у меня есть еще час – я хочу прогуляться, проветрить голову. Он выжидающе посмотрел на меня, мол, а где утренний поцелуй? Я схватила пальто и быстро чмокнула его в щеку.

Сердечный трепет, нервная дрожь. Бегство из дома. Эхо моих виноватых шагов. Я примчалась к Разрушенной арке, и там было три варианта. Я выбрала правый тоннель и вошла в темноту.

Голос Гарри – приветливый и радушный. Он стал рассказывать об архитекторе, который построил эту арку, чтобы напомнить людям о неумолимом ходе времени. Но я была не в настроении для исторических экскурсов для туристов. Я сказала, что нам нужно поговорить.

Он взял меня под руку и вывел на свет. Я знала, моя любовь к нему неизъяснима, но все же пыталась найти слова.

– С кем еще говорить, если не друг с другом?

– Я не понимаю.

– Врешь.

В этот миг он был таким красивым; человек, удивленный обвинениями в свой адрес. Он протянул ко мне руку, но не прикоснулся. Рука застыла в воздухе, как знак вопроса. Синее небо в его глазах, ослепительный свет… Я пыталась собраться с мыслями, глядя на каменную плиту у него за спиной. Крылатая женщина, бородатый мужчина…

– Мне так много нужно тебе рассказать, Одри.

Но я не дала ему договорить, я шагнула к нему и прижалась губами к его губам. В это мгновение все изменилось. Мы поцеловались.

Мир как будто перевернулся. Воздух вдруг сделался таким разреженным, что мне стало трудно дышать. Все, что было до этого мига, исчезло.

Я неуверенно отступила. Гарри стоял неподвижно, с потрясенным лицом. Его глаза были закрыты.

Я сказала:

– Прости.

– Одри, дай мне объяснить.

– Не надо.

У него был вкус дыма, но я не почувствовала ни тепла, ни давления. Как будто целуешь кого-то, кого нет вовсе. Я улыбнулась сквозь слезы и пошутила:

– Глаза слезятся от ветра.

Его губы раскрылись навстречу ее губам. Гарри вдыхал в себя ее дыхание, пока оно не стало его дыханием. Но потом он почувствовал тяжесть ее души в своих руках. Ощущение падения. Когда она отступила, они оба застыли. Удивленные. Ошеломленные.

Ему хотелось упасть на колени и молить о прощении. Каким же он был идиотом, когда поверил, что она – дар, ниспосланный ему свыше. Надо было довериться внутреннему чутью, еще в самом начале. Их разделяла физическая граница, и если ее перейти, Одри не будет жить.

Она улыбалась и плакала, а он по-прежнему чувствовал тепло ее тела, слабый привкус ее кофейной слюны у него на языке. Это какая-то жестокая шутка. И как теперь все исправить? Он увидел, как она побледнела, и ему захотелось утешить ее среди этих руин, прошептать: «Од, ты меня многому научила… как рисковать, как надеяться». Но она сказала, что опаздывает на важную встречу. Она пошла прочь с какой-то пугающе бесшабашной веселостью, как будто только что выиграла пари: сделала на спор какую-то глупость, которая к тому же пошла не по плану. За это он полюбил ее еще больше. Он слышал, как шелестят полы ее пальто, как стучат по бетонной дорожке каблуки; потом она скрылась за поворотом, оставив после себя тишину.

Глядя на небо, Гарри соразмерял свет и свою неимоверную глупость. Он принял решение, дал безмолвную клятву. Солнце жгло, как гнев Божий, оставляя во рту горько-сладкий привкус.

 

Почтовый голубь

В его руках была жизнь, тепло женского тела, и все же… Гарри сам от всего отказался. Двадцать восьмого апреля 2004 года они с Одри сидели у пагоды на скамейке «мадемуазель J’attendrai». Одри принесла с собой кофе в бумажном стаканчике и грела об него руки. В тот день стоял легкий туман, словно сонное солнце никак не могло проснуться.

После того поцелуя у Разрушенной арки прошло два дня. Оба держались скованно и настороженно, их приветствие при встрече было преувеличенно громким и радостным. Но когда она села, разгладив юбку, он все понял с убийственной ясностью. Его обольстила ее реальность, а она балансировала на грани призрачного бытия.

Гарри сделал глубокий вдох.

– Кажется, я начинаю тебе мешать…

Она достала сигарету из пачки.

– Чему ты можешь мешать?

– Твоим отношениям с мужем.

– Мне казалось, ты рад нашим встречам? – За завесой из сизого дыма ее лицо было смущенным, взволнованным.

– Я рад. Но… каково будет Джоне?

Она стряхнула пепел, пытаясь успокоиться.

– Разве ты не понимаешь, Хал? Наши встречи с тобой – это что-то, что принадлежит только мне.

– Ни к чему хорошему это не приведет. Все так ненадежно. – Он умолк на мгновение и все же решился сказать: – Я не знаю, зачем ты здесь.

– В этих садах? – Она на миг перестала дышать. – Сначала я пыталась найти, во что можно поверить. А потом нашла тебя.

Одри смотрела в белое небо, вся открывшись ему навстречу. Только тогда Гарри понял, как безмерно она благодарна солнцу, омывающему ее кожу. Свету, струящемуся сквозь листву. Проливному дождю. Одри встречала каждый новый день с лихорадочным упоением умирающего человека. Может быть, их свела вместе ее тоска по неродившимся детям. Ее поцелуй – как последнее желание перед смертью. Или, возможно, она перепутала этот манящий свет с чем-то другим. Как бы там ни было, они стали слишком близки. Гарри был озадачен. Как получилось, что он стал тождественен смерти? Он всегда стремился к тому, чтобы растить живое.

– Я не тот, кем ты меня представляешь. – Это все, что он смог сказать.

– Ты именно тот.

И вот она – ее улыбка.

Солнце уже пригревало. Кто дал ему право светить сегодня так ярко, кто дал Одри право быть такой красивой? По сравнению с ней даже цветущие деревья казались блеклыми. Он был уверен, что ее еще никто не отвергал. Разочарование красило ее еще больше. Как будто треснула жесткая скорлупа и показался желток – ее истинная сущность.

– Я могла бы уйти от Джоны.

– Что?

– Я давно думаю, что надо его отпустить. Он еще может стать отцом. – Она рассказала, как вчера вечером он вернулся домой позже обычного, и она нафантазировала себе, что у него было свидание с учительницей английского. – Она молодая. Идеалистка. Ноги от ушей.

– У тебя паранойя, Од.

– Я просто хочу, чтобы он был счастлив. Она…

– Она ему не нужна.

Одри собрала волосы и заколола в пучок на затылке. Без пламенеющего рыжего ореола ее лицо стало совсем молодым, как будто она смыла макияж.

– Мы всегда можем вернуться к тому, что было до, – сказала она. – До арки…

– Прости, Од. Я думаю, нам больше не надо встречаться.

– Ты шутишь?

Когда стало ясно, что он не ответит, она принялась собирать свои вещи, словно боялась расплакаться, и хотела уйти поскорее. Гарри сам себе поражался. Как можно было ее обидеть? Его сердце сжималось – не уходи, не сейчас, побудь со мной еще немного, – сказать тебе правду? Я тебя люблю.

– Подожди, – сказал он. – Давай покурим.

Она нерешительно замерла, не успев закрыть сумку. В сумке лежал блокнот в желтой тканевой обложке. Ее пальцы на миг задержались над корешком, потом она взяла сигарету и закурила.

Они оба неловко молчали, словно стесняясь друг друга. Он раздумывал, как сказать ей «прощай». Может быть, стоило подождать до завтра, или до послезавтра, или дождаться, когда послезавтра превратится в позавчера. Но это уже не имело значения. Они жили в скомканном времени. Больше всего на свете ему хотелось сказать ей: «Я останусь с тобой. Давай попробуем обмануть время… сбить с толку часы».

Они потягивали крошечными глотками утреннюю тишину. Одри пила собственное дыхание из уже пустого бумажного стаканчика.

– Что ж, если мы больше не будем встречаться, тогда расскажи, когда лучше высаживать примулы. Было красиво, когда они зацвели у меня на подоконниках… – Она рассмеялась.

– В начале лета.

Гарри почувствовал себя глупо, что она разгадала его тайное садовничество у нее под окнами. Он пустился в пространные объяснения, как ухаживать за комнатными растениями, но токи энергии между ним и Одри продолжали искриться, сшибаясь друг с другом. Они хватались за каждое слово, на полном серьезе обсуждали какую-то ерунду о пересохших семенах. Одри докурила сигарету до фильтра.

