#img_11.jpeg

1

Она никогда не стучала, просто входила. Распахивала дверь. Словно забывала, что в постели около сына лежит невестка, тоненькая девочка с длинными ногами и круглыми черными внимательными глазами. И сегодня не постучала, ввалилась, вломилась, как ураган:

— Орленок…

Ресницы у Тамары дрогнули, она зашептала испуганно:

— Игорек, проснись, это Марина Сергеевна…

— Ну, не буди, не буди…

Столько было любви, ласки в этом «не буди», в этом шепоте, как будто яркий свет залил комнату, теплые лучи щекотнули крутые плечи широкогрудого Игорька, спавшего без рубашки.

Мать, тяжело продавив матрац, села на край кровати, прильнула к сыну. Где-то там, за ее спиной, как за широким забором, осталась ненужная худенькая Тамара. О боже, не одна уже девчонка лежала в постели у Игоря, именовалась его женой! Но эта вроде задержалась подольше, прижилась. Ох, Игорь, Игорь…

— Орленок, пойдешь со мной на торжественный вечер?

— Это же будет скучища, ма… Соберутся старички в орденах, станут хвастать: «Мы, я…» — Он очень смешно менял голос. — Потом обратят внимание на меня: «Ну как, идешь дорогой отцов, не срамишь фамилию?..»

Мать остановила его:

— Не такие уж они дураки… Поужинаем там, ведь скоро я уезжаю…

— А Тамара, ма? Она сегодня не может…

— Ну что ж, придешь без Тамары…

— А что вы наденете на вечер? Мундир? — вдруг спросила невестка.

— Пожалуй, мундир…

Она все-таки повернула голову, пригляделась и будто впервые заметила это смуглое, выточенное тельце, плечики, узкие руки, нарядную ночную рубашку, черную головку. Нет, Игорек умел отыскивать смазливых девчонок.

Тамара с неожиданной твердостью попросила:

— Вы наденьте мундир. В платье совсем не то…

А Марина Сергеевна все-таки надела платье. Нет, не назло Тамаре, она и думать о ней забыла. Хотя очень удивилась, когда вечером нашла в своей комнате тщательно выутюженные и разложенные на кровати форменный китель и черное свое выходное платье с пришитым кружевным воротником.

— Мама, — сказала Марина Сергеевна матери, — зачем вы себя утруждаете, мало вам дела, что ли…

— Это не я, это Тамарка.

— Да? С чего это она?

— Угождает Игорю.

Марина Сергеевна не любила несправедливости:

— Вы неправы, мама. При чем тут Игорь?

— Игорь такой простодушный, его опутает хоть кто.

— Нет, мне кажется, что эта Тамара всерьез, Орленок к ней привязался. Да и мне, если хотите знать, она начинает нравиться.

Мать поджала тонкие губы, неодобрительно помотала головой:

— Она, по-моему, не… словом, не пара Игорю…

— Ну что вам еще надо, мама? Какую принцессу? — Марина Сергеевна не сдержалась. — На вас не угодишь, еще Иван обижался, что теще не угодишь.

— Вот уж чье мнение меня не интересует, так это мнение Ивана. — Старуха вдруг заглянула дочери в глаза: — Мариночка, доченька, неужели ты… сожалеешь?.. Но он не подходил тебе, кто ты и кто он? Только твоя доброта… Забыла, как он себя вел, как оскорблял тебя, меня! Он завидовал твоему положению…

— Ладно, мама, — оборвала Марина Сергеевна. — Решение было принято, и не в моих правилах собственные решения отменять… — Она не добавила, что об этом теперь поздно думать, сколько уж лет, как они развелись с Иваном. Он давно женат.

Мать как будто угадала ее мысли:

— Он-то бы вернулся еще с какой охотой. Что он, дурак или враг себе! Да только нам-то он на что? Слава богу, что избавились…

— Мама…

Голос Марины Сергеевны прозвучал гневно, и мать сейчас же ретировалась, ушла на кухню. Когда дочь гневалась, мать пугалась, отступала. Правда, потом, выждав удобную минутку — дочь-то была отходчива, — не упускала свое. И сегодня с несчастным видом вздохнула, когда дочь собралась уходить.

— Я ведь тебе желала счастья, Марина. Да я ради тебя — в огонь и в воду. Конечно, я старая, больная. Может, умру скоро. Где уж мне тебя обслужить, как ты достойна, где уж мне угодить тебе…

Марина Сергеевна только и ответила:

— Я вас, мама, об одном прошу: следите за Игорем. Ведь у него экзамены. Никакого баловства, понятно? И Тамару смотрите не обижайте.

Не хотелось ей ссориться с матерью. Хоть та и не такая старая и больная, а все-таки годы берут свое, здоровье поизносилось.

Да и настроение Марине Сергеевне не хотелось себе портить. Она любила эти вечера, посвященные авиации. И блеск огней, и оркестр, и добрые слова, и поминание заслуг. Подшучивала сама над собой и над товарищами, говорила, что надоело, «опять двадцать пять», а все-таки любила… Конечно, это совсем не то, что чувствуешь, когда собираются однополчане на свою ежегодную встречу, — то святое, комок стоит в горле, так волнуешься, — но и здесь все-таки приятно. Знаешь, что тебя не забыли.

Уверенная в том, что ее помнят, чуть кокетничая своей скромностью, она надела платье, подосадовав только, что оно такое длинное, немодное. Мундир с орденами повесила обратно в шкаф. Все и так догадаются, кто она.

Но вышло не по-задуманному. Знакомых почти не было, ведь верно, болеет народ, умирает, выходит в тираж, — сидели в президиуме какие-то молодые знаменитости, космонавты, испытатели. Никто и не вспоминал про тот ее давний, еще довоенный перелет. Ей стало не по себе… Она поискала глазами Игоря в зале — хотелось, чтобы он пришел, пришел один, без жены, — и не нашла… Решила не ждать конца торжественного заседания, а занять место в ресторане. Столько потом народу набьется, что придется ждать.

Ей очень хотелось перед разлукой посидеть с Игорьком. «Ты мой свет, ты мое счастье, Игорь. Я твой друг, а не только мать, Игорь. Ты несерьезно относишься к жизни, слышишь, Игорь? Это же позор, что ты так плохо сдаешь сессию, ведь у тебя жена, ты взрослый мужчина. Опять мне придется ехать к декану, просить, унижаться, ты понимаешь, Игорь?..»

