Изгой
Джона как неприкаянный бродит по улицам. Он все еще на больничном, его сны искромсаны кошмарами о костях, увядших цветах и мутной воде. Он вспоминает аквариум в оранжерее и пожилую чету, что таращилась на него, как на ненормального; получается, он тогда разговаривал сам с собой? Правда неудобоварима. Джона вновь посещает психолога, и тот очень логично ему разъяснил, что у людей, страдающих бессонницей, часто бывают галлюцинации.
– Вы видели девочку после особенно тяжких бессонных ночей? И только тогда?
– Да.
Бледные ресницы Пола Ридли легонько дрожали. Все объяснялось достаточно просто: подсознание Джоны знало о гибели Милли и связало ее с его собственным горем. Ему все померещилось: и девочка в парке, и мужчина у озера. Олицетворение его собственных маний. Подспудные опасения и навязчивые идеи, воплотившиеся в зримых образах. Но загадка таинственного незнакомца из дневника Одри так и осталась неразгаданной. Она никак не поддавалась разумному объяснению.
Его преданность Одри по-прежнему ощущается совершенно ненужной и неуместной, но ему не дает покоя одна странная мысль. Гарри был на могиле Одри и на островке с Милли, словно некий загадочный ангел смерти. Джоне порой начинает казаться, что он сходит с ума, уподобляясь тем полоумным бомжам, которых он видит в метро. Они ковыряют ногтями в ушах, пытаясь избавиться от донимающих их внутренних голосов. Он снова воссоздает в памяти этого человека в оранжевом шарфе Одри, потом перебирает в уме доказательства существования Милли: как она шлепала губами, изображая рыбу клоуна, как теребила в задумчивости мочку уха.
Джона не может иначе; он идет в сады Кью. Над крапивой у озера кружат стрекозы, водомерка бежит по воде, не ведая о том, что совершает чудо. Кругом все гудит и жужжит. Джона сует в уши наушники и слушает «Концерт для двух скрипок в ре миноре» Баха, но плач струнных кажется отстраненным, далеким. Ему нужно другое. Ему нужно тепло человеческого существа. Он находит в контактах номер Хлои. Хочет ей позвонить и рассказать о Милли, но не доверяет своим воспоминаниям. Ловца снов, отягощенного потерянными и найденными вещами, уже убрали из оранжереи, но Джона читал о работах Хлои в газете, ее художественная карьера расцвела, как орхидеи. Интересно, думает он, что с ней стало теперь, и с удивлением понимает, что желает ей только хорошего. Пусть у нее все получится.
Он идет прочь от озера и воспоминаний о тонущей девочке, барахтавшейся в воде. Он пытается сбросить с себя ощущение подступающего безумия, что преследует его наподобие головной боли. Сумрачная прохлада в Секвойной роще приносит некоторое утешение. Сев на скамейку, Джона погружается в блаженный покой, создаваемый этими американскими гигантами. Деревья большие, он маленький, и другой правды нет.
Джона чувствует запах дыма. В воздухе тает едва различимый шепот. Кто-то гладит его по вискам. Ласково, бережно – легкими, успокаивающими круговыми движениями. Аромат табака… Одри? Жизнь поломала его изрядно, и теперь Джона сдается. Он плачет и вспоминает крошечный эмбрион у себя на ладони, лицо жены, изрезанное осколками лобового стекла, осколки, блестевшие у нее на щеках, как холодные острые слезы. Он вспоминает запах ее дневника, слегка отдающий плесенью. Вспоминает желтую тканевую обложку, захватанную пальцами Хлои – женщины, вдыхающей жизнь в бумагу. Потом его мысли обращаются к бесконечному снегопаду и маленькой девочке, не оставлявшей следов на снегу.
Слезы накатывают волнами. Что остается от человека, когда рушится все, во что он верил раньше? Все его убеждения рассыпаются в пыль, и он вдруг понимает, что вышел за рамки скорби. Боль отступает. Он сидит, совершенно измученный, опустошенный, в тишине, которая не требует ничего. Тишина не дает никаких ответов, но принимает его в объятия. Она качает его, убаюкивает, словно лодка, плывущая к берегу. Джона вытирает лицо рукавом, размышляя о том, что, может быть, слезы – это самое необходимое в жизни. Если Бог все-таки существует, может быть, слезы – его величайший дар людям.
Джона уходит не сразу. Еще час он сидит, ждет, когда успокоятся чувства и в голове прояснится. Потом резко встает и идет прочь. Скамья остается стоять под секвойями, табличка на спинке поблекла от времени, забытая практически всеми.
Гарри Барклай
1918–1969
Двадцать лет верной службы в Кью.
* * *
В мае Хлоя едет в сады Кью. Она не была здесь с тех пор, как убрали ее инсталляцию, но сейчас возвращается, чтобы проверить свою убежденность, что она полностью излечилась от Джоны Уилсона. Почти полгода назад она в последний раз вышла из его квартиры, придавленная чувством вины, но в одинокое Рождество вина обернулась яростью и обидой. Чтобы заглушить боль, она съела целую коробку печенья. Потом развела все мосты и сосредоточилась на работе.
Пол устилали огромные квадраты бумаги. Ей пришлось звать помощников, чтобы одновременно поднимать уголки с разных сторон. С каждым новым загибом листы становились все меньше и меньше. Невзирая на сложные математические вычисления, складки проглаживались коленями и локтями. Хлоя отчаянно сражалась с хрупкой папиросной бумагой, которая рвалась и вздымалась волнами. Но в конце концов из упрямой бумаги сложилась цапля почти в метр ростом.
После успеха в Кью у Хлои появилось множество новых заказов. Теперь она подрабатывает в конторе всего один день в неделю. Она неспешно прогуливается по Лощине рододендронов. Ее волосы отросли, теперь она носит длинное «рваное» каре. Она чуть поправилась – обеды и ужины с творческой элитой не прошли даром. Но когда Хлоя выходит из лощины, яркий свет солнца тускнеет. Мать и ребенок сидят на траве, держась за руки, заключенные в кокон своего маленького мирка, где есть место только для них двоих. Воздух между ними пронизан безусловной любовью. Хлое становится завидно.
Чуть позже она идет в заповедник рядом с коттеджем королевы Шарлотты. Девушка-экскурсовод что-то рассказывает группе школьников, гул пролетающего самолета заглушает ее слова. Хлоя слышит названия растений: щавель красивый и клевер полосатый.
– Здесь мы не убираем упавшие деревья, оставляем их для насекомых. Не выпалываем крапиву и куманику. Мы, конечно, следим за порядком, но это порядок самой природы.
Многие юные слушатели держат в руках палки, подобранные по пути. Кто-то трогает ствол ближайшего боярышника, водит пальцами по коре. Хлое нравится наблюдать, как они познают окружающий мир. Потом какой-то мальчишка пытается пнуть проходящего мимо гуся, и Хлоя идет прочь. Ее внимание привлекает влюбленная пара, выходящая из рощи. Они словно светятся изнутри. Каждое их движение пронизано радостью бытия. Хлоя смотрит на них, и ей тоже хочется оказаться в этой аллее под сенью высоких деревьев, в этом солнечном коридоре, прорезающем море синих колокольчиков. Здесь очень красиво. Царство дикой природы. Необузданной. Первозданной. Среди синевы зеленеют островки смирнии пронзеннолистной с мелкими желтыми соцветиями и белеют крошечные цветы, пахнущие чесноком. Людей здесь немного, и все стоят совершенно ошеломленные, странно притихшие, на мгновение выпавшие из привычной суеты.
Хлоя достает из сумки фотоаппарат. Она так очарована видом, который хочет запечатлеть, что не замечает первых капель дождя. Она садится на корточки, чтобы снять колокольчики крупным планом, и тут небо обрушивается на землю потоком воды. Хлоя быстро убирает фотоаппарат, пока он не промок. Все остальные бегут из рощи, держа над головами газеты и сумки. Небо затягивается чернотой. Хлоя остается одна. Подняв руки, она стоит под дождем. Платье вмиг намокает, тонкая ткань липнет к телу. Вода течет по ее лицу, запрокинутому к небесам. Она постепенно утрачивает свою плотность, растворяясь в дожде – на минуту, на год, на всю жизнь, – а потом ливень вдруг прекращается. Небо мнется еще секунду, не зная, на что решиться, а затем делает выбор и вновь заливается ярким светом. Капли дождя на лепестках колокольчиков искрятся на солнце.
Все погружается в восхитительную тишину. Хлоя идет через рощу, где теперь нет ни души, и ей кажется, будто весь мир дышит в ритме ее дыхания, или это она дышит в ритме огромного мира. Она на миг останавливается у покосившейся старой скамейки.
Теперь свободны и наслаждаются вечным покоем среди этих цветов, столько лет приносивших им радость
Памяти
Вайолет Маршалл, 1881-1978, и сестры Дейзи Слайт, художниц, влюбленных в эти бесшумные колокольчики
Хлоя вдыхает запах влажной земли, вбирает в себя ослепительную синеву омытых дождем лепестков. Потом она замечает мужчину, сидящего на скамейке. Он то ли дремлет, то ли просто сидит с закрытыми глазами. Это единственная скамейка, расположенная в таком месте, где только солнечный свет и нет ни пятнышка тени. Его лицо запрокинуто к солнцу, как чаша цветка, тянущегося к теплу и свету. Кажется, его совершенно не беспокоит, что скамейка намокла, но, подойдя чуть ближе, Хлоя нерешительно замирает. Его брюки заляпаны грязью, и даже на расстоянии ей слышен запах старости, исходящий от его костюма: прелые листья и промозглая сырость подвального магазина подержанных вещей.
