#img_14.jpeg

Днем, пока дети в школе, в подъезде бывало так пусто и гулко, что слышен каждый шаг, каждый звук. Соседки сразу учуяли неладное. К кому же это постучали так громко? И кто вскрикнул? Не Ольга ли Парамонова? Конечно, она. И так же, как перед грозой и бурей внезапно пробегает по затихшей траве ветер и тут же тревожно начинают шуметь листья, шелестят и скрипят ветки на деревьях, так застучали и заскрипели, распахнулись тонкие фанерные двери, выскочили на лестницу женщины в шлепанцах, в домашних платьях, выбежала из своей квартиры Ольга, вся в слезах и красных пятнах.

— Юрина мама умерла, — жалобно пояснила она. — А Юра в экспедиции. Все собирался к ней в гости, так мечтал…

Ей сочувствовали, охали, спрашивали, сколько до Средней Азии ехать; выходит, на похороны все равно не успеть, даже самолетом, — так долго шла открытка. Почему открытка, а не телеграмма? Вроде теперь не девятнадцатый век… И про возраст покойной спрашивали. И кто-то облегченно вздыхал, — ну, возраст большой, ничего не скажешь. А кто-то сетовал, что для матери у сыновей никогда не хватает времени. Сбегали для чего-то в школу, сорвали с уроков Ольгиных детей, привели домой, и они топтались в квартире, полной чужих людей, смущенные и немного торжественные, и не знали, как себя держать и что отвечать на вопрос, помнят и жалеют ли они бабушку.

И там, в командировке, где был Юрий и где не скоро догнало его письмо жены, — он был в разъездах, выбирали место для строительства завода, — тоже все были испуганы, растеряны и, когда кто-нибудь из бригады, забывшись, начинал громко смеяться или вспоминал анекдот, на него шикали: мол, ты что, забыл, у Юрия умерла мать. И сам Юрий, подавленный, несчастный, говорил каждому, как бы ища защиты и поддержки:

— Мама была замечательная женщина…

Он все порывался рассказывать про мать, вспоминать, горячо оправдывался, что не смог уговорить ее переехать к нему жить. Она мягкая, но упрямая, ни за что не хотела. Конечно, надо было настаивать, просить. Но как было знать… Даже не написала, что больна…

— Да ее вся улица уважала, все соседи. И с производством она не порывала, хотя и на пенсии… Она еще в те годы, после войны, работала на тридцати восьми ткацких станках, гремела на всю Среднюю Азию, — с гордостью говорил сын.

— А ты что, разве ты из Средней Азии?

— Ну да…

— Вот не подумал бы. Из Средней Азии, а блондин…

Мать давно схоронили, торопиться ехать не было смысла, да и нельзя было прекращать работу — очень уж подпирали сроки. Он работал, как все, старался никому не навязывать свое горе, даже как будто стеснялся своего отчаяния. Все-таки уже немолодой, мужик, не мальчик.

Геодезистки и лаборантки сочувственно советовали:

— Поплачьте, Юра, вам будет легче. Вот выпейте валерьянки…

Он пил валерьянку. Он плакал. Выходил один в степь и плакал.

Все дети во дворе были до черноты смуглые, с блестящими глазами, с темными волосами, а Юрочка был светленький. И соседки очень любили его. Тискали, тормошили. Как-то спросили:

— И в кого ты, Юрочка, такой? Ни в мать, ни… Может, в отца…

Полина была хорошо настроена, шутливо подхватила:

— Нет, не в меня и не в отца. В проезжего молодца, что ли… Сама удивляюсь. Я шатенка, и Коля был шатен…

Соседки очень смеялись. И Юрочка веселился. И когда они теперь нарочно спрашивали: «Юрочка, так в кого же ты?» — он охотно кричал: «В проезжего молодца!» И заливался смехом.

Мать в конце концов рассердилась. Ей все-таки досаждали эти колкие намеки, настырные расспросы соседок. И упрекнула мальчика:

— Ты меня компрометируешь…

— Чего? — затруднился Юрочка.

— Ах, вырастешь — узнаешь…

Юра долго еще играл в проезжего молодца. Выламывал длинный прут или палку, воображал, что садится на коня, и скакал по полям, по горам, по дремучим лесам, которых никогда не видел. Но мать говорила:

— Поедешь в гости к папиной родне, — ух, там и леса…

— А когда?

— Как когда? Когда позовут…

И она начинала сердито греметь посудой.

Юрина мама никогда не сидела просто так, отдыхая. Под вечер, когда спадала жара, все женщины в тапочках на босу ногу, в сарафанах, а узбечки в ярких, блестящих, длинных, почти до земли, платьях собирались на улице. Мимо дома протекал арык, полный небыстрой, мутной воды, а все-таки от него веяло прохладой. Но Полина сюда выходила редко. Как возвращалась с фабрики, с работы, так сразу бралась за домашние дела — то стирает, то варит что-то во дворе на мангале. А то возьмет карточки и убежит отовариваться, наказав сыну:

— Ты, Юрочка, играй тут, где тети. С мальчишками не убегай, ладно? Пойду, может, на какой талон чего и соображу…

Юрочка был у матери единственным другом, главным собеседником. Она ему все рассказывала: и какая плохая пряжа идет у них сейчас в ткацкой, и какой вредный характер у мастера Зейкулова, и, наоборот, какой симпатичный и интеллигентный начальник смены Ирина Петровна.

— Она же видит, как я стараюсь, какое даю качество. Я так считаю, Юрочка, раз взялась, так надо делать хорошо, на «пять» с плюсом. Я и в школе училась на круглые «пять».

Иногда она подходила к облезлому зеркалу, выбирая среди тусклых пятен сверкающие островки, взглядывала на себя, поворачивала голову то вправо, то влево.

— Я еще ничего, верно, Юра? Да если бы я только глазом мигнула, так тот же Зейкулов… Но я не хочу. У меня сын. Ребенок. А они, — она кивала на окно во двор, где на корточках сидели возле мангалов женщины, — они хотят влезть мне в душу. Я не желаю. Может, у меня на сердце рана, но ведь не показывать же, у меня есть чувство собственного достоинства. Но ты, Юрочка, не чуждайся людей. Люди, коллектив — это все. Понял?

Юра кивал.

— Ты во всем дворе самая красивая. Это дядя Юсуф говорит. Он мне дал конфету и сказал: «Твоя мама якши…» Он мне еще принесет…

— Ты, Юрочка, не бери. Скажи: «Спасибо, у нас у самих есть…»

— А где?

— Что где?

— Конфеты…

— За этот месяц мы уже выбрали, а в том месяце еще дадут. Или посылку вдруг пришлют…

— А кто пришлет? — простодушно интересовался Юра.

— Как кто? Папина родня. А если на улице будут интересоваться, так и ответишь: мол, папина родня прислала…

Однажды Юра спросил:

— А какая она, родня? Кто это — родня?

Мать растерялась:

— Ну, бабушка — это родня. Дедушка. Дядья там, тетки. Мало ли…

Но родня все не звала к себе в гости и не приезжала. И конфет Юре не присылала.

Когда мать уходила на работу, Юра оставался один. Играл во дворе, лепил из глины домики, окруженные дувалами, вокруг втыкал веточки — получался сад. Купался с ребятами в арыке, бегал к толстой Фатиме вместе с ее детьми есть лепешки. Она давала большим ребятам по целой, ему и младшей своей девчонке, плаксивой Алиме, по половинке.

— Белый ты мой, солнце ты мое, — говорила Фатима. И радовалась, когда Юра в порыве благодарности обнимал ее за шею, утыкался курносым носишком в мягкую, как из ваты, грудь. — Якши, якши малчик, добрый малчик…

А иногда мама долго не приходила с работы. Уже вечер падал на землю, темной становилась их комнатка в глинобитном доме, из всех углов выползала темнота, как выползает из конуры лохматая большая черная собака. Юре становилось страшно. Не хотелось больше бегать, но он не шел домой, все равно скакал и скакал на коне, держась поближе к тому месту, где сидели взрослые.

Иногда женщины спрашивали, заранее зная, как он ответит:

— Ты куда едешь, беленький?

— В гости.

— К кому же это?

Юра прекрасно видел, как Лиза, соседка, подмигивает другим женщинам, скучнел, но все же отвечал:

— К родне.

— К родне? А какая у тебя родня, Юрочка?

— Папина.

— А ты ее видел? — спрашивала неумолимая Лиза.

Врать Юра не умел.

— А письма тебе пишут? А посылки шлют? Очень скрытная женщина твоя мама, да другие не глупее ее.

Но тут не выдерживала Фатима:

— Зачем грязной ногой в душу лезешь? Зачем ребенка тревожишь?

Иногда и другие соседки начинали заступаться:

— И правда, Лиза, чего ты? Какое тебе дело?

— Мне? — Лиза хохотала, закинув назад голову на худой, жилистой шее и тряся звенящими длинными серьгами. — Разве я что плохое говорю? Я и сама люблю Полинку, только зачем же скрытничать? Я принципиально…

— Хорошенькое «принципиально», — вмешивалась немолодая уже Катерина Ивановна, сдававшая комнату Юрочке с мамой. — Что было, мы не знаем, а что есть, видим. Живет честно, ребенка содержит прямо-таки в стерильной чистоте. — Катерина Ивановна работала в госпитале и любила щегольнуть ученым словцом. — Нет, Лиза, ты неправа…

— Что ж он тогда не вернулся? Похоронки Полина не получала, пенсии не имеет, придумала какую-то родню…

— Мало ли что бывает, — говорила Катерина Ивановна. — Ведь вон когда война окончилась, а у нас в госпитале до сих пор раненые лежат. Один память потерял, другой не хочет изувеченный домой возвращаться. Мало ли… Нет, ты неправа, Лиза.

Лиза продолжала хохотать, кидалась целовать Юрочку, но ему неприятны были ее поцелуи. Как будто змейку брал в руки. Ребята как-то велели подержать, но она вырвалась, и ему дали за это сильного тумака. На тумак он не обиделся, а от воспоминания, как змейка скользнула из рук, долго вздрагивал. Он подвигался ближе к Фатиме.

— Иди, иди ко мне, мой малчик будешь…

Фатима обнимала Юру, ему становилось тепло.

Потом все постепенно расходились, и Фатима уходила варить ужин своему Рашиду, и Лиза убегала слушать радио. Катерина Ивановна иногда вспоминала:

— Шел бы ты домой спать, милый…

Юра отвечал:

— Я маму подожду…

И он оставался один у арыка. Над арыком рос большой тополь. Шумел листвой. Бросал, как круг, темную тень. Юра сидел в тени, как в шатре, а на улице — в лунные вечера — было светло. И в арыке дрожала, отражаясь, большая звезда. Юра трогал прутиком воду — звезда расплывалась. Потом он сгонял обратно золотистую воду, и снова была звезда.

Мать прибегала, тяжело дыша. Еще издали слышно было, как топают по переулку деревянные подметки. Она сердилась на Юру, что не лег спать, уводила его в дом.

— Горе мне с тобой. Думала — только бы добежать, добегу и свалюсь, ни чаю пить, ни есть не стану. В цехе жара, духота, воздух тяжелый, влажный. Станки как взбесились, то тут обрыв, то там, всю смену от станка к станку пробегала, совсем не осталось сил… Но ты-то небось голодный…

И она тут же начинала хлопотать, разогревать ужин, разбирать постель. Постепенно успокаивалась, веселела.

— Это хорошо, что электричество больше не по лимиту. Я уж тут, на плитке, разогрею. Нет, ты подумай, Юрочка, какое счастье, ну куда мне среди ночи было бы мангал разводить… Это же красота — на электричестве… Письма нам не было?

— Лиза говорит, что ты, мама, скрытная…

— Конечно, скрытная. А что толку не скрытной быть? Ешь, милый…

Юра ел, что было, — то суп, то картошку, то макароны. Летом мать покупала большущие алые помидоры, лук, осенью дешевы были виноград, арбузы, дыни. «Это надо же подумать — твой папа всегда поражался, что картошка и виноград здесь в одной цене. Он просто смеялся. А я привыкла. У нас в Азии почва для картошки плохая и климат слишком жаркий, сухой…»

Юра любил картошку. И мать, накладывая ему, иногда механически говорила:

— Поедешь к папе на родину, он говорил, у них картошка рассыпчатая, с кулак каждая…

Когда Юра подрос, то перестал спрашивать: когда? И мать все реже вспоминала про родню. А к зеркалу стала подходить чаще, смотрела на себя с тревогой, подолгу, словно ждала ответа. Выдернула однажды седой волос и заплакала.

— Отгулялась я, Юрочка, все… — Потом утерла слезу со щеки, поцеловала сына и сказала: — На работе, Юрочка, я незаменимый человек. Прибавляют мне еще станки…

— А Зейкулов? — деловито спрашивал Юра. — Не возражает?

— Что Зейкулов! Утрется! Сама Ирина Петровна сказала: «Я чувствую, что ты, Полинка, свободно освоишь еще станки…»

Она в лицах изображала, как Ирина Петровна, солидная, в белой кофточке с перламутровыми пуговками под синим рабочим халатом, ласково спросила: «Ну как? Ивановские ткачихи уже дают такую цифру». И она, Полина, ответила: «Что ж, и мы не хуже людей». И пояснила сыну:

— Я ведь и заработаю больше, соображаешь?

Юра пообещал тогда, — он уже не был такой хорошенький, стал длинненький, тощенький, вытянулся:

— Я работать пойду, куплю тебе еще лучшую кофту. Вся в пуговках будет…

— Нет, Юрочка, тебе учиться надо. Был бы папка с нами, он бы тебя учиться послал. Станешь инженером, как папа собирался стать…

— Мама, — Юра решился, — а вдруг… вдруг он живой?

— Нет, Юрочка, если бы живой был, он бы нас нашел…

— Давай уедем отсюда, — горячо попросил Юра. — Уедем, где нас не знают, станем в другом городе жить.

— Дурачок, а если папка найдется?.. Может, он в плену был? Может, адрес потерял? Мало ли что! Вон какие случаи Катерина Ивановна рассказывает, и в кино показывали такой случай… — Она распалилась. — С высокого дерева плевала я на женские пересуды, понял? А папка очень обидится, если он приедет, а нас нет…

— Что ж он тогда родителям своим не написал про нас? — уже жестко спросил Юра. — Не приказал, чтобы они нас любили?

Мать ответила, как маленькая, тихо, боязливо:

— Не знаю, Юрочка…

Мальчик горделиво развернул плечи:

— А нам и не надо, правда? Нам и без родни хорошо, да?