– Иногда мне начинает казаться, что получить желаемое можно лишь одним способом: сделав то, чего больше всего боишься.

Она с вызовом посмотрела ему в глаза, ее рука как бы невзначай легла на его бедро, и больше всего на свете Гарри хотелось ее поцеловать. Он будет любить ее, он вберет в себя ее всю, растворит в себе, пока ничего не останется.

– У тебя все будет хорошо, Од. Поверь мне.

У нее было такое лицо, как у свидетеля страшной аварии – смотришь, беспомощный, и не можешь ничем помочь.

– Мне хорошо, только когда я с тобой, Хал.

Она посмотрела на пагоду. Ее лицо было разрезано пополам светом и тенью.

– Я веду себя по-детски. Извини.

– Это я должен просить прощения.

Он все равно хотел ее поцеловать. Они стояли друг против друга, растерянные и смущенные, – не зная, как сделать прощальный жест. Они были полностью одеты, но ощущали себя оголенными в предельной открытости бытия. Он принял это решение, чтобы сохранить ей жизнь; но между его умолчанием и ее гордостью разговор завершился. Когда они неловко пожали друг другу руки и он в последний раз ощутил тепло ее ладони, они оба не знали – и не могли знать, – что меньше чем через месяц она умрет.

* * *

Если бы это была наша последняя неделя вместе, Знаешь, что бы я сделала? Я бы расцеловала тебя всего, не оставив ни дюйма Нетронутым. Если бы я научилась любить вот так, Ты стал бы новой землей, где я открыла бы для себя Безграничность.

Рядом с миской нетронутых хлопьев на кухонном столе стоит открытая красная коробка. Джона с опаской держит на ладони бумажного голубя, словно это какое-то неведомое фантастическое существо. Завороженный полупрозрачными линиями и углами, Джона вертит трехмерное стихотворение так и этак, любуясь острым кончиком клюва, плавным изгибом хвоста. По краю сгиба тянется крошечная надпись. Джона вспоминает, что у Одри была лупа. Он идет в ее кабинет, несет с собой птицу. Роется в ящиках, находит, что ищет, и подносит увеличительное стекло к бумажному крылу.

Иногда я понимаю, что всегда это сейчас. Ты рядом со мной. И вот что я знаю: Надежда есть ритм.

Внутри все обрывается. Его уносит назад во времени – туда, где он пел на сцене, и еще дальше. Вот он ребенок, в костюме с крылышками: его первая роль в школьном спектакле. Он выглядывает из-за кулис, видит проблески велюровых костюмов, дрожащие огни прожекторов; он тянет шею и видит зрительный зал. Потрясение, шок: темнота, многоглавый зверь. Он слышит общее дыхание, чей-то кашель, шелест фантиков от конфет. Больше всего на свете он хотел произвести впечатление. Но когда попытался проговорить в голове свои реплики, ему стало душно и жарко. Он не смог вспомнить ни слова. Его ждал полный провал.

Джона смотрит на бумажную птицу у себя на ладони. Птица кажется такой хрупкой, его рука – грубой и неуклюжей. Как не смять это чудо? Излагая свою позицию, Хлоя не оставила ему простора для движений – по крайней мере, для равнозначных движений. Как теперь соответствовать? Он шел ей навстречу в своем собственном устойчивом темпе, он не хотел торопиться… Черт! Он опоздал.

Пора бежать на работу. Джона кладет птицу в коробку, коробку – в сумку и мчится к метро. Птица так и сидит в сумке, пока он рассказывает ученикам об истории рок-н-ролла. На обеденной перемене он берет в буфете подсохший сэндвич с тунцом, достает телефон, набирает ей сообщение. «Какой сюрприз! – пишет он. – Какой удивительный, чуткий подарок! Спасибо!» Он убирает восклицательные знаки, потом стирает весь текст.

После обеда Джона объясняет музыкальную терминологию для повторяющихся мелодических фраз. Он играет несколько примеров, сравнивая остинато из «Кармины Бураны» с гитарным рифом в Le Freak.

– Видите? Тот же самый прием.

Хлоя назначила ему встречу после работы. Он принимает таблетку парацетамола от головной боли, кладет в сумку пачку листов с письменными работами и выходит из школы, в кои-то веки жалея о том, что он не работает допоздна. Будь он смелее, он написал бы для Хлои песню. Самое меньшее, что он может для нее сделать: сводить в дорогой ресторан, купить цветы или красивое ожерелье, но о чем они будут говорить… об их будущем?

Еще с улицы Хлоя видит, как он сидит в кафе на Карнаби-стрит. Издалека Джона выглядит нервным, смущенным, как будто пришел на свидание вслепую и не знает, чего ожидать. Она входит в кафе, он встает ей навстречу, но его рука кажется какой-то чужой. Его глаза ее не видят, он вообще где-то не здесь.

– Хорошо прошел день? – интересуется он.

Она ставит сумку на стол.

– Очередная контора, очередной босс…

– Спасибо за подарок. Было очень приятно.

Она садится и сосредоточенно переставляет перечницу и солонку. Чтобы занять руки, чтобы не смотреть на него.

– Я рада.

Он уже изучает меню.

– Будешь торт?

Они говорят официанту, что будут заказывать. Когда они вновь остаются наедине, их невысказанные слова протягиваются между ними, словно провод под напряжением на грани разрыва. Джона, кажется, не понимает, сколь многим она рисковала. Сквозь какофонию кофемашины, разговоры других посетителей, которые «должны были быть в другом месте еще минут пять назад», прорывается лай маленькой собачонки. Джона рассказывает о кошмарном ученическом реферате об эволюции музыки, но в таком шуме почти ничего не слышно. У него пересыхает во рту.

Он улыбается, как пожимает плечами. Потом поднимает глаза к потолку, и Хлоя гадает, о чем он думает. Наверное, об Одри. Он всегда очень красивый, когда вспоминает ее. Его глаза сверкают.

Она резко встает, злая и раздраженная.

– Уже поздно. Пойдем домой?

– Но мы же только что…

– На хрен чай. Пойдем домой, будем пить джин.

Ножки его стула скрипят по полу.

– Твой подарок… Я очень тебе благодарен, правда.

Он целует ее, скупо чмокает в щеку. Это не поцелуй. Это почти оскорбление.

Уже у него дома она объясняет, как делала птицу, давая ему превосходную возможность исправить все, что он испортил в начале вечера. Но оба спят беспокойно. Вернее, не спят вовсе. Он лежит, стиснув зубы, она ворочается, как ребенок, у которого жар. Наконец она садится и смотрит в окно. Ночь словно чем-то испачкана. Черный дрозд летит прочь с грязной улицы в чистое небо над садами Кью.

* * *

Вот скамейка Одри. В голове – куча вопросов. Вот луна глядит с неба на Милли. В темноте ей некого обнять, поэтому она обнимает свои колени. Что имел в виду Гарри? Но небо слишком огромное, чтобы отвечать на глупые детские вопросы. Небо лишь наблюдает издалека.

Зачем притворяться, что тебя что-то здесь держит?

Слова Гарри никак не идут у нее из головы. Надо было спросить, почему ее никто не замечает, почему она спит в Секвойной роще, но она не уверена, что хочет знать. Она даже не может решить, волшебная это луна или зловещая.

Некоторые люди ее замечают: женщина, читающая газету, мама с коляской, вечно одетая в шубку из искусственного меха. Есть еще фотограф, который всегда машет ей, когда видит. Однажды какая-то старушка легонько ущипнула Милли за щеку, словно пыталась схватиться сухими пальцами за ее детство. Изо рта у старушки пахло болезнью и леденцами.

У Милли нет часов, но она надеется, что уже скоро будет рассвет. Может быть, завтра она встретит Джону. Может быть, Джона ее заметит. Но она ждала столько недель! Луна поднимается еще выше, и – смотрите, – вот тень от кустов, тень от скамейки. Милли резко оборачивается, словно кто-то дернул ее за футболку. Она высматривает на земле свой силуэт, пятно тени в форме растрепанных волос, худеньких плеч. Но есть только девочка без тени и тихое озеро под серебряным светом луны. Шрам на виске начинает пульсировать болью.