Хлоя достает фотоаппарат и делает снимок, но щелчок получается слишком громким. Спящий мужчина испуганно вздрагивает и открывает глаза. Хлоя пытается его успокоить. Наконец ей удается поймать его взгляд. У него потрясающие глаза: ослепительно-голубые, они словно светятся изнутри, но есть в них и тяжесть, и неизбывная грусть – это глаза человека, который слишком много видел.
– Прошу прощения, я вас потревожила, – говорит Хлоя.
У нее слегка кружится голова, как будто мир вокруг движется слишком медленно, или ее мысли летят слишком быстро. Его переменчивый взгляд подобен стае воробьев, постоянно меняющей очертания в воздухе. Он открывает рот, но не произносит ни слова. Все получается очень неловко. Хлоя извиняется еще раз и уходит.
Но этот мужчина с пронзительными голубыми глазами никак не идет у нее из головы. Его же могли обокрасть, забрать кошелек или кепку. Его кепка… старая твидовая кепка, лежавшая рядом с ним на скамейке, как верный друг. Хлоя резко замирает на месте. Хватает фотоаппарат, включает просмотр, но в центре снимка лишь смазанное пятно. Видна только кепка, колокольчики и освещенная солнцем скамейка. Хлоя мчится обратно, сердце бешено бьется в груди.
– Гарри? Мистер Барклай?
Там никого нет.
– Подождите!
Хлоя бежит со всех ног, но его нет ни у коттеджа королевы Шарлотты, ни у пруда с кувшинками. Она возвращается в рощу, подходит к скамейке, где он сидел. У нее за спиной раздается глухой удар. Она оборачивается и видит ботинок, лежащий на земле. Второй ботинок падает на гравийную дорожку. Хлоя так и не поняла, откуда он появился. Как будто свалился с неба.
Может быть, это балуются детишки из той группы школьников? Хлоя смотрит по сторонам, но поблизости никого нет. Никто не прячется среди деревьев, никто не хихикает. Она возвращается на дорожку и поднимает ботинок. Растрепавшиеся кончики шнурка обмотаны скотчем, кожа сморщенная и потрескавшаяся, в протектор подошвы забилась земля. Хлоя поднимает второй ботинок и ощущает странную резь в груди, словно ее душа зацепилась за что-то острое, и если сейчас резко дернуться, она порвется. Она опускается на скамейку, прижимая к груди два грязных ботинка. Если это был Гарри, что же любила в нем Одри? Свою фантазию? Мужчину? Или что-то, что ощущалось как ее собственная смерть?
Все это время Гарри ходил следом за ней. Сначала бросил один ботинок, потом второй. Все бесполезно. Еще двадцать минут назад, в колокольчиках и дожде, Хлоя была настолько открыта миру, что сумела его увидеть. Он хотел столько всего рассказать, он уже мысленно репетировал свою речь, подбирая правильные слова, и когда Хлоя ушла, он рванулся вдогонку. Он кричал, звал ее. Но она его больше не слышала.
Она прижимает к груди его грязные ботинки и вся дрожит. Солнцу еще не хватает тепла, чтобы высушить ее платье; она вся покрылась гусиной кожей. Гарри садится с ней рядом и с трудом сдерживает себя, чтобы не прикоснуться к ее щеке. Может быть, и хорошо, что она его больше не видит. Он сейчас не в лучшей форме, весь всклокоченный, неопрятный. С тех пор как Милли ушла, он ни разу не причесался. По подкладке его пиджака расползлась плесень.
Ему не верится, что он выбрал эти деревья, эти сорные травы, отказавшись ради них от Милли. Он вновь и вновь вспоминает ее грустное личико, потухший взгляд, устремленный в землю. «Хал, что я ни делаю, получается только хуже». Он сам столько раз ей говорил, что им нельзя вмешиваться, но ему надоело ждать, стоя в сторонке. Ведь можно хотя бы попытаться помочь. Может быть, если ему хватит смелости, Хлоя выслушает его. Но он совершенно не представляет, как открыться перед другим человеком. Даже когда он был жив, он изливал всю свою нерастраченную любовь на деревья и книги, потому что они не требовали от него откровенности. Они вообще ничего не требовали. Он замкнулся в себе, потому что так было спокойнее и безопаснее: притворяться самодостаточным человеком, непроницаемым, неуязвимым, ни от кого не зависящим и ни в ком не нуждающимся – но чтобы все это объяснить, надо начать с самого начала.
Он мог бы рассказать Хлое, что родился в тот год, когда закончилась Первая мировая война. Его отец погиб в бою вскоре после зачатия Гарри. Когда Гарри вырос, он едва не повторил отцовскую судьбу – в Эль-Аламейне. Он мог бы рассказать Хлое о бомбежках Лондона в сорок втором, когда его мама погибла в разрушенном доме, в котором прожила всю жизнь. В том же году был убит его брат, воевавший в Европе. Когда Гарри вернулся в Лондон, там никого не осталось. Даже соседей.
Эти сады стали его спасением. Многие здания были повреждены при бомбежках и требовали ремонта. Растения высаживались заново, ландшафт восстанавливался, гербарий вернулся из временного хранилища. Во время войны в садах Кью велась колоссальная работа в поиске альтернативных решений: кокосовая вода вместо физраствора для капельниц, белладонна как антидот нервно-паралитических газов, стебли крапивы для армирования авиационного пластика. Сады Кью тесно сотрудничали с Комиссией по британским военным захоронениям, рекомендовали растения для новых кладбищ. Гарри входил в команду, изучавшую воздействие взрывной волны на деревья. Спящие почки вдруг прорастали зеленью, и эта упорная тяга к жизни его вдохновляла. Он начал верить, что вместе им ничего не страшно: и он сам, и растения переживут все невзгоды.
Он мог бы рассказать Хлое о праздничных мероприятиях в честь двухсотлетней годовщины – как он был представлен королеве. Но история, которой ему действительно хочется поделиться, начинается десятью годами позже. В то апрельское утро в 1969 году он рыхлил клумбы на удаленном участке садов. Он хорошо помнит, как рухнул на землю. Как его сердце забилось в странном, хаотичном ритме. Он смотрел в небо, расчерченное ветвями деревьев, и мир кружился в пьянящей эйфории, и Гарри совершенно не чувствовал боли. А потом его сердце остановилось и больше не билось. Господи, что это было за небо! Гарри клянется, оно подмигнуло ему: голубое тяжелое веко на миг опустилось и тут же поднялось вновь. Птицы, дрожавшие на ресницах небес, были похожи на крошечные блестки. Гарри помнит, что было дальше. Он задумался об артериях, что вырастают из сердца и оплетают его изнутри, и почувствовал, как растворяется в солнечном свете. Но ему не давала покоя мысль, что надо починить шланг. Мысль буквально свербела в мозгу, и он отвернулся от света и, сделав свой выбор, сразу почувствовал под собой землю. Потом он поднялся и занялся тем, чем занимался всегда: замотал изолентой дырку на прохудившемся шланге и принялся подрезать ветки.
Он и раньше, бывало, мог ни с кем не общаться если не месяцами, то неделями точно, поэтому даже не сразу понял, что произошло. Он по-прежнему ощущал вкусы и запахи, по крайней мере, он помнил эти ощущения, но постепенно утратил интерес к еде и напиткам. У него осталась привычка ходить в туалет, но это было чем-то сродни фантомным болям в ампутированной конечности. К нему домой пришли какие-то люди, собрали все его книги и вынесли на помойку. В дом вселилось семейство Банерджи.
Он продолжал надеяться, что у него просто повреждены клетки мозга и он по-прежнему жив, просто что-то случилось с его восприятием мира. Но когда в Секвойной роще установили его памятную скамейку, даты, выбитые на табличке, окончательно расставили всё по местам. Какая-то часть его существа сейчас кормит червей и удобряет ромашки. Где-то на кладбище Мортлейк гниет его тело. Он всегда думал, что после смерти его кремируют, а пепел развеют под его любимым деревом – лириодендроном тюльпановым, – но так и не собрался составить завещание. Он поселился в Секвойной роще, в единственном месте на свете, где у него еще оставалось что-то свое. Лежа рядом с табличкой, на которой было написано его имя, он смотрел на далекие звезды. Стараясь находить удовольствие в простых радостях, что дарили ему сады, он ждал какого-то знака, который направит его и подскажет, что делать дальше.
Поначалу он думал, что его ситуация лишь подтверждает его давнюю догадку: рая и ада не существует. Но шли недели, месяцы, и Гарри начал опасаться, что о нем просто забыли. Сколько ночей он провел, глядя в звездное небо и вопрошая: «Зачем я здесь? Почему?» В поисках ответов он проник в Ричмондскую библиотеку, благо никто и не спрашивал у него читательского билета. Он прочитал все, что сумел разыскать, о смерти и загробной жизни, но нигде не нашел описание опыта, сходного с его собственным. Однажды, листая подшивку старых журналов «Лайф», он наткнулся на фотографию женщины, выбросившейся из окна и еще не достигшей земли. Гарри заворожило это мгновение между жизнью и смертью, застывший во времени миг между двумя ударами сердца. Он не думал о том, как ее соскребали с асфальта; на снимке в журнале женщина была еще жива, и только это и было важно. Заливаясь слезами, Гарри вырвал страницу. Именно тогда он и понял, что еще не утратил способность плакать – горько, навзрыд, как ребенок.