Она так же покорно согласилась:

— Ничего нам от них не надо. Я думала, им внук, сына ихнего сын, нужен. А если так…

И она махнула рукой.

Вечером долго плакала, перебирая старые письма, одно прочитала сыну.

— Любил он меня, ты послушай, как он писал: «Дорогая моя Полина». — Она повторила: — Дорогая… «Сердце ты мое». — Мать заплакала. — Недолгое было мое счастье, Юрочка. А встретилась я с ним так… Я ведь из детского дома, сирота. Пошла на ткацкую, комнатку тут у Катерины Ивановны сняла. Если бы не война, Юрочка, я бы училась, но раз война… Работаю. Велели нам над ранеными в госпитале шефство взять. Стали мы ходить в палату. Махорки им принесем, ну, платочки постираем, посмеемся с ними, лекарство подадим. Что сестры велят, то и делаем… — Она чуть покачивалась на стуле, полузакрыв глаза. — Да что рассказывать? Полюбила я. И он меня полюбил… Мне старшая сестра сказала: «Я даже удивляюсь, какие чудеса любовь делает. Больной-то пошел на поправку». И верно. То одни глаза на лице были, такой худющий. А тут смеяться стал, краска на щеках заиграла. Возьмет меня за пальцы, держит. А у меня пальцы шершавые, ногти сбитые. А он, как никто на нас не смотрит, пальцы мои целует… — Она вдруг резко встала. — А-а, что вспоминать, недолго все длилось, но что бросил он нас — вранье. В загс, правда, не успели сходить, но он сказал: «Ты моя жена. Буду жив — под землей найду». Значит, нету его в живых. А я все равно жду. Жду и жду. Так что, Юрочка, Лизе не верь, просто не хочется мне свою душу наизнанку перед всеми выворачивать. Ты самый что ни на есть законный, ты — дитя любви. А что нет у меня мужа, так мне и не надо…

— Мам, а можно я буду твой муж?

— Дурачок, ты же мой сын…

Мать, понятно, не выдержала и рассказала Катерине Ивановне о том, что предложил Юрка, а та рассказала другим. И долго потом женщины во дворе потешались над ним. Даже его любимая Фатима.

— Молодой еще, глупенький еще. Вырастешь — не захочешь с мамой спать. Захочешь спать с молодой девочка…

Юра, сам не зная почему, вспыхивал, заливался краской. Злился на мать, что все разболтала.

Сам Юра с возрастом становился более замкнутым, сдержанным, стал не таким ласковым, как был. Сердился на мать, что произносила иногда выспренние слова. Когда пришло время вступать в пионеры и Юра заговорил о том, что ему надо знать свою биографию, знать, кто его отец, мать неосторожно посоветовала:

— Так и говори: ты — дитя любви. Тебе стыдиться нечего…

— И откуда ты слова берешь такие дикие? Дитя любви!

— А в книжке встречала…

— В какой? Какое-нибудь допотопное старье?

— Это верно, — согласилась мать. — Книжка была старая, потрепанная. Еще в детском доме когда жили, девчонки откуда-то принесли…

— Понятия какие-то истасканные…

— Почему же, Юрочка, истасканные? Дитя — это самое обыкновенное слово. А любовь? Любовь тоже не устарела. Любовь — вечное чувство. Вот полюбишь сам…

— Ну, этого-то никогда не будет! — закричал Юра злобно. — Вот этого-то уж и не будет…

— Не кричи, не клянись. Жизнь сама покажет…

Юра швырнул карандаш на стол, всхлипнул, грубо, как никогда раньше, крикнул матери: «А ну тебя с твоей любовью!» — и выскочил из комнаты.

Полина пожаловалась Катерине Ивановне. Та уж совсем старая стала, на работу не ходила, сидела дома. Ведь все равно слышит через тонкую стенку каждое слово, разве от нее скроешься? Катерина Ивановна рассудила:

— От возраста это. Подросток. Переходный возраст.

Полина очень опечалилась.

— Был бы отец, разве Юра такое закричал бы? Нет, Катерина Ивановна, у него сомнение на мой счет бродит. А разве я заслужила? Если хотите знать, я имела серьезные предложения, но всех отринула, чтобы у Юрочки отчима не было…

— А зря, — покачала головой Катерина Ивановна, — зря ты свою жизнь загубила. — И как будто небрежно спросила: — Это ты про Юсуфа?

— Что вы! — Полина даже испугалась. — При чем тут Юсуф? У него жена, дети. Нет, это другой человек, но я отвергла…

— Выпороть-то Юрия следовало бы, чтобы не дерзил, — задумчиво посоветовала Катерина Ивановна.

— Что вы! Да он сильнее меня…

— Мужчин можно попросить. Хоть того же Юсуфа…

— Нет, Катерина Ивановна, — твердо сказала Полина, — так я своего Юру не унижу, лучше умру…

— Ох, натерпишься…

Несколько дней мать с сыном дулись друг на дружку, потом жизнь как будто вошла в свою колею. Мальчик явно жалел, что нагрубил матери, тщательно стал прибираться в доме к ее приходу и даже выстирал как-то чулки и платье, вывесил сушить во дворе на веревке.

Полина пришла с работы, так и ахнула:

— Что это ты, Юрочка? Это же не мужское дело.

— А какое?

— Женское.

— А у мужчин что, рук нет?

Вещи давно высохли на жарком солнце, а Полина все не снимала, любовалась, как картиной, этими коричневыми бумажными чулками, этим пестрым ситцевым платьем. Нарочно пошла к Фатиме попросить горячих углей для утюга — у той как раз топился мангал. Не в силах не похвастать, сказала с гордостью:

— Юрий постирал. Я пришла с работы, а белье уже сохнет…

Фатима расчувствовалась, и большие ее, круглые, как намазанные маслом, глаза заблестели от слез.

— Золото — не сердце. Золото — не малчик. Ай-ай, якши малчик! Жалеет мать. А что еще надо? Покой и здоровье, ничего больше не надо…

А самому Юре мать сказала доверительно, когда сели ужинать:

— Ты, Юрочка, правильно делаешь, что жалеешь меня. Уставать я стала. Видишь, кожа на лице уже не та, волос другой стал, не блестит, не вьется. А почему? Дум много. Вырастить, выучить тебя хочется, чтобы был хорошим человеком. Это моя главная идея. И о производстве думаю. Я, Юрочка, нашу родину от всего сердца люблю. Понимаешь? Хочу своим трудом для нашей родины все, что в моих силах, сделать. Мне говорят: «Ну что ты, Полинка, стараешься? Ты стараешься, а расценки снизят, тогда что? Тогда большинству урон». Или, мол, нормы повысят. Но ведь вся наша жизнь повышается, все темпы растут, почему же мы должны отставать? Так, Юра? Ты учишься, тебе государство завтрак в школе дает, меня на доске Почета повесили, а я должна быть неблагодарной и бесчувственной? Нет, так не пойдет. Зейкулову что? У него свой участок, его жена на Алайский базар персики корзинами носит. Он смену отработал, бежит скорее к себе на участок, в свой сад… А я вся тут, на производстве, со всеми потрохами, со всей душой… Конечно, трудно. Устаю. Побегай смену возле стольких-то станков, шутка? А хочется. И еще вот ученицу мне навязали, Машу Завьялову. Хорошая девочка, но боязливая. Не знаю, обучу ли.

— Ты ведь говорила, она старается…

— Стараться-то она старается…

Мать часто теперь рассказывала Юре о Маше Завьяловой. Юра даже немножко ревновал. И спрашивал:

— А какая она?

— Как это какая? Обыкновенная. Косы у нее…

И все обещала напечь беляшей и позвать Машу в гости, да почему-то не звала. То муки не было, то денег на мясо. А однажды, когда Маша явилась, Юры не было — уехал в пионерский лагерь.

Но в Юрину жизнь она уже вошла прочно, Маша Завьялова, как входили раньше то проезжий молодец, то дремучий лес из сказки, то таинственная папина родня, которая хоть и знать их не хотела, но все же где-то существовала. Ведь только эти люди, родственники, они одни могли сделать фигуру отца реальной, показать дом, в котором он рос, картошку величиной с кулак, которую отец любил, книги, какие он читал.

Мама мало что могла рассказать Юре про отца, все жалела, что его, такого молоденького, ранили; ох, как он ужасно мучился! Но был мужественный, страдал молча, не стонал, только кусал губы. И мама, когда приходила на дежурство в госпиталь, смачивала ему водой эти искусанные, растрескавшиеся губы. И тоже молча сидела около него. Он просил: «Расскажите что-нибудь». — «А я ничего не знаю». — «Ну, про детство свое расскажите». — «Я из детского дома, — отвечала мама. — Я сирота». Он закрывал глаза. Ресницы были длинные, «как твои, Юрочка, только черные, густые и красивые, как у женщины». Того, что имело значение для мамы, как он погладил ее исцарапанные руки, как предложил: «Говорите мне «ты», Полина, меня Коля зовут, Николай», — Юре было мало. Ну, хорошо, учился на инженера, а по какой специальности? На каком факультете? Мать не знала. То, что отец пошел добровольцем на фронт, когда мог доучиваться, нравилось Юре. Но ведь тогда все сражались за родину. Он уже наизусть знал все отцовы любовные письма и записки к маме, — писались они наспех, полны были заботы о ней, жалости, тревоги. О себе отец, когда уехал из госпиталя, сообщал скупо. Нет, Юра все-таки хотел бы разыскать папину родню. Хотел подробнее узнать про отца. Он даже ходил в военкомат выяснить, куда можно написать, как навести справки. Долго стоял в коридоре, пока не попал к военкому. Тот сказал грустно:

— Данные — откуда, кто — есть?.. Ой, мальчик, мальчик! Всю Россию война перекорежила, разве найдешь? Но мы запрос пошлем. Только не обнадеживайся. Оставь адрес…

Юра оставил, но ответа все не было и не было.

Мать вспоминала теперь отца реже, хотя не раз, приходя с работы, спрашивала взволнованно:

— Почтальон со двора выходил, не от нас?

— А кто нам будет писать?

Она уже не отвечала, как прежде, «папина родня», говорила:

— Ну, кто-нибудь…

На это Юра не отзывался. Иногда, чтобы отвлечь мать, спрашивал:

— Ну, как там твоя Маша?

Мать охотно рассказывала про ученицу:

— Такая дурочка, всего боится. Тут из пряжи выскочила мышь, так она подняла крик, люди сбежались. Зейкулов уж ругался-ругался, что всех переполошила…

Юра интересовался:

— А успехи как?

Мать перебивала:

— Ты лучше про свои успехи доложи. Не хулиганничаешь на уроках?

Юра только плечами пожимал, не снисходил до ответа.

— И откуда она взялась, твоя Маша?

— Как откуда? От отца с матерью. Отец инвалид войны, мать в магазине работает. Может, тебе еще про деда с бабкой анкету заполнить?

Юра обиделся. И сказал задумчиво:

— Вот у всех есть родня, есть корень — одни мы…

— Да разве я виноватая… — Мать тряхнула головой. — Соберусь с деньгами, платье красивое крепдешиновое сошью, вот зуб себе золоченый вставлю, может, и поеду к ним… познакомиться…

— Вот еще, ради них наряжаться…

Но мать ответила твердо:

— Ну нет, чумичкой, без зуба, куда я покажусь! Только себя срамить.

— Тогда я один поеду, — вдруг решительно сказал Юра.

Мать даже засмеялась.

— А во сколько дорога встанет?

— Не дороже денег…

— А деньги где возьмем?

Юра промолчал.

Но осенью, когда класс поехал на уборку хлопка, работал как взрослый и еще остался на уборке, когда школьники уехали; сколотил нужную на билет сумму, сказал небрежно матери:

— Поехать посмотреть, что ли, на эти дремучие леса, где папина родня…

— Как же ты один поедешь?!

— Ну и что? Не маленький. Я по карте уже весь маршрут изучил…

Тогда мать решила, что надо устроить «прощальный вечер» — купить селедочку, немного винца. А кого звать? Круг соседок во дворе поредел. Давным-давно уехала эвакуированная Лиза, причем расстались с ней друзьями: Лиза в три ручья ревела, Полина даже пошутила, что арык выйдет из берегов. Но и сама плакала. Долго стояла у калитки, пока отъезжала подвода с вещами. Вторая Лиза получила по ордеру комнату в другом месте. Фатима с мужем, молчаливым узбеком в полосатом халате, в белоснежной рубахе, распахнутой на коричневой груди, купили дом под городом. Фатима раза два приходила, хвастала: «Персик — пять деревьев, гранат — три, урюк, яблоко, один большой груша столько фруктов дает, как целый ларек. Муж на работу ушел, Фатима под дерево лег, пьет кок-чай. Одно горе, одна беда — скучаю без тебя, Полин, скучаю без твой Юрочка». Потом, видимо, привыкла, перестала ходить. Юсуф привез из района свою жену, обходит и Полину, и Юру стороной.

Осталась одна Катерина Ивановна, а то все соседи новые да чужие. Ну, позвали Катерину Ивановну, зачем-то пригласили мастера Зейкулова, уважили его, позвали Машу Завьялову. Кое-кто из соседок зашел. Подоспел Яков Иванович, слесарь. Принес заказанный Полиной ткацкий крючок. Его тоже пригласили к столу. Катерина Ивановна жалела, что не затеяли плов, она любила вкусно поесть, любила гостей, застолье.

— Я так считаю: хоть день, да мой, — проповедовала она. Катерина Ивановна уже давно продала комнату с террасой, потом продала вторую, а деньги проела. То курочку купит на базаре, то масла. Теперь надеялась, что, как только Полине с сыном дадут жилплощадь от производства, она въедет в их маленькую комнатку, а свою — большую — тоже продаст. — Как медицинский работник, я знаю, как мало стоит человек. Какая-нибудь инфекция, микроб поганый или этот ужасный рак, канцер, как мы говорим, — и нет человека. Так лучше я буду вкусно питаться и не думать о завтрашнем дне…

Но Полина не соглашалась, у нее был свой довод:

— У меня ребенок, Катерина Ивановна, я такой беспечной, как вы, быть не могу…

Как прошел вечер, что говорили люди, Юра не видел и не слышал. Смутно помнил только, что сидела за столом молчаливая, застенчивая девушка Маша Завьялова, разглагольствовал мастер. Мать всем объясняла, что Юра едет в гости к родне. Что ж, пусть людей поглядит и себя покажет, это и для развития хорошо — проехаться по железной дороге.