Ее неверие мечется, как мотылек, бьющийся о стекло электрической лампочки, и внутри сияющей стеклянной сферы она видит желтое платье. Милли кладет голову на мягкий, теплый живот этой женщины. Но тепло исчезает, и остается только магнитик на холодильнике – маленький слоник, заляпанный отпечатками пальцев и чем-то белым, кажется, высохшим йогуртом. Пятно превращается в молочно-белую луну в темном небе, и Милли снова одна на холодной скамейке – сидит, обнимает себя за плечи. Она открывает рот, и сначала крик застревает в горле, а потом рвется наружу и отражается эхом от звезд. Ее «нет» теряется в необъятной ночи.

 

Игра в каштаны

Деревья еще не сбрасывают листву, но темнеть стало раньше. Лето закончилось. У Джоны с Хлоей не было никаких ссор, никаких откровений, когда открывается страшная правда; была только катастрофически тихая гармония, не дававшая Хлое уйти.

В один из октябрьских вечеров они сидят в каком-то пафосном, модном баре. Кейт спрашивает у Хлои, хочет ли она детей.

– Нет конечно! Зачем? Я ценю свою свободу.

Джона резко подается вперед:

– Ты мне этого не говорила.

Тишина сгущается.

– Кому нужна эта ответственность? – продолжает Хлоя. – Все эти страхи…

Она умолкает. Воротник водолазки вдруг становится тесным и давит на шею. Но Кейт ничего не замечает, опьяненная не столько вином, сколько редкой возможностью выбраться на целый вечер из дома.

Она кокетливо снимает с рукава Джоны какую-то нитку.

– Мы все уверены, что ты будешь хорошим отцом. Ты еще хочешь детей?

– Ну, да. Когда-нибудь. Когда встречу ту самую женщину.

Все оборачиваются к Хлое, и она улыбается, хотя ей хочется убежать – улететь прочь, – но почему-то ей представляется только падение, ее лицо, разбитое о холодный асфальт, переломанные руки, так и не ставшие крыльями. Она хлопает ладонью о ладонь, надеясь перевести разговор на другую тему. Муж Кейт так сильно смущен, что предлагает купить всем выпить. Хлоя прижимается к Джоне, притворяясь, что они пара, которая знает друг друга, что у них «все хорошо».

Позже, на автобусной остановке, Хлоя нарезает круги по асфальту.

– Чего ты хочешь, Хло?

– Чтобы скорее пришел автобус.

Джона садится, совершенно опустошенный. Он слишком крупный для красной пластиковой скамеечки.

– Ты чего злишься? Из-за моих слов?

– Я не знала, что я для тебя – перевалочный пункт.

– Это несправедливо. Чего ты ждала, Хло? Мы сразу обговорили, что это не навсегда.

– Блин. Я написала тебе письмо.

Она стоит на краю тротуара, как на краю пропасти. Сколько раз она жалела о том, что нельзя повернуть время вспять и не отдавать ему чертову птицу?

– Кстати, о противоречивых сигналах. – Он уходит от темы. – Ты даже ни разу не пригласила меня к себе.

Перед мысленным взором Хлои встают ее стены, увешанные портретами Милли. Ей было плевать, что подумает Клод, но с Джоной все по-другому. Она представляет каждую тщательно прорисованную ресничку, но Джона загораживает ей обзор – пустынная улица, отсутствующий автобус. Джона в оранжевой брезентовой куртке: деревянные пуговицы, капюшон, подбитый овечьим мехом.

Она сует руки в карманы.

– Где этот чертов автобус?

– Не меняй тему, Хло. Как иначе мы сможем друг друга узнать?

– Я вот она, здесь.

– Но я даже не думал, что ты не хочешь детей. Что у нас разные представления…

Ее смех – как лобовая атака.

– Ты еще в самом начале ясно дал понять, что у нас нет будущего. А теперь вдруг возникли какие-то дети? – Ей самой не нравится, как звучит ее голос. Слишком звонко, слишком пронзительно. – Если ты ищешь кого-нибудь вроде Кейт, то ты явно ошибся адресом. Я даже тортик испечь не сумею.

– Меня вообще не колышут твои кулинарные способности.

– Что, я так плохо готовлю?

Она пытается обратить все в шутку, но глаза Джоны остекленели после трех порций джина.

– Мы с Одри пытались завести детей…

– Но мы об этом не договаривались.

– Как и о твоем письме.

– Что?

– Я имею в виду другое. Только после того что ты сказала в баре, я понял, что думал о чем-то большем… В смысле, твое стихотворение предполагало… – Он умолкает на полуслове. – Просто я перестал понимать, кто мы друг другу.

– Значит, нас уже двое.

У нее ощущение, что они играют в каштаны. Их каштаны-сердца раскачиваются на веревках. Давай, бей. Не попал? Хлоя накручивает веревку на сжатый кулак, но тут подъезжает автобус. Конечно, когда он уже не нужен. Глядя в окно, Хлоя видит на остановке стоящую к ней спиной девочку с двумя хвостиками.

Хлоя не может сказать ему, что потеряла ребенка. Только не человеку, который мечтает стать отцом. В ту ночь его мучает бессонница, и она тоже не спит. Ей хочется превратиться в клавиши пианино. Она легла бы под его пальцы и рассказала бы свою историю: ударами молоточков, обклеенных фетром, с переходом в минорную тональность. Джона играет на пианино в соседней комнате. Хлоя переворачивается на живот. Спрятав голову под подушку, она пытается хоть что-то понять. Если бы Джона был настроен серьезно, он бы делал какие-то шаги к сближению – они могли бы вместе поехать в отпуск, завести собаку. А так она даже не знает, кто ему нужен: она сама или просто любая женщина, способная родить ребенка. Фотографии его жены по-прежнему смотрят со стен и полок.

Всю следующую неделю они продолжают встречаться, но как-то вяло. Ее бесит их трусость, их неспособность восстать против этого гнетущего угасания, этого тусклого выгорания. Она обещает себе, что порвет с Джоной, но утром в субботу они лежат в постели, и его голая икра, омытая осенним солнцем, кажется вдруг такой трогательной, беззащитной… Хлоя просто не представляет, как отказаться от этой привычки к нему. Его тело по-прежнему напоминает ей Ахилла – раненого, взъерошенного, но она уже поняла: чтобы его сохранить, ей надо подобрать для него другое обрамление. В один из вечеров на неделе она переспала с Клодом, и когда Джона спрашивает, чем она занималась, Хлоя отвечает, что ужинала со своим бывшим. И это он – не она – улыбается, словно извиняясь.

– Мы свободные люди. Вольны делать все, что хотим.

Их ночи исполнены горячечным исступлением. Хлоя стоит на коленях, ее голова колотится о подушку; но она сама выбрала такой расклад, словно желая себя наказать. В постели их всегда трое, запутавшихся в тенетах рыжих волос. Джона целует ее в шею, а она задыхается от секретов. Наверное, надо вернуть дневник; спрятать где-то в квартире, чтобы Джона его нашел.

Джона спит, тонкая струйка его слюны течет Хлое на грудь. Хлоя смотрит в потолок и размышляет о том, как этот дом превратился в поле битвы между двумя женщинами. Но Одри не стягивает на себя одеяло, не забывает закрыть тюбик с зубной пастой, не ворчит, что в доме закончилось молоко. На дверце холодильника прикреплена их фотография со дня свадьбы; судя по вытянутой руке, снимок делал Джона. Ракурс не самый удачный, но оба смеются над собственной дуростью: кто делает селфи в такой торжественный день? Джона – в бордовом бархатном костюме, она – в белом платье-рубашке, украшенном розами. Прекрасные несовершенства новой семейной жизни.

* * *

Он не виделся с Хлоей уже неделю. Она не отвечает на его звонки, только шлет сухие, коротенькие сообщения, что скоро позвонит сама. Ему невыносима мысль о том, что она спит с кем-то другим. Но, возможно, так даже лучше: исчезнуть в собственном одиночестве, простом и понятном.

Накинув старый синий халат, Джона садится за пианино. За окном брезжит рассвет. Джона пытается сочинять музыку, но каждый раз почему-то сбивается на «Минутный вальс» Шопена. Много лет Одри была его музой, однако сейчас он заставляет себя прорабатывать возможности в настоящем; нота за нотой. Он пытается строить аккорды вокруг тела Хлои. Но думает лишь об одном: о ее нежелании иметь детей. Он всегда был уверен, что станет отцом; но действительно ли он готов попытаться еще раз, рискуя снова остаться с разбитым сердцем? Ему представляется Хлоя в коридоре больницы, в слезах.

