#img_17.jpeg

Виктор входит в купе, милиционер идет за ним. Виктор швыряет рюкзак, кладет теннисную ракетку, опускается на свою скамью. Милиционер пристраивается рядом. Сидящие напротив женщины, старая и молодая, хорошо, даже богато одетые, с интеллигентными лицами, удивлены. Пожилая как будто невзначай передвигает поближе к себе пузатую кожаную сумку, стоящую на столике. Виктор смотрит на нее ненавидяще. «Вот, обратите внимание, — говорит он милиционеру, стараясь усмехнуться, но только зло кривит рот, — попутчицы боятся, думают, что я преступник». Той, что помоложе, неловко. «Никто так не думает», — в сердцах говорит она.

По загорелому лицу милиционера, как легкие всплески ряби на ленивых водах медленной реки, пробегает то недоумение, то жалость, то любопытство. Потом лицо его снова твердеет, становится строгим.

— Ладно, — уже решительно просит Виктор. — Даю слово, что уеду. Да и зачем мне оставаться…

— Лучше уж я дождусь. Как бы опять не уронили себя, — не соглашается милиционер. Он садится поудобнее, подтягивает голенища, любуется новыми, тугими сапогами. — Только, — сомневается он, — есть ли у вас курево на дорогу? Может, сходить купить?

— А если я тем временем сбегу? — дразнит Виктор.

Милиционер обижается.

— Будто я не понимаю, кто вы… — Он вдруг признается: — Я всегда довольный, когда наряд на стадион, люблю… Это высшее из высшего — спорт. — В голосе его сочувствие. — А тут такая с вами неприятность…

— Так вы из уважения сопровождаете меня? Вот как…

Виктор начинает хохотать. Он смеется резко, громко, кадык у него дрожит, и милиционер опасливо тянется к графину с кипяченой мутной водой.

Виктор с трудом останавливается, отрицательно машет рукой:

— Да не стану я пить эту теплую бурду…

Провожающих просят выйти. В вагоне поднимается суета. Кто-то, опаздывая, протискивается с чемоданами, кто-то выходит, кричат проводницы. Гремит радио.

— Ну, бывай, — уже по-дружески говорит милиционер. И трясет Виктору руку. — Конечно, мы обязаны пресекать. Как поют, работа у нас такая. Но душа-то, как положено людям… Тем более я и сам увлекаюсь игрой… — Он показывает бровями на ракетку.

Виктора осеняет:

— Возьмите, мне она теперь ни к чему… так же, как и душа…

Милиционер не может скрыть своих мук, весь вспыхивает. Ему очень хочется взять ракетку, но, кажется, это неудобно. С какой стати человек станет дарить такую дорогую вещь? Он пытается облегчить свою задачу, найти объяснение неожиданной щедрости Виктора:

— Вам что, после соревнования выдадут новую? Положено?

— Душу или ракетку? — Виктор мотает головой. — Я же сказал, они мне больше не нужны. Точка.

И, не дожидаясь, пока милиционер выйдет из купе, ложится на жесткую скамью лицом к стенке. Он не поднимается, когда поезд трогается. И не отвечает, когда проводница спрашивает, нужна ли ему постель. За него решают спутницы:

— Конечно, нужна!

— Так ведь… рубль, — мнется проводница.

Старуха предлагает:

— Пожалуйста, я заплачу.

Виктор не поворачивается, не хочет показывать свое расстроенное лицо, достает на ощупь из кармана серебряный рубль. И подает через плечо. А все-таки замечает, как все три женщины переглядываются. Недоуменно и жалостливо.

Спутница помоложе предлагает:

— Может, вы хотите раздеться, так, пожалуйста, мы выйдем…

Пожилая вторит ей:

— Сон — лучшее лекарство…

— Спасибо, я здоров… — Точным движением он сбрасывает ноги со скамьи, убирает со лба волосы, достает из кармана сигареты. И уходит в коридор покурить.

На душе мерзко, пусто, отвратительно. Мимо скользят поля, чуть тронутые желтизной осени. Хлеб уже убран. По проселочным дорогам, по асфальтированным шоссе проносятся машины. У шлагбаумов дожидаются грузовики. Виктор не видит женщину, несущую гуся в кошелке, мальчишек, машущих вслед поезду, не видит стрелочников и дорожных рабочих в ярких оранжевых жилетах, не видит лесов.

Вот так же он стоял у окна вагона лет десять назад, когда ехал из заключения.

Ничего он тогда не знал — где поселится, где будет работать. Твердо верил в то, что навсегда порвано с прошлым, со всем тем, что было раньше, до того, как он перестал быть отчаянным, удачливым Виктором Труновым, а начал отбывать срок наказания. Он понимал, что с теннисом покончено, хотя вся его прошлая жизнь была именно в теннисе. С самых отроческих лет. С первых успехов…

Но какой же теперь мог быть теннис! Виктор огрубел, стал медлительным, неуверенным в себе. Совсем другой человек…

Да, когда-то ему во всем везло, он привык к этому, не предполагал, что можно жить по-другому. Теперь привыкай, Витя, к иному. Да, раньше ты принадлежал к племени победителей и жил среди них. Потом, в заключении, вокруг тебя были потухшие, побежденные люди, сломавшие свою судьбу, оступившиеся. Кем же ты станешь теперь? Чего ты хочешь? Ведь молодость вернуть нельзя…

И Шуру нельзя вернуть. Он понятия не имеет, где она. Писали ему, что вышла замуж, уехала на Дальний Восток, адреса не оставила.

Так что с Шурой все! Можно подвести черту.

И к матери он не поедет. Пока, во всяком случае. Может, позже, когда устроится…

Но где? Кем будет работать? По какой специальности?

Да, тогда он искренне верил, что навсегда расстался с теннисом и вообще со всем прошлым. Какое там прошлое, у него и настоящего-то тогда не было…

Так и стоял у окна вагона. Мелькал пейзаж: чахлые деревца, болотистая, топкая земля с вкрапленными в нее голубыми выцветшими озерами — такого цвета бывают глаза у старых женщин. Насмотрелся он на эти озера, на эти выплаканные глаза, находился по влажной, чавкающей земле, мечтая о сухих портянках, сухих сапогах. И вот, пожалуйста, он обут в новые дешевые, но крепкие ботинки, на ногах не портянки, а тоже новые, бумажные, яркой расцветки носки. И рубашка новая в клетку, и пиджак, и брюки. Он должен бы всем телом ощутить эту новизну, чистоту, но кожа задубела, что ли, или восприятие притупилось…

А может, ошеломило, оглушило ощущение свободы, возможность самому решать, выбирать. Свобода манила, но и пугала. Робким он стал, что ли… Но это пройдет, должно пройти. С каждым поворотом колес, с каждым часом, полустанком или станцией, возникавшими за окном, его растерянность, скованность понемногу отступали. Конечно, они не могли исчезнуть совсем — ведь была полная неясность в делах, — но зато крепла надежда, возникало безумное желание жить, найти счастье, себя…

А сейчас он снова начинает с ноля. Только стал старше.

…Дверь купе приоткрылась, вышла молодая пассажирка, тоже встала у окна, вглядываясь в даль. Потом спросила:

— Вы в Москву?

— Транзитом.

— На юг? — почему-то обрадовалась она. — Мы вот с Маргаритой Ивановной на юг.

— Нет, в Азию.

Она не поняла.

— Ну в Среднюю Азию. А впрочем, я еще не решил…

Она уже прибралась ко сну, смыла с лица краску, подвязала косынкой волосы, сняла с шеи бусы. Стала проще, некрасивее, но милее. Виктор отметил это машинально. Не понимал, для чего она стоит рядом с ним в пустом трясущемся коридоре, пытаясь завести разговор. Но оттого, что поезд все дальше и дальше уносил его от города, где он так безобразно, так нелепо повел себя, понятие о времени сместилось, и ему казалось, что все, что случилось с ним сегодня, было бесконечно давно, в какой-то другой жизни… Кто он? Где он? Не знает, просто мается в тоске, не спит. И может, так и должно быть, что рядом тоже не спит и сочувствует ему попутчица…

Как будто всегда была эта ночь, и вагон, и темнота за окном, мелькающие станции, и тесное купе, и одна пустая верхняя полка с никому не нужной, сиротливой полосатой подушкой, на которую некому натянуть белую наволочку. Он, Виктор, как-то смирился с тем, что чужая женщина стоит рядом и расспрашивает. Некуда ему было деваться ни от замкнутого, душного, стиснутого в деревянной рамке пространства, ни от грохота колес, ни от этой женщины. Хотя он все еще огрызался.

— Я не любительница лезть в чужую душу, — решилась попутчица, — но по-человечески… Это не любопытство, отнюдь…

— А что? — спросил Виктор.

Она пожала плечами:

— Я не из счастливиц, нет. Я знаю, что это такое, когда плохо. — Она снова пожала плечами. — Из-за женщины, что ли?

— Скорее из-за девочки.

— Дочь?

— Ученица.

Она не поняла. Даже немного обиделась. Думала, что он смеется над ней. Сказала неопределенно:

— Бывает…

Он не стал уточнять. Перевел разговор на другое:

— Почему это вы не из счастливиц? Мужа нет, что ли?

— А разве муж — гарантия счастья?

— Ну, не муж, друг, как теперь говорят.

— Вы отстали от моды. Теперь говорят — рыцарь.

Он помотал в удивлении головой:

— Не слыхал. Рыцарь? Нет, не слыхал.

— Не бываете в женском обществе.

— Это верно, — согласился Виктор. — В женском обществе бываю мало. Не интересуюсь.

Она свела брови.

— Ох, какой женоненавистник, ну и ну…

— Много плохого видел от женщин.

Она разозлилась:

— А от мужчин? Только хорошее?

— В мужчинах меньше коварства.

— Ну и ну! — опять повторила она. — Разговариваем как в глубокой провинции, на таком уровне…

— Я в интеллектуалы не лезу.

Он сказал это машинально — про интеллектуалов. Сам не слышал, что сказал. Так уставился в окно, как будто что-то должен был разглядеть там, в промоченной дождиком, влажной темноте. И попутчица, как он ее мысленно называл, «молодая», хотя она не была очень уж молодой, тоже поглядела в окно. Но ничего не видела, кроме мокрых листьев на деревьях, слившихся в одно целое, выхваченных светом, который бросал на них паровоз со своими мощными фонарями. Она вопросительно взглядывала на Виктора: на что же он смотрит, что видит? Ведь ничего нет. А он видел, но не черные, как будто лакированные, осины, не смутно-белые березовые стволы и не сплошное месиво низкого кустарника, выбежавшего на самую опушку, а знойный день, прокаленный корт и маленькую девочку с большим бантом на макушке. На ней были красные сандалики.

Виктор стоял тогда, щурясь от солнца, и оценивающе смотрел на тоненькие, но крепкие ножки, на худенькие плечи. За его взглядом зорко и настороженно следила мама девочки, плотная, одетая во что-то яркое, цветастое, туго натянутое на бедрах и пышной груди, женщина со здоровой, чистой кожей, с серыми, чуть навыкате глазами.