— Ни сына своего, ни жизни своей мне стыдиться нечего… — Полина явно бросала вызов, как будто ее могли услышать там, куда ехал Юра. — Ты это, сынок, помни, достоинства не теряй. Предложат тебе на обратный билет — бери, нет — и своими обойдемся…

— Вот с этим я не согласна, — возмутилась Катерина Ивановна и оправила на себе шарф, как будто изготовлялась к бою. — Как это так? Если да если предложат… Ты, Юрий, должен прямо сказать: «Дайте денег на обратную дорогу…»

— Я не корыстная, нет, — признавалась раскрасневшаяся Полина. — Если люди ко мне с добром, то и я к ним добрая. Вот Яков Иванович мне какой рабочий инструмент изготовил — красота. Нам ведь что выдают? — Она расхрабрилась: — Ты слушай, Зейкулов, слушай, мастер. Разве можно сравнить? В том, что на производстве выдают, и упругости никакой нету, отверстие шершавое, с заусеницами, так и обрывается нить. Ну разве я не поблагодарю Якова Ивановича? Вот с получки сразу и отдам, а то на Юрку истратилась. Вы уж не сомневайтесь, Яков Иванович, при всех говорю…

Яков Иванович обиженно мотал головой.

— Я делал любовно, полировал и рукояточку как раз по вашей ладони угадал. Так разве ж за деньги? Я так… Что вы…

— Как же это просто так? — отказывалась Полина. — Вы же меня выручили. Ведь когда одновременно обрываются десятки нитей, а их надо завести как можно скорее, тогда крючок все решает. Тут уж за деньгами не постоишь, от них рабочее настроение зависит. Верно, Маша?

— Верно, тетя Поля.

— Вот видите, — засмеялась Полина, обводя гостей своими кроткими карими глазами и подвигая поближе то винегрет, то большую миску оплывающего на жаре, словно живого, холодца. — Кушайте, кушайте, не стесняйтесь. Кончилась моя молодость, то все Полиной звали, а теперь уже тетей Полей зовут…

Она высоко подняла большую бутылку красного портвейна, стала наполнять рюмки. Яков Иванович свою закрыл ладонью.

— А я не согласный, — хмуро бубнил он. — Какие же вы старые, Полина Севастьяновна, вы в самом цвету, то есть, как до войны говорили, розан…

— А как не стариться? — не слушала его Полина. — Производство трудное, шум, работа в три смены… Станки разболтанные, у каждого станка свой характер, свои капризы, несмотря на механизм одинаковый, попробуй приноровись…

— Я тебе давно советовала, — чуть свысока, удивляясь Полининой глупости, сказала Катерина Ивановна, — поищи, где легче…

— Как же, Катерина Ивановна, у нас заработок высокий, я привыкла. Все говорят — шум, — а я и не слышу. Вы мне Машу не пугайте, — сказала она. — Не слушай их, Маша, хорошая наша работа, интересная… Верно я говорю, мастер?

Зейкулов вдруг обмяк:

— Говоришь-то ты верно и работаешь хорошо. Только характер у тебя вредный, умная чересчур… Умнее мужчин, умней, чем начальник, хочешь быть. Так тоже нельзя. Лучше живи тихо, живи смирно…

Тут снова взорвалась Катерина Ивановна:

— Полина умная? Да глупее ее нет! Все для других, все для справедливости. А надо жить для себя… вот как я…

Наконец и «прощальный вечер» остался позади, и само прощание, и проводы, и вокзал, и уже отрезанное от Юры раскалившейся на солнце стенкой вагона, видное через окошко, отчаянное в своей попытке улыбнуться лицо матери. Она что-то говорила, не слышно было — что, и от этого сердце мальчика стискивалось от страха и боли: казалось, что у матери нет сил подать голос. Юра никогда еще с нею не разлучался.

Ему стало вдруг страшно, до ужаса, до испарины. Куда он едет? Зачем? Взмокшими руками он вцепился в раму окна, в какие-то ремни, стараясь устоять на месте, не выбежать, не выскочить обратно на перрон. А сам храбрился, усмехался, подмигивал матери — мол, ничего: «Мы едем, едем, едем в далекие края».

Она не могла понять, кричала в волнении: «Что? Что?» — это угадывалось по движениям ее губ. Юра стал писать пальцем в воздухе: «Мы едем, едем…» — но мать отчаянно мотала головой: мол, нет, нет, не разбираю! И вдруг откровенно зарыдала, не отворачиваясь и не утирая слез.

К счастью, поезд дернулся и покатился. Юра не сразу понял, колеса стучат или его собственное сердце. Постоял у окна, пока не проехали город и пригороды, куда он не раз ездил с ребятами на экскурсии в ближние горы. Весной все склоны покрывались мелкими яркими тюльпанами, он всегда привозил матери большие букеты.

Поезд весело устремлялся все вперед и вперед, расталкивая плотную пелену зноя. Страх куда-то отступил, так прекрасно, ново и заманчиво было вокруг. И когда он вошел в купе, сел на полку рядом с авоськой, в которой лежали огромные ленивые дыни, приятным холодком остудившие его горячий локоть, сосед-старичок спросил:

— В первый раз путешествуете, молодой человек?

Юра соврал:

— Да нет. Уже приходилось…

— А что удивительного? — не то сам себе, не то другим пассажирам сказал старичок. — Никто теперь не сидит на месте, все передвигаются в пространстве. Тем лучше. В шахматы играете?

— В шашки.

— Шашки — это не игра. Между тем как шахматы отличная тренировка для ума.

— Вы что же, из эвакуированных? — расспрашивал старик, когда все-таки сели играть в шашки. И, узнав, что Юра местный, очень удивился: — В Средней Азии, как правило, люди черноволосые, а вы чистый блондин.

Юрке вспомнилась шутка про проезжего молодца, но он не стал ее приводить. Только виновато улыбнулся. А старик сказал:

— В шахматы играть я вас все-таки научу. Времени у нас предостаточно…

С той минуты, как поезд отошел от родного города, жизнь превратилась для Юры в один долгий, интересный урок — все чему-нибудь да учило его. Он спал мало, только пока длилась короткая летняя ночь, — боялся пропустить станцию, чтобы первым выскочить из вагона: то принести газетку старичку соседу, то опустить кому-нибудь письмо, то набрать кипятку или купить хлеба. Во всех купе его уже знали, приветливо звали: «Юрочка, идите к нам», «Давай сюда, Юрка, сгоняем в домино». Многие пассажиры еще донашивали военную форму, выцветшие гимнастерки без погон, но были и настоящие военные. Ехали женщины с детьми, кто с опозданием возвращался из эвакуации в родные места, кто ехал в гости,— господи, сколько лет не виделись с родственниками, детишки так повыросли, что их родные бабка с дедом, поди, не узнают…

Юрка слушал, такие разговоры особенно внимательно. «Этих-то ждут, — думал он, сразу суровея. — А я?» И экономил деньги, как мог, чтобы хватило на обратную дорогу. «Если они мне не покажутся, — думал Юра, — денька два поживу, наведу справки и уеду…» Он уже составил себе план: пойдет в школу, где учился отец, в военкомат зайдет, в райком комсомола. Может, товарищи отца найдутся. Ему ведь, Юре, ничего не надо — ни вещей отцовских, ни материальной помощи. Попросит фотографии, если есть, ну, хотелось бы, конечно, что-нибудь на память — книгу, что ли…

Спроси кто-нибудь у Юры, что он чувствует, он не сумел бы ответить точно. Но что-то в нем дрожало и пело, звенело, плакало и смеялось. Почему-то вспомнилась ему эвакуированная Лиза с серьгами, как звали ее во дворе, в отличие от другой Лизы, неэвакуированной, но тоже в сережках. Она выносила под тополь гитару, бренчала и пела тихим низким голосом и иногда говорила, подтягивая струны: «Я и сама вся как перетянутая струна. Вы не поверите, девочки». А толстая Фатима отзывалась осуждающе: «Терпения в тебе нету, ой, Лиз, Лиз! Пропащая твоя голова». Лиза неэвакуированная набрасывалась на Фатиму: «Тебе хорошо, корова ты толстая, когда твой Рашид дома! Война, не война, ты свое знаешь, рожаешь — и все». Фатима очень обижалась: «Злой язык, плохой язык… Зачем хочешь мои дети сглазить?» Лиза эвакуированная удивлялась: «Зачем вы обе так вульгарно истолковываете? Я говорила в высоком смысле слова — так хочется счастья. Я и правда как струна. Тронь — оборвусь». И хохотала.

Когда Юра передал матери этот разговор, она сказала виновато:

— И верно, Юрочка, ведь так хочется счастья…

Лиза давно уехала к себе в Ленинград, даже письмо оттуда прислала на имя Катерины Ивановны, но обращенное ко всем женщинам. Квартира ее уцелела, вещей, понятно, нет, мебель вместо дров сожгли в печке соседи, но ничего, под своей крышей и без мебели можно прожить. Муж, полковник, демобилизовался, болеет, у него сильно застужены ноги. Сережка ходит в школу. Лиза всем слала приветы и поцелуи, писала, что никогда не забудет их двор и товарищескую помощь, перечисляла всех ребятишек по именам, всем пожелала здоровья. А Полине передавала особо, что просит на нее не сердиться; если что было не так, то это только от нервов, а она Полину очень уважает как замечательную труженицу и сердечного человека.

«Ах, девочки, — писала Лиза, — как возьму в руки гитару, ударю по струнам, тут же вижу всех вас, вспоминаю и плачу…»

Теперь Юра и сам был как струна. Тронь — оборвется.

Таким он был всю дорогу, таким переночевал в Москве у старичка, с которым сдружился в пути, таким сел уже в другой поезд, который повез его в «дремучие леса». И вот Юра приехал в большой город, где леса не было и в помине, нашел улицу и дом и постучал в дверь.

Открыла старая женщина в домашних туфлях, с красиво причесанной головой, в очках.

— Ты ко мне? — спросила она. И вдруг вскрикнула, пошатнулась, схватилась за сердце. — Ты извини, — опомнилась она. — Ты по какому делу? От кого?

— Я Юра, — сказал Юра виновато.

— Юра? — Она опять закричала: — Какой Юра, какой? Боже, какое сходство… ты так похож на моего покойного сына, ты извини, мальчик…

— Я ваш внук. — Юра держал в руках свой чемоданчик, куда мать уложила его трусики и майки, и авоську с дынями.

На крик выскочила молодая женщина с волосами, накрученными на бумажки, в тесном халатике.

— Что с тобой, мама? Чем это так божественно пахнет? — Она переводила глаза с матери на Юру, как бы стараясь сообразить что-то. — Это тот… мальчик? Как похож на Колю! Я ведь вам говорила, мама…

— Тут дыни, — выдавил из себя Юра и протянул молодой женщине авоську.

— Как мило… Но что же мы стоим здесь, в прихожей? Проходи, мальчик, сюда…

И она распахнула дверь из темноватой передней в светлую, залитую солнцем комнату, выходившую окнами в сад. На стене висел большой портрет кудрявого, лобастого подростка с веселым, открытым взглядом.

Юра шагнул через порог.

— Это… ваш сын? Это… мой папа?

Он как будто не в комнату вошел, а в какой-то другой мир — так объяснял он потом матери, которая требовала, чтобы он все-все рассказал, каждый шаг описал, повторил каждое слово. Да, Юра вошел в новый для себя мир, наполненный новыми, незнакомыми ему вещами. Из мальчика, у которого на всем белом свете никого, кроме мамы, не было, он стал вдруг внуком, племянником, троюродным братом. Все обнимали его, и плакали над ним, и говорили: «Какое сходство, только Коля был темноволосый, а ты беленький». «Что, твоя мама русая?» — «Нет». — «В кого же ты?» Он пожал плечами. «И то уже хорошо, — сказала позже мать, — что про проезжего молодца не ляпнул. Представляю, что бы они про меня подумали». — «А тебе-то что? — проворчал Юра. — Пусть думают…» Вот это единственное и мучило его там, у папиной родни: как же они могли не отозваться на мамин голос, не ответить на ее письмо? А она ведь не одно послала, а два или три…

Бабушка теперь винила покойного деда — это он, он виноват, он говорил, что Коля вернется с войны и сам разберется, жена или не жена эта случайная, малограмотная девочка из Средней Азии.

— Ты меня извини, Юра, не обижайся, но что я должна была думать о твоей матери? — Бабушка вытирала платком глаза. — Они все твердили: не торопись, не вмешивайся, не нужно торопиться, Коля решит сам. А Коля был так молод, к чему ему такой поспешный брак? Он был способный, талантливый, с большим будущим, но опрометчивый, доверчивый, его мог опутать хоть кто… — Бабушка опять целовала Юру. — Потом дед уехал со своим госпиталем на фронт, он ведь был хирургом, твой дед, и попал под бомбежку. Погиб. Потом ожидание писем от Коли, надежды, дни, похожие один на другой, когда перестаешь понимать, как недели переходят в месяцы, потом угасание, умирание надежды. Я стала как камень, спасалась только работой. Ужасный быт, полуголодное житье… Ах, что теперь говорить! Мой старший сын Валентин тоже был на фронте. Твоя мама, конечно, осуждала меня?

Юра отрицательно мотал головой.

— Вы в Средней Азии, наверно, не знали голода. У вас там виноград, вот дыни…

— У нас виноград дешевле картошки, честное слово…

— Ну вот, ты слышишь, Ира? — говорила старуха дочери. — Ну чем мы могли им помочь? У них виноград был дешевле картошки…

— Но, мама, ведь одним виноградом сыт не будешь…

— Мы вещи меняли, — сказал Юра. — Мама платья свои сменяла, туфли. И по карточкам мы получали. У мамы ведь была рабочая карточка. По рабочим даже сахар давали…

Юре позволили отпереть шкаф, где тщательно хранились «Колины» игрушки и книжки, школьные и студенческие учебники, готовальня, первые альбомы с коряво нарисованными домиками и рулоны чертежей, горы любительских снимков, фотоаппарат.

— Аппарат ты возьми себе, он твой по праву, — решила тетка Ира.

Но Юра отказался:

— А у меня есть. Не новый, правда… Мать как раз премию получила, пошла на барахолку и купила. Юсуф с ней пошел, чтобы ее не надули. Он тогда еще один, без жены, жил…

— Это кто… Юсуф? Это друг твоей мамы? — осторожно спросила Ира.

— Да он со мной больший друг, чем с ней, — гордо сказал Юра. — В одном дворе живем…

— А почему же ты сказал — он жил тогда без жены?

— А его жена к маме ревнует, — простодушно сказал Юра. — Весь двор смеется. А маме он зачем? Моя мама знаете какая красивая… — Он задумался и прибавил: — Была… Когда приоденется, так и теперь еще хоть куда…

Позже мать осудила его за эту фразу:

— Они еще могли бог знает что подумать…

— Ну и пусть думают. Тебе-то что?