– Я не Одри, – сказала она однажды. Когда они виделись в последний раз, она стояла у него в кухне. Ее облегающий свитер и туфли без каблука напоминали ему поэтов-битников. Не хватало только дымящейся «Голуаз». – Я реагирую по-другому. Хочу совершенно другого.

Она смотрела в окно, грызла ногти. Ему хотелось спросить, что ее так угнетает. Хотелось сказать, что она очень красивая. Ему хотелось заговорить с ней о хрупких вещах, создать пространство для искренности, и все-таки он промолчал. Просто включил проигрыватель – в надежде, что музыка скажет все за него.

Сейчас, сидя за пианино, он ее любит. Конечно, любит. Потому что он замечает ее привычки: как она ставит локти на стол и улыбается, положив подбородок на сплетенные пальцы; и всегда сморкается, когда сидит на унитазе. Хотя, может быть, это просто издержки близкого знакомства. Может быть, ей нужен кто-то другой. Кто-то, кто сможет сделать ее счастливой.

Над ним – фотография Одри на цветущем лугу в Корнуолле. Он снимает ее со стены, протирает стекло рукавом. Глядя на снимок, он вдруг понимает, что обе женщины, занимающие его мысли, во многом остались для него загадкой – они просто не дали себя разгадать, словно он был мальчишкой, которого не допускают к взрослым разговорам. Но если дать Хлое простор для сближения, к чему все приведет?

Джоне грустно, как это бывает, когда завершается определенный этап. Как в последний день школьных каникул. Или когда ты закончил учебу и съезжаешь уже навсегда из студенческого общежития. Прощальный взгляд на оголенные стены. Ошеломленный, растерянный, Джона ходит по дому, снимая со стен фотографии. Он почему-то торопится, носится как угорелый из комнаты в комнату, но замирает перед Одри на сицилийском пляже. Она в розовой широкополой шляпе. Скрестила руки на голой груди, смотрит прямо в камеру. Этот снимок остается на месте. Как и фотография в рамке на тумбочке у кровати.

Джона возвращается в гостиную. Его кожа пульсирует, словно он под кайфом и у него начались галлюцинации. Над пианино – пустая стена, осуждающая, безжалостная. Джона открывает ноутбук, ищет замену. Он не сделал ни одного снимка своей подруги, но среди фотографий, сброшенных с телефона, есть фото большой синей рыбы в прозрачной воде за стеклом. В нижнем углу – смазанный локоть Милли, попавший в кадр. Краешек ускользающего движения. Джона распечатывает фотографию, вставляет в рамку, вешает на стену. Ему вдруг становится дурно. Глупая рыба таращится на него, открыв рот. Он идет в ванную, и его рвет.

* * *

Хлоя стоит у могилы Эмили Ричардс на кладбище Мортлейк. Развернувшись, чтобы уйти, она видит девочку сбоку в трех рядах от нее. Тоненькая фигурка в обрамлении высоких надгробий. Все те же забавные хвостики, полосатая футболка… У Хлои темнеет в глазах, она на секунду зажмуривается и снова смотрит в ту сторону. Там никого нет.

Она бежит к тому месту, где была девочка, – мимо мраморных плит, мимо каменных ангелов, – ее внимание привлекает промельк цвета среди деревьев, скрип легких шагов по гравию. Где-то лает собака. С ветки срывается черный дрозд. Среди могил бродит фигура в черном – но это всего лишь какая-то женщина в траурном одеянии. Мрачное небо затянуто тишиной.

Часа через два Хлоя уже сидит у себя в студии, складывает из бумаги райских птиц. Она пытается освоить новую конструкцию из нескольких разноцветных слоев, но ее бесят ограничения, которые накладывает квадрат. Она сидит в окружении крошечных пробных фигурок, недовольная результатом: мертворожденные творения, все до единого. Она сметает со стола оригами и смотрит в пространство, надеясь, что Джона чувствует ее отсутствие. Это специальная тактика – избегать встреч. Приступив к третьей попытке сложить цаплю, Хлоя старается разобраться с бумажной магией, с собственной злостью и стремлением к свободе. Она видит свое отражение в стекле, бледное и прозрачное, как бумага. Отражение говорит ей, что ничто из того, к чему прикасаются ее руки, не сохранится навечно. Даже ее работы истлеют. Сморщатся, пожелтеют, разрушатся.

Милли шла следом за ней от кладбища и теперь тихо стоит в уголке, окруженная скомканными листами бумаги. Всю дорогу Милли пыталась понять, откуда она может знать эту женщину, но стены в комнате приводят ее в смятение. Ее собственное лицо глядит на нее отовсюду. Все стены покрыты ее улыбками и слезами. Что она делает здесь, сто раз повторенная в красках и карандашах?

Женщина за столом массирует себе шею, ее пальцы пытаются разогнать невидимую боль. Потом она встает и открывает окно. Милли подходит поближе, в глазах – злость и обида. Неприятно, когда тебя не замечают. Не видят в упор. Хлоя ставит бумажную цаплю на край подоконника и щелчком сбрасывает ее вниз. Цапля падает и приземляется в канаву тремя этажами ниже. Перегнувшись через подоконник, они обе наблюдают, как размокшая в луже бумага превращается в мутное месиво.

* * *

19 мая 2004

Я хорошо помню мгновение, когда поняла, что хочу секса с Г. Потому что узнала все, что можно было узнать в разговорах, и теперь мне не хватало прикосновений. Потому что единственный способ узнать его ближе – это почувствовать его в себе. И почувствовать, что будет потом – что я открою в себе и в нем, слушая его дыхание.

Как я могла быть такой идиоткой? Я была уверена, что Гарри хочет того же, чего хочу я сама, – но теперь я боюсь смотреть в зеркало. После двух бокалов вина я вижу там свою мать. Она въелась в мое лицо, от нее некуда деться. Я противна сама себе. Как избавиться от потребности в одобрении? Почему Г.?..

Цветы на подоконниках погибли. Уже три недели я не слышу его шагов на гравийной дорожке. Иногда мне грезится, что он здесь, за окном. Сегодня вечером я нарисовала сердечко на запотевшем стекле и написала в нем имя одной из моих дочерей. Я прижалась лбом к стеклу, и наши взгляды встретились. Я увидела его через «о» в «Вайолет». Но потом он исчез.

* * *

– Давай притворимся, что сейчас солнечно и тепло, – бормочет Джона.

Октябрьское небо хмурится дождем, который еще не пролился, но вот-вот прольется. Голубь стоит посреди тротуара, наблюдает, как Джона и Хлоя подходят к воротам Виктории. Они оба в шапках и теплых пальто.

– Давай не будем притворяться. – Хлоя хватается за руку Джоны, не давая ему сунуть ее в карман. – Просто пройдемся под серым небом, держась за руки. Вместе.

Несмотря на ее кажущееся спокойствие, она вновь и вновь вспоминает, что было сегодня чуть раньше. Джона так ее ждал. Ему не терпелось показать ей оголенные стены, новую фотографию над пианино.

– Это когда мы ходили в океанариум?

– Э… нет…

– А чье там плечо?

– Какая-то девочка попала в кадр. Стояла там, я не заметил. – Наткнувшись на ее недоверчивый взгляд, Джона уныло сгорбился. Его глаза потускнели. – Я стараюсь, – сказал он. – Честное слово.

Кажется, будет гроза. Окна в Прохладной оранжерее приоткрыты, все затянуто мутной облачной дымкой: небо, стеклянные стены, Хлоя и Джона. Они идут быстрым шагом, чтобы не замерзнуть. Их разговор звучит как надсадный кашель. Среди деревьев позвякивают жетоны на собачьих ошейниках.

Поднимается ветер. Хлоя льнет ближе к Джоне, словно боится, что ее сдует.

– Мне хотелось бы сделать тебя счастливым. Тогда, может быть, ты сумел бы увидеть всю эту невероятную красоту. Например, этот дуб. Интересно, сколько ему лет…

– Ты настоящий художник, Хло. Ты во всем видишь прекрасное – и что дальше?

– Я себя чувствую не такой уж уродиной.

– Как ты можешь чувствовать себя уродиной?

– Да легко!