— Хочется дать ребенку все, — почти интимно, доверительно, для чего-то-понизив голос, говорила она, в то же время механически поправляя своими грубыми руками бант у девочки. — Стой смирно… Я сама хотела в молодости петь, были данные, но не было условий. Не то, что теперь, когда наше государство предоставляет детям все… — Она тоже стала смотреть на худенькие плечики дочери. — Вы не бойтесь, она окрепнет. Я ей даю хорошее питание. Лучше я сама недоем, но у ребенка будет все… — Она не давала Виктору ничего сказать. — Когда ее приводить? Иван Иванович — вы, я надеюсь, знаете, какой Иван Иванович? — очень любит мою Аллу…

Виктор постеснялся сказать, что не знает Ивана Ивановича.

— Одно условие — не пропускать занятий, — буркнул он. И положил руку на светлые волосики испуганной девочки. — Договорились?

— Вы с ней построже, — посоветовала мать чуть подобострастно. — Хотя она у меня не балованная, нет… и я лично буду следить за ее занятиями.

— Ну, зачем же…

Виктор все еще стеснялся мам, — папы приходили редко, но с ними было проще, хотя папы чаще заговаривали с ним о футболе, чем о теннисе. Он еще больше стеснялся детей, особенно девочек, — такие они маленькие и хрупкие. Виктор никак не мог научиться выглядеть строгим, просто хмурился, отмалчивался. Детей было много, спорт начинал входить в моду, как балет, как обучение детей игре на рояле, — в глазах рябило от рубашечек и платьиц, в ушах звенело от гомона, от цыплячьего писка, от робкого и требовательного зова: «Дядя Витя!» Он еще к этому не привык, а о том, что его могут называть по имени-отчеству, просто не догадывался. Так и думал, что будет всю жизнь то Виктор, как его звали когда-то, то «Эй, Трунов» или просто Трунов потом… А вот стал дядей Витей…

…Женщина из купе спросила:

— А как же вас зовут? Давайте знакомиться.

— Виктор.

— Анюта.

Она подала ему руку. Он пожал.

— Правда, славное имя?

Он не улыбнулся.

— Приятное…

И опять замкнулся. Замолчал. Анюта тоже долго молчала, потом сказала обиженно и сердито:

— Вы не верите, а я верю в хороших людей.

— Почему? И я верю.

— Но у вас все время какая-то подозрительность…

— Это не так.

— Вы вот не верите мне. Думаете, я не замечаю? Всегда знаю с точностью до микрона, как кто ко мне относится. Ну и черт с вами, относитесь плохо. Почему все должно зависеть от вашего отношения ко мне? Да ничуточки. Я к вам, отношусь хорошо, с интересом. И говорю об этом прямо. А что? Кавалеров не ищу, друзей у меня и без вас много, лестного в знакомстве с вами ничего не нахожу. Как видите, сплошное бескорыстие. Чего ж вы боитесь тогда?

— Да ничего я не боюсь.

— Нет, боитесь, боитесь! Ну вас… — И она, рассердившись, ушла в купе, с шумом задвинув за собой дверь.

«Почему это не верю в хороших людей? — думал ошарашенный Виктор. — Сбесилась она, что ли? Да что бы я стал делать, если бы не хорошие люди, да я бы пропал без хороших людей…»

Ему вспомнился его прошлый приезд в Москву, когда он вышел из поезда со своим дурацким чемоданом, отвыкший от шума, от машин, от городской сутолоки. Ему казалось, что милиционеры смотрят на него с подозрением и сейчас же будут проверять у него документы, что девушкам он отвратителен со своими неотросшими волосами и сбитыми ногтями на руках. Надо было найти ночлег, найти знакомых.

В Москве как раз меняли номера телефонов. Он никому не мог дозвониться, путался, терялся. Звонил по автомату, очередь стучала в дверь, торопила его, монеты проваливались, а толку он добиться не мог. Наконец какой-то гражданин, курносый, рыжий, с авоськой, полной пустых молочных бутылок, сжалился над ним, растолковал, какой теперь порядок.

— Только вряд ли, — все-таки сомневался он. — Не только буквы, номера тоже кой у кого сменились. Такое понаделали — не разберешь. Растет Москва…

— Книжка у меня старая, давняя, — досадовал Виктор.

Он звонил и звонил, выходил из телефонной будки и снова становился в очередь. Рыжий тоже не уходил, сочувствовал:

— Вот досада так досада…

— Одного-то человека мне обязательно надо найти…

— Он тебе кто — родной, друг?

— Друг, — ответил Виктор. — Вот именно что друг.

Он сам себя убеждал, хотя они никогда не были с Владимиром друзьями.

— Так попытайся еще.

Виктор попытался. Гудки, гудки — занято. Потом наконец что-то все-таки щелкнуло, звякнула, проваливаясь в нутро автомата, монетка, и женский голос пропел:

— Алло! Я слушаю.

— Володю, — почему-то охрипнув, скороговоркой произнес Виктор. — Владимира, пожалуйста…

— Владимира Павловича? — переспросила женщина. Она позвала: — Володя, тебя. — И прибавила потише: — Не знаю, странный какой-то…

И тут же раздался нетерпеливый, бархатный, так знакомый ему по радиопередачам голос. Виктор сказал со смешком:

— Володя, это Виктор. Может, помнишь? Трунов.

— Трунов? Что-то не могу сообразить…

— Корты на «Буревестнике» помнишь? Мы там тренировались…

— Извини, не помню. Но в чем дело?

— Ну ладно, раз забыл, что уж тогда…

И действительно, что уж тогда… Это он, Виктор, все эти годы думал, и вспоминал, и смаковал каждое воспоминание, кроме тех, которые хотел забыть. Он тщательно сортировал их, кое-что беспощадно и навсегда зачеркивал, кое-что расцвечивал, как дети разрисовывают пестрыми красками пунктирный рисунок. Вот так, видимо, он разрисовал красным и ярко-синим — своим любимым цветом — их давние встречи с Владимиром. Ну что ж, Владимир баловень судьбы, умница, из хорошего дома, воспитанный, с хорошо подвешенным языком, остроумный, а он — пасынок, несдержанный, резкий, почти неприятный в общении, то молчаливый, то безудержно, неуемно веселый.

Виктор взял свой дешевый чемодан и вышел из будки. Рыжий ждал его.

— Ну что? — спросил он.

Виктор молчал.

— Я на твою спину глядел, мне все ясно стало… Ну что ж, время — оно идет, не стоит, мы забываем, и нас забывают…

Был выходной день, рыжий явно не знал, куда деваться, сдавать посуду не торопился, так и прилип к Виктору. Они вышли на бульвар, сели.

— Ты думаешь, я кому звонил-то? — сказал рыжий, желая высказаться. — Своей бывшей жене. Позвоню и молчу, не знаю, что сказать… И женат во второй раз, и дети есть, а все хочется знать, как та, забыла меня или не забыла…

— А для чего? — спросил Виктор.

— Не знаю. Душа спрашивает… Очень она меня любила когда-то, веревки из нее вил. Только не ценил тогда, даже тяготился. Очень уж стремилась выяснять отношения: люблю ли, да как люблю, да что чувствую… Тьфу!

Смешной был этот рыжий, который велел называть себя Петькой, поскольку еще не старый. Он и не был старым — это Виктору казалось, что все, кому под сорок, уже старики. У Петьки и заночевал тогда — семья была в деревне — и прожил у него дня два, пока не почувствовал, что оттаивает, стряхивает с себя оцепенение, осваивается с тем, что можно идти куда хочешь, спать, пока охота, смело входить в трамвай, в метро, в магазины, держать руки в карманах, а не за спиной. Вдруг поймал себя на том, что стал улыбаться, а раз даже громко засмеялся. Труднее было то, что он уже должен был, уже имел право сам за себя решать… И все это благодаря хорошему человеку.

…И все-таки Виктор снова связал тогда свою жизнь с теннисом. Так вышло само собой. А что он умел делать другое? Лес рубить?

Он задержался тогда в Москве. И боялся, и все-таки хотел найти старых знакомых, посоветоваться, сориентироваться, как говорится, в обстановке. На старую квартиру, к соседям, не было смысла идти: он знал, что их бревенчатый домик давно сломан, жильцов переселили. Обратиться в спортивные центральные организации не решался. Кто он такой? Давно забыт! А смутная, неясная надежда, что все как-то устроится, вопреки всему жила в нем. Ждал чуда? В чудеса он мало верил. Судьбы? Но судьба вроде отвернулась от него. Торжества справедливости? Но он во всем был виноват сам.

Он уверял себя и своего единственного слушателя Петьку, что теннис его не интересует начисто, а сам кружил и кружил возле стадиона до тех пор, пока ноги не занесли его за ограду, не повели по аллейке к корту. Там играли два молодых человека с челками, в красивых шортах и обуви. Виктор сел на скамеечку и начал смотреть на игроков, несколько предубежденный против их франтоватого вида. Но нет, ребята играли неплохо. Один сел потом рядом с Виктором, отдыхая. Ракетку, тоже красивую, с отлично натянутыми струнами, положил на скамью. Виктор не выдержал, потянулся, взглядом спросил, можно ли, и взял ее в руки. Второй игрок, которого звали Юрой, спросил с надеждой:

— Вы играете?

Виктор замялся.

— Может, покидаете мне? Мой партнер выдохся.

Виктор с сомнением посмотрел на свои башмаки. Разуться, что ли? Он подбросил в руке ракетку, взял мячик, сжал в ладони, подержал, наслаждаясь, подбросил. Мячик ударился о грунт, подпрыгнул. Сильным, точным ударом Виктор послал мяч через сетку.

— Вы что, когда-то играли?

— Да вроде, — опять неопределенно ответил Виктор.

— А у вас чувствуется школа, — снисходительно сказал Юра. И крикнул товарищу, растянувшемуся на скамье: — Помнишь? Сергей Иванович… это наш тренер, — не без важности пояснил он Виктору, — говорил про подачу Трунова, очень похоже. — И опять снисходительно пояснил Виктору: — Был такой теннисист, не знаю, куда девался… старичок, наверно… Так вот ваша манера смахивает на его подачу. Но теперь уже так не играют…

В ту секунду, когда мяч, гулко отбитый Юрой, пролетел над сеткой и Виктор перехватил его своим любимым когда-то резаным ударом, он понял, что любит, как и раньше любил, эту чу́дную игру — теннис, хотя понимал, что утратил класс и больше уже никогда не сможет играть тате, как играл раньше. Ни бегать, ни прыгать, как когда-то, он уже не мог. Но удар был сильный, мастерский…

— А вы плачете, — сказала нараспев Анюта, появляясь за его плечом.

— Что-то попало в глаз, уголь, должно быть…

— Нет, вы плачете, — стояла на своем Анюта. — Любопытно. Мужчина курит, мужчина пьет, изменяет, мужчина горит на работе, изобретает, жертвует собой… Но мужчина плачет?.. Значит, у него очень нежная, легко ранимая душа.

Замелькали огни: поезд приближался к станции. На ходу одергивая и застегивая мундирчик, прошла сонная проводница.

— Пойти глотнуть воздуху, — неопределенно произнес Виктор и пошел к выходу.

Проводница уже открыла дверь, в которую ударило свежестью и ветром, спустила железную ступеньку.

— Раньше интереснее было ездить. Все станции, станции, сутолока, люди. А теперь почти без остановок, ничего не видишь, кроме своих пассажиров. Правда, и в вагоне такое иногда случается…

Она выразительно замолчала. Но Виктор ничего не спросил.