У Гарри не было карты. Но вернувшись в сады, он понял простую вещь: можно либо упиваться жалостью к себе, либо продолжать ухаживать за растениями и наведываться к Виктории. Ежегодный график садовых работ придавал смысл его дням. Он часто работал по ночам, спасая умирающие растения. Каждый раз, исправляя ошибку кого-то из практикантов, он тихо радовался про себя этим маленьким победам жизни над смертью.
Иногда он исследовал участки, где почти не бывал прежде. Однажды ночью он проник в гербарий и понял, что попал в рай. Все трехэтажное помещение было заставлено деревянными шкафчиками с множеством выдвижных ящиков. Более семи миллионов образцов засушенных растений, наклеенных на плотные бумажные листы. Типовые экземпляры в красных папках. Настоящие чудеса. Официальное открытие новых видов.
Самые старые папки были слегка маслянистыми на ощупь, в корке пыли, слежавшейся за сотни лет. Гарри с трудом разбирал рукописные описания на этих древних листах. Многие виды уже давно вымерли. По столу прополз музейный жук. Гарри прихлопнул его ладонью. Вдыхая запах заплесневелой бумаги, он разглядывал эту библиотеку растений. Так много потерянной флоры, собранной в одном месте: ботанический Ноев ковчег.
Гарри часами изучал содержимое ящиков с экзотическими плодами и семенами – такими странными, словно инопланетными. Он нашел коллекцию заспиртованных образцов в прозрачных стеклянных банках. Долго рассматривал замаринованные орхидеи, потом обнаружил экземпляры, собранные Дарвином. Гарри оказался внутри истории эволюции. Он вспомнил старую байку, что во время бомбежки в гербарии пробило крышу, и дождь намочил часть коллекции, и какие-то из засушенных семян проросли. Он представил себе эти нежные зеленые росточки: как они пробиваются из бумаги, вырываются из шкафов. Вымершие виды вновь пробуждаются к жизни.
Наутро Гарри проснулся с обновленной верой, что он здесь неспроста. У него есть особая миссия, которую надо осуществить. Временами ему не хватало маленьких удовольствий: выпить чашку горячего чая, опорожнить мочевой пузырь, – но каждый день он делал записи в своей записной книжке. Он хотел сохранить все сезонные изменения в природе, каждый цветок, даже себя самого. Он записывал свои мысли об измененных состояниях сознания, позволявших живым его видеть – в частности, его видели пьяные, или люди, страдающие бессонницей, или совсем маленькие дети. Он описывал смерти, происходившие у него на глазах. Каждый раз, сидя рядом с бездыханным телом, он задавался вопросом, почему с ним все иначе. Если тот японский турист задержался здесь на какое-то время лишь потому, что Гарри вмешался и пытался, как мог, его реанимировать, то почему же сам Гарри не может уйти? Никто не пытался вернуть его к жизни, не бил его в грудь, стараясь запустить сердце, не вырывал его душу из тела. Под крики и плач родственников очередного покойника Гарри сделал неутешительный вывод: когда пришло его время, о нем никто не скорбел.
Хлоя, сидящая рядом с ним на скамейке, достает альбом для эскизов. Он пытается объяснить, что значит пребывать в вечности, выбиваясь из времени.
– Я изгой, Хлоя. И там, и здесь.
Но она его не слышит. Она рисует колокольчики, потом среди заштрихованных лепестков пишет записку самой себе. Что случилось с Одри?
* * *
Одри не знала, что будет делать, когда увидит Гарри. Накричит на него или будет просто стоять, вбирая в себя его свет. Может, его не окажется дома, говорила она себе, подводя губы помадой. Или выяснится, что он женат и у него шестеро детей.
Она промокнула губы салфеткой, взяла ключи, потом почему-то вдруг вспомнила, как в начале недели Джона купил тюльпаны. Она взяла вазу и пошла набирать воду, но остановилась у открытой двери в ванную. Джона изучал свое отражение в зеркале. Он внимательно рассмотрел шрам у себя на руке, потом втянул живот и скорчил рожу. Она не хотела смеяться. Она хотела обнять его и прошептать, что любит его со всеми недостатками. Что она может опять научиться ценить милые мелочи семейной жизни. Но она не сказала ни слова. Стоя в дверях, глядя на мужа, она любила его безупречно, без его ведома. Иначе они бы испортили все.
Это воспоминание наполнило ее предчувствием счастья. Она пообещала себе, что вернется к мужу сразу после того, как увидится с Гарри. Садясь в машину, Одри была исполнена решимости. Но стоило только отъехать от дома, как ее мысли обратились к Гарри. К его глазам, к его губам. Она ехала сквозь ясное утро и пела вместе с магнитолой: «О, прекрасные твари, неужели вам непонятно…»
Они мчались навстречу своей трагедии. Гарри несся по улице, чтобы успеть к своему старому дому раньше Одри; бог знает, что ей наговорят эти Банерджи. Он планировал встретить Одри на улице – якобы он здесь живет, но как раз собрался уходить, – и увести ее прочь от дома и правды. Но никакого расчета в его мыслях не было. Было только желание быть рядом с ней.
В доме у бабушки с дедушкой на Мортлейк-роуд Джеймс Хопкинс справлял день рождения. Ему исполнилось девять. Ему подарили скейтборд, и родители разрешили прокатиться на нем прямо сейчас. Мальчик вышел на улицу, встал на доску и, оттолкнувшись одной ногой – еще не очень уверенно, но в полном восторге, – поехал по тротуару, чуть не упал, но сумел восстановить равновесие. Краем глаза он видел машину, ехавшую к Т-образному перекрестку. Потом перед ним на дороге возникла кепка, упавшая прямо из воздуха. Он так и не понял, откуда она взялась.
Когда машина Одри подъехала к перекрестку, Гарри еще не успел добежать до дома. Одри посмотрела в его сторону, и он так растерялся, что уронил кепку. Мальчик на скейтборде вильнул в сторону, чтобы объехать препятствие, и именно эти несколько дюймов решили все. Мальчик промчался прямо сквозь Гарри. Это было как плотный ветер, пробивший ребра. Гарри согнулся пополам, хватая ртом воздух, и вдруг услышал визг тормозов. Пронзительный вопль Вселенной. У него до сих пор болят уши при одном только воспоминании.
Заметив Гарри, Одри хотела остановиться, но решила сначала свернуть. Потом она увидела, как мальчик на скейтборде проехал прямо сквозь Гарри. Что это было? Обман зрения? Машина уже заворачивала направо, сердце Одри рвалось налево… автомобиль потерял управление, и осталась лишь бесконечная паника: нескончаемая секунда, пока Одри пыталась вывернуть руль. Белая стена угрожающе надвигалась, и Одри почувствовала знакомую дрожь в животе. На той стороне лобового стекла показалось лицо ребенка с трепещущими ресницами, а потом все растворилось в сияющей белизне. Ее последняя мысль: это и есть вечный покой?
Весь мир смялся в искореженный шар из стекла и металла. Но магнитола по-прежнему играла песню как ни в чем не бывало. Какая-то женщина выскочила из «Ниссана» и закричала страшным голосом. Подъехало еще несколько машин. Кто-то вызвал скорую. Остальные спорили, стоит ли вытащить Одри из разбитого автомобиля или надо дождаться врачей.
– Она въехала прямо в стену, – сказала женщина из «Ниссана». – Все случилось так быстро, я…
Гарри заглянул в машину. Лицо Одри было изрезано осколками стекла, шея свернута под невообразимым углом. Глаза открыты. Если бы он оказался с ней рядом чуть раньше, может быть, он сумел бы вырвать ее из тела. Господи, миленький, пусть она здесь задержится хоть на минутку. Но Одри застыла во времени, ее последние минуты повторяются вновь и вновь, как фрагмент записи на заевшей пластинке, игла цепляется за одну и ту же секунду. Глядя на ее бездыханное тело, Гарри впервые за тридцать четыре года почувствовал себя человеком. Маленьким, слабым. Ни на что не способным.
Пока врачи извлекали тело из искореженного автомобиля, Гарри чувствовал на себе жалостливый взгляд небес, а потом понял, что мальчик со скейтбордом таращится на него во все глаза.
– Куда ты смотрел?! – закричал Гарри. – Надо смотреть, куда едешь, дубина!
Он понимал, что парнишка ни в чем не виноват, но сказанного не воротишь. Они оба смотрели на Одри, и Гарри хотелось сказать мальчику ее имя. Ему хотелось признаться – эта женщина так и не узнала, как сильно я ее любил, – но мальчик видел только разбитый автомобиль и мертвую незнакомую тетеньку. Они оба были случайными орудиями в руках судьбы – не преступники, а пострадавшие.
Джеймс раньше не видел этого человека, но узнал его кепку. Она только что лежала на асфальте, а теперь тот человек нервно мял ее в руках. Что сейчас произошло? Кепка упала прямо перед ним, потом у него было чувство, словно он проехал сквозь плотную пелену, которая пахла цветущими яблонями… и комьями земли на крышке гроба. Визг тормозов, серебристая машина, глухой удар, как будто мир не осмелился повторить его эхом, а лишь затаил дыхание, как сам Джеймс. Время запнулось и встало.
Вокруг было много людей. Его родители подлетели к нему с двух сторон. Он видел бабушку, застывшую на крыльце дома. Но этот мужчина с кепкой в руках… его как будто никто не видел… Слезы текли у него из глаз, капали с подбородка, словно он превратился в человека, сделанного из дождя.