В ресторане было еще Пустовато, только неподалеку расположилась компания мужчин да у окна, поблескивая влюбленными глазами, перешептывалась парочка.

У входа официантки в белых кружевных наколках над бледными усталыми лицами увлеченно беседовали о своих делах.

— Что же вы не подходите, — обиженно крикнула Марина Сергеевна, — я есть хочу…

Мужчины, пившие коньяк, оглянулись на ее голос. Марина Сергеевна растерянно улыбнулась, уже сердясь не на официанток, а на Игоря. Но его все не было. Пришел бы: все-таки мужчина, кавалер. При нем эти боярышни небось забегали бы: что-что, а показать себя — это он умеет.

Марина Сергеевна продолжала томиться.

Вспомнила, как встречали когда-то в этом же клубе знаменитых летчиц, вернувшихся после перелета. С цветами. С шуточными стихами:

В нашем клубе мало денег,           преподносим этот веник. Бросьте нам обратно в лица           этот веничек, орлицы.

Марина Сергеевна тогда только начинала летать. Пришла на встречу, радовалась, что достала пригласительный билет, слушала и завидовала. Слово себе дала, что и ее будут когда-нибудь так встречать. И сдержала слово. Всего добилась — цветов, наград, уважения, славы. Каждый год ее приглашают теперь в этот клуб. Приглашают как почетного гостя. Да и так, запросто, она сюда ходит…

И конечно, официантки прекрасно ее знают, должны знать. Марина Сергеевна постучала ножом по краю тарелки.

Официантка наконец подлетела:

— Ой, миленькая, дорогая, я вас слушаю…

Заказала ужин, съела второпях, в рассеянности то, что принесли, а Игоря все не было…

Необязательный он стал, несерьезный. Пообещает и тут же забудет. Знает ведь, что мать завтра уезжает на месяц, неужели нет желания провести вместе часок-другой?.. А как, бывало, плакал маленький, когда она уходила, как гордился ею, любил больше, чем отца, больше, чем бабушку, торжествовал, когда она брала его с собой на воздушные парады, на Красную площадь.

Она все медлила, не уходила, хотя и неловко было одной занимать целый стол. Хорошо еще, что не надела мундир, так незаметнее…

А все-таки ее узнал один журналист, старый уже, с большим отвислым животом, с отечными мешками под глазами. Подошел, остановился, опираясь на палочку:

— Что же это вы не в президиуме?

— Убежала… — улыбнулась она.

Он пошутил на правах давнего знакомого:

— Свидание?

— Сына жду. И есть захотелось, не обедала, прямо с работы… — почему-то выдумала она, хотя заезжала после работы домой и обедала. Правда, наспех. Предложила: — Может, выпьете рюмочку?..

— Что вы, давно не пью, печень…

Они оба, поговорив немного о болезнях и лекарствах, засмеялись над тем, что разговаривают в ресторане в торжественный день на такие печальные темы.

— А помните Чкалова? Анатолия Серова? Осипенко, Раскову, Валентину Гризодубову? Вот были времена…

Она помнила. Конечно, она помнила.

Спросила из вежливости:

— Вы по-прежнему пишете об авиации?

Он развел руками:

— Век космоса! Надо уступать дорогу молодым…

— А что делать старым?

Он отшутился:

— Надо не стареть, это очень просто.

Она все-таки уговорила его выпить вина, вот именно за то, чтобы не стареть. Просто не стареть, и все…

2

Веточку, принесенную с прогулки, она поставила в стакан с водой, смутно надеясь, что почки на ветке набухнут и проклюнется зелень. Ей хотелось чего-то красивого, какие-то смутные ощущения, потребность в нежности воплотились для нее в этой ветке. Она принесла ее с горы как сокровище.

Смотрела на ветку, как только просыпалась, подвигала к свету, к солнцу, а то вдруг пугалась, что слишком жарко, что почки высохнут, и ставила стакан с веточкой в тень…

…Никогда раньше Марина Сергеевна не замечала, какой день длинный. С утра лечебные процедуры еще отнимали время, а после обеда начиналась тоска. Не могла же она все время читать. Ей советовали больше быть в движении, гулять, даже танцевать, если хочет, и ходить, обязательно ходить и ходить. А с кем? Одной?

Она не очень-то привыкла бывать одна.

В детстве она жила, как дикий цветок под дождем и солнцем, между матерью, готовой горло перегрызть всякому, кто обидит девочку, и взбалмошным отцом. Когда подросла, отбоя не было от друзей, — такой она была веселой, смелой, яркой девушкой, затем пришла слава, когда ее фамилию знал любой пионер… В войну ее окружали однополчане, свои ребята, своя братва, и после войны она еще долго была знаменита, имела влияние, вес и когда появлялась где-нибудь, то улавливала шелест: «Та самая?» — и горделивый ответ: «Ну конечно, это она». Знакомством с ней хвалились, именем ее пользовались, нуждались в ее помощи. Она привыкла, что всегда и всюду ее окружают люди, привыкла жаловаться на занятость, мол, «не продохнуть», — ее куда-то звали, умоляли приехать, где-то она заседала и присутствовала, знакомые вваливались к ней толпой, ели у нее, пили, ночевали. Она только просила с улыбкой, шепотом: «Вы уж, пожалуйста, угодите маме. Мама у нас любит почести».

Гости старались подольститься к матери, хотя Марина Сергеевна и сама немножко любила лесть: просто привыкла к тому, что перед ней восторженно заискивают. Ей нравилось быть доброй, кому-то звонить, чем-то возмущаться, за кого-то просить. Приятно делать добро, ведь не для себя просила.

Ну а годы шли, и, как-то оглянувшись, она увидела, что шуму вокруг нее стало вроде поменьше. И народ вертится около какой-то пустой: чьи-то брошенные жены, генеральские вдовы, какие-то неудачливые, полные фанаберии очеркисты, немолодой певец, все еще ждущий удачи.