— Все-таки это папина родня.

— А ты им ничем не обязана.

— Так-то так, но… Ты этого еще не можешь понять, сынок…

Ну и пусть, пусть он не понимает, но он не мог все-таки простить им, этим новым родственникам, их отношения к его матери. А мама великодушно сказала:

— Я им не судья и не свидетель. Но ты подумай, Юрочка, вот я тебя ращу, в куске себе отказываю, все для Юры да для Юры. Все наши планы совместно с тобой строю. Юра, мол, вырастет, мы то, мы се… И вдруг пожалуйста — получаю письмо. Юра ваш больше уже не ваш, я его считаю своим и даже заимела от него ребенка. А они люди интеллигентные, ты ж сам говоришь — врачи, им это показалось обидно…

А жена Валентина, Юриного дяди, не оправдывала свекровь. Она как-то разоткровенничалась с Юрой, когда никого, кроме них двоих, не было дома.

— Свекровушка моя очень уж гордая. Ты думаешь, она со мной легко примирилась? Отнюдь. Разве кто-нибудь достоин стать рядом с ее мальчиками… Ух, и немалого труда мне стоило переделать Валентина на свой лад. У них только одно и слышишь: мама сказала, мама сделала, мама этого не любит… Правда, она заслуженный врач, что верно, то верно. У нее всюду ученики…

— У моей мамы тоже есть ученица — Маша Завьялова.

— Чему же она ее учит?

— Как чему? Работать на станке. Ткать. Моя мама знаете какая хорошая работница! Ее мастер невзлюбил, так начальник смены, инженер, говорит: «Вы что это? Она же наша лучшая работница…»

— Смотри, как ты гордишься своей мамой…

— А как же…

Эта самая Лялька, жена Валентина, должно быть, передала их разговор Ире, тетке, и та, когда они пошли гулять по городу, сказала ему:

— Это прекрасно, Юра, что ты так уважаешь свою мать. Она стоит того. Я ведь, честно говоря, тоже пострадала от бабушкиного деспотизма, все сидела и ждала заморского принца. Ты скажи своей маме, пусть она меня простит, что и я была такая дура. Я, правда, сердцем чуяла, что письмо искреннее… Сможет она меня простить?

— Мама ни на кого не держит зла… Наша соседка Катерина Ивановна даже удивляется: мол, ты слишком добрая, Полина, с такой добротой пропадешь. А мама считает — людям надо верить…

— Жаль, что она не получила образования.

— Когда же? — стал оправдываться Юра. — То была война, то я народился. Она говорит: «Ты учись, а я уж поработаю, но ты мне рассказывай, чему тебя в школе учат». — Юре очень хотелось показать мать в лучшем свете, нарисовать ее поярче, поцветистее, что ли. — Она песни любит, стихи. Есенина любит. В кино мы с ней ходим. Только про войну она не может смотреть, плачет… Она, если бы не зуб, может, со мной и поехала бы. Вот вставит себе золотой зуб…

— Золотой? Это ужасно. Это же ужасная безвкусица, — разволновалась Ира.

— А почему? — упавшим голосом спросил Юра. — Золотой — красиво, блестит.

— У каждого свой идеал красоты, — сердито сказала Ира. — Но ты ей передай, я прошу ее, как Колина сестра…

Юра обиделся.

— Пусть уж сама как хочет, — сухо сказал он. — Жила своим умом и дальше пусть живет…

— О, да ты колючий, — удивилась Ира. — А впрочем, ты прав. Извини меня… ты дал мне хороший урок…

Уже начался учебный год, надо было ехать домой, а Юру все не отпускали. Ира по вечерам, возвращаясь из школы, где преподавала, занималась с ним дома. Справку ему выхлопотали, — мол, болел. Бабушка и дядя Валентин вообще уговаривали его остаться у них, с ними.

— Тем более что часть этого дома принадлежит твоему покойному отцу, то есть тебе…

— А нам не надо, — испугался Юра.

— Как же это не надо? Положено. Ты посоветуйся с мамой. Или я выплачу тебе твою долю, — предложил Валентин.

— За что?

— Как за что? Это же дом, собственность…

— Нам от производства дали комнату…

Бабушка вдруг спросила:

— А может, и мама переедет?

— А у вас разве ткацкая есть? Не поедет она, если нет ткацкой…

Дядя Валентин рассердился:

— Чего нет, того нет… Но все-таки с родней рядом вам было бы легче…

— Мы привыкли, — сказал Юра.

Бабушка громко заплакала. Все кинулись ее успокаивать. А она твердила:

— Ты скажи маме, пусть она меня простит, пусть простит…

Когда Юра рассказал это матери, та тоже горько заплакала.

— Нету у меня на нее зла, нету… Да и какое может, быть у меня зло, когда она Колина мать. Юрочка, помни, мой золотой, святое это понятие — мать…

Юра устал от расспросов и слез, схитрил:

— А как там твоя Маша Завьялова?

Мать тут же заулыбалась.

— И не говори! Разряд получила. Такая самостоятельная стала, того и гляди, чтоб на пятки мне не наступила, не догнала…

— Тебя догонишь, как же…

Но мать не дала себя сбить:

— А насчет дома ихнего, насчет денег я так соображаю. Зачем же мы будем их хозяйство рушить? Был бы Коленька жив, неужели бы он родной матери материально не помогал? Помогал бы. Вот пусть это и будет наша ей помощь… мы ведь этот дом не наживали.

И после не раз повторяла:

— Много ли нам с тобой надо? Вот вырастешь, женишься, тогда…

— Я? Женюсь? — возмущался Юра. — Да ты что!

Он весь горел, даже уши начинали гореть. Но время шло, и эти намеки матери на неминуемую любовь, шутки про женитьбу все больше и больше интересовали Юру. Он теперь меньше стеснялся, меньше краснел. Даже сказал как-то, вернувшись из школы и задумчиво глядя в окно, как будто оттуда ждал ответа:

— У нас теперь многие ходят парочками, вот чудаки…

Мать осторожно поинтересовалась:

— А ты?

Юра ответил уклончиво:

— Я увлекаюсь спортом.

— Это нехорошо, что ты все один да один, — решила мать. — То к тебе хоть Виктор захаживал, а теперь и не показывается. Поссорились?

— Он теперь с Людой не разлучается. Ему и прозвание дали: верный рыцарь.

— Верный рыцарь — это неплохо, — задумчиво похвалила мать. — И Людочка хорошая девочка. Из хорошей семьи…

— Вот уж кривляка, принцесса на горошине… — Юра перехватил недоумевающий взгляд матери. — Сказка такая есть у Андерсена…

Мать призналась:

— Я тебе завидую, Юра. И книжки ты читаешь, и учишься, постигаешь. Я в твои тетрадки заглянула вчера — все цифры, все закорючки, — а я уже и забыла то, что знала по алгебре. Только и помню, что квадрат суммы, — она, как ученица, отчеканила, — квадрат суммы равняется… — И огорчилась: — Забыла…

Юрка захохотал.

— Смешная ты, мама!

— Хочется идти вперед, Юрочка, не хочется терять культурный багаж…

Юрка еще раз повторил:

— Нет, ты смешная, мама. Нашла о чем горевать — квадрат суммы. Надо же!

Но не смеялся. Только делал вид, что смеется, чтобы развеселить мать. Предложил:

— Хочешь, мы с тобой университет на дому организуем, я тебя буду учить?

— А время? Время где взять? Нет, Юрочка, поздно. И так мы с тобой совсем редко теперь видимся.

И верно, Юра был занят в школе — учился он хорошо, много читал, — занят в спортивной секции, писал длинные письма родне, участвовал в драматическом кружке. И поговорить с матерью толком не удавалось, только о житейском — что купить, что сготовить, хватит ли дров на зиму. Или там угля.

Только иногда, чаще в сумерки, вдруг заговаривали о чем-то таком, о чем не хотелось говорить при ярком свете. Как-то Юра спросил:

— Мам, а ты никого, кроме отца, ну, потом уже, не любила?

— Кого же? — коротко ответила мать. — Кого же я могла полюбить? Тогда был фронт, все мужчины на фронте… перебило многих. Нет, Юрочка, я памяти твоего отца оставалась верна. И ты, сынок, должен быть верным, если полюбишь.

— А я, — с какой-то отчаянной искренностью признался Юра, — я бы хотел любить многих. Мне многие нравятся — то рыжие, то кудрявые. Ведь в каждой девчонке… — он поправился, — в каждом человеке есть своя тайна, каждый человек чем-то другим интересен…

Мать пришла в ужас. Она ужасалась горячо, горевала, что Юра может вырасти распущенным, если не возьмет себя в руки. Он смутился.

— А иногда… хочется полюбить одну и любить ее до гроба… ну, как Фархад и Ширин, например.

— Любить одну — лучше, порядочнее, — обрадовалась мать. — А ты же совсем не испорченный, ты добрый. Мне бы так хотелось, мечтаю я, чтобы ты любил одну, всегда одну…

Юра пожал плечами. Даже вздохнул. Но обещать ничего не стал. А мать почему-то сняла с головы голубую косынку, подправила волосы. И сказала:

— Ты, может, помнишь, Юрочка, Якова Ивановича, слесаря, он мне ткацкие крючки замечательные делал, — так он очень уважал меня. Но я вроде не понимала этого. Или тебя Юсуф все конфетами угощал. А ведь это он метил в меня. И я могла вполне легко потерять голову. Молодая была, доверчивая. Но я не хотела, чтобы у тебя был отчим. Все-таки отчим не отец. Да он и нашего, русского обычая не знает, а ты русский. И как хорошо вышло, тебя потом признала папина родня, и они увидели, что я не ветреная. И пусть я живу одна, пусть тоскую, а голову могу нести гордо. У меня — сын, у меня работа, у меня мое собственное достоинство…

— Так разве ж можно равнять Юсуфа с отцом? Или этого, как его, Якова Ивановича? Конечно, он добрый был, я понимаю, но все-таки… что за интерес…

— А я и не равняла, — как-то жалко возразила Полина. — Я ведь всех отвергла… Но если правде в глаза смотреть, то человек он достойный был, вдовец, как раз под пару мне… Я ведь уже не девушка была, он меня с ребенком хотел взять, с тобой…

— Ну, о нем нечего горевать, — самонадеянно сказал Юра.

— Я не горюю, я рада, что тогда не увлеклась. Но это ты зря так… И Юсуф был видный мужчина, голову вполне можно было потерять, но вот ты первый меня бы и упрекнул…

Юра как бы опомнился:

— Ты думаешь, я не понимаю, что обязан тебе? Ты своей личной жизнью для меня пожертвовала…

— Ну уж, чем это я пожертвовала? — запротестовала мать. — Ничем я не пожертвовала… Юсуфом? Подумаешь, какая жертва! Зато у меня сын…

— Сын-то сын… — Юра не мог подыскать слов. Хмурил брови, краснел. — Одним словом, мать, я все понимаю и не забуду…

— Забудешь, Юрочка…

— Я?

— Забудешь, забудешь, не зарекайся. Да я ничего и не требую. Только бы ты был счастлив, только бы был человеком…

— А какой же я буду человек, если после всего да тебя забуду?

— Закон жизни, — вздохнула мать. — Но я не обижусь. Мне теперь ничего не страшно. Ты, слава богу, не один, не сирота — у тебя и бабушка есть, и дядя, и тетки… Что со мной ни случится, а ты не один…

— Да никто мне, кроме тебя, не нужен. Глупая ты, что ли, не понимаешь…

Но как ни кричал, как ни возмущался Юра, а сам сознавал, что мать занимает меньшее место в его жизни, чем раньше, когда он был маленький.

У него теперь были свои интересы, даже такие, которые он скрывал от матери. Нет, не потому, что они были дурные или их надо стыдиться. Просто хотелось иметь что-то свое, только ему одному принадлежащее. О многом он не мог расспрашивать мать — неудобно, она женщина. Стеснялся. Многое мать и сама не знала, не хватало у нее для этого образования, и хотя Юра очень ценил природный, пусть и неотшлифованный, ум матери, ее справедливость и прямоту в суждениях, восхищался ее тягой к знаниям, — он боялся своими вопросами ставить мать в неловкое, смешное или трудное положение.

С отцовской родней в этом отношении было проще, — даже наоборот, там он сам стеснялся показать свое невежество. Там он зорко следил и кто как держит вилку, и как правильно произносятся те или иные слова. А уж спрашивать мог сколько угодно, особенно у тетки Иры. С ней он сошелся ближе всего. Между бабушкой и им невидимой, но непроницаемой стеной все-таки стояла обида за мать. Бабушка часто звала его приехать, присылала деньги, подарки. Иногда в посылки вкладывала что-нибудь для Полины — духи, конфеты.

Мать умилялась:

— Какая она внимательная, Юрочка. Это же очень дорогие духи.

Юра сердился:

— Дорогие… Да ей больные все носят, у нее этих духов, этих конфет навалом.

— Нас это не касается. Нам важно, что она прислала.

А Юре не того хотелось. Хотелось близости, сердечности в отношениях между матерью и бабушкой. Хотя он понимал, что при свидании мать проиграет. Слишком она бесхитростная, слишком простенькая, скромная. Он даже сердился, если мать неправильно произносила слова:

— Я же тебе не раз говорил, мать… ну что это ты, мать, а? «Ляжь, ляжь»… Скажи: «Ложись, Юра, спать», а ты: «Юра, ляжь».

— Это спасибо, что ты меня учишь, — не обижалась Полина. — Очень вы, современная молодежь, восприимчивые. Все знаете. Вот моя Маша, золото, а не девчонка…

— Ты же говорила — застенчивая…

— Обвыкла. Выступать научилась. Куда там…

— У тебя только и свету в окошке, что твоя Маша.

— А как же! Она ученица моя. Я ей передаю секреты мастерства.

— Бабушка тоже хвалится своими учениками. У нее, мол, уже аспиранты, даже кандидаты наук.

— Так она же врач, доктор, а я простая ткачиха, работница.

— Ну и что? — так и вскидывался Юра.

А мать спорила:

— Все-таки…

— Ничего не все-таки. Каждый на своем месте. Ее портрет на доске Почета и твой.

Юра очень гордился успехами матери, и когда уезжал к родне, то обязательно увозил с собой заводскую многотиражку. И в городской газете частенько писали о матери, и в республиканской. И нередко говорили по местному радио, — но это уже приходилось пересказывать своими словами.

Бабушка, надев очки, внимательно изучала вырезки.

— Очень, очень похвально, — говорила она.