– Куда ты смотрел?! – кричал он себе. – Куда ты смотрел…
Джеймс уткнулся лицом в мамину грудь, но мама так крепко его обнимала, что ему было нечем дышать. Когда он посмотрел снова, того человека уже не было. Родители отвели его домой. Джеймс чувствовал, что после увиденного сегодня его уверенность поубавится, его озорное сияние обернется сумрачной робостью. Он откуда-то понял, что каждый день, как по часам, будет кататься на своем скейтборде по улицам в ожидании, когда ему снова встретится тот человек с кепкой. Он не знал, почему это важно и когда это произойдет. Может быть, еще очень нескоро, в день его смерти, когда тот человек вдруг появится рядом – как кошмарное видение или как друг.
* * *
Солнечный свет золотит колокольчики. Гарри сидит на скамейке, мучаясь чувством вины. Если бы он открылся Одри, все могло быть иначе.
Хлоя смотрит в цветочную синь. Когда она рисовала лепестки колокольчиков, каждый штрих возвращал ее к известным границам цвета и перспективы. Может быть, это не важно, что Хлоя не слышит. С каждым произнесенным вслух словом Гарри становится легче. Может быть, это нужно не только ему. Может быть, это нужно деревьям и небу. Вот она, его история, легкая, словно свет. Его исповедь.
Закономерности живой природы
Джона едет в метро. Вагон взрывается смехом – в дальнем конце обосновалась компания подвыпивших большеглазых девиц. Джона сует в уши наушники, слушает «Стабат матер». Он вернулся в школу, еще в позапрошлом месяце. К сиденью напротив прилипла жвачка, окна – в грязных разводах. Женщина депрессивного вида стоит, держась за поручень. Несколько чопорных бизнесменов пытаются читать «Ивнинг стандард».
Изучая газетные сообщения об Эмили Ричардс, Джона узнал, что Хлоя была последней, кто видел девочку живой. Он почти месяц собирался с духом, чтобы пойти к ней. Но ее не было дома. В припадке умопомрачения он вскарабкался на строительные леса вокруг здания склада – на случай, если она все-таки дома, просто не хочет ему открывать. Он не знал, где ее окна, и поэтому заглядывал во все подряд, а когда нашел ее студию, чуть не сорвался с лесов. Все стены были завешаны портретами Милли. Рисунки в красках и карандаше – напоминания о потере. Джона вернулся домой как в тумане. Он тысячу раз собирался позвонить Хлое, но не знал, как начать разговор. Он хранил в тайне свое открытие, как сама Хлоя хранила дневник; но сейчас, сидя в вагоне метро, он думает лишь об одном: о предчувствии будущих сожалений. Мысль разрастется в нем как саркома.
Дверь в садовый сарайчик Гарри взломали. Книги, которые он читал Милли – от Роальда Даля до Пола Гэллико, – побросали в черные пластиковые пакеты, все инструменты забрали. Гарри лишился последнего убежища, теперь ему негде даже повесить пиджак. Он сидит на своей скамейке в Секвойной роще. Деревянные планки растрескались, покрылись зеленоватой плесенью. Неподалеку какие-то дети играют в прятки. Шум, громкий счет до десяти, потом – тишина, только где-то кричит невидимая птица. Мимо проезжает экскурсионный поезд, маленький мальчик машет Гарри рукой из окна. Вдыхая густой влажный воздух, Гарри старается не думать о вечности.
Начинается дождь. Гарри разглядывает свои брюки и видит пятна пушистой плесени, в подрубочных швах на штанинах скопился мох. Возможно, уже совсем скоро его ноги врастут в землю и пустят корни, но он не заслуживает того, чтобы стать деревом. Глядя на ветки, плачущие дождем, он мысленно молится, чтобы Одри встретилась со своими детьми; но для того чтобы в это поверить, нужно верить и в благословенные небеса. Заполняя легкие дымом, он сидит под дождем. Дождь пробирает до мозга костей. Ботинок у Гарри нет, носки промокли насквозь.
Поплотнее завернувшись в шарф Одри, он пытается вызвать в памяти ее образ, но видит лишь переломленный свет, блеск острых осколков. Зато перед мысленным взором встает Милли. Как на крепкий ствол дерева, Гарри опирается на свою любовь к этой девочке. У Милли всегда была вера, которой недоставало ему самому: вера в людей. Она не хотела стоять в сторонке. Она умела сочувствовать и стремилась помочь. Гарри срывается со скамейки и бежит, не разбирая дороги. Носки рвутся в клочья. Он бежит мимо озера, сквозь Средиземноморский сад, мимо храма Беллоны – и приходит в себя только в метро, под землей. Он выходит на станции «Эрлс-Корт», стоит на платформе, наблюдает за потоком людей, протекающим сквозь турникеты. Используя вместо оружия зонты, пассажиры пробивают себе дорогу – все спешат по делам, обгоняя горящие сроки. Пока Гарри ждет нужный поезд, кто-то из пассажиров стоит, парализованный неуверенностью, кто-то мчится вперед сломя голову.
– Кто добровольно захочет прийти в эту жизнь, сотканную из любви и потерь? – вопрошает он в пространство. – Кто по собственной воле сделает такой выбор?
По пути в Паддингтон он невольно подслушивает, как какая-то женщина жалуется на погоду. Гарри шепчет ей:
– Ты живешь, это самое главное. Все остальное неважно.
Он хочет, чтобы она поняла природу времени. Годы уходят, дни утекают, как песок между пальцами. Гарри выходит на станции «Бейсуотер», бежит вверх по лестнице, по мосту – на другую платформу, – и как раз успевает сесть в обратный поезд из Паддингтона. Он пробегает по всем вагонам, но Джоны там нет. Гарри выходит на «Равенскорт-Парк», ждет следующий поезд: Джоны по-прежнему нет. И в следующем поезде тоже, и в том, что приходит после него. Гарри уже начинает отчаиваться, но, проверив еще три поезда, все же находит Джону. Тот сидит, сгорбившись и натянув капюшон на глаза, и украдкой разглядывает пассажиров, сидящих напротив. Те тоже поглядывают на него и быстро опускают глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом. Никто не замечает пожилого мужчину в заплесневелом костюме. Гарри садится рядом с Джоной и легонько подталкивает его локтем.
– Если бы здесь была Милли, – говорит он, – она бы не обратила внимания на грязь на стеклах. Но она бы заметила женщину напротив. Как ее колготы, сморщенные на коленках, напоминают две улыбающиеся рожицы.
Поезд мчится, покачиваясь на рельсах. Гарри рассказывает о надколотой тарелке, помнящей поцелуй после ссоры, о ржавчине на любимом мотоцикле, о полученном в детстве шраме… об изъянах, в которых таится ослепительная красота; и только потом замечает наушники в ушах Джоны. Тот отключился от мира и не видит мужчину, похожего на бездомного бродягу, в замызганном пиджаке без единой пуговицы.
Джона рассеянно разглаживает ладонью замятые складки на брюках, и у Гарри рождается мысль. Он достает из кармана рекламный листок с картой садов Кью и отрывает полоску с одного края, чтобы получился квадрат. Он сгибает бумагу неумелыми пальцами, не привыкшими к линиям и углам. Ему лучше знакомы спирали: семечки в сердцевине подсолнуха, привычки растений – закономерности живой природы.
Опираясь на правила Фибоначчи, он все же справляется, и у него в руке расцветает бумажный цветок. Гарри роняет его на колени Джоны. Свет в вагоне мигает. Джона опускает глаза, и поезд с грязными окнами вдруг озаряется новой надеждой.
* * *
Джоне кажется, будто он пил беспробудно несколько лет подряд, а теперь постепенно выходит из жуткого похмелья. Он сидит в неухоженном сквере рядом со станцией «Паддингтон», держит в руках цветок оригами. На соседней скамейке женщина читает книгу, сосредоточенно хмурясь. В луже плавает голубиное перо. Мимо проходит парень с сигаретой, дым в ранних сумерках кажется голубым. Все это так трогательно, так душевно. Джона вбирает в себя окружающий мир, гибкий и переменчивый.
Он не знает, что это за цветок: тайное сообщение или просто случайный мусор. Вчера вечером он развернул оригами и обнаружил там карту – бледное озеро посреди зелени разных оттенков, – но что ему говорит эта карта? В каком направлении следовать? Он сложил цветок заново, неукоснительно следуя всем изначальным изгибам. У него в голове явственно прозвучали слова Милли:
– Это ведь была только моя ошибка, Джона?
Мелькнула мысль, такая хрупкая и беззащитная, что ее лучше не трогать даже в воспоминаниях. Хлоя в голубом платье… или оно было красным? Глубокий вырез на спине, тонкие лопатки – Джона помнит, как шелестел подол, – но образ теряется, ускользает.
Джона в отпуске до сентября. Школа закрылась на лето. Он смотрит на дождь, как вечный студент, который зря тратит время каникул. Пол Ридли уговорил его записаться в студию медитации, и время от времени он занимается даже дома и прямо физически ощущает, как расслабляются его мышцы. Он периодически бегает по утрам, резинка спортивных штанов трется о складки жира на животе. В свой день рождения – сорок лет – он пораньше ложится спать и вдруг слышит три первых такта сюиты «Абделазар» Перселла, слышит так явственно, словно кто-то в соседней комнате играет на пианино. В гостиной никого нет, но Джона не возвращается в спальню. Он садится за пианино и играет все те же три такта, опять и опять.