В небе летит самолет. Они смотрят друг на друга, растерянные и смущенные. Ветер свистит в ушах Хлои, заглушает мысли, мешает сосредоточиться. Заставляя себя оторваться от Джоны, она делает шаг в сторону и замечает какой-то предмет на скамейке неподалеку. Предмет квадратный и деревянный. У нее ощущение, что мир пошатнулся и вновь встал на место. Выемки декоративной резьбы забиты грязью, пресс распирает от цветов и листьев – но дощечки другого оттенка. Не такие, как были у девочки. Джона окликает ее.

– Пойдем. Надо укрыться от ветра.

Они проходят Секвойную рощу насквозь и находят тропинку, ведущую в сад за коттеджем королевы Шарлотты. Здесь ветра нет, можно сесть на скамейку. Хлоя обкатывает во рту фразу. Вчера я случайно нашла дневник; я его не читала, но мне подумалось, что тебе надо знать. Она представляет, как вынимает из сумки блокнот в матерчатой желтой обложке и отдает его Джоне, но застарелая ложь сковывает ей руки.

Джона встает и притоптывает ногами, чтобы согреться.

– Извини, но… может быть, сядем где-нибудь в другом месте?

– Дай-ка я угадаю. У тебя что-то связано с этим местом? Здесь что-то произошло? Скажем, под этой березой.

– Нет. То есть да. – Он трясет головой, признавая свое поражение. – Я сделал ей предложение.

Хлоя перебирает в уме все оскорбления, которые ей хочется бросить ему в лицо. Они достаточно хорошо знают друг друга, чтобы ударить по самым больным местам; они знают, что будет обиднее всего, знают слова, которые нельзя взять назад. Она встает и идет прочь, не дожидаясь его. Когда Джона ее догоняет, она ложится на землю – просто так, по приколу.

– Хло, что ты делаешь? Земля холодная. Ты простудишься.

Она лежит на забрызганной грязью траве, раскинувшись в позе звезды. Новый угол зрения весьма освежает. Прямой контакт с облаками. Но Джона не столь безответственный; он садится на корточки, стараясь не испачкать брюки.

– С тобой все хорошо?

– Нет. Все плохо.

Ветер пронизан светом, хрупким сиянием. Она смотрит на Джону одним глазом. Второй глаз прищурен.

– Я знаю, ты не была со мной счастлива, – говорит он, – но я подумал, что мы могли бы…

– На самом деле, мне кажется, нам надо расстаться. – Это произносится как утверждение, но предполагает совсем другое. Это крик отчаяния, надежда на пылкий, возмущенный отклик. Но Джона молчит. Хлоя резко садится и хмурится. Она ожидала иного.

Он неуверенно мнется.

– Я надеялся, мы во всем разберемся. Не знаю, может быть, ты права… Я не слишком хорош в…

– Стало быть, решено.

– Хло, не надо драматизировать. Пойдем домой.

– Домой? Это куда?

Обломки их отношений разбросаны по всей квартире; диски и книги, альбом для эскизов, ее нижнее белье. Не так-то просто разделить две жизни, связанные друг с другом, но нити давно растрепались. По-прежнему в пальто и шапке Хлоя стоит посреди гостиной, как ребенок, забывший реплику в школьном спектакле.

Джона держится на расстоянии.

– Что тебе предложить?

– Ничего. – Она переминается с ноги на ногу и улыбается слабой улыбкой. – Или всё?

– Можно тебя обнять?

– Нет. – Она смотрит себе под ноги. – Мне будет больно.

– Где?

Она кладет руку себе на грудь. Джона подходит и накрывает ее руку своей рукой. Безмолвное утешение; квинтэссенция молчания. Она хочет сказать ему: любить тебя – как изучать иностранный язык. Он вытирает слезинку с ее щеки, и его влажный палец устремляется ей под юбку. Они раздвигают границы близости. Это больно? Этого хватит?

* * *

Одри с расстроенным видом обошла вокруг пагоды. Милли хотелось взять ее за руку и отвести к Гарри. Он еще с утра ушел к испытательным клумбам, где экзотические растения проверяют на зимостойкость. Пока Милли раздумывала, что делать, Одри пошла к выходу.

Уже за воротами Милли схватила ее за руку:

– Ты ищешь Хала? Он в Герцогском саду…

Одри как будто надела чью-то чужую кожу. Сейчас она казалась старше, ее лицо было решительным, строгим. Взгляд, устремленный к невидимой цели, не задержался на застенчивой девочке – сплошные острые локти и отнявшийся от смущения язык. Погруженная в свои мысли, Одри не видела ничего; но через пару шагов она нерешительно остановилась, словно почувствовав детскую ручку, которая тянула ее за рукав.

– Одри?

После секундной заминки элегантная женщина пошла дальше. Милли так крепко вцепилась в руку Одри, что у нее заболело запястье. Ее подошвы скользили по асфальту.

– Он тебя любит! – закричала она. – Ты слышишь? Услышь меня!

Одри свернула в переулок и остановилась перед входом в старинное здание. Табличка на полированной черной двери гласила, что здесь находится офис дирекции Королевских ботанических садов Кью.

Они вошли внутрь. Милли отпустила руку Одри и встала в сторонке. Она ждала, что будет дальше.

Одри подошла к стойке администратора.

– Добрый день. Вы не могли бы мне подсказать… Я ищу человека по имени Гарри Барклай. Он ваш сотрудник, работает в Кью.

К сиреневой кофте пожилой женщины-администратора была приколота брошь в виде четырехлистного клевера. Милли знала, что такой клевер приносит удачу.

– Я работаю здесь двадцать лет и не знаю никого с таким именем. Вы сказали, Барклай?

– Да. Вы не могли бы проверить?

Администратор – на ее бейджике было написано «Мисс Эдит Бронвин» – что-то набрала в компьютере и сказала:

– Он не работает здесь с конца шестидесятых.

– Тысяча девятьсот шестидесятых?

– Да.

– Может быть, есть другой Гарри Барклай? Или у него был сын – Гарри-младший?

– В моем архиве таких данных нет.

– А можно узнать его адрес?

– Прошу прощения, это конфиденциальная информация.

– Да, конечно. – Одри убрала волосы, упавшие на лицо, и сделала глубокий вдох. – Я бы хотела установить у вас в Кью скамейку. В память о дочери. Она умерла.

Мисс Бронвин притронулась к крестику у себя на шее.

– Да. Конечно. О господи…

Это открытие стало потрясением для Милли. Когда мисс Бронвин наклонилась, чтобы открыть нижний ящик стола, Милли на цыпочках подошла к стойке. Они с Одри одновременно взглянули на экран компьютера.

БАРКЛАЙ Г. 1A ЭРЛ-РОУД, МОРТЛЕЙК, СУРРЕЙ

Мисс Бронвин уже выпрямилась, но не заметила руку Милли, вцепившуюся в край стойки. Она деликатно передала Одри глянцевую брошюру с описанием всех возможных вариантов памятных мероприятий в садах Кью: от посадки деревьев до финансирования закупки весенних саженцев.

– Примите мои искренние соболезнования. Какая тяжелая утрата.

– Спасибо, вы очень добры. Я еще к вам вернусь.

Гарри был там же, в Герцогском саду.

Милли подбежала к нему:

– Я пыталась ее остановить.

– Солнышко, успокойся. Сперва отдышись.

– Одри нашла адрес, но это какой-то совсем другой адрес. Ты там не живешь. Я пыталась сказать ей, но, Хал… она меня не видела…

– Что?

– Она смотрела прямо сквозь меня.

Гарри что-то пробормотал себе под нос. Что-то о том, что случилось пару дней назад. У дома Одри.

– Я просто хотел убедиться, что с ней все в порядке. Господи! Почему я не сдержался? Я же знал, нам нельзя видеться!

Он швырнул на землю садовые перчатки и бросился к выходу. Милли посмотрела на клумбу, где работал Гарри. Рядом с кустом лаванды серела крошечная кучка пепла от сигары, но вскоре ветер ее развеял.

 

Интерлюдия в конце октября

Это мазохистское исступление: осень. Она отзывается в Гарри глубинной болью. Ценность жизни ощущается особенно остро в предчувствии потери. Гарри записывает свои мысли о сияющих днях и угасающем свете.

Фотографы толпятся вокруг скумпии американской, словно ее багряные листья – старлетки.

На удивление тихая группа школьников на экскурсии. Учитель ведет объяснение на языке жестов.

Старушка кормит белку, раскрошив корку от сэндвича…

– Давай, Хал. Ты обещал.

– Хорошо. Я готов.