Тетка Ира к производственным успехам Юриной мамы относилась более равнодушно, но зато с интересом расспрашивала, что она за человек. Какой характер? С теткой Юра разговаривал совсем свободно, не боялся, что «продает и предает» мать, все говорил как есть. Тетка сожалела:

— Жаль, конечно, что она не училась. Но ведь не в образовании счастье. У меня, например, высшее…

Эту тему всегда охотно развивала и Ляля, Лялька, как ее называл муж, дядя Валентин, когда оставалась с Юрой наедине:

— Ты не думай, что я сплетничаю, я Иру люблю. Но увядает, увядает наша Ира. И умная, и начитанная, а счастья нет. Ты скажи своей матери — пусть не забывает, что годы уходят, пусть помнит…

Дядя Валентин, когда приезжал со стройки «на минуточку», пообедать, тоже иногда заговаривал с Юрой о матери:

— Нехорошо, сам знаю, что нехорошо… Надо бы съездить познакомиться, раз она такая гордая женщина, к нам приехать не хочет. Тем более что мы поступили по отношению к ней как свиньи. Но у строителей отпуск зимой, тянет на юг, — куда уж тут ехать к вам, через всю страну. Но мы с Лялькой обязательно к вам приедем, клянусь.

Он снова и снова заговаривал о том, что считает долгом чести выплатить Юре стоимость его части дома, но жаловался, что денег не хватает. «А впрочем, — утешал он сам себя, — деньги тебе сейчас не нужны, лучше уж когда станешь старше».

Юра не решался возразить.

Он всех их теперь любил — и дядю Валентина, и Ляльку, и тетю Иру. И бабушку полюбил. Однажды зашла соседка, когда бабушка разглядывала в газете, привезенной внуком, мало похожий, невыразительный портрет Полины. Соседка поинтересовалась:

— Кто это?

— Это Колина вдова, — твердо ответила бабушка, вскинув свою гордую, с затейливо причесанными седыми волосами голову. — Это Колина вдова, ткачиха.

— А-а… — с подчеркнутым интересом, понимающе протянула соседка.

— В нашей стране, — поучительным тоном сказала бабушка, — к людям труда относятся с большим уважением…

И то, что бабушка впервые назвала маму «Колиной вдовой», окончательно примирило Юру с бабушкой.

Он рассказал матери об этом, когда вернулся домой. И мать, разглядывая с волнением подарки, которые Юра получил от родни, — спортивный костюм, книги, коньки, белую рубашку с короткими рукавами и карманчиком, на котором была вышита теннисная ракетка, — сказала:

— Для меня самый дорогой подарок, что она меня признала…

— Мы не должны на нее сердиться, — сказал, извиняясь, Юра. — Она старый человек, у нее пережитки, всякие там предрассудки…

— А я не сердилась, мне только обидно было…

— А я сердился… Я за тебя горло всякому перегрызу…

— Глупый, ты же не волк, что значит «перегрызу»?.. Ребенок ты…

— Я?

Нет, он уже не был ребенком. Он уже много знал, понимал, перечувствовал. Когда он в последний раз приехал к бабушке, все заметили, как он возмужал. Тетка Ира сказала:

— О, ты очень поумнел! Браво!

Бабушка нашла, что мальчик все более начинает походить на отца, на ее сына Колю. А Лялька заявила бесцеремонно:

— Ты становишься мужчиной, Юрка, смотри, у тебя пробиваются усы…

Юра покраснел, хотя ему даже лестно становилось, когда он видел в зеркале темноватый пушок над верхней губой. А Лялька приставала:

— Может, ты уже и женщинами интересуешься, а, Юрочка?

Ира прикрикнула на нее:

— Не болтай, угомонись!

Но Лялька беспечно бросила:

— Ханжа. Современные мальчики да и девочки тоже прекрасно знают, что не аист приносит детей. Да, Юра? — Она пристала: — Ну, скажи, скажи…

— Мы же проходим биологию, — буркнул Юра.

Тетка Ира демонстративно вышла из комнаты, сверкнув на невестку сердитым взглядом, а та продолжала:

— Больше не задаешь глупых вопросов?

Юра самодовольно улыбнулся.

Это была их тайна, их маленький секрет. Когда Юра приехал в первый раз и считался совсем еще маленьким, несмышленышем, он вошел в спальню Ляльки и дяди Валентина, когда Лялька примеряла перед большим старинным зеркалом ночную сорочку и раздосадованно выговаривала белошвейке:

— Нет, нет, широко и некрасиво. И потом я же вас просила, Серафима, сделать погуще рюшки. Белье должно быть элегантным.

— И ничуть не широко, — тупо твердила Серафима и дергала своими красными, толстыми, грубыми пальцами оборочки. — Ведь не платье…

— Хорошо еще, что у меня нет любовника…

И Лялька, и Серафима захохотали.

А Юра долго ломал свою лобастую голову, не понимая, почему они хохочут. Он спросил потом у Ляльки:

— Любовник… это кто?

Лялька, как всегда, смотрела в эту минуту в зеркало, расчесывала свою челочку.

— Любовник? Ну, тот, кто меня любит.

— Дядя Валя?

— Дядя Валя — это муж. А любовник… это чужой мужчина, ну, понимаешь? Ох, подурнела я тут с твоим дядей Валей! Никто меня больше не любит.

— Ира тебя любит. И я люблю.

Она затискала, зацеловала его. Предостерегла:

— Ты только при бабушке не вздумай болтать такие глупости.

Но он как-то и сам почуял, что бабушке не надо рассказывать ничего. Он не только бабушке, но и матери, когда вернулся домой, не стал ничего про этот случай рассказывать. Только сказал, что Лялька моложе дяди Вали и много красивее.

— Что ж у нее детей нет? — пожалела мать. — Скучно ей без ребенка.

— Она веселая, поет… Нет, ей не скучно.

Конечно, теперь он стал старше и прекрасно понимал, какую сморозил тогда глупость про любовника, но не стыдился, ему даже приятно было, когда Лялька подшучивала над ним, подмигивала ему, напоминая, что у них есть свои секреты. Когда он, сидя за столом и согнувшись над книгой, забывал обо всем на свете, она иногда подкрадывалась сзади и закрывала ему ладонями глаза. Он тут же узнавал и запах ее ладоней, и прикосновение острых грудок, туго обтянутых лифчиком, но хитрил, тянул время:

— Тетя Ира?

— Это я, дурачок, я…

И Лялька отнимала ладони.

А в последний раз, когда он приехал, сказала разочарованно:

— Ты уже повзрослел. Жаль. Теперь с тобой и поиграть нельзя. Опасно.

— Почему? — спросил он с замирающим сердцем. — Разве я кусаюсь?

— Нет, опасно, опасно, — словно не ему, а себе твердила Лялька. — А жаль, так хочется поиграть с ребятеночком.

Этого Юра тоже матери потом не рассказал. И того не передал, как тетка Ира пожалела:

— Лялька, в сущности, несчастная женщина. Валя тюлень, кроме стройки и пива, ничем не интересуется. А у нее ни детей, ни умственных запросов. Впрочем, тебе этого еще не понять…

Но Юра уже многое понимал. Каждый день, каждый миг приносил ему новые открытия. То, что раньше казалось ясным, простым, незыблемым, теперь оказывалось совсем не простым, и не ясным, и не постоянным. Мать иногда смотрела на него со страхом, когда он лежал на своей тахтушке, закинув руки за голову, смотрел в потолок и подолгу молчал.

— Не думай, — просила она. — Выскажись — легче станет. Ну что ты? О чем ты? Кушать хочешь?

— Я не голодный.

— А хочешь, чайник поставлю? Коврижка есть.

— Нет, не хочу.

Матери хотелось успокоить, отвлечь мальчика от мрачных мыслей. Она не знала, как, чем.

— Юрочка, мы денег соберем, тебе новый костюм справим, хочешь? Ордер на пошив мне дадут…

— Не надо, — почти со злобой отказывался он.

— А чего ж ты томишься, Юрочка? — ласково, с тревогой спрашивала мать. — О чем тоскуешь?

— Не о костюме же, — сердился Юра. — Я о таких глупостях и не думаю. Костюм! — презрительно фыркал он. — Может, я о тайнах мироздания размышляю, а она — костюм…

Мать недоверчиво усмехалась.

А после того, как он все лето провел не дома, вдруг упрекнула:

— У меня свои заботы, а тут еще ты сердце рвешь, лежишь — думаешь не знаю о чем…

Он и сам уже подозревал, что у нее заботы. Маша Завьялова начала на работе обгонять мать. То есть она еще ее не обогнала, мать работала теперь на сорока восьми станках, а Маша только-только осваивала свои тридцать. Но так уж как-то повелось, что про успехи и достижения матери говорили все реже, как будто это само собой разумелось, а Машу все чаще и чаще хвалили. И председатель завкома даже сказал Юриной маме:

— Надо поднимать молодые кадры. Будущее за ними. Честь тебе и хвала, Полина Севастьяновна, что ты выучила Завьялову.

Это ему еще весной, до летних каникул, со смехом рассказала мать, когда вернулась с работы. И он тогда еще, весной, забеспокоился:

— А ты что? Старая?

— Ну, не старая пусть, но я уже опытная работница, что ж меня хвалить… Сам знаешь — молодым везде у нас дорога… — И, как бы позабыв, о чем шел разговор, начала назидательно наставлять сына: — Вот ты и иди, Юрочка, все вперед и вперед. Не останавливайся. Я такая радая, что ты драмкружком увлекся. Может, у тебя талант…

— То-то и оно, что нет таланта, — так и вскочил, завелся Юра.

— Кто это тебе сказал, что нету?

— Я сам вижу…

Но тут он кривил душой. Ему казалось, что талант у него есть. Если бы дали главную роль, яркую, он бы показал, на что способен. А роли ему доставались маленькие, неинтересные. Он и на репетиции приходил первым, и сидел до самого конца, и ел глазами режиссера — так внимательно слушал пояснения, и учил назубок роль, не только свою, но и всю пьесу. И, как будто в награду за его рвение и труды, в насмешку, режиссер просил:

— Будь другом, Юрий, посуфлируй. Ты очень вдумчиво изучил текст…

Но когда после спектакля участники, румяные, красивые от грима, выходили под аплодисменты кланяться, Юра, пыльный, с пересохшим горлом, вылезал из суфлерской будки и стоял в сторонке, как будто он совсем никто. А Люда, накланявшись, проходя мимо него вместе с Виктором, упрекала:

— Ты очень плохо подавал текст сегодня. А я с большим трудом вспомнила, что надо сказать. Ты представляешь, Виктор…

Витька посмеивался:

— Загляделся на Ольгу Копейкину, не иначе…

— На Ольгу? Ах, вот как! — глаза у Люды сверкнули.

Юра кинулся бы на Виктора с кулаками, но Виктор еще недавно был его другом — это раз, а во-вторых, не хотелось выдавать себя. И Юра притворно хохотал.

А все-таки сказал однажды Люде:

— Неужели ты веришь, что я гляжу на Ольгу? Я гляжу только на тебя…

— На меня? Но… но ты ведь меня чуждаешься с некоторых пор…

— Виктор мой друг, а я никогда не становлюсь поперек дороги другу.

— При чем тут Виктор? Разве у него есть права на меня?

— А то нету? Ты же с ним не расстаешься…

— Виктор мой товарищ по искусству, — надменно сказала Люда. — Я свободный человек.

— Не врешь? — переспросил обрадованный Юра.

Люда его совсем измучила, иссушила своими капризами, своим непостоянством. То заявляла, что будет учиться на настоящую актрису, а на школу ей наплевать, то снова начинала дружить с Виктором и шептаться с ним на переменках, то вдруг вспоминала: «Юра, ты же мой сосед, пойдем домой вместе». Из-за нее он не написал контрольную по алгебре и чуть не завалился на устном экзамене. Из-за нее готов был отказаться от поездки к бабушке и решился ехать только тогда, когда выяснилось, что Люда все равно собирается с матерью на все лето в Крым. Она обещала оставить свой адрес, а потом уехала и адреса не оставила. Он решил, что надо забыть ее, забыть как можно скорее. И мечтал, что когда они встретятся осенью, то он войдет в класс небрежной походкой, небрежно скажет: «Хэлло, Люда, как дела?» — и плюхнется на свою парту, даже не поворачивая головы в ее сторону и не слушая ответа.

Он старался забыть ее в те дни, что жил дома, и старался забыть ее, когда гостил у родственников, — и там он был совершенно уверен в том, что преуспел в своем намерении, очень уж интересно жилось ему в гостях. Ему отдали велосипед отца и удочки, а бабушка дала ему прочитать дневники отца и сказала: «Конечно, они принадлежат тебе, но пусть, пока я жива, они побудут у меня, это самая моя большая драгоценность». Юра вчитывался в дневники, и они сказали ему об отце-юноше больше, чем все рассказы матери, и бабушки, и тетки. И так трудно ему было представить рядом, вместе, усталую, простенькую, немолодую маму и мальчика-отца. «Каких разных людей сводит любовь», — с грустью думал он, с грустью и удивлением. И понимал, что с Людой они тоже совершенно разные. И он старался, пламенно хотел ее забыть и так же пламенно хотел быть верным, несчастным, влюбленным без взаимности. Хотя роль небрежного, уверенного в себе мужчины, хладнокровного сердцееда тоже улыбалась ему.

В этот его приезд с ним много и откровенно, как со взрослым, говорили и бабушка, и Лялька, очень верившая в его преданность, и тетка Ира, которая все еще тосковала о чем-то и на что-то надеялась. Ее не радовала жизнь в родном доме, в родном городе, она все хотела уехать, а куда — не знала сама. «Глотнуть свежего воздуха, — твердила она, сердясь на мать. — Уеду, а там видно будет». А бабушка строго спрашивала: «Зачем это? Валяться на чужой кровати, на чужих простынях? Не смей и думать об этом. Закроешь мне глаза — тогда пожалуйста, на все четыре стороны». И тетка Ира шептала Юре, не плача, а, наоборот, устремив на него сухие и воспаленные глаза: «Я как птица без крыльев. Нет, какая там птица, просто курица, несчастная, жалкая курица, которой перевязали крылья, чтоб не перелетела через забор на соседский двор».

— Она просто изнемогает без любви, — шепотом комментировала ее настроение, ее душевное состояние Лялька. — Любовь… Ты, Юрочек, еще не понимаешь, что это такое — потребность в любви…

— Почему? Я понимаю…

— Ну, откуда же?.. Ничего ты не понимаешь. Хоть бы Валя поговорил с тобой. Все-таки ты растешь без отца…

И дядя Валя, видимо нашпигованный и настроенный женой, как-то, когда остались вдвоем, краснея и пыхтя, промычал:

— Ты того… брат. Курево, я надеюсь, тебя не соблазняет или тем более, упаси бог, алкоголь… Но… я все-таки вместо отца в известном роде, так ты уж не подводи меня. Как друга прошу… У баб, у женщин, должен тебе сказать, бывают дурные болезни…

Вид у дяди Вали был такой жалкий, что Юра засмеялся.