Следующей ночью все повторяется. Джона лежит в постели, слушает ноты, обрывки мелодии, потом садится за пианино, рядом с которым витает легкий аромат табака. Джона играет, что слышал, потом переходит на новую фразу, звучащую как начало «Случая в космосе». Барочная музыка сливается с Боуи и превращается во что-то растерзанное, нестройное, но вполне перспективное.
Нота за нотой он выстраивает архитектуру звука, не нуждающегося в признании и аплодисментах. Чем тщательнее он изучает возможности разных аккордов и их сочетаний, тем больше вспоминает: сонная утренняя улыбка Хлои, комочки засохшей слизи в уголках ее глаз, полоски и вмятины на щеке от подушки.
В конце июля – начале августа он начинает сочинять текст. Записывает в блокноте все, что приходит в голову: поток сознания длиной в двадцать минут, без единого перерыва. Потом перечитывает написанное и красной ручкой подчеркивает отрывки, которые более-менее подходят для песни, и их потом можно будет переработать во что-то приличное. Он играет арпеджио так стремительно, что пальцы путаются, запинаются. Каждый раз, когда он встает из-за пианино, его губы искусаны чуть ли не в кровь. Но на следующий день он возвращается к пианино и колотит по клавишам до тех пор, пока не случается долгожданный прорыв – его тело наконец вспоминает, как расслабляться в игре. Он растворяется в волнах звука.
В ранние предрассветные часы его память невразумительна и туманна. Образ Хлои меняется, как лист бумаги, сложенный то в коробочку с секретом, то в птицу, то в кимоно. На секунду прерывая игру, он вспоминает ее гибкую спину… ее запах, тонкий и нежный, как роса на траве или сок дыни, едва уловимый, может, и вовсе воображаемый.
– Какой у тебя любимый запах? – спросила она однажды.
– Слезы. Соль. Кожа.
Джона смотрит на ковер, где она занималась йогой. В этом не было ничего показного – ее тело само требовало упражнений. Она всегда думала телом, даже когда рисовала; да, она рисовала, он играл на пианино, и теперь он понимает, как хорошо их тела и привычки подходили друг другу. Сейчас ее вера в него отзывается болью. Они могли бы стать замечательной парой, если бы он разглядел ее по-настоящему. Но он не сумел оценить по достоинству ее творчество, ее страсть к приключениям, ее ложь во спасение. Мысль бьет наотмашь, как хлыст.
Он помнит один тихий вечер в конце сентября, когда застал ее врасплох. Она смотрела в окно на сады Кью. В его футболке на голое тело, она была хрупкой и беззащитной, вся бравада исчезла. Ее тело было странно изогнуто, словно она пыталась обнять что-то такое, чего он не видел. Это была точно такая же поза, как у мамы Милли.
На следующий день он выбрасывает все бумаги из кабинета Одри и закрашивает имена их нерожденных детей. Мир упирается в голую стену и начинает меняться. Ближе к вечеру Джоне звонит университетский приятель. Говорит, что участвует в съемках документального фильма и ему нужна помощь. Джона собирается отказаться, мол, у него нет ни времени, ни настроения.
– Монтаж начнется еще нескоро, только в конце декабря. Им нужно всего-то семнадцать минут музыкального сопровождения. Как раз твоя тема. Океаны, моря. Коралловые рифы. Могу прислать тебе файлы с видео. Давай, Джо, соглашайся.
– Можно попробовать, да.
В последнюю неделю каникул он снова идет волонтером в общественный центр досуга и ведет музыкальные классы для людей, страдающих старческим слабоумием. Вернувшись домой после первого же занятия, он убирает с крышки пианино всю непрочитанную почту и кладет туда пачку нотной бумаги. Целыми днями он сидит за пианино, погруженный в работу настолько, что забывает о времени и постоянно теряет отложенный в сторону карандаш. К началу учебного года у него готовы три песни и одна инструментальная композиция.
В одно из октябрьских воскресений вместо того, чтобы проверять ученические работы и ставить оценки, Джона складывает бумажные самолетики. Он запускает их в кухне, экспериментирует с аэродинамическими характеристиками, потом берет себя за шкирку и садится читать рефераты о Бахе. Но уже через десять минут снова складывает самолетики, вспоминая дипломную работу Хлои: тысяча журавликов, сложенных из газет. Он вспоминает, как она ела яблоко, стоя у раковины у него в кухне, и рассказывала ему о знаменитом мастере оригами.
– Незадолго до смерти Ёсидзава сказал: «Всю жизнь я пытался выразить в бумаге радость существования… или последнюю мысль человека за секунду до смерти».
Хлоя выплюнула косточки себе в ладонь.
Вырвав страницу из журнала «Сандей», Джона пытается сложить фигурку, вычерчивая в уме углы и края хрупкого тела Хлои. Бумага упорно сопротивляется, и Джона уже сомневается в своих шансах; он явно не годится для этой роли.
– Черт!
Он порезал палец о край листа. Резкая боль возвращает его в настоящее, и здесь, в настоящем, все завязано на одном слове: «да». У Джоны все переворачивается внутри, когда он понимает, сколько еще других «да» вытекает из этого, самого первого. Они могут поцеловаться, создать семью, переехать жить на побережье – но что, если Хлоя ответит «нет»? Джона берет нотный лист и записывает мелодию. В конце концов, если вообще не пытаться, то ничего и не будет.
* * *
Художница стала строгой и неприступной. Черная водолазка, черные брюки, иссиня-черные волосы гладко зачесаны и собраны в хвост на затылке. Хлоя открывает дверь и стоит на пороге, безукоризненно вежливая и немного циничная. Почтальон вручает ей вполне безобидную картонную коробку, и, лишь поднявшись к себе, Хлоя читает обратный адрес. Адрес Джоны, написанный черным фломастером.
После странного случая в роще, где колокольчики, Хлоя хотела ему позвонить, но не то чтобы побоялась, просто… что бы она сказала? Она убедила себя, что у нее разыгралось воображение и, наверное, какие-то дети решили над ней подшутить, однако ботинки, подобранные в тот день, так и стоят у нее на полке, собирая пыль и сомнения.
Хлоя берет нож и делает первый разрез. Коробка так плотно обмотана скотчем, что приходится повозиться, чтобы ее открыть. Внутри – большой шар из смятых газет. Хлоя разворачивает его, снимая лист за листом, шар становится меньше и меньше, как в игре «Передай посылку». Хлоя рассматривает портреты улыбающихся политиков, сообщения об убийствах и новых модных тенденциях, потом – на предпоследнем листе – видит размашистую надпись. Красным фломастером через всю страницу: Потому что, вопреки всему, мысль о тебе дает мне силы вставать по утрам. Последний лист – страничка с нотами, скомканная в плотный шарик. Хлоя разглаживает его ладонью. Она не умеет читать ноты, для нее это китайская грамота, но она понимает простое заглавие: Что я нашел.
* * *
Гарри наблюдал за распорядком одинокого вдовца; видел, как Джона мучается сомнениями, видел его неуверенность в себе. Слышал, как он смачно выругался, когда наступил в поддон с краской, но видел и юную, мальчишескую надежду в его глазах, когда он смотрел в окно. Гарри играл на его пианино, и наблюдал за ним спящим, и в бледном утреннем свете вдруг понял, что в нем любила Одри.
Гарри едет в метро на восток. Его старый зеленый свитер растянут тоской и давно просится на помойку. Когда Гарри выходит в Долстоне, там идет дождь. Он снимает свои раскисшие носки в сплошных дырках и выкидывает их в урну. Он стоит под окном Хлои и поет серенаду. Он выучил песню Джоны наизусть. Сидя за пианино, Гарри надеялся – как надеется и сейчас, – что никакого вреда не будет. Только не от этого крошечного проявления сочувствия. Не от этой невидимой любви, которой так долго противились.
Дождь превращается в ливень, вода течет по лицу Гарри, капает с подбородка. При всех их минусах, недостатках, обоим мужчинам хватает веры, чтобы подчеркивать в книгах любимые фразы или создавать что-то свое в надломленном мире и надеяться, что их творения выживут и расцветут. И совершенно не важно, что Гарри совсем не умеет петь.
* * *
Странное любовное письмо Джоны лежит на столе в кухне уже несколько дней. Хлоя мельком глядит на него, берет папку с образцами своих работ и идет к двери, радуясь поводу выйти из дома. Шагая по осенней улице, она размышляет, не играет ли Джона в ее собственную игру.
– «Вполне безопасно желать невозможного», – напевает она себе под нос.
Изысканно бледная, в элегантном синем пальто, она садится в автобус и едет до станции «Хайбери и Айлингтон».
В Юстоне она встречается с человеком, который хочет заказать у нее несколько бумажных мобилей для детской больницы на Грейт-Ормонд-стрит. Перебирая образцы своих работ, Хлоя вспоминает свою привычку убегать без оглядки; потом обсуждает с заказчиком цветовую палитру и пространство под мобили.
Хлоя обедает с владельцем художественной галереи, где весной будет выставка ее работ. Сейчас решается вопрос о выставке в Америке, и они обсуждают практические аспекты транспортировки бумажных фигурок за океан. Хлоя вновь спускается в метро в самый час пик, но не садится в поезд. Она стоит на платформе, прижимая к груди папку с работами, и наблюдает за пассажирами, их беспорядочным передвижением. Семейная пара обсуждает наилучший маршрут к площади Пикадилли. Женщина настойчиво тычет пальцем в карту, но карта в ее руках превращается в лабиринт множественных вариантов выбора.