— Ну что вы, мужчина, такой печальный? — чуть фамильярно, чуть кокетливо-заигрывающе сказала проводница. — Такой видный, имеете успех. Вон как ваша соседка к вам прилипла. Я вот одна с детьми, с больной мамой, мотаюсь взад-вперед, как маятник на часах, и то ничего, не тужу… Еще хорошо, когда в купированном. А в общем? Там и не отдохнешь, и не вздремнешь, всю ночь колготня. Мама меня ругает: «Вот, не хотела учиться…» А я отвечаю: «Зато весело, вижу жизнь». А вы? Ну что так мучиться? Девушка вас обманула, не поехала с вами, билет пропал… подумаешь! Заведете другую…

— Как это у вас все просто, — рассердился Виктор: — «Заведете другую…» А если ты ей полжизни отдал?..

Ему стало стыдно: ну что он так заорал? На кого? За что? Совсем рехнулся, всю выдержку растерял…

Поезд еще двигался, а он уже соскочил. Проводница сказала испуганно:

— Стоим четыре минуты. Не опоздайте…

— Кем же вы работаете? — спросила Анюта.

— Тренером в детской спортивной школе.

— О-о!.. — пропела она уважительно.

И эта уважительность тронула Виктора:

— Есть такая прекрасная игра — теннис.

Вот как случилось, что он стал работать с детьми. Бывают такие неожиданные, но важные встречи — они поворачивают, решают твою судьбу…

В Москве, когда он слонялся около стадиона, вдруг заметил беременную женщину, которая несла увесистую синюю спортивную сумку, а за руку вела маленькую девочку.

Он закричал:

— Тоня, ты?

— Виктор!

— На стадион? — спросил он.

— В прачечную, какой там стадион…

Она совсем не чувствовала себя несчастной, такая же загорелая, как и раньше, с упругими, сильными ногами без чулок, со своей обычной улыбкой.

Он сказал неожиданно для себя:

— А у тебя, чемпионка, такие же белые зубы, как были.

Она захохотала:

— Зубы — может быть, но, увы, уже не чемпионка…

Маленькая девочка хмуро смотрела то на мать, то на Виктора.

— Вылитый твой портрет. Ты, когда выходила на корт, тоже была такая же серьезная…

— Я? Серьезная? — удивилась Тоня. — А мне кажется, что я всегда и везде веселилась… Сколько же мне влетало за это…

Виктор взял у Тони из рук сумку, довольно-таки тяжелую, и донес до прачечной самообслуживания.

— Чудесное заведение, — похвалила Тоня. — Все механизировано. Через полтора часа я выйду отсюда с чистым, глаженым бельем. Если, конечно, дочка не закапризничает…

— Может, я с ней пока погуляю?

Тоня обрадовалась:

— Ты правда можешь погулять с ней? Ой, Виктор…

— Могу, — не очень уверенно ответил Виктор. — Только опыта у меня маловато…

— Опыт — дело наживное. Вот женишься… — Она все тараторила, сверкая действительно очень белыми зубами, как будто не знала, что случилось с Виктором, не удивлялась, что видит его, ни о чем не спрашивала. Сказала почему-то шепотом, доверительно: — Я бы хотела иметь много-много детей, люблю маленьких. Только знаешь, как трудно после родов входить в спортивную форму… получается большой перерыв…

Она спохватилась и замолчала в испуге: сказанное могло больно задеть.

Виктор понял, что Тоня все про него знает, ни о чем не забыла и жалеет его.

— После нее, — она показала глазами на девочку, — я еще играла на первенство, но, увы, взяла только третье место. Не знаю, что будет теперь. У нас запрограммирован мальчик…

— То, что ты играла на первенство, я знал, прочитал случайно в газете, правда, с большим опозданием… как-то к нам попала эта газета.

Он видел, как Тоня мучается, какие знает, что лучше, расспрашивать его или тактично умалчивать обо всем, что с ним было, и сказал:

— Ну ладно, иди стирай… Мы тебя будем ждать в сквере.

Полтора часа Виктор добросовестно рассказывал ребенку все, что знал, о животных и слушал стишки, какие ему читала девочка. Он часто спрашивал:

— Тебе интересно? Тебе не скучно?

Она отвечала вежливо:

— Нет, спасибо, мне совсем с вами не скучно… Я умею понимать шутки взрослых людей… Мама часто берет меня на стадион, меня ведь некуда девать, если занята бабушка…

— О-о! — только и сказал Виктор. — Ты, я вижу, неглупая особа…

Но когда она спросила с беспокойством, со страданием: «Что же это мама не идет? Вы не можете ее позвать? Скажите ей, что я больше без нее не могу», — он понял, какая она еще маленькая…

Вот иметь бы около себя такое существо в белых носочках, с бантом в легких волосах, с тепленькой грязной ручкой, как та, что лежала на рукаве у Виктора, существо, которое бы «не могло больше без тебя». Он посоветовал:

— Ты бы попрыгала.

— В классы?

— Хотя бы…

Она стала рисовать на песке какие-то квадраты, потом прыгать из одной клетки в-другую. А Виктор, любуясь ее сосредоточенностью и легкостью, сказал:

— Вот вырастешь и научишься играть в теннис, как мама…

— А я учусь. Я хожу в детскую школу…

И Виктор подумал впервые, что стал бы охотно работать в детской спортивной школе, если бы его взяли. Конечно, не в Москве — тут у него нет ни квартиры, ни прописки, да и со знакомыми не стоит встречаться. Пока. Очень уж большое крушение он потерпел. А не все такие душевные, как Тоня. Он даже обрадовался, что ему в голову пришла такая идея: со взрослыми ему будет трудно общаться, а вот с такой симпатичной мелюзгой, может, и стоит попробовать…

Когда Тоня вернулась, раскрасневшаяся, с легкой испариной на лбу, — так наработалась и так торопилась, — то очень обрадовалась, что Виктор и Ира стали друзьями.

— И девка моя проголодалась, и ты, Виктор, наверное, голоден. Пойдем к нам, я вас накормлю. Мы живем буквально рядом…

Они пришли в новый большой дом с лоджиями, про который Тоня сказала, что в нем живут «все наши». Но имена были новые, Виктор мало кого знал. Квартира оказалась нарядной, светлой, полной диковинных заграничных вещей. Особенно поразила Виктора кухня — со сверкающими стенами, пестрой клеенкой на столе, яркими чашками.

— Откуда это у тебя? Твой муж дипломат?

— Ну что ты! Обыкновенный инженер. Это все я привезла.

— Ты?

— Я объездила почти весь мир. Мы же теперь всюду играем…

Этого он не знал.

Только теперь Тоня скользнула взглядом пр его дешевому костюму, по башмакам. Во взгляде этом было сострадание, как показалось Виктору, она что-то хотела сказать, но промолчала. Долго стояла посреди кухни, задумавшись, потом спросила:

— Тебе очень трудно было?

— Да нет, ничего, жить можно…

— Я имела в виду — не играть…

Он пожал плечами. А она сказала печально:

— Как будто ни о чем не жалею. Мужа люблю безумно, дочку и этого… будущего. Но иногда во сне вижу: аэродром, чужая страна, пестрота, ветер, и я выхожу из самолета… Потом целый день сама не своя. Стоишь, бывало, в аэропорту, сумка через плечо, ракетки в чехле — и все-все твое… и трава, и ветер…

— Да ты романтик, — удивился Виктор.

— Я? Ничуть. Я прозаик чистой воды. Ты же видишь, какое у меня хозяйство. Я все это обожаю — кастрюльки, миксеры, кофейные мельницы. О, я сварю тебе кофе! Ты пьешь кофе?

Виктор вспомнил ту бурду в жестяной кружке, которую пил в последние годы. Только бы погорячее была, только бы согреться. А кожа так огрубела, что держал в руках не обжигаясь.

— Пожалуй, пью… — сказал он, чуть усмехнувшись.

У Тони в глазах снова мелькнула жалость, стыд за свою неловкость, за то, что он видит на полке под стеклом ее награды и памятные подарки — кубки, статуэтки, шкатулки, грамоты. Тут были и борьба за первенство страны, и зональные соревнования, и выезды за границу…

— Вот это да! — Виктор был потрясен. — Такого в мои годы и в помине не было. Действительно наш теннис, как пишут, вышел на мировую арену.

— Как тебе обидно, что все это началось после…

Виктор отмахнулся:

— Я уже переболел.

— Не верю, — тряхнула головой Тоня. — Этим переболеть нельзя… Что ты, Виктор? — спросила она. — Чем я могу тебе помочь? Я мало что могу, уже сама сошла, но все-таки… Может, деньги?

Он захохотал немного искусственно, но все-таки захохотал.

— Только еще не хватало, чтобы я, здоровый мужик, клянчил деньги!

Тоня нерешительно предложила:

— Ты мог бы пожить у нас. Правда, всего две комнаты, Ира шумит, не очень-то удобно…

Виктор с недоумением оглянулся. Две такие хоромины! Он хотел было сказать, что тут очень даже удобно, но он отвык от такой роскоши, как вошел Тонин муж.

Виктор сразу понял, что это муж, по тому чуть недоумевающему, чуть ревнивому, чуть недовольному взгляду, которым его окинул вошедший. Понятно было, что пришел хозяин дома. А у Тони радостно засветились, засияли глаза. У нее всегда были сияющие глаза, а тут особенно. Она обрадовалась и испугалась: ничего не случилось? Нет, он просто ездил в министерство, освободился и заехал пообедать. «Но ты знаешь, мотор все же барахлит, я останавливался два раза».

В руке у хозяина дома позвякивали ключики от машины. Тоня стала живо интересоваться мотором и кричать, что надо сделать настоящую профилактику, не халтурить; тут же побежала подогревать суп и стала уговаривать Виктора остаться обедать, хотя он уже согласился. И еще раз, не очень настаивая, спросила, не хочет ли он у них переночевать. «Виктор нам не помешает, да, Леня?» Правда, она не знает, где его положить. И Виктор сказал, что с жильем он вполне устроен. Ему интересно было смотреть на счастливую своей семейной жизнью Тоню, и вспомнилось, как он сам приходил когда-то домой и так же вспыхивали от удовольствия глаза Шуры. Леня ему не очень понравился: ему казалось, что только необыкновенный человек и обязательно спортсмен может подчинить себе гордую Тоню. Но ему приятно было, что Леня как будто случайно то касается Тониного плеча, то берет ее за руку: любит.

Виктор почувствовал себя лишним, ненужным и, чтобы не разнюниться, не размякнуть, стал собираться. Его не очень удерживали. Тоня все-таки пошла провожать его в переднюю, негромко говоря:

— Теперь можно признаться, что я всегда мечтала играть микст в паре с тобой.

— Почему же не говорила?

— Не осмеливалась…

У самой двери Виктор спросил:

— Ничего не слышала о моей Шуре? Говорят, у нее ребенок…

— Не знаю, — с сожалением сказала Тоня. — Мы ведь никогда не дружили. Люди, так забываются…

— Это я почувствовал на своей шкуре, когда позвонил Владимиру.

— Ну, Владимир — он теперь сановник, сановник от спорта, куда там. Хотя… будем честными, — сказала она. — Жизнь так заполнена всякой ерундой, заботами, бытом, я уже не говорю о работе, что самых близких друзей забываешь, видишь только по праздникам.