Даже лучший друг, служивший в войну под ее началом, отчитал как-то: «Кто это у вас бывает, Марина Сергеевна, шуты какие-то». — «Не гнать же… — беспечно отозвалась Марина Сергеевна. — Ходят, ну и пусть ходят…» — «И все они тут у вас накуривают черт знает как, пьют, едят…» — «Авось не обеднею, — уже более сердито ответила Марина Сергеевна. — Я гостей люблю. А ты, Николай, больно практичный стал…» — «Станешь, — жестко ответил Николай. — Когда я один работник на всю свою многочисленную семью». — «Я как была расточительна, такая и до сих пор. Вот мать ругается, что у всех дачи собственные», — пожаловалась Марина Сергеевна. Николай ответил хмуро: «Я не ваши деньги, хотя они у вас тоже трудовые, я время, душу вашу жалею». — «Ну, ты меня не жалей, я не из тех, кого приходится жалеть».

Она осталась недовольна тогда Николаем. Даже выговор ему сделала, что стал осмотрительным, а летчику это не к лицу, летчик — это размах, щедрость, широко распластанные крылья. Последнее слово в споре вроде осталось, как всегда, за Мариной Сергеевной. Но что-то ее тогда насторожило. Очень уж она ценила Николая и была уверена, что она для него высший авторитет. И если уж Николай ее критикует…

Она пересмотрела круг своих знакомых, сразу же решительно вытряхнула кое-кого: церемониться она не умела. А потом так же строго, придирчиво посмотрела на себя. Батюшки, как она постарела, растолстела безобразно, нескладная стала! Только глаза молодые, зубы, смех. Вот все, что осталось от прежнего…

— Что-то вы меня раскормили, мама, — сказала она с упреком, — противно смотреть…

— Так как же, Мариночка, — засуетилась мать, — питание ведь требуется. И дом наш все-таки не простой…

— А какой?

— Сама знаешь, — недовольно сказала мать. — Все-таки у нас престиж…

— Ой, мама, мама, совсем вы очумели!..

— Ну, спасибо, дождалась благодарности.

Марина спохватилась:

— Извините, это я, мама, сгоряча…

Она кое с кем посоветовалась, и ей внушили, что надо поехать в санаторий, в горы, стряхнуть лишний вес, прийти в форму.

Марина Сергеевна согласно кивала головой, выслушивая советы. «Верно, верно. Надо вернуть форму. Надо поехать в горы. И не киснуть в санатории, не лежать, а бегать, ходить, двигаться. Играть в волейбол. Черт возьми, я ведь в школе играла. Отличная игра. Как это я забыла…»

Она ничего не умела делать наполовину: отдыхать так отдыхать, ловить за хвост уходящую молодость — так ловить энергично. Она все разведала в первое же утро, как приехала: какие тут порядки, где живописные места для прогулок, гостиные и кинозал. И где волейбольная площадка.

Впрочем, это было единственное место, где она чувствовала себя свободно. Кино бывало не часто, в гостиной, где по вечерам танцевали, ей нечего было делать, знакомствами она еще не обзавелась. Да как-то и не стремилась…

То ли дело волейбол. Здесь шумно, весело, просто.

Правда, мяч не сразу стал слушаться ее, выскальзывал из рук, хотя навыки все-таки сказывались — удар остался сильный, резкий и подачу она не теряла.

«Ну и мазила я стала, — однажды добродушно сказала Марина Сергеевна, вытирая разгоряченное лицо, когда игра окончилась. — А ведь играла. Факт. Надо вернуть свой класс…»

Ей и самой смешно было, как тянет ее на эту площадку. Изнывала от нетерпения, как маленькая, пока длился после обеда мертвый час, еле дожидалась, пока выпьют в столовой чай, поторапливала: «Чай не водка, много не выпьешь, пошли, пошли…» Шутила, громко смеялась, запросто кричала на партнеров «орлы», «хлопцы», «ребята», сама себе казалась той, что была когда-то: задорной, компанейской, ловкой девахой. Хохотала вместе со всеми над своими промахами, горячилась, спорила с судьей, добросовестно дула в свисток, если приходилось судить самой. Ей не понравился мяч, не такой упругий, как требуется, она сходила в город, купила новый. Культурник спросил, взяла ли она в магазине счет, тогда ей вернут деньги. Она замахала руками: «Не надо…» Зато распоряжалась мячом самовластно, не разрешала бить по нему ногами, сама уносила его после игры и клала на место. Это ее право молча признали все.

Так было и в тот, пятый или шестой после ее приезда день, — она созвала всех после чая на площадку, разбила игроков на команды. Так же с хохотом кидалась на мяч, пасовала, орала. Так же, смеясь, кинулась за мячом в кусты, куда он отлетел после чьего-то неосторожного удара. И вдруг что-то заставило ее оглянуться, как будто укололо что-то в спину. Реакция у нее была, слава богу, прежняя… Рыжая женщина с неприятным красным лицом, приставив согнутые в локтях руки к бокам, передразнивала ее походку, ее неуклюжесть, грузность. Словно молния сверкнула. Марина Сергеевна увидела себя со стороны.

Наглая усмешка, нет, не усмешка, а ухмылка медленно угасала на лице, сразу ставшем ненавистным Марине Сергеевне. Она пошла прямо на рыжую. Нет, неверно говорят «не помня себя», она все помнила — свою ярость, звон в ушах, растерянные лица вокруг.

— Жека, — завизжала рыжая, — Жека!

И молоденький военный выскочил вперед.

— Ну-ну! — крикнул он, заслоняя жену.

— Будь это не здесь, — сказала ему Марина Сергеевна негромко, — я бы тебя поставила по стойке «смирно». Ну какая сволочь… — Она повернулась, чтобы уйти, сразу стала старой, тяжелой, медлительной. Потом вспомнила и бросила мяч на площадку. — Отдадите культурнику…

Но никто, видимо, больше играть не хотел. Пожилой инженер из Харькова догнал Марину Сергеевну.

— Вы ведь умный человек, стоит ли…

— Не стоит, — машинально ответила Марина Сергеевна. И худенькой девушке с подкрашенными глазами, очень похожей на невестку Тамару, тоже кинувшейся с извинениями, сказала: — Да не обиделась я, подумаешь…

Но она обиделась. Нет, не на эту дуру. На себя. За то, что попала по своей же вине в смешное положение. Забылась. Увлеклась…

За ужином она ни с кем не разговаривала, в разговор не вмешивалась, сразу же ушла к себе. Никого не хотела видеть. Неохотно, даже сердито крикнула «да, кто там?», когда в дверь постучались.