Последняя мысль
Поезд выезжает из тоннеля в яркий солнечный свет. Хлоя смотрит на небо, прижавшись лбом к оконному стеклу. Ощущение, как будто ныряешь в бассейн. Через тридцать минут она стоит у часов Дали в садах Кью – с ненакрашенными губами, в элегантном синем пальто, – нервно переминается с ноги на ногу и размышляет о посылке от Джоны. Она уговаривает себя, что ее намерения чисты и прозрачны, как небо: она согласилась встретиться с Джоной лишь из-за той другой женщины, с которой она никогда не встречалась. Потому что она не желает становиться еще одной бывшей любовницей – призраком прошлого, отравляющим его будущее.
Ей почти удается расслабиться под ярким осенним солнцем, но когда к ней подходит Джона, она вдруг понимает, что все забыла. Нет, конечно, не все. Она помнит его оранжевую куртку с деревянными пуговицами, но почему-то забыла, как звучат его шаги. Словно маленькое землетрясение. Он уже совсем близко, буквально в десяти шагах. Он улыбается ей и снимает вязаную шапку. Подходит к Хлое почти вплотную.
– Привет. – Он бьет шапкой себя по ладони. – Потрясающе выглядишь. Пройдемся?
Он подставляет ей локоть, чтобы она взяла его под руку, но она держит руки в карманах.
– Конечно. Куда пойдем?
– Может, к пагоде?
Они идут рядом, но Хлоя держится на расстоянии в шаг-полтора.
Джона хвалит ее инсталляцию.
– Замечательная концепция. Тебе удалось поразить воображение зрителей.
– Ты сложил птицу?
Она и так знает, что да. Она развернула каждую фигурку и внесла все надписи в каталог. Она сразу поняла, чьей была серая птица с нотами внутри.
– Да, – говорит он. – Не помню, какого цвета. – Он указывает на скамейку, стоящую между кленом и ясенем. – Давай присядем.
Ей не хочется останавливаться, но его улыбка такая надломленная, такая искренняя. Хлоя садится. Скамейка теплая, нагрета солнцем. Сады Кью наблюдают за ними и ждут.
У каждого были свои причины прийти на встречу. Шансы на провал и успех предприятия примерно равны. Он оборачивается к ней, и время, словно весы, застывает в шатком равновесии.
– Мы сидим на скамейке Эмили, – говорит он. – Эмили Ричардс.
Глядя на ее бледное лицо, он думает о тонком китайском фарфоре. В воображении рисуются пагоды, такие же ослепительно-синие, как глаза Хлои. Как не разбить это хрупкое блюдце, которое он держит в руках? У нее утонченные, выразительные черты. Он не знает, как рассказать ей о его прогулках с мертвой девочкой – о его сумасшествии. Он до сих пор не оправился от потрясения.
– Ты была последней, кто видел ее живой.
Она вцепляется в край скамейки, словно боится упасть. Боится, что ветер подхватит ее и унесет прочь.
Ему отчаянно хочется положить руку ей на колено.
– Я прочел это в газете. Почему ты мне ничего не сказала?
– Потому что, если бы я повела себя по-другому, то с ней ничего не случилось бы. Потому что я думала… – Она улыбается бледной улыбкой. – Я думала, ты меня возненавидишь.
Она неуверенно умолкает, а потом начинает рассказывать. С самого начала. Как однажды наткнулась на плачущего ребенка. Она рассказывает о сломанном стебле подсолнуха и бумажном кораблике. Джона пытается сообразить, с чего начать самому, и начинает с конца:
– Ты ни в чем не виновата.
Хлоя озадаченно хмурится. Он хочет погладить ее по лицу, словно так можно стереть морщины, тревоги и мрачные мысли.
– У меня были сны… то есть галлюцинации. Мой психолог сказал, такое часто бывает при затяжной бессоннице. – Он морщится и делает глубокий вдох. – Я ее видел, Хло.
Она усмехается:
– У тебя были видения?
Он тоже пытается усмехнуться.
– Я понимаю, звучит как бред сумасшедшего. Но послушай… Тебе когда-нибудь снились сны, после которых ты просыпаешься с ощущением, что там, в сновидении, тебе пытались сказать что-то важное? – Он по-прежнему мнет шапку в руках. – У нее был пресс для гербария. С засушенными ромашками, одуванчиками…
Хлоя качает головой:
– Откуда ты знаешь? Ты знал ее раньше?
– Нет.
Хлоя смотрит в пустоту. Наступает неловкое молчание. Он ждет, сомневается и ждет еще.
– Либо ты вправду сошел с ума, либо просто выдумываешь, чтобы я не… Ты действительно хочешь, чтобы я… Погоди. Ты же не веришь в привидения?
– Нет, не верю.
Они снова молчат. Хлоя по-прежнему не смотрит на Джону. И по-прежнему держится за край скамейки, как будто боится, что если его отпустить, то ее здесь ничто не удержит.
– Я сам не раз оставлял Милли одну, – говорит Джона. – Это могло бы случиться с каждым.
Она сидит, стиснув зубы. Вся напряженная.
– Но ты же сказал, это было не по-настоящему…
– Мой выбор был настоящим. – Он роняет шапку и кладет руку на руку Хлои. Они оба смотрят на ее обкусанные ногти. – Зря ты мне не сказала.
Она оборачивается к нему, и он видит слезы в ее глазах.
– Я была на ее похоронах. Но не смогла подойти к ее маме и сказать, что это я не уберегла ее дочку. Но она знала, кто я. Мы обе знали. Мы обе винили себя и друг друга.
– Прекрати себя винить.
– Тебе легко говорить.
Джона на миг закрывает глаза.
– Я ходил на Эрл-роуд, искал Гарри, – говорит он. – Мне сказали, ты тоже туда приходила.
Хлоя отвечает не сразу, но все-таки отвечает.
– Я его видела, – признается она. – Видела Гарри. В роще, где колокольчики. Он просто исчез. Но это смешно. Это…
– Помнишь, что ты мне говорила? Ты мне рассказывала об оригами и японских традициях. Ты сама говорила, что некоторые японцы верят в привидения, как мы верим в прогноз погоды.
– Господи. Ты сам себя слышишь? – Она пытается поймать его взгляд. – Я тебе не доверяю.
Он издает короткий смешок и поднимает руки, сдаваясь.
– Теперь ты знаешь, что это такое.
Он сказал это без злости, без желания обидеть или уязвить. Они смотрят друг другу в глаза, и ее лицо неуловимо меняется: небо, затянутое хмурыми тучами, еще не светлеет, но в нем уже есть надежда на свет.
– Прости меня, Хло. Я обращался с тобой совершенно по-скотски.
От ее вздоха его слова разлетаются, как семена с головки одуванчика.
– Надо было сказать тебе раньше.
Они наперебой вспоминают свои промахи и ошибки. Джона смотрит на Хлою и никак не может наглядеться.
Потом они оба долго молчат и смотрят на оранжерею, где Хлоя встретила девочку с подсолнухом. Их позы не изменились, но их молчание обрело новое качество – это молчание двух людей, разглядевших друг в друге невероятную красоту. Женщина рядом с Джоной обретает плотность и осязаемость; никогда прежде она не казалась такой человечной и близкой. Ему хочется пообещать ей, что все будет хорошо, но это было бы ложью, замаскированной под веру.
Сегодня последний день лета. Небо над ними такое тихое, словно весь мир затаил дыхание.
Она больше не может держаться.
Все начинается с едва различимой дрожи, содержащей в себе больше вопросов, чем есть ответов у Джоны. Слезы текут у нее по щекам, и он знает, что это за слезы. Знает их терпкий соленый запах. Она плачет о своем потерянном детстве, о несбывшемся детстве Милли.
Когда он прижимает ее к себе, каждая клеточка тела Хлои вспоминает его объятия и раскрывается ему навстречу. Все, что он ей говорил, – это конечно же полный бред. Но еще более странная, чем призрак девочки, его непривычная искренность. Она прижимается лбом к его лбу, воздух сгущается от неуверенного дыхания.
– Хлоя, я…
– Кажется, ты хотел пойти к пагоде.
Она вытирает лицо и встает; рассудительная, энергичная, деловитая. Зачем ей возвращаться в этот край, населенный призраками, к этому прежде недосягаемому человеку, который теперь так пугающе доступен? Она пытается сосредоточиться на пении птиц, на шелесте травы под ногами. Когда они с Джоной подходят к пагоде, она застывает на месте и смотрит во все глаза. На облупившуюся краску, большие арочные окна, гниющие красные колонны.
– Я знаю, ты скажешь, что я сумасшедший, но я надеялся… – Джона трет лоб рукой. – Я опять посещаю психолога, – добавляет он невпопад. – Мне уже лучше, правда.
– Я даже не волновалась на этот счет.
Звучит обидно, пренебрежительно, несправедливо, но Хлоя еще не оправилась от удара, которым стала для нее история с Милли. Она смотрит на верхушку пагоды, и у нее кружится голова.
– Может быть, – говорит Джона, – любовь – это когда ты вцепился во что-то двумя руками и падаешь с высоты. И сам не знаешь, падаешь ты или летишь…
– Пока не грохнешься на асфальт, – говорит Хлоя.
Джона знает, что этот день запомнится ему навсегда. Запомнится Хлоя, такая, какая она сейчас: ее пальто – синее, как стены пагоды.