— Я, конечно, понимаю, все живут своей жизнью. Что им до меня… Но мне хотелось узнать что-нибудь о Шуре. Тогда, после суда, она просилась на свидание, но я, дурак, не захотел…

— Все-таки тебя осудили слишком уж строго, — сказала Тоня. — Все наши так считали, не только я… — Она говорила сердечно, но уже торопливо, оглядываясь через проем двери на кухню, где темнел силуэт мужа. Ей не терпелось поскорее освободиться, пойти кормить его. Тоня больше не принадлежала себе. Виктор это понимал, хотя она все еще была той смелой, независимой, чуть диковатой Тоней, которая была когда-то так симпатична ему. Он ответил тоже торопливо:

— Теперь это не имеет никакого значения. Но я был виноват, воображал себя этаким божком, которому все дозволено… — Он выдавил улыбку. — Пожалуй, я действительно начну учить детей. Если доверят, конечно…

— Дай тебе бог удачи, — сказала Тоня. Она все-таки обняла Виктора и поцеловала. — Дай тебе бог…

Но тут раздался недовольный голос Тониного мужа:

— Тоня, суп выкипает…

— Ну, бывай…

Дверь за Виктором захлопнулась. Слышно было, как удаляются Тонины шаги — она бежала на кухню.

— Как странно, вы совсем не похожи на спортсмена. Такой серьезный…

— Это что же, по формуле: было у отца три сына, два умных, третий — футболист?

— Ну что вы, теперь спортсмены самые знаменитые и самые почитаемые люди в стране. Более знаменитые, чем артисты, более любимые, чем писатели. А вы? Вы…

— Я и сам играл когда-то…

— Хорошо?

— Да, я играл неплохо, но… В общем, я теперь учу.

— И любите свое дело?

— Очень, — вырвалось у него. — Очень люблю…

Другие тренеры говорили ему: «Очень уж ты самоотверженный, Виктор. Ты же днюешь и ночуешь здесь». Он действительно, как говорится, дневал и ночевал на стадионе. Да и стадионом этот вытоптанный луг трудно было поначалу назвать. Так, площадка. Из всех секций, какие числились, может, и порядка больше всего было у него, у Виктора. Он и за кортом сам ухаживал, укатывал его. Разве дождешься помощи? Или смета не утверждена, наличных нет, или средства израсходованы на другое. Начальства никогда на месте не было: то все разъезжались уполномоченными на сбор хлопка и уборку картошки, то отправлялись на какой-нибудь профсоюзный семинар. Виктор даже раздражал своей требовательностью. «Другим тренерам все хорошо, почему тебе все плохо, а? Может, ты работать не умеешь, Трунов? Всегда ты с претензиями, с обидой». Потом уже, когда пошло, как поветрие, увлечение спортом, когда во всех больших городах возникли Дворцы спорта и гигантские спортивные сооружения, докатилась эта волна и до их жаркого города. Стали строить, улучшать, луг обнесли оградой, открыли плавательный бассейн, футбольное поле — футбольная команда как раз одержала первые победы, — стали мечтать об искусственном катке, только и разговору было: фигурное катание, фигурное катание… А он, Виктор, все оставался в тени со своей детской теннисной школой, со своим маленьким окладом, в своей клетчатой ковбойке и синем, давно выцветшем плаще.

А каким он мог быть еще, если не самоотверженным? Что у него еще в жизни было? Что есть?

— И все-таки очень уж вы задумчивый для спортсмена. — Анюта засмеялась. — Я вот за вами наблюдаю — думаете-думаете… О чем? Ведь не о детской школе, надеюсь…

А он ответил серьезно:

— Как же это так — не думать? Каждый ребенок — характер. Нет, не думать нельзя…

Жены у него больше не было, новыми друзьями он не обзавелся, а старых растерял; в кино ходил редко, к театру относился равнодушно, хорошие книги, ему почти не попадались, только случайно. Что же он делал все это время, когда приходил со стадиона домой? Думал. И даже когда оставался на стадионе один, А это бывало не редко, например, когда натягивал струны на ракетки — работа медленная и кропотливая, требующая сосредоточенности. Он думал… обо всем. И о себе…

— Тренер. Нет, не похоже как-то, что вы инструктор, учитель. А если уж учитель, то скорее по труду — руки у вас хорошие. Или по биологии. Вы смотрите в окно на поля такими глазами…

— А я люблю природу. — Виктор удивился: — Как это вы узнали?

Анюта похвасталась:

— Такая уж я догадливая.

Он любил природу. И там, на болотистых топях, мог сорвать с мокрого кривого деревца молодой листочек, растереть его между пальцами и долго нюхать, как пахнет весна. Или отломить еловую веточку, твердую от мороза, и положить под свою тощую подушку, всю ночь воображать, будто ты на даче у Шуры, в подмосковном лесу. А как-то нашел несорванный орешек, невызревший, горький должно быть, закованный в гладенькую светло-коричневую броню. Не разгрыз его, а опустил в карман, долго тешился, пока не потерял. А уж тут, в Средней Азии, никак не мог привыкнуть к густой синеве неба, к яркости солнца, к плавной линии гор на горизонте, тронутых снегом. Любовался тополями, чинарами, любил в темноте слушать, как в узких арыках шумит вода.

На столе у него всегда стояли в банке полураскрывшиеся ветки, цветы. Очень ему нравились ромашки, которые на углу, возле центрального телеграфа, продавали цветочницы. Они его уже знали, не заламывали цену, как только он приближался, с готовностью вытаскивали из больших ведер с водой длинные стебли. Ромашки огромные, раза в три больше обычных, с желтой, как солнышко, сердцевиной. А в горшках — он брал у соседей отростки — растения у него приживались плохо: очень уж темная была комнатка. Как-то он совсем скис, такая гнилая, ветреная стояла зима. Стало ему думаться, что живет он бессмысленно, неинтересно, бесполезно. Что это, в самом деле, — когда объявляют прием, ведут детей десятками, а потом отсев. То семья переедет в другой район, откуда далеко ходить, то надоело ребенку, — у Виктора же строгая дисциплина, пропускать занятия нельзя, — то увлечется ребенок другим видом спорта, то еще что-нибудь, мало ли… И выходит, что все его усилия тщетны, результатов нет… Нечего писать в отчете о проделанной работе. «Как же это так, Трунов? Ай-ай-ай! Мы же тебе платим денежки…» И никакой связи с внешним миром, иногда скупая открытка от матери, привет от отчима — и все. Как будто не было никогда Виктора Трунова, замело песками его следы…

Одним словом, он захандрил, заскучал. Подошел как-то к вазону с тощим, полузасохшим фикусом. Господи, что это? Из земли высунул нежно-зеленую головку какой-то свежий стебелек. Пригляделся — крошечный дубок. Видимо, желудь попал когда-то в землю, вот теперь пророс. Виктор так обрадовался, как будто потерянного друга встретил. Он увидел в ростке доброе предзнаменование. Упорство и воля к жизни преодолевают все. Виктор пришел на зимний корт, рассказал ребятам. Они хоть бы что, одна Алла сказала:

— Дядя Витя, можно мне прийти посмотреть? Так интересно…

А еще… Весной он повел ребят в горы, воспитывал в них выносливость, как он говорил. Это были часы, отведенные на общефизическую подготовку. Пришли, а склоны все в цветах: распустились тюльпаны. Горные тюльпаны. Невысокие, с узкими чашечками и очень яркие.

Ребята бегали, визжали, догоняли друг дружку. А Алла сидела на камне в сторонке, подавленная.

— Ты что, — спросил он озабоченно, — устала?

— Нет, — она Ответила не сразу. — Очень тут красиво… Пестрота, листья зеленые, а на вершинах, смотрите, снег… белый-белый…

Потом стали прыгать через веревочку. Он и ее позвал, Аллу. Алла прыгала выше всех.

— Наверное, очень привязываешься к ученикам, — предположила Анюта. — Но нет, я бы не могла, я индивидуалистка, я люблю работать наедине с собой, в тишине. Вы привязываетесь к ученикам?

Он утвердительно кивнул.

— Вот Маргарита Ивановна всегда тоскует, когда аспирантам пора уходить…

Виктор молчал.

— А дети тем более растут, меняются, становятся старше…

— Верно, — подтвердил Виктор.

Анюта что-то выведывала у него, хотела выпытать. Как коршун над лугом кружила…

— Да, дети становятся старше. К сожалению, — согласился Виктор. И сказал это с такой горечью, что она снова испытующе и долго смотрела на него. А он опять отвернулся, уставился в окно.

Долговязый мальчишка из секции легкой атлетики стал вертеться возле Аллы, торчать день-деньской на корте, поджидать ее, нарочито вызывающе насмехаться над ее игрой, говорить ей под руку дерзости, так что она то и дело пропускала мяч и кричала кокетливо: «Ну, Игорь, ну что ты, какой противный!» Виктор отозвал парня в сторонку и сказал строго:

— Я на тебя не погляжу, уши оторву, понял? Мало ли других девчонок…

— А эта что? Икона? — Паренек старался держаться с достоинством, хотя и был настороже.

— Икона.

— Подумаешь…

— В общем, я тебя предупредил. Хочешь заниматься спортом, хочешь ходить на стадион — ходи. Но сам не отвлекайся и не отвлекай других.

— Служенье муз не терпит суеты, так, что ли? — горько спросил мальчишка.

— Выходит, что так… не терпит.

Хуже стало, когда Алла повзрослела. Только что была ребенком, симпатичным, славным ребенком с очень грациозными движениями, — а тут сразу изменилась, уехала с матерью куда-то к родне, на один только месяц, во время школьных каникул, и вернулась этакой воображалой с новой прической «конский хвост», с совершенно другими манерами. И глаза стала вскидывать из-под ресниц, как взрослая. Он сказал ей:

— Ты что это глазами выделываешь? Окосеешь! Зрение для теннисиста главное, ты запомни…

Она ответила:

— Угу, дядя Витя.

А вскоре стала звать его просто Виктором. Без «дяди».

Как раз тогда они отрабатывали подачу.

И еще он занимался с Аллой отдельно, готовил ее к городским соревнованиям, — она уже заметно выделялась своими успехами, а удар справа у нее был слабоват.

Давно стихло за задвинутыми дверями радио, перестали сновать проходящие в вагон-ресторан и обратно с прихваченными про запас бутылками пива и воды пассажиры, все почему-то, — толстые и худые, молодые и немолодые, стройные и пузатые, — как в дорожной форме, в тренировочных костюмах. Притихла, затаилась в своем купе проводница. А поезд стучал и громыхал, бежал куда-то во тьму, постепенно поглощавшую леса и поля. Изредка мелькали огни, тускнели, меркли и исчезали.

Виктор не сразу понял, что спрашивает Анюта. Она повторила:

— Она была способная девушка, ваша Алла?

— Способная? Вы что! — недоумевая, сказал Виктор. — Она была очень способная. Шла, я бы ее вывел — это уже точно — на первенство Союза. Такая ученица, может, раз в жизни попадается тренеру, когда стоит всего себя посвятить…

Анюта опять стала допытываться:

— Это что, интереснее, чем самому, скажем, стать чемпионом?

Виктор задумался.

— Тут совсем другое, я объяснить не могу. Но все равно как будто ты сам, твоя душа в другом человеке…

— Я ведь говорила, что вы романтик, завидую вам, — сказала Анюта, хотя Виктор не мог вспомнить, когда она называла его романтиком. А может, он и не слышал, углубился в воспоминания…

Дверь купе отодвинулась, высунулась, поддерживая халат на груди, Маргарита Ивановна. Лицо ее было измято. Она долго смотрела то на Анюту, то на Виктора, пытаясь понять, что между ними происходит.