Это явился Жека, очень сконфуженный.

— Я только сейчас узнал, кто вы. Навел справки. Простите ее…

Марина Сергеевна сумела засмеяться:

— А если бы не узнал? Не навел справки?

— Мы просто в отчаянии, поверьте.

Она резко отмахнулась.

А Жека все твердил:

— Для меня большая честь, что я познакомился с вами. Я еще школьником был… Вы правда не сердитесь?

— Нет, не сержусь…

Но это была неправда, хоть она и сознавала, что глупо придавать такое значение пустому инциденту.

А все-таки не станет она ходить на волейбол, будет гулять, любоваться природой. Чудесные здесь места…

И вот бродит, нескладная, несуразная, растерянная, по этим голым, еще не покрывшимся зеленью склонам, среди серых, мертвых стволов. Все как будто ищет чего-то, ждет, надеется увидеть что-то новое за этим вот поворотом или вон за тем…

А весна все настойчивее вторгается в голые пространства, шумит, низвергаясь откуда-то сверху, прыгая по камням, вода, перекликаются птицы, и даже сухие прошлогодние листья шуршат не уныло, как осенью, а с задором… Или она выдумывает про листья? Может, и выдумывает. Но птицы поют и переговариваются все громче, это точно. А ей как было тоскливо в первый день приезда, так и теперь…

И вряд ли поможет веточка.

Но все-таки она ухаживает за ней, меняет воду в баночке, надеется…

3

Особенно тягостно бывало в воскресенье. Ни ванн, ни какого другого лечения — свободна с самого утра. Она смотрела со своего балкона, с третьего этажа, на расчерченную дорожками территорию перед санаторием и мучительно придумывала, чем бы заняться. Странное это чувство — одиночество, чувство, что никому нет до тебя дела, вокруг ни одной знакомой души… Она пошутила было с горничной, когда та убирала, поговорила с медицинской сестрой, со слесарем. Теперь смотрела с балкона, как молодые компаниями уходят на прогулку, бегут куда-то, торопятся, старшие тоже собираются кучками — кто играть в карты или домино, кто тоже гулять, но медленно, не спеша. А она одна. Музей сегодня закрыт, в картинной галерее она уже была, в кафе не протолкнешься…

Она лежала-лежала на кровати и вышла в холл. И вдруг в холле — просто чудо! — встретила Кириллова, Борю Кириллова, своего сокола, как она называла когда-то летчиков из подразделения, которым командовала. Все еще бравый, сухой, поджарый, правда, седой, он был ей очень мил. Она сказала растроганно:

— Где твоя пышная шевелюра, Борька? Побелел весь. А так хоть куда. На пенсии?

— Пока летаю. На Севере, на местной линии, но летаю…

— Ну, вот молодчага. А наши, кто жив, почти все уже приземлились. Николай вот еще летает, тоже в гражданском флоте, но он, ведь помнишь, какой упорный…

— А вы, Марина Сергеевна? На отдыхе?

— Что ты?! Я, брат, руковожу: тружусь в научно-исследовательском, по нашему же авиационному делу…

— О-о, — почтительно протянул Кириллов, — это штука нелегкая…

— Пока тяну…

Оба были рады, растроганы. Кириллов сказал, что такое событие надо отметить, отпраздновать. У него в чемодане есть бутылка грузинского коньячку и лимон. Как будто предчувствовал…

— Ну да, — недоверчиво засмеялась Марина Сергеевна. — Так уж и предчувствовал.

Но все-таки зашла к нему в комнату, и они раскупорили коньяк.

Она все так же, как когда-то лейтенанту-мальчишке, говорила ему «Борис» и «ты», он звал ее по имени-отчеству.

— Женат?

— Овдовел.

— Чего не женишься?

— Неохота снова надевать хомут, погуляю пока…

— Ой, Борька, — сказала Марина Сергеевна, — каким ты был, таким и остался. И тогда тебе девки на шею вешались, и теперь, как я вижу. Помню, когда формировались под Москвой, телефон в штабе обрывали, вызывали тебя…

Они уже выпили понемножечку. Борис повеселел:

— Если хотите знать правду, Марина Сергеевна, вам тогда только одно слово стоило сказать, и я бы всех прогнал к чертовой матери, вот только пальчиком бы шевельнули…

— Ну да!

— Слово чести! — Он стал горячо, даже пылко, говорить ей, какая она была королева, как весь летный состав обожал ее, как преклонялись перед ней, как за нее боялись. Как будто не про нее, про какую-то другую женщину говорил — так он ее живописал. — В других частях, Марина Сергеевна, перенимали ваш опыт, несмотря на то, что вы женщина, пардон… Вашему подходу к людям учились…

— Да будет тебе… — отмахнулась Марина Сергеевна, хотя ей было необыкновенно приятно слушать все, что он говорил.

Перебивая друг друга, торопясь, они вспоминали свою часть, скорбно вздыхали, говоря о погибших.

— А на встречи наши не приезжаешь, — укорила Марина Сергеевна. — Николай — помнишь Николая? — искал тебя, писал…

— Рвался, но не мог. Все что-то мешало…

— Другие приезжают. Даже с Дальнего Востока… из Туркмении. А ты телеграммами отделывался. Мы же за твое здоровье тост поднимали, не забывали тебя…

Кириллов расчувствовался.

— Клянусь, этой осенью, кровь из носу, приеду… — Он лукаво сощурился. — Вы говорите, девчонки. А ведь из-за вас, Марина Сергеевна, оборвался мой самый жгучий роман…

— Как это из-за меня?

— А так… Мне увольнительная вот как была нужна, решительное предстояло объяснение, я даже букет цветов купил… и вы сказали: «Ладно». — «А кто вместо меня полетит?» — «Полечу сама, больше лететь некому». — «Тогда отставить увольнительную».

— Боялся за меня?

— Ну да, боялся…

— И зря…

— Вы же были удивительно храбрая, Марина Сергеевна, ну просто отчаянная…

— Из-за вас, чертей, и приходилось быть храброй, я же не могла быть хуже вас…

Они отпивали по глоточку и снова подливали. Марина Сергеевна разрумянилась. Даже чуть всплакнула, вспоминая прошлое. И так хорошо ей стало, так тепло на душе, как давно уже не было. Вот ему, а не бездушной березовой ветке сможет она рассказать все, что гложет ее, терзает и мучает.