— Вы, дядя Валя, не беспокойтесь. Ничто мне не угрожает.

Дядя Валя очень обрадовался:

— Ну и прекрасно. И не влюбляйся почем зря… Хотя ты, если пошел в отца, будешь серьезным. Это я, стыдно сказать, готов был бежать за каждой козой…

Тут уж Юра захохотал. На его смех выскочила Лялька.

— Ну, поговорил, поговорил, предостерег? — обрадовалась она. — Ну и прекрасно…

— Юра очень благоразумный мальчик, — похвалил дядя, вытирая взмокший лоб.

Но Лялька не поверила.

— Ну, нет, — сказала она. — В тихом омуте черти водятся. Это натура, которая глубоко и сильно чувствует…

Польщенный Юра неопределенно пожал плечами: «Думайте как хотите, но, конечно, я глубоко и сильно чувствую…»

Он нагнетал, накачивал, как накачивал насосом колесо на велосипеде, свои чувства к Люде, смотрел на звезды, думая о ней, попытался сочинить пьесу для их школьного кружка и написать специально для себя роль, играя которую он мог бы со сцены все сказать Люде о ее коварстве. Но жилось ему весело, он ходил к соседям играть в волейбол с большой компанией своих сверстников, ездил с теткой на велосипеде по окрестностям, и страдания его затихали. Но когда он вернулся домой, опять стало у него неспокойно на душе. Люда загорела, выросла, таким же движением плеча, как и Лялька, стала поправлять бретельку на лифчике. И Виктор стал другим, рослым, плечистым, почти не скрывал, что курит. Все они за это лето перестали быть детьми.

Мать, почуявшая перемену в Юре, стала тревожиться, когда он вдруг умолкал и задумывался, хотя у него и раньше была привычка уходить в себя. Но тогда мать только смеялась: «Опять сон наяву видишь?» Теперь она чего-то боялась.

Но как ни глубоко был погружен Юра в свою жизнь, в свои переживания, он не мог не заметить, что мать тоже переменилась.

— Ты что? — спрашивал он. — Заболела?

— Здорова я, Юрочка. Так что-то…

Он знал, что фабрика, на которой работает мать, включилась в соревнование. Ткацкий цех был передовым на фабрике, а мать была по всем показателям впереди всех. Поговаривали — матери об этом намекнули, — что если цех и фабрика опять завоюют республиканское знамя, то предприятию будет оказана честь выдвинуть кандидата в депутаты от их избирательного округа, а тогда… догадывайся, Полина, сама, что тогда будет…

Она не догадалась. А когда объяснили, не поверила. Закричала: «Что вы, что вы!» А потом, когда ее вызвали в партком, снова и снова зачем-то расспрашивали о ее жизни, проверили анкетные данные, когда сказали: «Ты разве сама не знаешь, что у нас много в правительстве рабочих, да что много — большинство», — она начала верить.

Дома осторожно рассказала Юре, только заклинала его никому не передавать, не сболтнуть, это же государственная тайна.

— Видишь, Юрочка, — сказала она, чуть не плача от умиления, — значит, есть правда. За всю мою жизнь, за то, что работала самоотверженно, честно, себя не жалела, вышла мне награда. Не знаю только, как я все переживу, выдержит ли мое сердце такое переживание…

— Мам, если тебя вызовут в Москву, — попросил Юра как будто в шутку, — ты и меня возьмешь, ладно? Очень мне хочется побывать в Кремле. А оттуда, может, и к бабушке вместе двинем? Представляешь, как они удивятся!

Она совсем как девочка стала, его мать. И плакала, и смеялась, и песни тихонько пела, и решила, что ей нужно срочно улучшить почерк: каждый день подолгу, высунув язык набок, как первоклашка, списывала из газеты трудные слова. А на работе! Там она как яркий факел горела — так старалась. Похудела даже.

— Нет, Юрочка, — все-таки говорила она, сомневаясь, — не перенесу я этого, не выдержу…

А он смеялся:

— Как не стыдно, ты ж будешь государственный деятель, а такая трусиха. Возьми себя в руки. Смелее…

— Был бы жив Коля, вот кто бы порадовался за меня. И порадовался бы, и поддержал…

Она совсем утратила покой. Как-то глубокой ночью разбудила сына.

— Юра, — говорила она, расталкивая мальчика, — а если законы будут принимать, то и я, значит, буду принимать?..

— А как же, — пробормотал сонный Юра.

— А если я не пойму, не разберусь?

— Ты же не одна. Там много людей будет.

— Все-таки… — покачала головой Полина. — Юрочка, так хочется, чтобы народу жилось хорошо. Трудно ведь люди живут, трудно…

— Это временно, мама, — сказал Юра. — Ты что, не читаешь газет?

— Нет, не верю я, что меня так высоко поднимут, совсем простого человека. За что? Разве мало таких, как я…

— Ну и не много, — проворчал Юра. — Дашь ты мне поспать, мам, или не дашь?

— Юрочка, — сказала Полина, тоскуя, — ты уж прости меня, Юрочка. Но я ведь одна. Нету у меня друга, кроме тебя, сынок. А я все думаю, никак не усну. Может, это оттого, что луна в окошко светит, но не спится мне.

Юра тоже сел на кровати, сбросил тонкое одеяло и, чуть ежась от ночной свежести, посмотрел на мать:

— Мам, а если спросят тебя, какой бы ты закон хотела ввести, что бы ты ответила?

Она подумала.

— Ах, Юрочка, всех женщин сделать счастливыми — вот моя мечта…

Юра удивился. Спросил:

— Надо же. А как?

— Не знаю, — честно созналась мать. — Но только женщине так нужно счастье в жизни…

Юра уточнил:

— Любовь?

— Может, и любовь, не знаю.

— А мужчинам? Мужчинам что, не нужно счастья?

— Мужчина все-таки погрубее характером…

А потом как-то случилось, что в цех приехал фотограф из центрального журнала, фотографировал работниц и мастеров, опять спрашивал и записывал все данные. Мать в тот день пришла с работы поздно, все, оказывается, давала сведения и рассказывала о себе.

— Он еще и такой снимок сделал, — хвалилась она, — мы стоим вдвоем с Машей, я будто ей рассказываю и показываю, передаю опыт. Очень мне было лестно…

Но потом, когда журнал вышел, портрета матери там не оказалось, а снимок Маши был на обложке, во всю страницу, в красках.

— А глаза у Маши как живые, надо же! И рот, — захлебывалась от восторга Полина. — И щечки ее румяные. А родинки почему-то не видать, загладили, — радовалась и гордилась она. — Это надо же, такое сходство…

С портрета, в сущности, все и пошло. На фабрике как будто впервые увидели Машу. И из ЦК комсомола республики приезжали на нее поглядеть: что, мол, за жемчужина у них вдруг нашлась, что за роза расцвела в их саду?

Мать ликовала и посмеивалась:

— Не замечали, пока их не ткнули пальцем. Не знают даже свои молодые кадры. Думали, что, кроме меня, на фабрике и людей больше-то нет…

Но с предвыборного собрания, когда кандидатом в депутаты была выдвинута, как лучшая молодая работница, не она, а Маша, мать вернулась убитая. Но молчала. Делала вид, что ей безразлично, и только через несколько дней сказала сыну:

— И все-таки по работе Маше еще далеко до меня. Она и лишнюю нитку не заведет, как я. И станок не разгонит. Руки еще не те… И я ведь их не просила. Я ведь не думала никогда, не смела и думать, и надеяться, они же мне сами сказали. И анкету с меня списывали. Нет, Юра, правды, нету… — А потом она как будто спохватилась: — Это я, детка, сгоряча, не подумав сказала. Видно, так надо…

— Она должна была отказаться, если имеет совесть, — решил Юра.

Мать не спросила: «Кто?» Поняла. Откликнулась живо:

— Что ты, разве от такого отказываются?

И в голосе ее было столько затаенной боли, столько выстраданного, что Юра понял, как ей трудно улыбаться и делать вид, что все правильно. «Правильно, так и надо, и я очень, очень рада», — было написано в горделивом взгляде Полины, пока она находилась среди людей, на фабрике. Только от него, от Юры, мать не смогла утаить то, что переживала на самом деле.

— Несправедливо, — повторял Юра.

И вдруг почувствовал себя маленьким и беспомощным. Вот все хвалился, что горло перегрызет всякому, кто обидит мать, а тут…

— Мам, я напишу, я…

— А что писать-то, на что жаловаться? Воля народа.

— Да какая там воля народа, народ-то при чем?..

— А при том, что народ молчал, не возражал. Когда уж за Машу проголосовали, некоторые спрашивают: «Полинка, что ж не тебя?» Но я не скажу, — она опять нашла в себе силы, — Маша Завьялова дорогого стоит… Перспективная.

— А что стоит-то, что? Ты на сорока восьми станках работаешь, а она на тридцати…

— Там виднее, — мать показала куда-то ввысь, под звезды, где сидел, как ей казалось, весь треугольник — и директор, и завком, и партийная организация. — Да и к чему мне это? — покривила она душой. — Маша молодая, свободная, грамоты у нее побольше моего, она куда надо поедет, где надо смело выступит, а у меня ребенок…

— Не маленький ведь, не грудной, — вскинулся Юра. — Что ж, я один не останусь?..

— Еще свяжешься с хулиганьем, не приведи бог.

— Ты скажешь!

— Безмужняя я, не тот авторитет…

— Как же не авторитет? У кого ж тогда авторитет, если не у тебя?

— Нет, Юра, не подходящая я для такого дела, устала я, переживала много, силы уже не те… Нет, ни к чему мне это…

А все-таки он слышал ночью, как мать вздыхает и плачет. И с работы стала приходить тяжелой, усталой походкой, словно по пуду глины на туфлях несла.

— Ноги у меня гудят, болят у меня ноги…

Юра наливал в таз горячей воды, снимал с матери туфли, стаскивал прилипшие чулки. Подавал чистое полотенце.

Мать слабо возражала:

— Ты что же чистое полотенце подаешь? Мало тебе стирки? Давай что погрязней.

Сын упрямо стоял на своем:

— Я же стираю научно. Все у меня основывается на разности температур воды.

Полина целовала Юру в макушку.

— Ты для меня милее всего на свете. Только смотри, не отворачивайся от матери. Выучишься, скажешь: «Это что за такая неграмотная старуха, квадрат суммы не знает…»

И сама первая начинала смеяться.

Но смех у нее стал совсем другой, не звонкий, не рассыпчатый, а так — короткий смешок.

Все в Юре возмущалось. Но он не знал, куда кинуться. Ну как хлопотать или заступаться за родную мать? Некрасиво это… Ну, а будь она чужая, тогда что… тогда бы он прошел спокойненько мимо несправедливости, смолчал бы, проглотил? Где же его принципиальность?

Он решил посоветоваться с Людиным отцом: тот был на какой-то крупной работе в профсоюзах, домой частенько приезжал на машине, носил тяжелый портфель, Юра подстерег его у калитки.

— Ты к Люде? Заходи…

— Я к вам.

И, запинаясь, стал рассказывать.

Сосед пожевал губами. И тут же, у калитки, больше не приглашая Юру в дом, всем своим видом выражая, что удивлен бестактностью Юриного вопроса, ответил:

— Это тонкий вопрос, я тебе скажу. Политический. Мы живем в плановом государстве? В плановом. Понятно? Нам подсказали, что хорошо бы выдвинуть молодую работницу, комсомолку. А твоя мать разве молодая работница? Нет.

— Она работает лучше всех.

Людин отец сказал строго:

— Ну и что? Весь народ отдает свои силы на мирное строительство. Было собрание, народ сказал свое слово. Это же не при капитализме, где душат демократию. Я удивлен: ты что, не комсомолец?

— Комсомолец.

— Удивляюсь, — еще раз пожевал губами Людин отец. И вошел в калитку.

— Она одна работает на сорока восьми станках! — крикнул Юра.

Но Людин отец уже шел к дому, грузно ступая по кирпичной дорожке. Старая, толстая, как шар, собачонка встретила хозяина угодливым хриплым лаем.

Выскочила Люда.

— А, Юрка! Ты ко мне?

— Нет, — резко ответил Юра. — Я просто мимо шел…

Люда пожала плечами, повернулась, унесла свои загорелые руки, домашнее платье в цветочках, свою косу.

Юра остался один. Уши у него пылали.

Вот обещал горло за мать перегрызть и не перегрыз. Отступился. Слово давал не забывать ее, а увлекся драмкружком, Людой с ее капризами и не заметил, не распознал, как тяжело матери в одиночестве нести свою обиду. Что же будет, когда он станет взрослым, начнет жить самостоятельно, когда сам будет бороться за свое место под солнцем, искать настоящее дело? Он ведь не мещанин, чтобы жить ради куска хлеба.

Мать вот говорит — закон жизни. Но закон ли?

Он часто думал об этом, когда попадал в тяжелое положение, уезжал к родне и оставлял мать одну или отправлялся в туристские походы с товарищами. В праздники его звали на гулянья и вечеринки, и мать, грустно улыбаясь, уговаривала его:

— Иди, иди, сынок, не сомневайся. И я куда-нибудь в гости соберусь, меня многие звали…

Но он-то знал, что она никуда не пойдет. К семейным — стеснялась, к молодым женщинам — тем более. На складчину жалела денег. Да у нее и платья выходного не было. И все-таки он позволял себя обманывать.

— Раз так, тогда пойду, — кривил он душой. — А то могу и не идти, не больно надо…

Но все-таки уходил.

Новый год он обычно встречал вместе с матерью. Покупали бутылку сладкого вина, Полина жарила в хлопковом масле пирожки с мясом или с вареньем. Звали к себе по старой памяти Катерину Ивановну. Та совсем одряхлела, но по-прежнему молодилась, завивала свои реденькие, выцветшие волосы, надевала на плечи кружевной шарф. Все такая же была жадная на удовольствия, на вкусную еду, все так же любила посплетничать и вызнать всю подноготную.

— Ну, Юрочка, в кого же ты такой беленький? — вспоминала она. — Ни в мать, ни в отца…

Юра из вежливости смеялся. И мать заливалась.