— Вы что, — спросила она наконец, — решили так и не спать всю ночь? Я даже испугалась, когда проснулась. Чемоданы стоят, а вас обоих нет…

— Все-таки побоялись за чемоданы? — со смешком сказал Виктор. — Но ни вещей, ни вашей соседки, как видите, я не похитил…

Маргарита Ивановна тоже засмеялась. Смех у нее был совсем не старый, а звонкий, легкий.

— Может, хотите коньячку? — слегка подмигнув, тихонько, заговорщицки спросила она. — Всегда вожу с собой, люблю подбавить несколько капелек в чай. Вместо камфары, когда слабеет сердце. Очень удобно, такой флакон с завинчивающейся крышкой… — Она пальцами показала, как отвинчивает крышку. И призналась Виктору: — Я так рада, что вы успокоились… — Виктор сделал протестующий жест, но она продолжала: — Вы слушайтесь Анюту, она великий психолог. К ней бегают на исповедь все бабенки нашего научного заведения… Ну так как, выпьете?

— Я не пью, — кратко отказался Виктор.

Он и правда не пил. Дал зарок себе когда-то, живя на северных болотах, никогда не пить. Алкоголь развязывал в нем какие-то буйные силы, он легко терял контроль над собой. То, что сломало его жизнь когда-то, потому и произошло, что он выпил лишнее. Впрочем, случившееся с ним вчера, ничуть не лучше. А он ведь ничего не пил.

Виктор не хотел думать о вчерашнем. Слишком больно было, тяжело. Кажется, не мальчик уже, не баловень судьбы, чтобы распускать нервы.

На его лице так явственно отразилась мука, что Анюта испугалась:

— Вы обиделись на Маргариту Ивановну? Зря. Она добрый, славный человек.

— Обиделся? На что я мог обидеться?

— За чемоданы, что ли… или за коньяк. Но я уверяю вас, что Маргарита Ивановна вам очень сочувствует…

— Да не нуждаюсь я вовсе в сочувствии, — сорвался Виктор. — За все заплачу сполна… Я всегда за все плачу сполна… Думаете, меня на работе по головке погладят, когда я приеду? Да с меня шесть шкур спустят. Меня и так не особенно-то любят…

— Кто? — спросила Анюта.

— Кто-кто… Начальство, конечно. Но дело не в начальстве, я и сам строгий судья своим поступкам…

Анюта решительно тряхнула головой.

— Хватит, — сказала она резко. — Хватит ходить вокруг да около. Можете вы мне объяснить, только конкретно, что все-таки произошло?

Он спросил нехотя:

— Где?

— Ну, я не знаю, где вы там наскандалили… в ресторане, в гостинице…

— На стадионе, — еще более неохотно признался Виктор. Его всего передернуло. — Я там устроил безобразную сцену, стыдно даже вспоминать.

Но Анюта настаивала:

— Все-таки расскажите…

Рассказать? Хм! Рассказать можно, но как объяснить? Он не хотел оправдываться, да и какие могут быть оправдания! Считать, что просто у него сдали нервы? Но разве могут у тренера сдать нервы? Чему может научить человек, у которого сдают нервы?

Виктор промямлил:

— Боюсь, что вы не поймете.

— Пойму…

Нет, она не щадила его, Анюта. Всем своим видом показывала, что считает себя выше его. И скорбь Виктора не считает какой-то необыкновенной. Он понимал это, но не обижался. Больше того — ощущение энергии и силы, таившихся в ней, не раздражало его, а скорее успокаивало. Даже подчиняло.

— Если бы я картину рисовал, все бы поняли, как тяжело, когда почти что готовое полотно погибает. Или был бы я пианист и сломал руку накануне концерта. А тут — тренер. Даже смешно, правда? Вроде и трагедии никакой нет, обычное явление — вы в провинции воспитываете ученика, а потом этот ваш ученик переходит к другому тренеру, более знаменитому, более заслуженному, и так далее. И уезжает от вас, а вы остаетесь, как говорится, с носом… Был никто и остался никем. Все, можно сказать, в порядке…

— Значит, Алла ушла от вас к другому тренеру, я так понимаю.

Она говорила быстро, резко. Он отвечал медленно, подбирал слова. Сразу видно было, что Анюта привыкла спорить и побеждать, одерживать верх, а он много времени бывал один и разговаривал чаще сам с собой.

— Теперь уж нет смысла скрывать ее фамилию, она после этих соревнований стала известной…

— О, так уж и известной!

Виктор повторил настойчиво:

— Ее имя скоро будет очень известным. В спортивном мире, во всяком случае.

Анюта поторапливала:

— Хорошо, что же все-таки случилось?

Но он не спешил, даже не следил, слушает ли она. Снова смотрел в окно. В темноту.

— Я все, что знал, что умел, о чем мечтал, старался передать ей. Конечно, нужен индивидуальный подход. Я изучал анатомию, психологию. Пытался думать ее мыслями, жить ее настроениями, чтобы понять, подсказать, сформировать из нее игрока, одним словом.

— Хотели, как Пигмалион, вдохнуть душу, — скорее не ему, а себе сказала Анюта.

Но он не согласился:

— Алла не была статуей. Она живой человек, во многом созданный школой, матерью, подругами, первыми поклонниками. А я, дурак, отвоевывал ее у них и воевал за такую, какой хотел видеть. Она росла на моих глазах, менялась, развивалась и духовно, и физически. Я уже говорил, что удар справа у нее долго был слабоват. Приходилось отрабатывать. Алла великолепно владела укороченными и косыми ударами, но ее уязвимым местом была игра у сетки. И психология — не умела владеть собой, расстраивалась от неудач, не верила в то, что победит…

Тут уж Анюта не могла сдержаться, запротестовала. Выпалила:

— Вы так говорите — неудачи, победы, — будто речь идет о чем-то важном, о мировых проблемах, а ведь всего-навсего теннис, игра…

— Пусть игра, — упрямо сказал Виктор, — но это моя жизнь, мое дело, как у вас ваше. Вам, может, и смешны мои волнения, но я считаю: есть люди, призванные решать мировые проблемы. Мне такое не под силу, однако, я полагаю, мировые проблемы решаются для того, чтобы человечеству стало легче. Отдельный человек должен быть готов к восприятию новых идей, не так ли?.. И я, выходит, ращу, формирую хоть в чем-то отдельного человека, укрепляю его волю, настойчивость, характер, воспитываю в нем доблесть и благородство…

— Верно, — согласилась Анюта. И почему-то сказала: — Вы бесконечно милый…

Виктор посмотрел на нее, ошарашенный: она смеется над ним? Но она не смеялась. Сказала:

— Алла оказалась не такой уж благородной…

Виктор ответил не прямо:

— На нее большое влияние имела мать.

— Дрянной человек?

— Не то чтобы дрянной, — заколебался Виктор, — но я таких не люблю. Очень напористая.

— Наверное, поэтому и я вам не нравлюсь, — предположила Анюта. — Я ведь вас буквально вынудила к откровенности.

Виктор задумался.

— Нет, вы совсем не такая, не думайте…

— Рада.

— Вы совсем-совсем другая…

— Ну, а какая же та, мать Аллы?

Виктор беспомощно пожал плечами.

Это верно, он ее не любил, маму Аллы. Слишком уж энергичная, властная. Но не признавать ее достоинств тоже не мог. В родительском активе школы она была незаменима. Помогала, чем могла. И в профсоюзах для них многого добилась, и форму для детей помогла достать.

А однажды пришла к нему и с деловитой бесцеремонностью сказала:

— Виктор Сергеевич, я вам раздобыла ордер в прекрасное пошивочное ателье. Лучшее в городе. Через Ивана Ивановича…

Виктор удивился. Это еще с какой стати, для чего?

— Но нельзя же так одеваться, вы не мальчик. У вас должен быть авторитет… И плащ я вам достану, венгерский, не я буду… — Она посмотрела на Виктора строго, как будто он вещь-какая-то. — Вы же интересный мужчина…

Виктор даже отмахнулся рукой. Как от шмеля.

Но она не смутилась. Она никогда не смущалась, сказала:

— Даже ненормально, что вы живете один. Кругом столько женщин… Поверьте мне, Виктор Сергеевич, человек не должен выделяться, надо жить как все… а вы какой-то монах…

Он потом долго думал об этом: неужели правда, человек должен жить как все? А если он не хочет?

…Но по-настоящему он разглядел Ксению Петровну только на соревнованиях, куда тренеры привезли свою республиканскую команду. Алла была жемчужиной этой команды, Виктор очень верил в ее успех, считал, что она на равных будет соревноваться с сильнейшими теннисистками страны. Это была ее первая серьезная поездка — с проводами на аэродроме, с первым в жизни Аллы интервью для местного телевидения. Алла уже была причесана как взрослая, и туфли у нее были на высоких каблуках, и спортивная сумка висела на ее плече весьма элегантно. Но она еще очень стеснялась и, когда ей поднесли микрофон, спросила шепотом: «Виктор, что мне говорить?» Он только плечами пожал: «Скажи, будешь стараться». Она так и сказала. А потом мать Аллы заявила, что оба они неправы, надо было сказать что-нибудь более торжественное и красивое, поблагодарить местное руководство, ну хотя бы Ивана Ивановича. Она упрекнула: «Вы совсем не политик, Виктор Сергеевич». — «А при чем тут политика? Это же спорт». — «Политика всегда при чем». И смерила Виктора негодующим взглядом.

Ксения Петровна ехала в отпуск на курорт, но хотела по пути побывать в городе, где проводились соревнования, посмотреть, как будет выступать Алла.

Вот там, на соревнованиях, Виктор понял, до чего же он не любит мать Аллы с ее зычным голосом, самоуверенностью, апломбом. Он всегда отводил глаза, когда она к нему обращалась, как будто был в чем-то неправ. Нервы у него вообще были напряжены до предела. Алла, как о ней писали в те дни, уверенно шла к победе. Разные люди из спортивной федерации уже стали замечать Виктора, поглядывать на него уважительно, расспрашивать о его системе подготовки. И он охотно выкладывал свое педагогическое кредо. Кто-то, видимо, знал или вспомнил, что это тот Трунов, который когда-то так славился своей игрой. Атмосфера соревнований, волнение борьбы, запахи стадиона, хорошо и по-современному оборудованного, полузабытые лица судей — все это до крайности будоражило его, напоминало о молодости, о прошлом, о том большом спорте, из которого он ушел по своей же вине и куда он мог вернуться уже как тренер, сумевший подготовить классного игрока из Аллы.

Да, он был взвинчен, почти не спал, натянут до предела, как струны на ракетке. Все сосредоточилось сейчас на Алле, на том, как она сыграет, не перенервничает ли, не перегорит ли заранее. У нее совсем еще не было опыта борьбы. Виктор внушал ей: «Верь в себя — это главное, не зажимайся». И Алла смотрела на него как на бога, спрашивала взглядом: так, правильно? Ждала одобрения. С полуслова его понимала — такое у них было единство.