— Не радует меня здесь ничто — все эти птички, и горы, и нарядная публика…

Он не понял. Недоумевая, поднял брови.

— Скучно мне, Борис, — сказала она. — Скучно и скучно. В жизни такого не знала, как теперь…

Он запротестовал:

— Это же замечательный санаторий!

— Замечательный-то замечательный… Да как-то я тут не пришабрилась. — Она опять сказала не то, не главное. — Я тут прямо запсиховала от тоски, ты бы не поверил. Пришла на ванны, сижу-сижу, является какая-то интуристка. «Ах, это иностранка, пусть пройдет. Подождите». Как это подождите? Пусть фрау подождет.

— Из-за такой ерунды и расстраиваться, ой-ой-ой, — сказал Кириллов уже несколько покровительственно.

Ее покоробило, но она уже не могла остановиться.

— Потеряла я себя как-то, — сказала она, щурясь и зачем-то заглядывая внутрь стакана, как будто там, на донышке, чуть покрытом коньяком, могла найти себя. — Потеряла я свое место в жизни, что ли, Борис… Выходит, все уже было, все прошло — значит, надо мне завидовать тем, кто погиб? Так, что ли?

Кириллов оторопел:

— Побойтесь бога, Марина Сергеевна…

Она его не слушала:

— Я вот тут читала книжку про Жанну д’Арк. Слышал, наверное, про Орлеанскую деву? Может, это лучше, что ее сожгли, осталась в памяти народа героиней, а не отжившей старухой…

На секундочку припомнилось ей, что Борька Кириллов — лихой, очень храбрый, но в общем поверхностный малый, и не перед ним бы ей исповедоваться. Но у него был такой добрый, полный сочувствия и недоумения взгляд, такая вроде боль за нее, что она все стала выкладывать, даже лишнее сгоряча наговорила. И Орленок, мол, вырос эгоистом, и мать стала очень уж спесива, — рассказала даже, как тяжело разводилась с мужем и как пусто идет теперь жизнь в ее доме. И как часто убегает она из этого дома, убегает сама от себя куда глаза глядят, хоть в тот же клуб… Как охотно задерживается — надо, не надо — на работе: то на месткоме посидит, то на партбюро, лишь бы не быть свободной…

— Но так ведь тоже нельзя, нельзя жить одной работой. Да и на работе тяжеловато становится. Техника ведь вон как шагает, не угонишься за ней. Пусть я администратор, мое дело — работать с людьми, но должна же я понимать… Прямо злость берет: хоть бросай, выходи на пенсию или какое дело полегче бери, но не могу, привыкла к этому институту, увлеклась… Знаешь ведь меня? А может, надо бросить, семьей заняться? Игоря в шоры взять железной рукой? Не нравится, не нравится мне то, что в доме у меня, и сама я себе, настроение мое мне не нравится… — Она говорила сумбурно, горячо, но все не признавалась в том, что особенно мучило ее, — в одиночестве…

Кириллов поглядел на часы.

— У тебя процедура? Ванна? — перехватила его взгляд Марина Сергеевна.

— Сегодня выходной, забыли? Вам налить?

— Хватит, — сказала она, прикрывая ладонью стакан. — Я ведь не пью, это так, за дружбу, нашу старую боевую дружбу… — И с отчаянием, как очертя голову прыгают в воду, спросила: — Борис, ты помнишь Шевченко… — Она вся подалась вперед, и голос ее задрожал…

Но тут без стука выскочила на порог крепенькая бабенка, похожая на стройную веселую лошадку, и, блестя полными жизни глазами, играя всеми жилками упругого молодого тела, сказала капризно:

— Борис Степанович, мы ждем…

Она игнорировала присутствие Марины Сергеевны и в то же время каким-то неуловимым образом показывала, что недоумевает, как будто в комнату к Кириллову вдвинули и так оставили огромный несуразный шкаф, что ли…

Марина Сергеевна встала.

— Ну куда вы, вовсе мне не обязательно идти, — вяло запротестовал Кириллов, все еще не отводя взгляда от захлопнувшейся двери.

Марина Сергеевна взяла себя в руки.

— Обязательно, обязательно иди, раз условился, — бодро сказала она. И подмигнула: — Молодец, старик…

Кириллов повеселел:

— Отпуск-то раз в году…

— Ну и пользуйся… Иди, иди, Кириллов…

Она как бы подвела черту под их душевной близостью этим «Кириллов». Но постаралась улыбнуться, чтобы незаметно было, как жестоко она уязвлена.

Кириллов все-таки сказал, провожая ее в коридор:

— Конечно, я помню Шевченко. А что? — Он вдруг оживился.

Но Марина Сергеевна отозвалась равнодушно:

— Да ничего. Просто так…

4

Шевченко…

Они вышли тогда с Шевченко, после совещания у командующего армией. Постояли с другими командирами на крылечке деревенского дома, покурили. Рябины были усыпаны желтовато-красными глянцевитыми ягодами. Шевченко сломал ветку, помахивал ею, а когда стали разъезжаться, пригласил Марину Сергеевну поехать вместе: мол, соседи. Она отпустила свою машину.

Шевченко сел за руль.

Кто-то крикнул им вслед:

— Смотрите, не заблудитесь…

— Помни, кого везешь…

Они отшутились.

И, как нарочно, сбились с пути, заплутали на лесных дорогах, а когда выехали к реке, то оказались у разобранного моста, где саперы меняли настил.

— Это наше счастье, что на фронте затишье, — сдвинув брови, сказала в отчаянии Марина Сергеевна, — не то досталось бы нам на орехи…

А Шевченко не был огорчен.

Саперы пообещали, что мост к утру починят. Они нашли на опушке леса полузаброшенную избушку не то паромщика, не то лесника, открыли окна, чтобы проветрилось, натащили свежего сена из небольшого стожка, сметанного на лужайке; Шевченко набрал пахучих цветов, похожих на колокольчики, отыскал ржавую банку из-под тушенки, тщательно вычистил ее песком и поставил букет в воду.

Они гуляли по лесу, пока не стало темнеть, потом вышли к реке. Там еще, догорая, закатывалось солнце, и вода казалась розовой. Мост, саперы, стук топоров — все это было где-то справа от них, за излучиной; здесь стояла тишина, только тюкал носом дятел на сухой, выгоревшей на солнце сосне.