— Потемнел у него волос, Катерина Ивановна, — сожалела она. — А сам он все такой же любознательный, как был, все стремится к науке…

Катерина Ивановна приносила с собой гитару, и они с матерью пели. Катерине Ивановне больше удавались старинные романсы, мать любила комсомольские песни.

А когда Юре сровнялось семнадцать лет, он вдруг спросил под Новый год:

— Мам, ты не против? Меня зовут в компанию, неудобно отказываться… Скидываются по сотне с пары. Но деньги у меня есть, еще те, что бабушка прислала.

Полина ответила не сразу. Как это с пары? Значит, Юра пригласил девушку? Она спохватилась:

— Как же, как же, Юрочка, я тебе всегда говорила, что надо жить среди людей, в коллективе…

Потом он окончил школу, пошел работать. Потом готовился к экзаменам и провалился. Мать не поверила.

— Как же так? — недоумевала она. — Может, они думают, эти экзаменаторы, что за нас и заступиться некому? Все-таки наш отец погиб на фронте, а я всю жизнь перевыполняла план. Нет, я пойду…

Она сдернула с вешалки свою жакетку.

— Мама, не ходи. То родители, то я… При чем тут я, если у вас заслуги?

Но мать не хотела даже слушать. Твердила свое:

— Они откажут — я к Маше пойду. Она теперь большой человек, в отдельном кабинете избирателей принимает…

— Вот к ней ты уж не смей ходить! — закричал Юра. — К ней — ни за что… Если бы не она, может, ты сама сидела бы теперь в том кабинете.

— В кабинете? Я? Да что бы я делала в кабинете-то, ты подумай… Каракулями своими писала? Нет, я уж лучше у станка… Но к Маше пойду…

— Не надо унижаться.

— Как это унижаться? — рассердилась мать. — Я свое прошу, у своего человека…

Но Маши в городе не оказалось, уехала куда-то по делам. А Юру призвали в армию. Мать писала ему часто, почти ежедневно. Товарищи думали — это девушка пишет, подшучивали: вот влюбленная по самые уши. Настырная какая, осуществляет контроль. Она у тебя без десятилетки, что ли, — почерк какой корявый. Юра злился на мать, досадовал, хотя ее письма всегда читал по многу раз. И иногда даже терся щекой о простенький конверт, вроде чувствовал материнское тепло.

Люда писала редко. Примерно на три-четыре его восторженных письма приходило одно ее — коротенькое, сдержанное. Она два года подряд ездила экзаменоваться В Ленинград и оба раза в институт не попала. Сидела теперь дома, хандрила, училась вязать.

Юра не мог никак уразуметь из ее писем, как же она относится к нему. Спрашивал — она вроде вопроса не понимала. Тупая, что ли? Высокомерная? Хитрая? Он спрашивал про Виктора. Нет, с Виктором она не встречается. Виктор работает на заводе, там же и играет в заводской самодеятельности. Для нее такой путь невозможен, это — вчерашний день. Все или ничего — так она считает. А Виктор, кажется, за кем-то ухаживает. «Что же, это тебя совсем не интересует?» — «Нет, не интересует, — отвечала Люда, — у меня другие планы на жизнь». — «А какие?» Она не объясняла. Поджаривала бедного Юру на медленном огне.

Домой после военной службы он в полном смысле слова полетел. На самолете. Поездом хоть и дешевле, но долго ехать. Казалось, умрет от нетерпения. Даже мать, никогда не укорявшая Юру, удивилась:

— Что же ты? Ты же мог бесплатно проехать по военному литеру. У тебя, Юрочка, ни полуботинок, ни костюма. Вон какой широкий в плечах стал, из всего вырос.

— Э, мама, пустяки, — беспечно отозвался Юра. — В Средней Азии тепло, я и в ковбойке пока прохожу, без пиджака. Не знаешь, Люда не уехала? Хочется школьных друзей повидать.

И побежал к Люде. И стал ходить к ней каждый день. И старался наладить отношения с ее отцом и матерью. И долго, ослепленный, ошалевший от радости, что дома, что нету армейской муштры, что Люда улыбается ему загадочно и смотрит в его глаза своими прищуренными черными большими глазами, верил, что все будет хорошо. Той толстой, как шар, собачонки у Люды уже не было, жил щенок, лопоухий, неловкий, на разъезжающихся крупных лапах. Щенка старались приучить к конуре, к цепи, чтобы не топтал клумбы, не таскал пыль в дом, на ярко выкрашенные полы. Щенок скулил и плакал, а когда его отпускали, визжал от счастья, прыгал, лез к людям, тыкался мордой в колени и всем мешал. Как-то Юре вдруг показалось, что и он тут не на месте — всюду тычется, всему радуется, всем мешает. То к обеду как раз угодит, то к вечернему чаю. Аппетит у него был молодой, здоровый, быстро уминал все, что ставили перед ним. Даже мать сказала: «Может, это неловко, Юрочка, что ты так часто к ним ходишь?» — «Нет, мама, они душевные, они рады». Но задумался: а рады ли? А тут еще Катерина Ивановна подсиропила: мол, если Юра женится на Люде, тогда можно считать, что жизнь его устроена. Родители люди обеспеченные, с большим положением, не дадут зятю пропасть. «Вы что? Вы думаете, я из-за этого?» Юру как громом ударило. Он стал вглядываться, всматриваться. Как будто протрезвел, проснулся. И вдруг сразу увидел, что между ним и Людой с ее родителями лежит пропасть.

И даже не потому, что жили они как-то очень уж зажиточно, но все трое — и отец, и мать, и сама Люда — были сытые, холеные, уверенные в своих правах, а Юра был колючий, ершистый. То вспыхивал, то обижался, то болтал что не надо, не подумав.

Усадят его за стол, начнут угощать, а он брякнет:

— И где вы все это достаете? Где берете? Мы с мамой просто ничего такого не можем купить…

Поначалу Людина мама добродушно улыбалась.

— Мы и вам можем уделить, мы не жадные. Мы не такие, чтоб только себе, мы и людям делаем. У нас большие знакомства…

— Знакомства, знакомства! — закапризничала Люда. — Туфли обещали красные, а где они?..

— Не все сразу. Так ты, Юрий, спроси у матери, что надо, постное масло или еще чего, — нам идут навстречу. Одним словом, жаловаться нельзя, уважают нас…

— Ну, зачем же? — смутился Юра. — Как все, так и мы… Мама ловчить не умеет, бесхитростная она…

— Ну, мы тоже не самые хитрые, — сдерживая раздражение, отозвался Людин отец. — Ты что, за уравниловку?

— Не за уравниловку, но все-таки…

— У тебя, у мальчишки еще, были этакие демагогические замашки…

Юра даже рот разинул. Выходит, он помнит? Ну что ж, Юра тоже помнит тот разговор у калитки, он может найти, что ответить. Но вмешалась Люда, пошутила, перевела разговор на другое. Вроде все остановилось на шутке, до схватки не дошло. И частенько, когда появлялся Юра, а Людин отец был дома и сидел за столом, грузный, с чисто выбритой, как бильярдный шар, лоснящейся головой, тот начинал с шутки:

— Ну как, Юрий, за что ты нас сегодня пропесочивать будешь? Что ты еще плохого в нашем городе заметил? Может, на каком-нибудь предприятии не выполнили план, не дымила труба в котельной?

Юра смущался:

— Нет, заводы работают.

— И трамваи не стоят, ходят?..

— Ходят, — смеялся Юра. — Я сегодня с утра по магазинам мотался — обои искал. Комнату хочется оклеить. Так разве купишь без этого… — Юра выразительно двигал пальцами, как будто держал в них деньги.

Хозяин отодвигал цветастую пиалу с зеленым чаем. Говорил наставительно, игнорируя Юрин жест:

— А почему нет обоев? Потому, что народ живет лучше, богаче. Ремонтируется…

Людина мать все-таки брала сторону Юры:

— Юрка верно говорит, продавцы совесть потеряли. — И простодушно советовала: — А ты попроси Федора Петровича. Он позвонит директору…

— Я? — вспыхивал Юра. — Да с какими глазами я мимо людей пройду, вы что? То возмущался, а то сам…

— Как знаешь, как знаешь. — Федор Петрович углублялся в газету. Потом смотрел поверх очков. — А в газете вот пишут, какая культурная у нас торговля…

— Они напишут, еще бы! Если нашу городскую газету читать, так мы уже давно в раю живем…

— Потому что обобщают, перспективу видят, а ты… Послушайся меня, Юрий, открой глаза пошире, вглядись. У вас политграмота в армии не велась, что ли?

— Велась.

Люда больно щипала Юру за руку. Он умолкал.

Но стал заходить к Люде тогда, когда отца не было дома. А если заставал, то от чая отказывался, ждал Люду в палисаднике, неподалеку от конуры. Щенок подрос, присмирел, гремя цепью, подползал к Юре, опрокидывался на спину, блаженно поднимал лапы. А Юра прутиком щекотал ему толстый живот.

Люда упрекала:

— Какой-то ты невоспитанный, Юра, тебе первое удовольствие затеять свару. Папа больной человек…

— Да вовсе мне не хочется затевать свару, — уверял Юра.

— Тогда ты просто глупый. Ты прямо как нарочно…

Юра обещал быть осторожнее, сдержаннее. И многого добился. Играл с Федором Петровичем в поддавки.

— Просто идиотская игра, — жаловался он Люде. — Ну как это играть на проигрыш? Поддаваться? Нет, я всегда и во всем за атакующий стиль.

Юру зачислили в институт, он уже съездил с первокурсниками на уборку хлопка, а как только к ноябрьским праздникам вернулся домой, тут же пошел к Люде. И был приглашен к праздничному столу. И опять, позабыв за месяц все, чему учила его Люда, он воскликнул, когда его очень уж усердно стали угощать:

— Вот это да! Натюрморт, а не стол! А мама говорит, что к празднику ничего такого в магазине не было…

Людин отец не выдержал, сказал утомленно:

— Ты что это все критикуешь, Юрий? Все намекаешь. Критиковать легче всего. Но критика должна помогать, а не разрушать. Конструктивной должна быть, понял? — Он брезгливо вытер жирные руки о полотенце, заботливо поданное женой, отодвинул от себя тарелку с пловом. — Испортил ты мне аппетит, сорвал праздник…

И ушел к себе. Людина мать, скомкав в сердцах полотенце, тоже выкарабкалась из-за стола.

— Надо же, — сказала она со страданием в голосе, ни к кому не обращаясь. — Человек работает, не щадя себя, захотел в праздник в кругу семьи покушать плова — не дали. Что за люди…

— А что я такое сказал? — недоумевал Юра. — Я же правду сказал…

Люда делала вид, что ее нисколько не трогает все, что случилось за столом. Но заметно поскучнела. Увела Юру в садик. Потом пожаловалась на головную боль и отказалась идти в кино, как было намечено.

И вообще как-то постепенно отдалилась от него, отошла. Он часто по вечерам прогуливался мимо дома — она не выходила. Только за тюлевыми занавесками мелькала ее тень.

А вскоре стало известно, что она опять едет в Ленинград. Хотя до экзаменов далеко, но она будет там готовиться. Ленинградские репетиторы все-таки не чета местным.

И вот тут-то опять появилась совершенно забытая Юрой Оля Копейкина. Встретилась в парке имени Тельмана, на широкой аллее, где Юра бродил в отчаянии, в тоске. Как из-под земли выросла. Взрослая стала, похорошела, стройная.

— Копейкина, это ты? — заморгал, не веря себе, Юра.

Оля с откровенной радостью уставилась на него.

— Юрочка!..

— Смотри, какая стала…

Они пошли вместе по аллее, засыпанной, как ранеными сердцами, увядающими кленовыми листьями, и все не могли наговориться, навспоминаться. И Юре даже показалось, что это к ней, а не к Люде он стремился все долгие месяцы в армии. Он не понимал, что просто истосковался, жаждал любви. И огорошил мать, сказав ей через месяц-другой:

— Мама, я женюсь…

— Не рано ли, Юра?

— Мама, у нее, может быть, будет ребенок.

— Какой же тогда разговор?! Но я рада, очень рада, Юрочка. Я и сама рано родила. Что же, трое взрослых — ребеночка не вырастим?

— Может, мне бросить институт или перейти на вечернее?

— Учись, Юра. Был бы отец жив, разве он бы оставил тебя без образования? Теперь тем более нужно образование, если ребенок…

— Ах, мама, — сказал вдруг Юра, — все я с тебя беру и беру, когда уж я тебе помогать буду…

— Было бы с чего брать, — засмеялась мать. — Ну вот, значит, и я буду бабушкой. Быстро…

Юре вдруг так тошно, так стыдно стало, что после возвращения из армии он как-то отдалился от матери, даже не расспросил толком ни о чем, не вник в ее дела. Он и дома-то почти не бывал, приходил после свиданий поздно, голодный как волк. Съедал на кухне ужин и заваливался до утра. Утром, сонный, убегал в институт.

— Мама, а тот твой знакомый, ну, Яков Иванович, он что, работает еще?

— Работает, только совсем оглох…

— Ты не жалеешь, что не вышла за него?

Мать ответила уклончиво:

— Вроде бы не жалею…

— Правда, чем за чужим стариком ухаживать, — бодро сказал Юра, — лучше понянчишь внука…

Полина пожала плечами:

— Все-таки была бы своя семья…

— А я? А мы? — обиделся Юра. — Разве мы не одна семья?

— Жизнь покажет, — дипломатично ответила Полина.

— Ничего жизнь не покажет. Мы были и будем одна семья.

Но так ведь только говорится.

Оля вовсе не стремилась поселиться вместе со свекровью. Да и как жить-то троим в одной небольшой комнате? Поселились временно у Олиных родителей, но у них тоже было тесновато. Сначала Юра прибегал к матери чуть ли не каждый день, жадно набрасывался на еду, — видно, стеснялся есть у тещи. Потом стал ходить пореже, а если являлся, то вместе с женой, и матери казалось, что это не сын Юра, а гости пришли. Она угощала, суетилась, старалась как для чужих, а удовлетворения не было. Она привыкла жить с Юрой одной жизнью, рассказывать ему любую мелочь, все, что стряслось у соседей или случилось на производстве. А тут начала стесняться: не скучно ли невестке слушать ее рассказы? Спросила как-то у Юры — он ответил невнятно. Она поняла, что скучно, и стала отмалчиваться.

И Юра при встрече разговаривал то преувеличенно бодро, то чуть снисходительно, как бы ища, о чем спросить, какую беседу завести. Иногда спрашивал без особого интереса:

— Ну как там Завьялова? — И пояснял в который раз жене: — Она ведь мамина ученица, наша знаменитая Завьялова…

— А что? — послушно отзывалась мать. — Она у нас теперь заместитель директора. Вечерний институт кончает. Очень ценный работник.