Но Ксения Петровна Виктора раздражала. Она всюду была рядом с дочерью, огромная, в сверкающих шелковых платьях, как в чешуе, в серьгах, в кольцах, в бусах. Она накидывала на плечи дочери кофту, чтобы не продуло, приносила сливки и яблоки. Она перезнакомилась со всеми, кто мог быть полезен Алле, вертелась около спортивных журналистов и даже отыскала одного, чья мама будто бы была ее задушевной подругой в детстве.

Виктор иногда спрашивал недовольно:

— И откуда вы все яро всех знаете? Я давно в теннисе, но о таких подробностях не подозревал…

Ксения Петровна всюду, где удавалось, подчеркивала свои заслуги и поставила Виктора в глуповатое положение, упрекнув его со смехом:

— Это я ведь вас уговорила взять Аллу…

— Не помню, — буркнул Виктор. — По-моему, я ее сразу взял. Я стараюсь брать в школу всех детей, у которых есть интерес.

— Я знала, что будущее Аллы в спорте. Все-таки в спорте я и сама не чужой человек.

В местной газете уже промелькнуло, что Аллу Звонареву привела на корт мама, которой война помешала заняться теннисом.

А Виктору она говорила:

— Чего только не сделаешь для своего ребенка! Уж вы-то знаете, что я всю себя посвятила Алле. Ах, как велика сила материнской любви!

А потом она заявила, что решила переехать в Москву. У нее в Москве тетка, родная сестра покойного отца, Аллочкиного дедушки. Она с ней договорилась по телефону. И договорилась здесь лично «с очень влиятельным человеком» в одном спортивном обществе — она не назвала, в каком, — о том, что Алла перейдет к ним. И там, конечно, очень обрадовались. «Без пяти минут чемпионка», как они сказали.

— Но зачем? Алла так хорошо идет, зачем вам ее срывать?

— Как зачем? — удивилась Ксения Петровна. — Это нужно для Аллы, для ее карьеры, для ее счастья. Она будет на виду…

Она смотрела на Виктора, как удав на кролика:

— Мы вас считали своим, мы были так внимательны к вам… — Вот тут-то Виктор припомнил и ордер в ателье, и приобретение плаща, правда, за его собственные денежки. Все-таки это была большая услуга, он бы никогда не сумел купить такой модный, красивый плащ. — Неужели вы не хотите счастья Аллочке? Стыдитесь, Виктор Сергеевич!

И, выходило, что он эгоист, что он думает о себе, а не о пользе дела. Но он не только о себе думал, нет, — он считал, что Алла еще нуждается в нем, что без него, без его продуманной системы занятий, девочка не справится. Но Ксения Петровна все-таки била по больному месту — он не хотел отпускать Аллу. Он видел себя рядом с ней, своей ученицей. Ее успехи были его успехами, ее победы — его победами. Он хотел взять реванш, безвестный, провинциальный тренер.

Она уже больше не заискивала перед ним, Ксения Петровна, не старалась быть любезной; она ходила по стадиону с деловым видом и в гостиницу, где жила команда, являлась как хозяйка, приводила каких-то людей в ярких рубашках и галстуках. Виктор знал их в лицо и по фамилиям — тут были и игроки, и тренеры, и капитаны столичных команд, и разные чины из администрации, — Ксения Петровна знакомила их с дочерью, и они смотрели на Аллу с ее стройными ногами и сильными руками, как барышники на лошадку. Так казалось Виктору. Его бесило, как Алла опускает глаза, взметывает ресницы и улыбается. Она понемножку входила в роль «звезды». Все эти люди как бы не замечали Виктора, в лучшем случае небрежно кивали ему. И он становился угрюмее и злее, хотя сдерживал себя. Только чаще делал замечания Алле, и она, опустив глаза и взмахивая ресницами, что злило его еще больше, смиренно признавала свои промахи.

— Угу, Виктор, — как паинька, говорила она. — Но мне так весело…

Чтобы как-то обуздать ее, он назначил тренировку, хотя можно было бы этого не делать. Он хотел показать ей, что ничего чрезвычайного не произошло и она должна каждый день работать, как работала прежде, и должна тут же исправлять свои ошибки. Против нее он поставил играть Олю Машкову, сильную, но в общем заурядную девочку, которая и мечтать не смела о том, чтобы обыграть саму Аллу Звонареву.

У бровки корта появилась Ксения Петровна под японским зонтиком, очень озабоченная, и рядом с ней люди из того спортивного общества, куда она хотела перевести Аллу. Алла стрельнула глазами и послала улыбку маме, а мама снисходительно подмигнула дочке. И даже позволила себе громко сказать, почти приказать Виктору, чтобы он освободил девочку поскорее, так как она должна пообедать с мамой, потому что мама сегодня уезжает. Виктор рассвирепел. Вот теперь он понял, что Аллу действительно забирают от него. Все рушится.

Что с ним случилось, он не знал. Никогда в жизни до этого дня не, плакал, хотя было от чего не раз заплакать. А тут в горле остановился ком. И чем насмешливее, как ему казалось, чем удивленнее смотрели на него люди; сопровождавшие Ксению Петровну, тем бо́льшая ярость сотрясала его. Он плохо соображал, что делает: не то смеялся, не то рыдал и кричал бедной Оле Машковой: «Ну, сильнее удар по изменнице!» Алла тоже стала всхлипывать, не принимала мяч, упускала его, ничего не видя перед собой. Машкова не смела выигрывать у Аллы, пользуясь ее состоянием, но в азарте, хотя и с очень несчастным лицом, выигрывала. Уже все, кто наблюдал игру, увидели, что происходит неладное. А Виктор неистовствовал. Не замечал ни встревоженных лиц зрителей, ни потрясенную Олю — только Аллу. Только ее. И когда она, побежденная после своего недавнего триумфа — и кем? — скромной Олей, зарыдала в голос, не в силах перенести унижение, Виктор опомнился, сказал ей:

— Видишь, ты еще не боец, у тебя нет самообладания. Проигрывать тоже надо уметь.

Организаторы соревнований, к которым кинулась с жалобами Ксения Петровна, нашли, что Виктору лучше немедленно уехать, что его поведение неспортивно, непедагогично, неэтично. Не, не и не… Но это он в общем знал. И ненавидел себя. Презирал. А успокоиться не мог.

Да, ему пришлось обещать, что уедет сегодня же. Первым поездом. Да и зачем оставаться? Что еще тут делать? Но администраторы стадиона, видно, не поверили, попросили милиционера проводить его: мол, помочь приобрести железнодорожный билет.

В глубине души еще на что-то надеясь, он купил билет и для Аллы. Она ведь уже освободилась и могла ехать вместе с ним, не дожидаясь остальной команды.

Но Алла на вокзал не явилась.

Осталась, хотя еще днем клялась, что она его, Виктора, нет, «дядю Витю», никогда не забудет. Не покинет школу. Она упросит маму не переезжать…

Уже близился рассвет: ночи были короткими. Чуть высветлилось небо, отчетливее стали вырисовываться деревья, далекие дома, луга с копнами сена. Опять Виктор стоял в коридоре, курил и так пристально вглядывался в окно, как будто никогда не видел ни такого поля, ни такой предрассветной дымки, похожей на легкий туман. Поезд прогрохотал через мост, сквозь стальные перекрытия замелькала вода, она была где-то там, в глубине, и казалась отсюда, из окна, странной, далекой и неподвижной. А потом снова потянулись луга.

— Копны сена как на картине Пурвита, — сказала Анюта. Она опять была рядом. Бессонная ночь очень сказалась на ней — процарапала на лице следы, подчеркнула морщинки.

— На чьей картине? — переспросил Виктор.

— Ну, Пурвита. Известный латышский художник, чудо что за художник, — смиренно говорила Анюта. — Когда я приезжаю в Ригу — наш институт связан с Ригой, — то первым делом иду в музей, на свидание с Пурвитом.

Виктор не поверил:

— В командировку приезжаете — и сразу идете в музей?

— В первый же свободный день, — поправилась Анюта. — Не беспокойтесь, я не нарушаю трудовую дисциплину… — Она вдруг взяла его за локоть и сказала очень искренне и сердечно: — Не сердитесь на меня, я вовсе не хотела вас обидеть. Но очень уж похоже, что вы были в нее влюблены, в эту вашу Аллу… — И еще раз повторила просительно: — Не сердитесь.

— Я не сержусь.

И опять они стояли молча и смотрели, как невидимое еще солнце подсвечивает небо, румянит воздух, прогревает кусты, отяжелевшие от ночной прохладной росы, и они отряхиваются и распрямляют ветки, как отряхиваются после дождя и вытягивают лапы большие мохнатые добрые собаки. Виктор размяк от этой утренней белесости, которая всегда внушает надежду на что-то новое, светлое, да и просто сказывалась усталость. Анюта, как будто ей надоело быть деликатной, вдруг, дерзко прищурившись, заглянула ему прямо в глаза.

— И что, вы все эти годы не встречались с женщинами?

— Я не монах, — уклончиво ответил Виктор.

Он и сам не смог бы потом объяснить, как вышло, что он, сдержанный и даже скрытный, вдруг выложился перед этой чужой ему Анютой, как она сумела сделать, что он уже не считал ее чужой. Вошла в доверие, покорила своей заинтересованностью в его судьбе или Виктор просто изнывал от одиночества? Он ей все рассказал: и как у него был роман с рыженькой умненькой парикмахершей в доме отдыха, вполне серьезный роман, она ему даже потом письма писала; и к библиотекарше в гости ходил, но перестал: очень уж на него косились ее родители, ждали, что он сделает предложение, а он жениться не собирался. И тогда эта самая Женя стала сама приходить к нему и оставаться допоздна, трагически молчать и плакать. Он очень стеснялся соседей, когда Женя выходила от него вся в слезах.

Потом Виктор припомнил историю своего знакомства с молоденькой учительницей, только-только окончившей институт. Их многое связывало — работа с детьми и подростками, педагогика. Вот ее он мог бы полюбить всерьез, но она вскоре уехала. Да он ей и не очень нравился. Она была веселая, порывистая, помешана на пластинках. Виктор ее пугал своей замкнутостью… Еще соседка была, жила в том же доме. Намного старше, чем Виктор, но красивая, энергичная.

— Ей очень хотелось, чтобы все было всерьез, романтично, с чувствами. Она старалась, чтобы о наших отношениях знали, требовала, чтобы я ее и на стадион водил, и в кино, а мне это было неудобно. Она нарочно, что ли, как только ко мне приходили ученики или инструкторы по другим видам спорта, тотчас появлялась, предлагала чаю, показывала, что она здесь не посторонняя. Но когда Алла стала старше, — ученики ведь ко мне часто ходили домой, — я попросил эту самую Веру при ней не заходить. Алла уже была не маленькая, могла догадаться. Так Вера заподозрила, что я в Аллу влюблен…

— И мне так показалось! — обрадовалась Анюта.

— Но она ведь простая женщина, без образования, а вы ученая… вы-то могли бы понять…

— И это все ваши истории? — нетерпеливо спросила Анюта.

— Были и другие встречи, мало ли… но все как-то обрывались.

— Почему?

— Потому что я не мог жениться. А обманывать не умею…

И сбивчиво, путано, явно не желая вспоминать, но в то же время с такой ясностью вспоминая подробности, что видно было, какие они для него живые и мучительные, Виктор рассказал, как любил свою Шурочку, жену, и как пренебрегал ею, потому что был успех: увлеченность теннисом, победы, поездки по стране, тренировки с утра до вечера, девчонки, которые висли на нем, товарищи, которые сманивали его куда-нибудь — то в гости, то на встречу в пионерский лагерь, где вечером ярко полыхал костер и девушки-пионервожатые в туго облегающих грудь футболках и с голыми ногами говорили ему, какой он задушевный, скромный парень, ничуть не зазнается.