— Сосна такая же рыжая, как ты… — сказала Марина Сергеевна и потрогала его голову, упрямый лоб, провела даже рукой по щеке. И тут же пожала плечами. — Летаем на сотни километров над фронтом, в тыл, а тут застряли перед водной преградой… а преграда-то тьфу… речушка, а не река…

— Поплыли? — Шевченко стал расстегивать пуговицу на воротнике.

— Ну вот еще… — Она засмеялась. — А ты поплыл бы?

— С тобой бы поплыл…

Она насмешливо поклонилась, не понимая еще, что ее тревожит. Как будто что-то новое вступало в ее жизнь, а она не могла понять, что именно. Она знакома с Шевченко не первый месяц, воюют в одной армии, уверена, что на него можно положиться, но эти несколько часов в машине, в пути, и здесь совсем сблизили их, как будто она знала его всегда. Тогда отчего тревога? Это не было волнение за часть, нет, боевых действий пока не вели, а она терпеть не могла дни затишья, когда в части начиналось то, что мать в детстве называла «генеральной уборкой», когда выносили все проветривать, обметали стены, выбрасывали ненужную рухлядь. Штаб фронта требовал отчетность, приезжали проверяющие, лекторы, санитарные инспекторы, морочили голову хозяйственники, понимали, что пришел их час. От этих дел Марина Сергеевна не уклонялась только в силу своей добросовестности, но раз не по ее вине — можно просто посидеть в лесу, побродить, даже искупаться в реке, — что ж тут такого?

Может, она боится Шевченко? Глупость…

Где-то она читала, что характеры должны дополнять друг друга: может, его мягкость как-то дополняет ее резкость? Говорят еще и так: крайности сходятся. Нет, такого уж различия между ними не было, на многое их взгляды совпадали. Если затевался спор, они всегда были одного мнения. Она часто ссылалась: «Шевченко сказал… Шевченко со мной согласен», — но и у нее в части гордились тем, что Шевченко, сосед справа, всегда перенимает у них опыт, уважает их командира.

…Да, столько лет прошло, столько событий и передряг, а она и сейчас остро помнит тогдашнее свое смятение и болтливость, которой она старалась это смятение заглушить. Она болтала, а Шевченко все больше молчал, только смотрел на нее. Она даже спросила: «Ну что ты смотришь так? Я глупости говорю? Просто я давно не была в лесу, вот так, свободно…»

А он все равно смотрел.

Когда потянуло холодом от воды, они перешли в дом, вскипятили на дымящей плите воду, напились чаю, поели…

И она вдруг спросила у него:

— Ничего не знаю про твою личную жизнь…

— Я женат…

— Хорошая женщина?

— Я ее не люблю.

— Почему?

— Полюбил другую…

Она не стала спрашивать кого. А он поинтересовался:

— Но ты своего мужа любишь? Какое счастье, что в войну вы почти рядом и можете часто видеться!

Она ответила уклончиво:

— Иван приезжает ко мне…

— Ты рада?

Она задумалась.

— Я считаю неудобным эти его посещения. Пойми, война — это война, и все должны быть в одинаковом положении.

— Когда любят, с этим не считаются…

— А я считаюсь.

Шевченко собрал со стола остатки еды, крошки, просаленные бумажки от колбасы, ополоснул котелок и кружки, приласкал длинными пальцами цветы в банке. Его движения нравились Марине Сергеевне своей точностью, понравилась его аккуратность. В комнате было еще светло. Шевченко принес из машины шинели, одеяло, приготовил ей постель.

Десятки раз приходилось ей ночевать в одной комнате с мужчинами, особенно в войну, она давно отвыкла стесняться. А тут сказала:

— Отвернись или лучше выйди, я буду раздеваться.

Он вышел, мылся во дворе, потом долго курил около дома: она видела в окно огонек его папиросы. Уже взошла луна, переплет окошка отбросил на пол и на стены фантастический узор, она все не засыпала, хотя сделала вид, что спит, когда Шевченко вернулся.

Он подошел к ней, тихо коснулся ее лба, ее плеча, тихо позвал. Она не ответила, но вся дрожала.

И сейчас она задрожала так, как тогда: вспомнила, как он сел на пол около ее кровати, положил свою рыжую голову на сено, сказал:

— Я люблю тебя, ты, наверно, давно догадалась…

Она понимала, что надо решительно оттолкнуть его от себя, призвать к порядку, но не могла. Молчала. И тогда он стал целовать ее. И она поняла, что не будет, не хочет сопротивляться, что ее тянет к нему, как, вероятно, тянуло уже давно. Она не хотела обманывать ни его, ни себя. Будь что будет…

А потом он сказал торжественно, но без фальши, искренне, — она была очень чуткой к фальши, к красивым словам, а тут поверила:

— Это самый счастливый час моей жизни…

Она отозвалась шутливо:

— Ох, не узнали бы только политотдельцы про этот наш с тобой час!..

Шевченко поцеловал ее глаза:

— Ты плачешь?

— Не знаю…

Он опять сказал:

— Я люблю тебя…

— А война?

Господи, что он ей говорил… «У тебя красивые ноги», «Я никого в жизни так не любил, как тебя». Он гладил ее коротко подстриженные, волнистые волосы, зарывал в них пальцы и радовался, что теперь они будут пахнуть ее волосами. Оказалось, он хранил записочку, которую она ему однажды прислала, — что-то деловое, какие-то запасные части для мотора у него просила.

«Вея твоя душа в твоем почерке — прямая, порывистая, энергичная».

Она улыбалась слабо, почти испуганно.

— Орфографических ошибок хотя бы не было. Ведь все наспех писала, помню, подложив планшет. — Удивлялась только: — Но что же ты хранил, ведь там все про технику.

— А обращение? «Валька, если можешь, дай нам…» и так далее, и вообще, это писала ты.

— Я уже старая, я некрасивая, неприбранная, больше мужик, чем женщина.

— Ты для меня лучше всех.

Милый, рыжий, застенчивый Шевченко… И имя у него не мужественное, а нежное — Валентин, хотя сам он был и мужественным, и храбрым, и летал отлично. Она это знала…

Она вернулась в свою часть совсем не такая, какая уехала вчера на совещание, бледная, с сияющими глазами, счастливая и вместе с тем несчастная оттого, что не знала, как будет дальше у них с Шевченко, потрясенная, задумчивая, как будто вслушивалась в самое себя. И шла по поросшей мелкой травкой земле осторожно, легко, как будто боялась уронить, расплескать то драгоценное, чем была наполнена до краев ее душа.