Они сидят под «Раненым ангелом», Гарри прислонился спиной к постаменту. Он расставляет фигуры на шахматной доске, но мысли Милли заняты чем-то другим. Игра идет молча, но минут через двадцать Милли вдруг спрашивает у Гарри, сколько ей лет.

Гарри сосредоточенно смотрит на доску.

– А ты как думаешь?

– Мне восемь, – говорит она.

– Тебе десять. И не спрашивай, сколько лет мне. Я давно потерял счет годам.

Она вертит в руках сосновую шишку, которая у нее вместо слона.

– Я когда-нибудь вырасту?

Гарри разводит руками.

– Даже когда мне исполнится сорок пять или девяносто два?

– Извини, солнышко.

Они оба не могут найти в себе силы произнести это вслух, но правда сгущается в воздухе между ними. Если бы какой-то прохожий подошел ближе, он увидел бы только шахматную доску, забытую в траве, но, присмотревшись, заметил бы странное: пешка вдруг исчезает, а потом появляется в дюйме от своего прежнего места. Как только Гарри выпускает ее из пальцев, она снова становится видимой – как и шлейф дыма от его сигары, плывущий в воздухе. Он пытается объяснить Милли, что они проявляются в зримом обличье только под взглядом кого-то другого. И только при определенных условиях. Как луч солнца высвечивает пылинки, невидимые в темноте. Но даже когда их не видно, они существуют.

– Я тебе не верю.

Слезы дрожат в глазах Милли, но она не заплачет. Она упрямая.

– Почему тебя не замечает тот мальчик на скейтборде? Смотритель птиц тебя не видит. Никто не видит.

– Кто-то меня замечает. Малыш в коляске. Вчера тот дяденька…

– Он был пьян.

Милли упорно не смотрит на Гарри. Ее губы сжаты в сердитую линию.

– Но Джона же меня видит…

– Он страдал от бессонницы. Но теперь он спит больше, и…

– Мы уже несколько месяцев не разговаривали.

– Вот именно. – Гарри снимает кепку. – Извини, солнышко.

Она зажимает ладонями уши:

– Я не хочу знать. Замолчи.

– Со временем он перестанет чувствовать твою руку в своей руке.

– А я? Я буду чувствовать его руку?

– Да.

– Ты врешь.

Как он мог объяснить, что когда память о ней сотрется, она утратит способность воздействовать на мир живых? Вот тогда и наступит уже настоящая смерть. Гарри поцеловал Одри, и она не почувствовала ничего.

Блики солнца играют на изгибах черной королевы под рукой Гарри. Милли сосредоточенно смотрит на шахматную фигуру, а Гарри не дает покоя вопрос, сколько мальчишек могли бы в нее влюбиться. Наверное, где-то есть мальчик, которому суждено было стать ее мужем. Но теперь ничего не сбудется. Какие экзамены ей не придется сдавать, в каких странах она уже не побывает? Какой она стала бы, будь все иначе? Счастливой, жизнерадостной… везучей?

Ему нельзя плакать. Нельзя.

– Солнышко, здесь для тебя ничего нет.

– Есть.

– Может быть, ты сможешь вырасти, если уйдешь.

Она по-прежнему смотрит на черную королеву.

– Мне страшно.

– Чего ты боишься?

– Что я все забуду.

Он не знает, как сказать ей правду. На самом деле она боится другого: вспомнить все, что она потеряла.

– Не надо. Пожалуйста, – шепчет она.

У него разболелась спина. Он выпрямляется, расправляет плечи. В спине что-то хрустит.

– Я не знаю, что надо сделать, чтобы ты сумела уйти. Наверное, тебе нужно принять случившееся.

– Но я совсем ничего не помню.

– Значит, ты еще не готова.

Он размышляет о Разрушенной арке и ее искрошившемся обещании. Потом смотрит в небо и делает глубокий вдох. Он рассказывает Милли о том, что случилось, когда цвела мертензия. Гарри выпалывал сорняки, желтоватые кустики смирнии пронзеннолистной, и вдруг какой-то турист посмотрел ему прямо в глаза.

– Это был японец. Трезвый. Не из тех, кто обычно нас видит. Что-то мне подсказало, что надо пойти за ним. Через пару минут он упал прямо на клумбу.

Гарри помнит глухой звук удара тела о землю. Он знал, что чувствует тот незнакомец: сбивчивый ритм последних мгновений, всегда наступающих неожиданно. Жена туриста что-то кричала на языке, которого Гарри не понимал. Он опустился на корточки и сжал руку мужчины, лежавшего среди синих цветов. Когда японец перестал дышать, мир на мгновение покачнулся, а потом все снова встало на свои места.

Тело забрали врачи «Скорой помощи», а Гарри с тем незнакомцем пошли прогуляться вокруг Японских ворот. Гарри рассказывал о долгих годах ожидания, но когда они проходили под Разрушенной аркой, его собеседник исчез, не успев завершить свою фразу. Даже его слова рассеялись без следа.

Гарри долго стоял у Разрушенной арки. Может быть, несколько дней. Незнакомец прошел по центральному проходу, а не по боковому, как Гарри. Он всегда думал, что человеку дается одна-единственная возможность уйти отсюда совсем, и ему суждено целую вечность мучиться мыслью об упущенном шансе. Но теперь, когда у него появился выбор, он застыл в нерешительности. Он заглянул в центральный проход. Что его гонит? Надежда? Может быть, любопытство? Бросить все и шагнуть в неизвестность… он не отважился сделать шаг.

– Я посвятил свою жизнь этим садам. После войны я обрел себя заново: здесь, на земле, с Викторией, в дендрарии.

Он стряхивает со штанины засохшую грязь и пытается сообразить, как объяснить это ребенку.

– Я посадил столько здешних деревьев, они росли у меня на глазах. Кто в здравом уме захотел бы уйти? – Он надевает кепку. – Здесь я на своем месте. И мне не нужно ничего другого.

Милли морщит лоб:

– Но ты столько раз проходил через арку…

– Через центральный проход – никогда.

– Но я же там проходила.

– Боюсь, что да. Я не знаю, почему ничего не выходит, Милли. Все должно быть очень просто… идешь туда и…

Он пытается убрать с ее лица прядку волос, но волосы прилипли к щеке, мокрой от слез и размазанных соплей.

– Были еще и другие, – говорит он. – Нечасто. Раз в несколько лет. Я занимался своими делами и вдруг ловил на себе чей-то пристальный взгляд. Убедившись, что это не сумасшедшие, я шел за ними.

– И…

– Они умирали.

Но их хрупкие души не выходили из тел. Гарри просто сидел рядом с трупом в окружении криков и слез.

– Тогда чем от них отличался тот японец в мертензиях?

– Бог его знает. Я колотил его по груди, как идиот. С тобой было так же. Я пытался тебя спасти…

– Почему ты все еще здесь?

– Потому что я так решил.

Гарри замечает, что единственная пуговица, оставшаяся на его пиджаке, висит на нитке. Вот-вот оторвется.

Милли смотрит ему прямо в глаза.

– Я не хочу уходить из этого сада.

Да. В том-то и дело.

Мир вздыхает… или это лишь смутное ощущение; последний вздох перед тем, как наступит зима. Гарри глядит на осенние деревья в их умирающем великолепии – и вдруг видит вдалеке Джону. Он вспоминает, как радовался встречам с Одри, и неуверенно говорит:

– Он тебе машет.

Милли оглядывается через плечо. Потом нерешительно смотрит на Гарри, а когда тот кивает, сразу срывается с места и бежит к Джоне. Они идут прочь. Милли приходится прибавить шаг, чтобы не отставать. Гарри смотрит им вслед. Они углубляются в заросли медвежьего орешника, наслаждаясь осенними красками и ароматами, и Гарри вдруг понимает, что в его сердце есть место для сочувствия им всем: мертвым, живым, увядающей осени.

– Расскажи, с кем ты играла? Это твой папа?

– Ага.

Джона не разглядел его издалека, разглядел только кепку и яркий шарф. Он знает, что надо бы подойти к отцу девочки, поговорить, но Милли тянет его по Аллее пагоды. К тому же он слишком устал, чтобы изображать из себя ответственного взрослого. В мыслях полный сумбур. Он так и не смог разобраться, почему Хлоя не хочет детей. Она росла без отца, может, поэтому… Милли рассказывает ему о какой-то игре, в которой надо бегать наперегонки вокруг пагоды.

– Обегаешь ее три раза. Потом – три раза в другую сторону. Задом наперед.