То ездили компанией в ресторан, то ходили в кино.

Он даже несерьезно отнесся к тому, что Шура забеременела. Подумаешь, ну, родит, вырастим, что за проблема… И Шура отомстила за его холодность, за нечуткость, за мальчишеский эгоизм. Вдруг сказала, что полюбила другого. «А ребенок?» — «Это мой ребенок». Они ужинали как раз в компании в ресторане. Виктор на минуточку оторвался от беленькой соседки, кокетничавшей с ним, и вспомнил, что пришел с Шурой. Вдруг заметил, как странно, враждебно смотрит на него Шура, и всполошился: «Ты себя плохо чувствуешь?» — «Я себя чувствую прекрасно. Я только хотела тебе сказать…» И сказала. Обратилась ко всем: «Поздравьте меня, люди. Я выхожу замуж за Лешу. Вот за него…» — и дернула за рукав ошеломленного, счастливого, глуповатого Лешу, сидевшего рядом. Все перемешалось тогда, перепуталось — боль, ревность, Шурино оскорбленное самолюбие. «Вам ясно? Не меня бросают, а я бросаю». А Виктор: «Опомнись, Шура, что за глупые выходки, поговорим дома». И потом уже: «Ах, так? Ну, тогда…» Он учинил дебош с битьем посуды, с дракой, неистовствовал и бушевал…

Анюта не поверила:

— Таким я вас не представляю. Вы совсем другой…

— Я стал другим. Долго потом работал над собой, менял свою душу и характер. Но, — он усмехнулся, — как видите, без большого успеха. Вот снова сорвался на соревнованиях… и снова, видно, заплачу́ за этот срыв…

Да, тогда он сполна заплатил. Был показательный процесс, обвинение в хулиганстве, да еще в общественном месте, и то, что всегда было предметом его гордости, — слава замечательного теннисиста, — тут обернулось против: тем более, мол, Виктор Трунов не имел права так себя вести, он на виду, а замарал советский спорт и так далее. Конечно, Виктор не оправдывался, не винил ни Шуру, ни Лешу, да и не знал, виноваты ли они… Он жаждал наказания, желал, чтобы его увезли, услали к черту на рога, — только бы исчезнуть, уйти от любопытных, то сочувственных, то злорадных взглядов людей. Ему казалось, что мир содрогнется, что развитие спорта приостановится без него.

— Я ведь был совсем глупым щенком, ошалевшим от удачи. И думать не умел самостоятельно, жил по чужим рецептам, по готовой схеме. Это уже потом научился думать…

И чем больше он тогда размышлял, тем полнее осознавал свою вину перед Шурой и перед самим собой, перед их любовью. Так он и не узнал, родила ли Шура и чей это ребенок. Он все-таки не верил, что это не его ребенок. Ему хотелось, чтобы родилась девочка, похожая на Шуру, с такими же блестящими, злыми глазищами. Только не дай бог, если и характер у нее будет как у матери, — все сокрушит из гордости. Бахнула за столом, что выходит за Лешку, чтобы не было поворота назад, чтобы отрезать все пути. И уехала одна, исчезла так, что и следа не осталось. Он, правда, долго надеялся, что Шура найдется, отзовется, хоть как-нибудь даст о себе знать. Ждал, пока не понял, что ждать больше нечего.

Чтобы как-то уйти от воспоминаний о Шуре, он стал добросовестно перечислять, с кем еще и когда встречался, ходил в кино или перекинулся словом. Но Анюту это уже не интересовало.

— Выходит, — сказала она, — что вы любили и любите свою бывшую жену.

— Может быть, — согласился Виктор.

— Не может быть, а любите.

— Какая уж там любовь! Любовь, может, и была когда-то, но все выгорело… — Он поднес руку к груди, как будто хотел показать, где именно выгорело — в сердце. — Выгорело, как в пустыне. — Он засмеялся. — Видели среднеазиатскую пустыню, серый песок и кое-где колючий, такой кустарник — саксаул?

— Когда мы в войну жили в Средней Азии, то топили этим саксаулом печку… Я была тогда совсем маленькая… — Анюта тоже засмеялась. — Видите, как неудачно. Не совпало. Когда я могла быть вашей ученицей, вы еще там не работали… — Она дразнила его. — Или я могла бы стать вашей возлюбленной, если бы жила там теперь…

— Ох, — сказал Виктор искренне, — не дай вам бог при моем характере, который я никак не обуздаю, и при моем невезении связать со мной свою жизнь.

Анюта отшутилась:

— А я смелая. Я ведь очень отчаянная. Спросите вот у Маргариты Ивановны…

Маргарита Ивановна в эту минуту вышла в коридор. Стояла, держась за дверь, и сердито смотрела на Анюту.

— Вы с ума сошли оба, — сказала она неодобрительно. — Ночь на исходе. О чем вы тут толкуете? Опять ваши штучки, Анюта, только не пойму, какие. — Она адресовалась теперь к одной Анюте: — Ноги не заболели?

— Заболели, — ответила Анюта кротко. — И правда, идемте в купе, посидим.

Они уселись. Маргарита Ивановна позевывала и куталась в шерстяную кофточку. Анюта положила голову ей на плечо.

— Не наваливайся, лиса, — сказала старуха. И спросила у Виктора: — Вы верите ей? Ведь это лиса.

Он виновато улыбнулся, не зная, как себя держать. А Анюта сказала:

— Вы знаете, Маргарита Ивановна, я бы согласилась выйти замуж за этого упрямого человека, только бы иметь право обломать об его башку крепкую палку.

— Опомнитесь, Анюта, что вы болтаете?

— Да ничего я не болтаю, Маргарита Ивановна. Это же чудо, а не человек. Сентиментален, слезлив, порядочен. Чем не муж? Чудо двадцатого века, честное слово.

— Хорошенькое чудо, — отшутился Виктор. — Вы разве не видели — меня милиционер в поезд усаживал? Такая я опасная личность.

— На Руси всегда жалели арестантиков.

Поезд остановился на каком-то полустанке. Ждали встречного, что ли. Послышались громкие голоса, кто-то снизу застучал по колесам — проверял ось. Виктор отодвинул занавеску. Да она и не нужна была больше — стало светло. Вагон находился в самом хвосте, видны были только красный линялый штакетник и маленький домик с крылечком, на котором в домашней кофточке и в красной фуражке стояла с флажком в руках стрелочница. Об ее ноги терлась рыжая худая кошка.

— Какая прелесть! — закричала Анюта и, схватив со столика кусок колбасы, метнулась из купе.

— Отстанете! — крикнула Маргарита Ивановна. И накинулась на Виктора: — Вы только не воображайте, Анюта очень и очень талантливый научный работник.

— Я так и подумал, что научный… Наверно, муж немало страдает от такого характера?

— Муж, — сердито бормотнула Маргарита Ивановна. — Где это вы видели современную самостоятельную женщину, у которой есть муж? Мужа надо уметь удержать, а Анюта…

— Но вы же сами сказали, что она хитрая.

Ему почему-то приятно было, что мужа у Анюты нет. Хотя она совсем не интересовала его, только раздражала, злила, сбивала с толку. Это верно, мужчины не любят таких колючих женщин. Слишком беспокойно…

— А все-таки я боюсь, что она отстанет. Ведь эта нахалка не сомневается, что поезд без нее не уйдет.

Виктор охотно сорвался с места. Под чуть презрительным взглядом проводницы он пробежал в тамбур и, перегнувшись, стал смотреть, где Анюта. Та кормила кошку. Он спрыгнул на крупный зернистый гравий. Прелесть утреннего, свежего, чуть холодноватого воздуха обволокла его. Паровоз свистнул, позади загрохотал встречный поезд. В несколько прыжков Виктор одолел пространство до домика, схватил Анюту за руку и поволок. Она, хохоча, побежала за ним. Виктор подхватил Анюту и втащил ее на ступеньку, когда вагон, вздрогнув и лязгнув какими-то железными частями, уже стал двигаться.

— А вы умеете бегать, — сказал Виктор.

— Умею…

Они вошли в купе веселые, но Анюта никак не могла отдышаться. Виктор научно и строго стал объяснять, что у нее не поставлено дыхание, так нельзя.

— Ну, потешила свою душеньку, устроила спектакль! — сердилась Маргарита Ивановна.

— Не спектакль, просто я не всегда помню, что годы идут…

— Да, не молоденькая уже, — все сердилась Маргарита Ивановна. — Думай о диссертации, а не о кошках.

— Я в отпуске, — сказала Анюта, сокрушаясь. — Я всего хочу. То жить в столице и шляться по ресторанам, то вековать на таком вот разъезде, как этот. То хотела бы быть верной и безутешной вдовой, то менять мужей и родить кучу детей. Все, что вижу, мне хотелось бы иметь. Моя мама так и называла меня — «жадная девочка»… — Она помолчала и прибавила беспечно: — Вот увидела цельного, хорошего человека, настоящего мужчину, а не наших, — она скривилась, — кандидатов и докторов, и как-то жалко упускать. Так и тянет заграбастать. Хотя, если подумать, на что он мне нужен?

— Не нужен, не нужен, — болезненно поморщилась Маргарита Ивановна. — Оставь ты в покое этого действительно отличного человека…

— Да не говорите вы обо мне как о покойнике! — взмолился и возмутился Виктор. — Что я вам дался, в конце концов? Даже обидно…

— Нет, я не хотела вас обидеть, — снова повторила Анюта. — Извините меня, если что было не так, но я не хотела вас обидеть.

Потом принесли чай. Маргарита Ивановна достала свои бутерброды и коньячок, и они выпили с Анютой по крошечной рюмочке, навернутой вместо пробки.

Маргарита Ивановна расспрашивала Виктора о спортивной школе и рассказывала о своей лаборатории, о студентах. Виктор мало что понимал. Впервые он так остро почувствовал, что ничего не смыслит в науках.

— Но вот у вас, — сказал он с завистью, — есть и своя цель, своя собственная работа, вы опыты ставите. А я весь в учениках, своего с тех пор, как перестал играть сам, ничего нету… Мое дело — учить других, формировать и воспитывать игроков. Ушел ученик — и ты никто…

Маргарита Ивановна смягчила:

— От нас тоже уходят ученики. Ты с ними бился несколько лет, но час расставания, увы, неизбежен.

Вмешалась Анюта. Она как будто и не очень слушала, думала о своем.

— А интересно было бы, Маргарита Ивановна, каждому человеку иметь своего тренера. Он знает твои способности и возможности, помогает развивать лучшее и исправлять плохое. А то мучаешься один…

— Большое дело тренер, — согласилась с ней Маргарита Ивановна. — Спасибо вам, Виктор Сергеевич, я не знала, не подозревала, что спорт — это так серьезно.

— В спорте все честно, — сказал Виктор. — Все начистоту. Если я выиграл, то никто не может мне сказать, что это не так.

Маргарита Ивановна, соглашаясь, кивала головой.

— Игрок должен быть и нервным, и волевым.

— Как и ученый, и писатель, — поддержала Маргарита Ивановна.