Она заговорила с начальником штаба, держа в руках полуувядшие лесные цветы из букета, которые они с Шевченко взяли себе на память, и только краем глаза следила, как исчезает вдали за легкой дымкой пыли машина Шевченко. Особо важных новостей не было, она пошла к себе. И как только вошла в палатку, поняла, что муж здесь. Стояли его сапоги, валялся ремень.

Он лежал на койке, курил.

Ей не сразу удалось погасить блеск в глазах. И муж угадал ее потрясенность.

— Ну? — недобрым голосом протянул он.

Она машинально сказала:

— Не нукай.

Он стал всматриваться в нее, видимо, здорово помучился, пока ее не было, но она ни чуточки его не жалела и не чувствовала себя виноватой.

И тогда он ударил ее по щеке.

Она так удивилась, что не почувствовала ни боли, ни обиды. Он ударил ее еще раз, сильнее, жестче, и ей стало больно.

А он все снова и снова спрашивал:

— Ну? Ну?

Она, как могла спокойнее, крикнула ординарца. И когда тот вошел, чуть недоумевающий, распорядилась:

— Дядя Гриша, полковник уезжает, покорми его…

Она держала себя при ординарце как ни в чем не бывало, сняла китель и осталась в белой блузочке, которая молодила ее. Но есть не стала. Впрочем, и муж ничего не ел. Выпил рюмку водки, хрустнул огурцом и уехал.

Уехал, даже не спросив, есть ли письма из дому, от ее матери, с которой оставался маленький Игорь.

Она села на койку, где совсем недавно лежал муж, — на подушке еще оставалась вмятина от его головы, — посмотрелась в зеркальце — на щеке темнел синяк. Марина Сергеевна громко заплакала. Она плакала долго, всхлипывая, как давно уже не плакала. И опомнилась, когда дядя Гриша, сочувственно вздыхая, тронул ее за локоть:

— Поела бы, Марина Сергеевна…

Он подал ей умыться, вытащил чистое полотенце, сказал, как дочери:

— Что поделаешь-то? Муж, не чужой… — И сразу же, переменив тон, заворчал: — Ежели не спать да не есть, так где нервы брать-то… Не бережете вы себя, Марина Сергеевна… Меня и так летчики ругают: «Смотри, Григорий, оберегай…»

Он очень хотел успокоить ее, отвлечь, пересказал все новости, какие знал, а знал он всегда больше, чем кто-либо другой, — кто получил письмо, кто говорил комплименты девчатам в столовой, кто нагрубил фельдшеру. Вытащил даже из кармана, из бумажника, семейные фотографии, показал себя в кругу семьи.

Марина Сергеевна поглядела как сквозь туман:

— Это ты, что ли, дядя Гриша, вот этот бородатый?

— Ну да…

— Что ты тут такой старый?

— Так заботы было много, смотри, сколько у меня детей.

— И худой.

— Известное дело, не работа сушит, а забота… Это тут, на войне, я вольный казак, одна обязанность — службу исправно нести…

— Ты так считаешь…

Она поправила волосы, села к столу. Аппетита все равно не было. И радостное пламя все еще горело в ней, жгло, — слезы не загасили радости, хотя она сознавала, что надо этот огонь затоптать, пока не разгорелся слишком ярко.

Она пошла в штаб, сидела за столом, подперев щеку рукой, чтобы не заметен был синяк, отдавала приказания, выслушивала людей, все делала, как обычно. И разговаривала, как обычно, и шутила. И поднялась в воздух с молодым летчиком, только что прибывшим в часть, — хотела знать, как он ведет себя в полете. Сверху, с самолета, увидела темную массу леса, прошитую блестящей ниткой реки. Может, это тот лес, где они ночевали с Шевченко, с милым рыжим Шевченко…

Когда она вернулась к себе, дядя Гриша спросил ворчливо:

— Тут ты сена, травы этой принесла, увяла она…

Это он говорил про цветы, про лесной букет. Она пересилила себя:

— Выбрось…

Шевченко приезжал, искал случая остаться с ней вдвоем, объясниться. Она и сама искала возможности съездить к нему в часть, увидеть его, встретиться. Но оставаться наедине не хотела. Боялась. Сказала ему:

— Это уже после войны, Валя. Понятно?

Он согласился:

— Понятно… Я буду ждать.

А вскоре его убили.

Она ездила его хоронить и плакала у гроба. Но плакала не только она, плакали и другие командиры. Шевченко любили все…

5

Тамара как-то сказала вскользь, что здесь, в этом курортном городе, живет сестра ее мачехи, старая чудачка, очень занятная особа. Массажистка. Но Игорь засмеялся: «Ну вот еще, ты думаешь, ма так вот сейчас и побежит искать твою старушенцию». — «А она очень образованная старушенция — иностранные языки знает. Ну что ты хохочешь, Игорь?» И мать Марины Сергеевны вмешалась: «Какая-нибудь, наверно, старая барыня на вате, очень Марине надо…» Марина Сергеевна пожалела тогда Тамару: «Не обещаю, конечно, но если будет время…»

Времени было предостаточно, но идти разыскивать Тамарину родственницу не было охоты. Марина Сергеевна вспомнила о ней, когда уже совсем заскучала. Спустилась со своей горы в город, нашла крутую улочку, дом с крытой галерейкой, как принято на юге, постучала, назвалась. Коротко стриженная старуха вопрошающе посмотрела на нее, открыв дверь, попросила обождать, пока она отпустит клиентку. Марина Сергеевна села на клеенчатую холодную кушеточку.

За дверью слышались шлепки по голому телу, тихий разговор. За окнами вился виноград, какие-то коричнево-серые, перепутанные, как веревки, стебли. На подоконнике спала кошка. Кошку что-то тревожило, чуть поднималось острое ухо, и по шерсти, как волна, пробегала дрожь. Комната, мебель были самые обыкновенные, простые, стояло большое старинное кресло, крытое потертым бархатом, висела икона, но не в углу, а над диваном, как картина. Стояла лампа под зеленым абажуром, лежали книги. Скромная, в общем, комната, но чем-то симпатичная…

Да, в детстве, когда родители таскали за собой девочку по маленьким провинциальным городам, были такие комнаты, такие стулья с гнутыми спинками — их называли венскими, такие кушетки, тюль на окнах.