— Не зазналась? Встречаешься с ней? — расспрашивал Юра, хотя прекрасно все знал.

— Да вот только на днях с праздником поздравляла, я тебе говорила, ты что, забыл?..

— Она поздравляет маму со всеми праздниками, — ответил Юра, не то хвастая перед женой, не то отдавая Завьяловой справедливость, — что правда, то правда…

— Ну как же, я ведь ей не чужая. И годами ее постарше…

— Все-таки, — возразила невестка, — многие охотно забывают, где их корни и кого они за что должны благодарить.

— За что же ей меня благодарить?..

— Она тебе, только тебе, если хочешь знать, всем обязана… Эх, мать, если бы не твоя скромность… — вырвалось как-то у Юры с такой досадой, с такой болью, что мать перебила его и сказала недовольно, даже рукой провела, как бы подводила черту раз и навсегда:

— Да нет, Маша помоложе была, пограмотнее, это закон жизни, что она обогнала. Она учиться вот пошла на вечерний, а я уже устарелая, не такая ловкая, не такая восприимчивая стала… Да что теперь вспоминать, когда все было-то…

Невестка вздохнула:

— Да, но и у вас, и у Юры все могло бы сложиться совсем по-другому, вся ваша жизнь.

Мать развела руками, как будто в чем-то была виновата. Но сказала:

— Я своей жизнью довольна, а вы… вы оба здоровые, с руками, с ногами, вы уж сами за себя боритесь…

— Мам, ты что? Мам, ты не так поняла… — испугался Юра. И стал целовать мать. Как когда-то. И Полине так сладко всплакнулось у сына на плече.

А невестка отозвалась гордо, но с ехидцей:

— Мы и будем бороться. К сожалению, ни на вас, ни на моих дорогих родителей рассчитывать не можем, только на самих себя…

Но это только говорится «на себя». Когда пошли дети, Полина просто на части рвалась: то бежит к молодым пеленки стирать, то в консультацию за прикормом, то после ночной смены гуляет с детьми, клюет носом около коляски. Все белое, все накрахмаленное. Невестка очень любила чистоту. Иногда даже прикрикнет на Полину: «Полина Севастьяновна, вы что? Вы же не ту кастрюльку взяли. У детей своя посуда». Полина не возразит, извинится только, затаит обиду: она ли к внукам не с чистым сердцем? Был бы только лад в семье, мир, были бы детки здоровы… И заработки все свои Полина на молодых тратила, и премиальные, себе ничего не покупала, не шила, — зачем ей?.. Невестка ее радовала тем, что предана детям, любит Юру. А если Юра жаловался, что жена слишком вспыльчивая, всегда отвечала: «Жена у тебя хорошая, цени ее, Юрочка, и уважай… Я на ее выговоры не обижаюсь, она больше меня понимает…»

А потом родственники стали писать, заманивать Юру: у них в городе открывается филиал научно-исследовательского института как раз по Юриной специальности, директор — друг детства дяди Вали, он очень нуждается в молодых кадрах. Приезжай, мол, Юра. Дом большой, пока поживем вместе, а потом и квартиру получишь, у нас большое жилищное строительство и связи есть — дядя Валя как-никак строитель. И у бабушки еще остался авторитет.

«А в школе, где учился Коля, — писала тетка Ира, — пионеры сделали большой стенд, вывесили Колин портрет, его школьный табель, бабушка выступала на пионерской линейке, но очень плакала и не смогла ничего сказать. Приезжай, Юра, я обещала, что ты, как сын героя, придешь в гости к пионерам. Бабушка доживает последние месяцы, хочет видеть твоих детей. И тебя. И твою жену. Все будет твое, Юрочка: и бабушкина старинная мебель, и дедушкина библиотека, мне самой ничего не нужно…»

Юриной жене загорелось ехать.

— Там климат мягче, — твердила она. — Я плохо переношу жару. И мы ведь у них одни наследники…

Мать ехать отказалась.

— А я жару люблю, — говорила она. — Привыкла. Тут я своя, а там ни богу свечка, ни черту кочерга. Кому я там нужная…

— Мама, а мне? — обиделся Юра.

Мать сказала задумчиво:

— Интересно получается… то не знали тебя, отказывались, а то им самый желанный стал… Да и они, я вижу, для тебя очень желанные…

— Может, не ехать? — спросил Юра. — Я ведь еще ничего не решил, мама.

— Как же не ехать? Все-таки работа хорошая и дом…

Невестка пообещала:

— Мы будем приезжать к вам в отпуск… или вы к нам…

Но легко сказать — ехать в такую даль. Дорого. Детей, когда чуть подросли, правда, присылали в гости на целое лето — на клубнику, на урюк, на помидоры и виноград. Полина тогда брала за отпуск деньгами, только бы получше принять внуков. Иногда Юра устраивал себе командировку, прилетал за детьми.

Но это случалось не каждый год.

Когда мать вышла на пенсию, он снова позвал ее к себе. И снова мать отказалась жить вместе. Юра не настаивал. Но мать любил, писал ей, присылал фотографии и ленту для магнитофона, на которую записывал голоса детей, их песенки, стихи или просто разговор. Магнитофона не было, ленту Полина ходила слушать к соседям. Все собиралась завести собственный, да деньги у нее не держались: то давала взаймы, то собирала своим большую посылку — сабзу, сухие фрукты, даже варенье. Накладывала в полиэтиленовые мешочки, потом заколачивала в деревянный ящик.

Невестка, получив посылку, угощала соседей.

— Опять Юрина мама прислала, а у нас еще прошлогоднее есть, не съели. Она много кладет сахару, чтоб погуще было. А я густое не люблю…

— Ну, все-таки, — говорили соседки, — она мать, она от чистого сердца…

— Все молит Юру приехать в отпуск, пожить у нее, — с досадой говорила невестка. — Конечно, она скучает, но у Юры пошаливает сердце, разумнее выхлопотать путевку в Кисловодск, подлечиться. Он любит путешествовать, ну что ему за интерес сидеть там на одном месте…

…И вот Юрина мама умерла.

Когда он выбрался наконец полететь в Среднюю Азию, была уже глубокая осень, шли дожди. На аэродроме и в Москве, где была пересадка на другой самолет, все застилала серая пелена тумана. И не верилось, что через несколько часов снова будет лето, зной, сухая, горячая пыль. Настроение у Юры было паршивое, томило чувство вины. Он отодвигал шторку, глядел в оконце, где плавала и клубилась неопределенная масса облаков, напоминая Юре бесформенные горы хлопка, которые он не раз видел на уборке. Он и школьником ездил собирать хлопок, и студентом, и даже инженером.

Пассажир, сидевший рядом, перехватил его взгляд:

— А хлопка у нас в этом году много…

Юра почему-то стал объяснять, зачем и куда летит, стал жаловаться на то, что жизнь проходит слишком быстро, ничего не успеваешь осуществить из того, что задумал: вот была мать, были надежды, и вот матери не стало. Он снова с горячностью стал объяснять, каким хорошим человеком была его мать, каким скромным, всю жизнь работала, ничего, кроме работы, не знала. А для чего? Сладкого куска никогда не съела. Имя ее гремело в послевоенные годы. «Вы, может, помните по газетам? По местной печати?» Но собеседник не помнил, нет. Не его это специальность ткацкое дело, не помнит, не следил.

Сколько в ней было деликатности, твердости духа, нравственных сил. Как-то, когда еще жили в родном городе, Юра поссорился с женой и пришел к матери. С портфелем, в который сгоряча сунул зубную щетку и полотенце. Пришел один, как давно не приходил, внешне веселый, и Полина тоже повеселела, легко, как когда-то бывало, со смехом, с шутками стала рассказывать сыну про дела на фабрике. Как раз поступило новое оборудование. Зейкулов давно уже ушел на пенсию, мастер был новый, с дипломом. И Полине он очень нравился. Уважал ее, ценил, советовался с ней. Но Юра слушал рассеянно. Все еще вздрагивал, вспоминая ужасную семейную сцену, пил стакан за стаканом крепкий чай, выходил покурить. И мать через силу, нехотя сказала:

— Иди, сынок, поздно…

— Як ним не пойду. Я заночую у тебя, можно, мама?

— Нет, нельзя. Муж должен ночевать там, где жена.

Юра ушел неохотно, но вместе с тем и радостно, потому что чем больше он распалялся и жаловался на жену, тем больше его тянуло домой, тем острее хотелось скорее помириться. Он знал, что Ольга не спит, нервничает.

Он не скоро пришел снова к матери, но потом, когда все уже устоялось и забылось, все-таки пришел. На обеспокоенный взгляд Полины ответил непонимающим взглядом, а сам вспомнил, как когда-то ему хотелось, чтобы Полина понравилась родне, он все расхваливал ее тетке Ире, и та сказала: «Я теперь поняла, что главное в твоей маме. Она знает, как правильно жить. Она — сама жизнь. Для нее главное — чувство долга». — «Ну, а что толку? — спросил тогда Юра. — Чего она добилась?..» Ира задумалась. И мотнула головой, отвечая не Юре, а себе: «Нет, у нее есть чувство долга, а это очень важно…» — «Все равно никто не ценит, — с обидой возразил Юра. — Даже я…» — «А ты цени, — посоветовала тетка Ира. — Я вот выгадывала да уступала бабушке — ну и что? Сплю на собственной кровати, всего только…»

Ему хотелось все это выложить матери и сказать спасибо, что не дала углубиться ссоре, пропасти, которая могла лечь между ним и самолюбивой Ольгой, отослала его ночевать домой, но Полина не дала ему высказаться, отрезвила его порыв, попросту предложила:

— У меня плов очень удался, баранинка хорошая попалась, не возьмешь ли с собой? Оля любит баранину…

И Юра тоже просто ответил, как будто его не переполняли высокие слова:

— Ладно, только заверни получше…

Не приняты были у матери пространные разговоры. Жила и жила. Вот когда он с родней съехался, то уставал от разговоров. Исповедовалась перед ним Лялька, жаловалась на свою судьбу Ира, сожалела о своих ошибках бабушка. И даже простоватый дядя Валя, чуть подвыпив, любил поговорить. Юра их жалел, любил, мирил, но стал смотреть на них другими глазами. Будто краска с них слиняла, позолота слезла, не такие уж они теперь были интересные, замечательные, необыкновенные. И он в глубине души был очень рад, когда получил свою квартиру. Устроился просторно, хорошо, а вот не сумел уговорить мать переехать к нему.

Юра даже прослезился. И жила одна, и умерла в одиночестве. Денег у сына не брала, так иногда — подарки. Еще и ему помогала из своей пенсии. А для чего жила? Вот состарилась — и все. И никому не нужна. Никто не запомнил, что была такая…

Сосед не то кивал сочувственно, не то думал о чем-то другом. Все-таки горячность Юры его тронула.

— Вы хороший сын, — похвалил он.

— Плохой, очень плохой…

— Вы хороший сын, — стоял на своем сосед. — Дай мне бог у своих детей заслужить такую любовь. Нынешние дети страшные эгоисты…

Как обиделась и огорчилась мать, когда он, вернувшись из поездки в Ленинград, сказал, что и не думал даже заходить к эвакуированной Лизе: ну для чего, какой ему интерес? «Мама, нельзя же жить прошлым. В Ленинграде такие музеи, такие театры, Товстоногов, балет замечательный, а я потащусь к Лизе?» — недоумевал он. А мать сказала, что живой человек всегда будет ей дороже театра. И сын опять упрямо твердил, что она живет прошлым. И только когда Полина нахмурилась, смягчился: он ведь не последний раз в Ленинграде, о чем тут горевать, все впереди, поедет в следующий раз — и пожалуйста, раз она хочет, зайдет к Лизе обязательно. «Но ты, мама, деспот, ты любишь поставить на своем».

И вот не поехал больше, не сдержал слова, не выполнил обещания. Да, многого он не сделал в жизни, а собирался. Может быть, уже и не сделает того, что все откладывал и откладывал. Он сказал вслух с печалью:

— Пока жила мама, вроде была опора, а теперь сразу на десять лет постарел…

— От смерти никто не застрахован…

— Мне больно потому, что непонятно, для чего она жила…

Из самолета он вышел совсем расстроенный. Воспоминания одолевали. Каждая улица, перекресток, арык, старый дом напоминали детство, маму, несчастную любовь к Люде, товарищей, пережитое. Он сходил на квартиру, нашел соседей, узнал, где нотариальная контора, получил какие-то выписки, ключи.

В домоуправлении — оно теперь объединяло почти всю их улицу — Юра встретил Людиного отца. Тот вроде похудел. На лице обвисли складки. Только пиджак туго сходился на все еще выпирающем животе. Брюки были широкие, немодные, старые. И глаза тусклые. Он так же, как и Юра, пришел за справкой.

— Как живете, Федор Петрович? — безразлично спросил Юра.

— Отдыхаю, нахожусь на заслуженном отдыхе, — ответил тот. И, не дожидаясь вопроса, сам сказал: — Люда замуж вышла, сынок у нее. Жена как раз у них гостит… — И тут же стал жаловаться, что народ пошел неблагодарный, прежнего уважения нету: вот, мол, видите, пришел в третий раз за бумажкой, стою полчаса, жду — никакого внимания, болтает по телефону, хоть бы что… И пригласил Юру: — Ты, Юрий, заходи, я же сочувствую…

— Тороплюсь, некогда, — отказался Юра.

Имущества после матери осталось немного, он все раздарил — кастрюли, ведра, облил слезами материнские платья из штапеля, рубашонки, даже не обшитые кружевцами, простые чашки. Несколько своих тетрадей сжег, даже ту, в которой писал пьесу, просмотрел старые бумаги, кое-что отобрал. Взял материну медаль «За трудовое отличие», значок ударника производства, грамоты, фотографии. Мать сберегла все его старые письма — это он со злостью порвал, а письма отца, совсем уж ветхие, отложил. Обо всем узнал у соседей, расспросил, как умирала, что говорила напоследок. Потом по немощеной, мягкой от толстого слоя пыли улице пошел на кладбище, отыскал, как ему указали, могилу.

Вот тут бы и надо поплакать, но он не мог. Стоял понурый, голодный, усталый от долгого перелета, после бессонной ночи, хождения по учреждениям и хлопот.

Незнакомая женщина убирала холмик, сажала цветы. Он подумал, что это сторожиха, глаза туманились, он плохо видел. Хотел оставить женщине денег, чтобы смотрела за порядком, но та удивилась.

— Что вы, какие деньги? За что? — сказала она почти обиженно. — Я ее ученица. Я Маша Завьялова.