– Чего ты хочешь, Джо? Если по правде.
Он старается не замечать ее руки, скрещенные на груди, ее нарастающее раздражение.
– Я хочу всего, – говорит он. – И точно знаю, чего не хочу. Я не хочу легковесной жизни.
Она вопросительно смотрит на него.
– Уж лучше страдать, – продолжает он, – чем сидеть в своей скорлупе, в одиночестве и… – Он щурится на солнце. – Я хочу быть как дерево. Ветвями тянуться к небу, но держаться корнями за землю. Не метаться туда-сюда. Может быть, завести ребенка.
Мир кружится, как карусель, вокруг синей пагоды.
– Это нормально, если ты не хочешь детей. Только пусть это будет оправданный выбор, пожалуйста…
– Но…
– Когда ценишь то, что имеешь, когда понимаешь, что можно довольствоваться тем, что есть, жизнь наполняется новым смыслом.
– Довольствоваться тем, что есть?
Его порыв сломлен, смят.
– Я вовсе не это имел в виду.
Она опять повернулась к нему спиной. Да, у нее красивая спина, но ему надоело, что она так упорно отворачивается от него. Ее напряженная шея, вызывающе вскинутый подбородок, ее юная хрупкая воля против его горячечного напора.
– Отношения – это не вещь, – произносит она ровным, бесцветным голосом, – которую можно удержать в руках или распланировать на бумаге. Это движение. Любовь – это то, что ты делаешь.
Джона знает, что это правда. Любовь – это способность выслушать свою жену, когда ты устал и тебе хочется спать; не забыть похвалить ее новые туфли или вынуть белье из стиральной машины. Неисчислимое множество мелочей, ежедневное старание совершенно по-новому увидеть женщину, которая рядом. Превратить ее в музыку. Но Хлоя бормочет:
– Пойдем. Я тебе кое-что покажу.
Они идут по Аллее пагоды, и Хлоя вспоминает, как однажды вечером они с Джоной, напившись пива, бродили по рынку – когда быть вместе им было так же легко, как дышать. Потом она вдруг понимает, что они идут в ногу. Правая, левая, правая. Хотя их разделяет не меньше метра, идущий навстречу прохожий извиняется, протискиваясь между ними. Она вспоминает, что писала в своем письме. Надежда есть ритм.
Они минуют Пальмовый дом и останавливаются у скамейки с табличкой:
Ну, вот и все. Или нет?
В память о Дилис «Филлис» Шуб
1920–2003
Не сводя глаз с таблички, Хлоя чувствует некий сдвиг, еще не движение, но импульс к движению, едва уловимый. Она пытается удержать это мгновение, прислушаться к этому тихому всплеску.
Не глядя на Джону, она знает – чувствует, – что он больше не хмурится.
– Ты чему улыбаешься?
– Ничему. Просто так.
Она оборачивается к нему.
– Нет, правда… О чем ты думаешь?
– Спасибо тебе. Если бы не ты, даже не знаю, как бы я пережил эти годы. Я был…
– Идиотом?
Предвкушение поцелуя иногда даже слаще, чем сам поцелуй: робость, сомнения, настороженное ожидание. Они смотрят друг другу в глаза, удостоверяясь в согласии своих устремлений. Их поцелуй – долгожданный и от этого пронзительно-нежный. Все двусмысленные слова, обиды, все разделявшие их преграды были стерты этим поцелуем.
Хлоя слегка отстраняется и видит его робкую радостную улыбку.
Она берет его за руку.
– Хочу тебе кое-что показать. Это недалеко.
Она ведет его мимо дворца Кью к неприметной тропинке, которую он никогда раньше не замечал. За плотной стеной из кустарника – потайной сад. Джона смотрит по сторонам. Справа – современная оранжерея, состоящая из ломаных линий и закругленных изгибов.
– Она закрыта для публики, – говорит Хлоя. – Но я была здесь по работе, изучала коллекцию бумаги.
Они углубляются в сад, который не бередит память Джоны, поскольку он здесь впервые. Тут есть заросший кувшинками пруд и тропинка, вьющаяся среди камней. Тропинка выводит к мосту над ручьем и Залу имени сэра Джозефа Бэнкса. У фонтана стоит цапля, которую Джона ни разу не видел раньше: она изящнее тех, что на озере, наверное, моложе. Она чистит перья в лучах заходящего солнца.
День подходит к концу, но ощущается как начало. Хлоя тащит Джону за собой, словно она приготовила ему подарок и хочет, чтобы он быстрее его развернул и увидел. Она приводит его на другую сторону пруда, где на невысоком холме стоит круглая кованая беседка. С холма открывается вид на классический английский сад у дворца Кью. Квадраты подрезанного кустарника, статуи и клумбы с декоративными травами. Справа – Темза. Хлоя стоит, раскинув руки, будто желая обнять все это великолепие. Джона достает из кармана телефон и делает снимок. Он фотографирует не пейзаж. В лучах заходящего солнца одна половина лица Хлои залита светом, другая скрыта в тени. Она пристально смотрит на Джону, и тот улыбается ее образу на экране, потом – ей самой. Сверяет картинку и оригинал, чтобы убедиться, что он запечатлел именно то, что хотел. Он знает: 17.09 и будет названием. В 17.09 двадцать девятого октября.
Они стоят лицом друг к другу. Хлоя пытается удержать равновесие, как канатоходец, застывший на середине каната.
– Сады сейчас закрываются. Нам надо идти.
– Еще минутку. Смотри, какой закат.
Джона садится на траву, Хлоя смотрит на него сверху вниз. Миг нерешительности – и она садится рядом. Джона ложится и кладет голову ей на колени. Она подставляет лицо теплым лучам заходящего солнца, чувствует, как его свет пронизывает все ее существо. Она смотрит на тонкую линию горизонта, разделяющую небо и землю, и размышляет о том, что они создадут вместе с Джоной. Дружбу? Ребенка?
Кажется, путь будет долгим, но, прервав размышления и вернувшись в реальность, Хлоя понимает, что она уже здесь, его рука лежит на ее бедре. Она снова смотрит на угасающий свет.
– Стоит лишь отвернуться, каждый раз он меняется, – шепчет она.
Солнце уже опускается за горизонт. Хлоя ложится на землю и кладет голову Джоне на грудь. Она наконец позволяет себе быть слабой. Она вспоминает его слова о тишине, о паузах, на которых держится ритм. Удары его сердца отдаются ей в щеку, как пульсирующие басы.
– Надо идти, – говорит Джона. – Полицейский у ворот…
– Ладно, пойдем.
Он берет ее за руку и поднимает на ноги. Не зная, что ждет их в будущем, они идут прочь. Сегодня кончается британское лето. Сегодня ночью переводят часы.
* * *
Гарри продолжает перестановку: передвигает забытые скамейки на солнышко или сдвигает скамейки попарно, чтобы на них могла расположиться большая семья и всем хватило бы места. Особое внимание он уделяет скамейкам тех, о ком никто не скорбит, тех, кому не хватало любви и кто сам никого не любил, потом отдыхает на лавочке с простой табличкой: «Мы по тебе скучаем». Вытянув перепачканные в грязи ноги, он гадает, а что будет с Хлоей и Джоной: возможно, когда-нибудь здесь появятся и их скамейки. Интересно, а как они будут стоять, вместе или раздельно? Однажды ночью он заглядывает к ним в окно и видит, как они спят в обнимку. Гитара стоит прислоненная к стене. Ветер перебирает струны, но Джона с Хлоей этого не слышат. Гарри так тронут, что ему приходится сесть на ближайший бордюр.
В ноябре по саду развозят дымящуюся мульчу. В гигантской компостной куче тонны гниющих растений, смешанных с навозом, выделяют тепло. Когда мульчу разбрасывают вокруг деревьев, энергетическая душа умерших растений возвращается в корни. Команда уборщиков с губками на длинных палках отмывает стеклянные стены Пальмового дома. Плесень, лишайники и выхлопные газы создают постоянную проблему. На улице холодно, с утра были заморозки, но работники оранжереи обливаются потом в тропиках.
В декабре в садах тихо, почти безлюдно. Под низким зимним солнцем сады Кью превратились в застывший остов, от голых деревьев тянутся длинные тени. Гарри, лишившийся своего садового сарайчика, заменявшего ему дом, стал похож на опустившегося бомжа, его оранжевый шарф весь покрыт кляксами птичьего помета. Гарри уныло бредет мимо оранжерей, словно это руины былых романтических устремлений. Сады принимают его, заключают в объятия, у него на ногах растет плесень, брюки подбиты мхом.
В один тихий пасмурный день Гарри стоит у флагштока. Когда привезли этот ствол, дереву было триста семьдесят лет. Гарри сам помогал бойцам двадцать третьего инженерно-строительного батальона закрепить на стволе стальные скобы. Флагшток торжественно установили пятого ноября 1959 года – в памятную Ночь костров. Но дятлы попортили калифорнийскую пихту, и среди сотрудников уже прошел слух, что следующим летом флагшток уберут. Когда это случится, Гарри почувствует себя последним солдатом на поле боя. Он смотрит в сторону Разрушенной арки. Ноги, стертые до волдырей, чешутся и саднят. Как-то все глупо, нелепо… Что же он сам не последует собственному совету? Зачем притворяться, что тебя что-то здесь держит.