— Без нервности нет таланта, но… — Виктор засмеялся над самим собой. — Но игрок не может быть психом. И мне тем более стыдно, что я повел себя как псих.

— Нет, не как псих! — крикнула Анюта. — Просто вы дошли до точки, это бывает с каждым искренним человеком, и перестаньте себя казнить. Во всей сцене на стадионе вы выглядите самым благородным…

— Бездоказательно, — покачал головой Виктор. — Бездоказательно, но хотелось бы вам верить…

— Ну и не верьте, ну вас, — грубо сказала Анюта. Она залезла на верхнюю полку, притихла. То ли заснула, то ли просто молчала.

Маргарита Ивановна тоже вскоре умолкла. Устала.

И опять Виктор остался один.

А поезд все приближался и приближался к Москве.

И невольно он подумал о том, как проезжал когда-то через Москву, бывшую всегда его родным городом, и как дал себе слово возвратиться туда, когда чего-нибудь добьется, когда вернет хоть что-то из того, что было им завоевано и трагически утеряно.

Что же ему делать, пока он будет ждать поезда? Снова, что ли, пройтись по адресам, как ходил тогда? Смешно. Он ведь был так близок к реваншу, к тому, чтобы его вспомнили. Нет, не из тщеславия, вернее, не из пустого тщеславия. Теперь-то он верил в себя как в тренера, верил в свою систему, которую выработал и выстрадал.

Он старался не думать об Алле, но все равно вспоминал. Он разъярял себя, вызывая в воображении облик ее матери, блеск в ее ледяных глазах, серых, блестящих, холодных глазах. Да, эта женщина умеет идти прямо к цели. Без колебаний, без сомнений. Ну что ж, она желает добра дочери. Не погубил бы только переезд Аллу. Она еще так не тверда, не стабильна в своих успехах. Так не закалена в борьбе. Жалко, жалко отдавать ее другому тренеру, как жаль художнику, когда погибает лучший эскиз, или изобретателю, если потеряются рабочие чертежи. И он снова погружался в свои мысли, как будто мял и месил глину. Что впереди? Как жить? Попадется ли еще такой талантливый ученик или ученица? Кто знает! Или так будет всегда: он, скромный, провинциальный тренер в клетчатой ковбойке, будет отдавать свою душу, а как забрезжит удача, ученика заберут в более верные руки? Но кто сказал, что его руки не верные?

Виктор вывернул ладони и долго смотрел на них, словно искал, сохранились ли линии, по которым ему когда-то цыганка нагадала большой успех в жизни.

— Виктор Сергеевич, мне пришла в голову идея — просить вашей руки и сердца, — вдруг сказала Анюта, свесившись с верхней полки.

Виктор, недоумевая, поднял на нее глаза.

— Я хочу просить вашей руки и сердца, — упрямо сказала она, но побледнела. — Вы хороший человек, и я сочту для себя честью, если вы примете мое предложение…

Виктор все так же недоумевающе смотрел на нее.

— Анюта, вы сошли с ума, — насилу выговорила Маргарита Ивановна. — Все имеет предел… Я вам запрещаю, наконец…

— Ах, оставьте! — Анюта спрыгнула вниз. — Оставьте… У меня нет времени на то, чтобы соблюсти правила приличия, мы приезжаем скоро…

— Да перестаньте же играть человеком, это бессовестно! — закричала Маргарита Ивановна.

Но Анюта сказала тихо:

— Я не играю. А впрочем… — Она вся потухла. — Извините меня, Виктор Сергеевич, я действительно слишком много себе позволила… — И опять не то играя, не то всерьез она прибавила: — Но дружбу, дружбу я могу вам предложить? А, Маргарита Ивановна, как вы считаете, с точки зрения приличия и морали могу я, кандидат наук, разведенная, несудимая, предложить дружбу транзитному пассажиру, встреченному в поезде город Н — Москва?

Она находилась в такой степени взволнованности, что Маргарита Ивановна испугалась. Забормотала:

— Не думала, что глоточек коньяку так на вас подействует, Анюта. Правда, коньяк бесит, я слышала про это.

— Ах, при чем здесь коньяк? — уже рассердилась Анюта. — Просто сказала правду. Но вы действительно извините меня, Виктор Сергеевич, за глупую шутку…

— Почему же «извините»? Я очень благодарен за ваше отношение, я… — Он взял Анюту за руку, притянул к себе ее ладонь и поцеловал. Потом точно так же поцеловал руку Маргарите Ивановне. — И вам большое спасибо. Как теперь говорят, большое мерси.

— Вам остается только сказать, — скривила рот сердитой ухмылкой Анюта, — что вы оценили мое остроумие.

— Я оценил вашу душу, — признался Виктор. — Я… — И выскочил в коридор.

— Ну, рада? Доигралась? — накинулась на Анюту Маргарита Ивановна.

— Рада.

— Дошутилась?

— Я не шутила, увы. Хотя мне и надо теперь делать вид, что я шутила.

— Но что ты в нем нашла? Совершенно необразованный человек.

Анюта молчала.

— Ладно, надо вздремнуть, — наконец с усилием выговорила она. — Вы, кажется, правы, я сошла с ума…

Опять залезла на свою полку и притихла, а когда стали подъезжать к Москве, спустилась с красными, заплаканными глазами. На Виктора не смотрела, стала снимать чемоданы, помогать Маргарите Ивановне собираться.

— Боже мой, я и предположить не могла, что ты такая дура, Анюта, такая баба! — сердилась Маргарита Ивановна, собирая свои разбросанные вещи и искоса поглядывая на Виктора, стоявшего в коридоре у окна. — Ну с чего ты так раскисла?

Но Анюта ответила утомленно:

— Вовсе я не дура. Если хотите знать, может, это был бы мой самый мудрый поступок в жизни — уцепиться вот за такого славного человека, народить, пока не окончательно поздно, кучу детей и жить не лукавя, не заигрывая с наукой, в которой, вы это сами отлично знаете, я все равно не скажу своего оригинального слова…

— Кто знает, кто знает… — бормотала Маргарита Ивановна. — Даю голову на отсечение, что через три дня твое безумие пройдет…

— Тем хуже.

Больше они не говорили об этом, как будто напрочь забыли выходку Анюты. И Виктор забыл. И сама Анюта забыла. Все молчали. Только когда уже замелькали за окнами московские дома вперемежку с какими-то виадуками, старыми сараями и зелеными, вымытыми недавним дождем деревьями, а радио грянуло во весь голос бодрую песню, Маргарита Ивановна сказала Виктору:

— А все-таки если вы не захотите вернуться на прежнюю работу, де поладите с ними, то имейте в виду… в нашем институте весьма и весьма солидная кафедра физкультуры. Мое слово в нашем институте как-никак имеет вес.

— Спасибо, — вежливо, но холодно поблагодарил Виктор. — Но думаю, не придется… Все-таки кое-какой авторитет я нажил… с голоду не пропаду…

Надо же — он захотел навестить Тоню. Кое-что о ней он знал. Удивился в свое время и порадовался, что она тоже работает в детской теннисной школе. Все хотел написать письмо, поделиться тем, до чего дошел сам, узнать, как у них в столице. Да так и не собрался. И писать он не умел, и боялся, что муж будет недоволен, спросит, с какой стати чужой парень пишет письма. Все-таки, когда он был у них, муж не очень-то ему обрадовался.

Все совпало. Опять он пришел днем и застал Тоню за стиркой. На этот раз она стирала дома.

Тоня жизнерадостно захохотала: как же он так точно подгадал, может, в замочную скважину подглядел, чем она тут занимается?

— Это замечательно, это чудно, что ты пришел, Виктор…

Он уже не сказал Тоне, какие у нее белые зубы. Хотя зубы были еще белые. Тоня раздалась в плечах, в груди, в бедрах. И походка чуть-чуть отяжелела. А раньше всегда казалось, что она не идет, а летит.

— Ну, милый мой, — Тоня перехватила его взгляд, — у меня ведь большие дети.

Виктор и детей увидел, девочка даже вспомнила его, но делала вид, что занята уроками, а мальчик, симпатичный толстячок, радостно уцепился за его руку и раскачивался, смотрел в глаза. Потом и девочка размякла.

— Вы, липучки, — сказала Тоня, — оставьте гостя в покое.

И снова, как тогда, Тоня хотела накормить его и забывала, об этом, увлеченная разговором. Ей нужно было отвести душу. Она уходила с тренерской работы, подыскала место в комитете по спорту. Почему бросает школу? Удобнее с транспортом, часы работы подходящие, условия лучше. Ведь ей не с кем оставлять детей, бабушка окончательно забастовала.

— Ты помнишь, как мама таскалась за мной на стадион, вот так, бедняжка, пасет теперь Иру. Левка, правда, в детском саду, но то карантин, то сам болеет… Я устала рваться на части…

Все шло как по заранее написанному сценарию. Явился муж. Да, та же история: был в министерстве и завернул домой пообедать. И точно так, как тогда, пожаловался на машину.

— Это у вас та самая машина?

— Нет, у нас «Жигули».

Тонин муж тоже чуть потускнел, волосы были не такие золотые, не такие пышные, поредели. И прежней любви Виктор не замечал: муж не гладил Тонину руку, не касался плеча. Чуть раздраженно торопил с обедом. Но Виктором заинтересовался больше, чем в прошлый раз. Гость уже не чувствовал себя третьим лишним. Наоборот, видно, настала пора, когда чужой человек как-то обогащает, приправляет беседу, как приправляют еду перцем или луком. Все, о чем можно говорить вдвоем, уже переговорено.

— Ты нашла мешки? — спросил муж у Тони.

— Ой, я не успела…

— А что ты успеваешь? — И объяснил Виктору: — Завтра выходной, хочу съездить подальше от города, купить на зиму картошки. Вы не представляете, сколько дети лопают картошки…

Чуть облинял лак на мебели, повытерся паркет, на обоях были следы от карандаша — видимо, изрисовал мальчишка, — но Виктор наслаждался всем этим: семья, дети, дом. Вот что, оказывается, главное в жизни.

Как и в прошлый раз, Тоня пошла его провожать в переднюю, вышла на площадку. Она опять хвалила свою новую работу, но в глазах стояли слезы и растерянность. Она ждала от Виктора одобрения.

Он похлопал Тоню по плечу.

— Ты правильно решила, старушка.

— Ну, а ты как живешь?

Виктор не ответил на вопрос.

— Я очень странную женщину встретил в поезде, — неожиданно, не к месту, сказал он. — Такая чудачка…

— Ну и что? — живо заинтересовалась Тоня.

— Ничего, просто так отчего-то вспомнил… Сколько жизней, столько и правд.

Но сам вовсе не был в этом уверен. Знал, что для себя у него только одна правда. Что ж делать, если удача все мимо… На всякий случай почти машинально спросил:

— Ничего не слыхала про Шуру?.. Вот ведь какой я, оказывается, глупец, еще на что-то надеюсь.

— А говорят, что любовь проходит, что это неизбежно… — Тоня долго смотрела на Виктора, потом встряхнула головой. — Ты совсем в Москву?

— Нет, я на одни сутки…

— Но когда-нибудь ты поживешь подольше? Я бы собрала старую компанию, сделала бы шашлык, у нас электрическая шашлычница. Будет это?

Он засмеялся.

— Возможно. Не все же мне проезжать транзитом. Может, когда-нибудь и поживу…