Он вспоминает мгновение, когда слезы Хлои затронули что-то в глубинах его души, когда ее присутствие в его доме вдруг наполнилось смыслом. Но это было как гипс на месте перелома. Так глупо… Нелепо и глупо. Злясь на себя, Джона смотрит на Милли.

– Господи, ты вся дрожишь. – Он садится на корточки, берет ее руки и растирает, чтобы согреть. Она замерзла, из носа течет. – Что же ты не оделась теплее?

Она всегда ходит в одном и том же. Будь она его дочкой, все было бы иначе, думает Джона. Они смотрят друг другу в глаза, потом Милли шутливо дергает его за бороду, и Джона ревет, как рассерженный лев. Он хватает ее в охапку и поднимает над головой. Высоко-высоко, к самому небу. Она брыкается и смеется.

Милли в жизни не видела такого синего неба. Ее ноги болтаются среди ослепительной синевы; потом она смотрит вниз и видит, как какая-то женщина кладет цветы на скамейку неподалеку. Милли выскальзывает из рук Джоны и летит вниз – он успевает ее подхватить, но ее пятки все равно стукаются о бетонную дорожку, вдруг оказавшуюся так близко. Она скребет пальцами мягкую впадинку на сгибе локтя, не понимая, почему эта женщина вызывает в ней столько волнения.

Она как будто пустая, выжженная изнутри. Впалые щеки, печальный взгляд. Она в желтом пальто – цвета желтых нарциссов. С ней маленький мальчик, только недавно начавший ходить. Он что-то высматривает в траве – может быть, муравьев. Милли подходит ближе. В глазах женщины – неизбывная боль, словно она лишилась всего, во что верила раньше. И ничего не осталось, только атомы, разбросанные в пространстве, и несбывшиеся возможности.

Милли почти вспоминает… проблески жизни, тусклый свет вдалеке. Она чувствует, как к ее лбу прикасается мягкая сухая ладонь, слышит мелодию колыбельной, но память подводит. Эта женщина – незнакомка, и все-таки Милли откуда-то знает, что от нее пахнет цветами, кофе и свежей газетой. Знает, какую мелодию она напевает, когда после ужина моет посуду… красную пластмассовую кружку. На кружке была нарисована ромашка.

– Он так вырос, – бормочет Милли.

– Кто? Этот мальчик?

Плотное облако белизны. Джона заставляет ее высморкаться в салфетку.

– Так-то лучше.

Он внимательно смотрит на Милли, берет ее за руку и ведет прочь. Она послушно идет за ним, но оглядывается на каждом шагу.

Они с Джоной садятся под дубом. Милли никак не успокоится. Воспоминания ускользают – но все равно донимают ее, как приставучие хулиганы на детской площадке.

– Наверное, листья с нетерпением ждут осени, да?

– Но они же умрут.

– Они так долго сидели на одном месте, – шепчет Милли. – Им хочется полетать. Хоть немножко.

Они смотрят на листья, которые скоро уже полетят, но пока еще держатся за свои ветки.

– Не хотелось бы мне быть листом. Я боюсь высоты, – шутит Джона. – У тебя все хорошо?

– Я думала о фотографии, которую мне показывал папа. Там тетенька падает из окна.

– Правда?

– Да.

Она встает на скамейку, выпрямившись во весь рост. Руки раскинуты в стороны, как крылья самолета. Она смотрит вниз и, кажется, понимает, что чувствовала та женщина, летящая в воздухе. Она видит землю, которая близко, но все равно остается недосягаемой. Падение то ли растянуто в вечности, то ли застыло во времени. Она не там и не здесь – где-то между, – и этому нет конца. Есть только ветер, свистящий в ушах, и стремительно приближающаяся земля, и пара случайных свидетелей, чьи крики не смолкнут навеки.

* * *

Г.Б. 29.10.05. Секвойная роща

Когда человек умирает, он вспоминает все те разы, когда чьи-то губы касались его губ.

Недозволенные поцелуи,

небрежные поцелуи,

забытые или сорванные украдкой.

На автобусных остановках,

в прихожей,

в проходе между рядами.

Гарри рассеянно рисует цветы, размышляя о том, что может помнить Милли. Шершавый бабушкин поцелуй – из тех поцелуев, от которых детишки всегда норовят увильнуть? Или как она бегала, уворачиваясь от водящего в «салочках с поцелуем», и после игры ее ноги гудели, и она никак не могла отдышаться? Возможно, когда-нибудь она вспомнит невесомый поцелуй в лоб перед сном. Но сам Гарри, когда пришло его время, не увидел вообще ничего.

Он никогда не искал их специально; смерти, которые он наблюдал, были редки. Но в те последние мгновения, когда их взгляды встречались, Гарри видел, как перед мысленным взором уходящих людей проносится целая жизнь, состоящая из поцелуев. Робких или решительных. Содержащих в себе извинение или вопрос. Потом была девушка с тонкими бесцветными волосами. Молодая, лет двадцати с небольшим, она медленно угасала, моря себя голодом. В первый раз он увидел ее в садах, когда ее везли в инвалидной коляске. Словно почувствовав его пристальный взгляд, она подняла голову, и, посмотрев ей в глаза, Гарри понял, к чему она так отчаянно стремится: к чистоте бытия. Ей хотелось избавиться от телесного груза и обрести первозданную легкость, проникающую в самую суть вещей. Незамутненные помыслы: стать самим воздухом.

Гарри следил за ней несколько дней, наблюдая, как она слабеет от раза к разу. В свои последние секунды она обернулась к нему, словно ждала, что он ей откроет все тайны небес. Возможно, она ожидала увидеть тоннель из света или услышать ангельский хор. Но увидела лишь поцелуи – все до единого поцелуи, случившиеся в ее жизни, – и поняла, что она уже там, куда стремилась всегда.

 

Мертворождение всего, что так отчаянно хочет родиться

23 мая 2004

Джона купил тюльпаны. Желтые, как капельки солнца на столе. Но есть еще одно солнце, всего-то в нескольких кварталах отсюда. Не дури, говорю я себе. Если ты пойдешь к Гарри, то лучше злись, пылай гневом. Но если по правде, мне просто хочется его увидеть.

На следующей странице нарисовано солнце.

Все живое стремится к теплу и свету.

Это предпоследняя запись. Хлоя прочла ее тысячу раз, но для нее все равно остается загадкой, что случилось на том перекрестке. Двумя страницами раньше она нашла торопливо записанный адрес и даже сходила туда – минут десять пешком от садов Кью, – до злополучной кирпичной стены и чуть дальше. Путешествие, которое так и не завершила Одри. Но когда Хлоя пришла на Эрл-роуд, оказалось, что семейная пара, живущая в доме 1А, даже не слышала ни о Гарри Барклае, ни о рыжеволосой женщине по имени миссис Уилсон. Дневник оборвался внезапно, как и жизнь Одри.

Теперь у Хлои своя катастрофа. Джона яростно бьется в нее, но она его больше не чувствует; их поцелуи всегда невпопад, его прикосновения – не там и не так. Она сосредоточенно вслушивается в скрип кровати. Джона вдруг замирает, и Хлоя вся напрягается, словно сведенная судорогой. Она склоняется над его окаменевшим телом, потом кладет голову ему на грудь, вдыхает запах его кожи. Ей на шею стекает пот из его подмышки. Хлоя боится пошевелиться. Она надеется спрятаться от всего в этом застывшем мгновении. Но через пару минут он начинает беспокойно ерзать, явно давая понять, что ему надоело держать ее на себе. Она перекатывается на спину, и они лежат рядом, как два тела в гробнице. Тишина капает с потолка прямо Хлое на лоб. Она вытирает лицо рукой и резко садится. Поднимает с пола трусы, быстро их надевает.

Он кладет руку ей на поясницу. Один удар сердца, второй… Она ждет, что он что-то скажет, потом отстраняется, устав ждать.

– Я, наверное, поеду домой.

Глухой стук за спиной. Это Джона упал на матрас. У нее в голове – вихрь банальностей, которые даже как-то неловко произносить вслух. Джона задумчиво разглядывает потолок. Хлоя находит бюстгальтер, надевает, возится с застежкой. Что смешнее всего: Джона встает и пытается ей помочь. Она отталкивает его руки.

– Не трогай меня. Не надо.

Он не смотрит на нее. Ему интереснее смотреть на узор на ковре.

– Ну, извини. Я сегодня не смог. Наверное, из-за бессонницы…

– Не в этом дело. Я просто еду домой. Мне надо работать.