И вот тогда он их видит, их всех. Все начинается с легкого марева, уплотненного сгустка воздуха, а потом из него возникает женщина. Она сидит на скамейке и решает кроссворд. Гарри подходит к ней, смотрит на газету. «Таймс», 1953. Он читает табличку на спинке скамейки.
– Нэнси? Нэнси Драббл?
– Да?
Но ее взгляд затуманен. Она рассеянно чешет нос и возвращается к кроссворду, который будет решать вечно.
У Гарри колет в груди, словно сердце свело судорогой. Он хлопает себя по карманам, будто ищет очки. Сколько еще человек отказалось покинуть эти сады? Он бредет по тропинке и видит маму с коляской. Мама – в своей неизменной шубке из искусственного меха. Она ее носит в любую погоду. Младенец в коляске – всегда младенец. Что с ними случилось? Крушение поезда, пожар?
На Аллее пагоды Гарри видит мужчину в военной форме, сидящего на скамейке Дувана Новаковича; чуть дальше – Ванесса Танстон, «которая обрела покой в этих садах». Есть еще женщина в длинном вечернем платье, фотограф со старомодной «Лейкой»; но их мысли в смятении. Их тоска словно радиопомехи, что беспокоят воздух, – смутное эхо, сбивчивые сигналы. Они трясут свои жизни, пока из них не вываливаются все упущенные возможности. Погруженные в свои сожаления и печали, они не замечают друг друга.
Гарри не хочет быть таким же, как они. Не хочет вечно барахтаться в горьком, навязчивом ощущении, что он остался за бортом. Эти люди упустили корабль, а теперь у них нет и моря. Они уговаривают себя, что у них были причины остаться. Кто-то боится, что попадет в ад, кто-то ждет, когда умрет жена, чтобы уйти вместе, кому-то хочется узнать результаты финального матча Кубка Англии по футболу – но это все отговорки. При жизни им всем недостало счастья.
Эта мысль как удар под дых. Он всегда думал, что не уходит отсюда, потому что слишком влюблен в жизнь, потому что эти деревья важнее всего. Он даже не знал, что о чем-то жалеет, пока не встретил Одри. Ему никогда не хватало смелости.
В груди теплится незнакомое чувство: свобода воли. Гарри идет к Разрушенной арке, в садах сгущаются сумерки. Он расправляет плечи, потом наклоняется, смотрит в центральный проход – в бесконечное, неведомое пространство, – и молится про себя, чтобы воображение Вселенной превосходило его собственное. И, наверное, так и есть, если судить по растениям, собранным в Кью. Но все равно это риск. Его существование еще не доказывает, что там что-то есть. Он всего лишь клубок электронов, которые делают то же, что и всегда… вращаются вокруг ядра… чего-то, что они любят…
Он мнет в руках кепку, смотрит на небо, но оно не дает никаких направляющих знаков. Он садится на ближайшую к арке скамейку и достает записную книжку. Огрызок карандаша такой крошечный, что Гарри с трудом держит его в руке. Он пытается сосредоточиться на мысли о том, что может ждать его с той стороны – смутные очертания его будущего, его свободы. Он пишет: Может быть, там будет Одри.
В полночь он по-прежнему сидит на скамейке, словно ждет на вокзале прибытия поезда, на котором приедет хороший друг, а поезда все нет и нет. Человеку, который так сильно боялся жизни, совершенно не нужно бояться смерти, но как можно отсюда уйти? Здесь, в этих садах, для полного счастья ему нужно всего ничего: больше слов. Да, слова. Вот оно! Он срывается с места, мчится в Секвойную рощу, роет землю руками – все глубже и глубже – и вынимает из своего тайника дюжину пластиковых пакетов.
Внутри – больше пяти сотен записных книжек. Работа всей его жизни. Гарри планирует оставить их в столовой для персонала. Он включает фонарик и открывает первую попавшуюся под руку книжку. Но страница пустая; лишь кое-где смутно проглядывают бледные линии выцветшего карандаша. Гарри листает книжку: несколько упрямых слов, две-три даты, потом – ничего. Он открывает еще одну книжку, еще одну и еще… Но прочесть можно только последние три.
Ночное небо смеется. Он снова чувствует, что над ним потешается Бог, в которого он перестал верить еще на войне. Но ничего большего он не заслуживает. Старый дурак, он решил, что в его власти уберечь что-то живое от смерти. Гарри лихорадочно листает последнюю книжку, перечитывает свои записи. Повседневные маленькие чудеса. Он читает заметки о смерти растений и их возрождении и отчаянно надеется, что его существование все же имело смысл. Для Милли, для Одри – для каждого, кто приходил полюбоваться на орхидеи.
Встает солнце. Гарри сидит, сгорбившись, на скамейке в своем замшелом костюме. Он вырывает страницы из последних двух записных книжек. Достает из кармана смятую фотографию застывшей секунды в Буффало, штат Нью-Йорк. Трясущимися руками он перегибает страницу: тело падающей женщины, рекламные вывески, кирпичную стену отеля, – и вот у него на ладони сидит черно-белая бумажная птица. В таких же птиц он превращает листы своих записных книжек – истории, которые он рассказывал сам себе.
Мастер Ёсидзава однажды сказал, что он пытался выразить в бумаге радость жизни и последнюю мысль человека за секунду до смерти. А это попытка Гарри Барклая, его любовное письмо. Может быть, кто-то из посетителей забредет в рощу и найдет этих птиц. Подбросит их в воздух и будет смотреть, как они упадут. Или, может быть, улетят, подхваченные ветром. Раскинут хрупкие крылья над городом.
Уже рассвело. Гарри стоит перед Разрушенной аркой и обдумывает варианты выбора. В этом году будет волшебная зима; он это чувствует. Он срывает лист плюща и растирает его в пальцах. Вдыхает его аромат и вспоминает, как лежал на земле под синим небом, и небо ему подмигнуло, как старый друг, с которым они потерялись, а потом вдруг нашлись. Ощущая знакомые спазмы в груди, Гарри пытается сохранить самообладание. Босиком, но в костюме, он стоит, скрестив руки на груди, словно в церкви на воскресной службе. Мысль о церкви пробуждает воспоминание о первом поцелуе с девочкой. Ему десять лет, они спрятались за высоким надгробием на церковном кладбище – ее губы были на вкус как фруктовое мороженое. Могильный камень крошится, рассыпается белой мукой. Мамины руки пахнут тестом. Она стряхивает с ладоней муку и целует его в уголок рта. Что это за поцелуй? Сколько их забылось. Вот его шестилетний брат – налетел, повалил Гарри на землю и слюняво чмокнул в коленку. А вот и сам Гарри в военной форме, рядом с ним – умирающие соратники. Они цепляются за его воротник, что-то шепчут ему прямо в ухо, прикасаясь к нему губами. Потом он видит Одри. Ее удивительная улыбка, все времена года в ее поцелуе. Но от этих воспоминаний у него кружится голова, в душе поселяется неуверенность. Он стоит на пороге, пытаясь собраться с духом. Он не знает, что будет дальше, но одно знает точно: нужно сделать всего один шаг.
* * *
На том месте, где он стоял, – только дым, только дождь. Мутная лужа. Теперь Джона стоит на пороге – не на этом пороге, а в дверях нашей квартиры. История начинается заново, в переиначенном мире.
Образы повторяются, как фрагмент записи на заевшей пластинке, игла цепляется за одну и ту же секунду. Каждый раз все заканчивается в той точке, где Гарри стоит перед аркой, – или это мои собственные босые ноги ждут, когда можно будет шагнуть вперед?
Потом я возвращаюсь к началу, где мой муж смотрит на тюльпаны.
Джо? Почему вянут цветы?
Почему я непрестанно думаю о поцелуях?
О садах Кью
Королевские ботанические сады Кью – одно из главных действующих лиц в этой книге. Как любое живое существо, они постоянно меняются. «Тысяча бумажных птиц» – не реалистическое изображение садов, а картина в стиле импрессионизма. Ради сюжета я изменила некоторые даты и позволила вымыслу взять верх над правдой. Например, пагода открылась для посетителей не в 2005 году, а в 2006-м. Земляная скульптура «Мать-Земля» была создана Мэри Рейнольдс для летнего фестиваля «Стань диким», проходившего в садах Кью в 2003 году. На летних концертах в Кью играют в основном современную – не классическую – музыку. В книге не упоминается об осушении озера и открытии моста Саклера в мае 2006-го. На самом деле озеро очень мелкое.
Замечательная скульптура «Раненый ангел I» Эмили Янг стояла в садах Кью с 2003 года. В книге также упоминается бронзовая скульптура «Профиль времени» Сальвадора Дали. К сожалению, обе скульптуры уже убрали из Кью. Надпись на скамейке Одри вдохновлена словами Франца Шуберта: «Некоторые люди приходят в нашу жизнь и оставляют следы в нашем сердце, и мы уже никогда не будем такими, как прежде».
В работе над «Птицами» мне очень помог Журнал садов Кью, а также их официальный сайт: неисчерпаемый источник удивительной информации. Книги, посвященные ботаническим садам Кью, и документальный сериал на Би-би-си «Один год в Кью» тоже были весьма полезны. Все неточности и ошибки, связанные с содержанием растений, – полностью на моей совести. Я надеюсь, что знающие садоводы меня простят. Пусть извинением послужит моя любовь к садам Кью.
Я хочу искренне поблагодарить всех сотрудников садов Кью за их такой важный и нужный труд. Они не только содержат этот сад, они берегут красоту мира в целом. Всю информацию об этом потрясающем месте вы найдете на сайте www.kew.org.