– Работать? – Кажется, ее слова задели его всерьез. – Это так важно? Важнее, чем наши ночи? Вряд ли ты со своими фигурками, сложенными из бумаги, изменишь мир.

– Ну, а ты? – кричит Хлоя. – Несостоявшийся музыкант, несостоятельный муж. Даже твоей жене стало скучно с тобой.

– Что?

Ну, вот и все. Фотография Одри смотрит на них с тумбочки у кровати. Странно, что ее улыбка не засветила всю пленку.

У Хлои больше нет сил состязаться с соперницей. Она даже не помнит, ради кого лжет.

– Она вела дневник, – произносит Хлоя без всякого выражения.

– Кто?

– Твоя жена.

Ей хочется высказать столько всего, но слова встают комом в горле.

Его лицо странно спокойно, но тело напряжено.

– Не может быть, – говорит он. – Я смотрел…

– Я нашла блокнот у нее в кабинете. Но тебе лучше этого не читать. – Хватит тянуть. – Извини, Джо. Она встретила другого мужчину.

Хлоя всегда была уверена, что в их затянувшейся игре в каштаны победит Джона, но теперь этот звук разнесется грохочущим эхом по ее бессонным ночам. Треск его разбитого сердца.

В его глазах – жгучая ярость и боль потери. Упрямое неверие.

– Врешь, – шепчет он, отвернувшись.

Ее мысли обрушиваются лавиной, сметающей все на своем пути.

– Нет, не вру.

Джона стоит и качается взад-вперед. Хлоя не может на это смотреть, ей становится дурно. В прямом смысле слова. Потом он хлопает ладонями по стене.

– Как ты могла? И когда ты?..

– Он у меня дома. Я, конечно, его отдам…

– У тебя дома? – Он оборачивается к ней так резко, что она невольно делает шаг назад.

– Я уверена, Одри…

– Не произноси ее имя. Ты ее не знала. Уходи!

Ей кажется, он собирается ее ударить, но он просто выходит из комнаты, хлопнув дверью. Она одевается так поспешно, словно боится, что если не скрепит себя одеждой, то распадется на части. Она уходит, не сказав больше ни слова.

* * *

Гарри сидит у озера, наблюдает за Хлоей на той стороне. Примостившись на краешке скамейки Одри, она держит в руках до боли знакомый, желтый блокнот. Гарри хочется подойти и прочесть, что там написано. Это было бы все равно что услышать вновь тихий, слегка хрипловатый голос Одри; но он и так украл слишком много.

Он размышляет о разных версиях одной и той же истории, не согласных друг с другом; вечный спор, кто прав, кто виноват. Каждая сторона полагает себя пострадавшей и обвиняет другую во всех смертных грехах. Авантюрный роман превращается в повесть о сожалениях. Страница в записной книжке Гарри испачкана серыми пятнами стертых слов.

Каждому хочется, чтобы конец был счастливым. Почему же мы сами все портим?

Руки Гарри покраснели от холода. Глаза щиплет от слез, когда он размышляет о том, сколько жизней сломал, – пострадала не только Одри, но и Джона, и ее родители. Он причинил боль даже этой молодой женщине, которая нервно оглядывается на заросли кизила. Она сморкается в бумажную салфетку, потом поплотнее закутывается в пальто. Онемевшие пальцы Гарри уже не чувствуют карандаша.

Когда началась эта история, эта маленькая смерть? Когда у Одри случился выкидыш или когда она встретила меня? Но я буду предвзятым. Я не смогу рассказать эту историю честно. Простите меня.

* * *

Хмурый, промозглый ноябрьский день. В садах так пустынно, что даже птицы кажутся одинокими и потерянными. Если такая погода продержится чуточку дольше, озеро начнет замерзать. Хлоя вспоминает бумажный кораблик, затонувший у берега, и растерянные глаза маленькой девочки: почему он не поплыл? Держа руки в карманах, Хлоя пристально смотрит на свои ботинки. От ветра слезятся глаза. Она злится на Джону, что он предложил встретиться здесь: жестокая шутка.

На другой стороне озера Хлоя вдруг замечает облачко серого дыма. Это странно. Обычно садовники не разводят костры на берегу. Листья жгут в другом месте. Дым рассеивается, потом появляется вновь, чуть в стороне. Наверное, все-таки это не дым, а туман. Из-за кустов кизила выходит Джона и встает как вкопанный.

Хлоя торопится заговорить первой, пока он не начал ее обвинять.

– Прости меня, Джо. Я совершила ошибку.

Он по-прежнему не шевелится, только его грудь то вздымается, то опадает, словно ему трудно дышать и приходится сосредотачиваться на каждом вдохе.

– Представляю, как ты надо мной смеялась.

– Я не смеялась.

– Все это время ты знала…

– Я не знала, что делать.

– Сказать мне правду.

Они глядят друг на друга, как два незнакомца, которым издалека показалось, что они встретили кого-то знакомого, а теперь поняли, что обознались, и оба чувствуют себя глупо.

Разговор – жесткий, как хрящ, который не прожевать, но и не выплюнуть.

– Я хотела тебя защитить.

– Какая ты добрая!

Вскинув руки, Джона делает шаг вперед. Увидев, как Хлоя испуганно сжалась, втянув голову в плечи, он заставляет себя остановиться. Делает глубокий вдох и убирает руки в карманы.

– Я тебе доверял.

– Если хочешь меня пристыдить, это будет легко.

Она искренне признает свою вину, но не готова смириться с последствиями. Она хочет спросить: кто из нас не был надломлен? Кто из нас не прекрасен в своем человеческом несовершенстве? Но Джона яростен и свиреп, как человек, всеми силами борющийся за жизнь.

– Кто это был? Кто-то из наших друзей? С кем она спала?

– Я не знаю, кто это был. И я не уверена, что она с ним спала.

Джона напоминает ей раненого зверя, мечущегося по клетке. Потом он садится и просто сидит, глядя в пространство. Но даже теперь, когда он совсем рядом, ей все равно его не хватает. Потому что на самом деле его здесь нет.

Они оба смотрят на озеро. Гусь ковыляет по берегу ближайшего островка, его гогот разносится эхом по пустынному саду. Цапля присела на бортик весельной лодки. Джона сжал одну руку в кулак и трет ладонью костяшки пальцев.

– Мы так хорошо знали друг друга. То есть… мне казалось.

Она хочет спросить, о ком он сейчас говорит: о ней или об Одри, – но что бы она ни сказала, все станет разочарованием. Что бы я ни сказала, тебе будет больно; мне самой будет больно.

– Я уверена, она любила тебя. Может быть, после выкидыша… – Она говорит без умолку, взахлеб, надеясь найти правильные слова. Но все звучит как-то не так. Ее голос отдает фальшью, как часто бывает, когда она предельно искренна. – Джона, она любила тебя.

Она сует ему в руки желтый блокнот, который разрушит все его прошлое. Он листает страницы, потом закрывает глаза, отгораживаясь от знакомого почерка Одри.

– Холодно, – говорит Хлоя. – Может, пройдемся, чтобы не мерзнуть?

Джона резко встает, в его глазах – горечь и боль. Он смотрит на кусты кизила, на облака, на свои ботинки. Куда угодно, только не на нее.

– Ты меня предала. Вы обе предали.

Под сумрачным небом она пытается помочь Джоне дышать. Она извиняется еще раз, хочет коснуться его руки, но в своей гордости он глух и слеп.

– Мне надо идти.

Не уходи. Побудь со мной еще немного. Может быть, обойдем озеро? Сходим к пагоде? Но куда бы они ни пошли, им все равно не уйти от всего, что они сотворили.

Она встает перед ним, загораживая дорогу.

– Как ты думаешь, мы еще можем что-то исправить?

Но в понимании Джоны «мы» – это он и Одри. Другого «мы» просто нет. Он озадаченно хмурится. Ему непонятно, зачем она спрашивает. Это как тихое неприятие, очень обидное. Как любовная песня о том, что могло состояться, но не состоялось. Джона сует желтый блокнот под мышку.

– До свидания, Хлоя.

– До свидания.

Ей больно смотреть, как он уходит. Она отворачивается, подбирает камушек и бросает в озеро. Глядя на круги на воде, Хлоя скорбит о мертворождении всего, что так отчаянно хочет родиться. Необязательно только ребенок. Это может быть произведение искусства, идея или несбывшаяся любовь.