Как-то мать вздумала учить ее музыке: вымыла ей уши, повязала большой бант, повела к двум барышням, дочкам священника. Барышни, должно быть, скучали, томились. Они обрадовались Марине, играли для нее на рояле. Учить не стали: у девочки не оказалось музыкального слуха. Почему она перестала ходить к ним? То ли отец запретил, то ли сестры уехали? Марина совсем забыла об этом. А сейчас, точно картинку из ящика письменного стола, достала из памяти ту комнату, занавески на окнах, вазы, полные роз, пальцы, бегающие по клавишам…

И такое же кресло, как здесь, она видела. Это уже в другом городе, позже. Там, в доме напротив, жили у своей бабушки двое детей — Андрюша и Маня. Маня совсем не запомнилась, а Андрей… С Андреем они очень дружили. Марина всегда охотнее играла с мальчишками, воевала, скакала на длинных прутьях-лошадях. И доставалось ей в ту пору, как мальчишке, — мать исступленно лупила ее, хотя теперь стесняется этого и всячески отрицает. Но что правда, то правда — лупила… Отец Андрея и Мани был вдовцом, доктором, что ли, — угрюмый, замкнутый человек… И вдруг он стал свататься к Наде, к дочери квартирных хозяев в том доме, где жила Марина… Огромный такой двор, хозяйский дом, два флигеля с квартирантами, колодезь, окруженный, как валом, насыпью, поросшей мелкой кудрявой гусиной травкой. Во дворе огороженный штакетником сад — там фруктовые деревья, кустарники, цветы. Между домами и за сараями таинственные тупики, закоулки, где можно прятаться. А в самой дали, у запасной калитки, выходящей в переулок, трепещут белой изнанкой густо-зеленые листья серебристого тополя…

Родители Марины не жили подолгу на одном месте: отец, механик, долго нигде не задерживался, работы по душе не находил. Часто переезжали, кочевали из города в город, но этот двор, это жилье врезались Марине в душу. Завяжи глаза, приведи на эту улицу, к этим воротам, она и теперь вбежит в калитку, смело пойдет по дороге детства, не ошибется… Так вот, когда Надя стала невестой, Маня стала приходить к ним во двор с очень важным видом, ласкалась к Наде, висла на ней, а Андрей заскучал: Надя стала заниматься с ним по арифметике, решать для практики задачи. А как-то в зимний день Надя взяла с собой Марину к жениху: километрах в десяти от города у того был собственный дом. Который это был год, Марина не помнит, почему не реквизировали дом и лошадь, не знает, зачем понадобилась она суховатой Наде, не понимает, но хорошо помнит, как посадили ее в санки, закутанную, даже лицо мать закрыла ей, как вуалью, розовой газовой косынкой, и они понеслись-понеслись по белым снегам, по дороге, обсаженной тополями, мимо вокзала, через переезд, туда, где жил в своем теплом доме угрюмый жених. Вот у него в кабинете стояло такое большое кресло, и Марина в нем сидела. Ей дали толстую книгу с картинками, она смотрела…

Надя вернула ее вечером матери сонную, счастливую, иззябшую, с холодными, несмотря на газовую косынку, щеками. Дня три Марина только и болтала про имение, про собственную лошадь, про жениха, про кресло, в котором умещаешься с ногами, вся-вся.

Андрюшка выспрашивал:

— Они целовались, ты видела?

Марина плохо понимала Андрюшку.

А он сказал:

— Пусть Маняшка подлизывается, а я убегу… Наша мама была такая добрая…

Тогда она не могла взять в толк, что ему надо, чего он злится, но позже — они жили уже в другом городе — обо всем догадалась — это когда мать стала ее допрашивать: «О чем отец с соседкой беседовал? Целовались они?» Матери она уже отвечала как взрослая, умудренная опытом:

— Ну что ты, мама, он с ней вовсе не разговаривал…

…За дверью вдруг отчетливо сказали:

— Массаж — только средство. Вы кладете сахар в чай и размешиваете ложечкой… Массаж — это, ложечка, способствующая усилению обмена веществ в организме…

И снова стало тихо.

В этой комнате, где и за окнами было тихо — даже деревья стояли еще без листвы, не шелестели, — так хорошо вспоминалось; она подумала о Надином брате, студенте-медике, Колей его звали. Марина-то, понятно, Колей его не звала, называла по имени-отчеству. Так вот этот самый Коля сыграл немалую роль в ее жизни. Теперь в газете «Известия» часто пишут на тему «Главный человек вашей жизни». Позже были у нее другие такие вот главные люди — инструктор в авиационной школе, до некоторой степени отец, когда она, бывало, часами сидела и смотрела, как он строит и никак не может выстроить изобретенный им станок, немножечко муж Иван с его бесшабашной смелостью или, скажем, ее верный друг Николай, но первым в те далекие времена, в пору детства, был тот студент, тоже Николай, Коля… Он давал ей читать книги, укорял: «Ну почему ты такая дикая, девочка? Что ты носишься как ошалелая по двору? Человек, даже маленький, должен иметь цель…»

Она начала причесываться, потому что Коля велел, говорить «пожалуйста», перестала выть в голос, когда мать не пускала гулять…

Коля разрешил ей входить в сад, огороженный штакетником, и смотреть на розы. Он говорил задумчиво: «Как это красиво, видишь?» Она научилась видеть. Это ему она доверила, как тайну: «По тополю будто вода льется, правда?» И когда он без улыбки посмотрел, как трепещет листва, и сказал: «Правда», — захохотала от восторга. «Я могу сто раз проскакать на одной ноге. Хотите?» Он согласился: «Скачи».

А однажды Коля наказал ее. Она прибежала за книгами. Поленилась причесать волосы, просто покрылась платком. А он догадался: «Сними платок, жарко. — И посетовал: — А я приготовил тебе в подарок ленту, теперь уж в другой раз…»

Она обиделась, бурно заплакала, бросила книги. Ушла. Не вышла даже прощаться, когда Коля назавтра уехал на фронт. Не пожелала…

Было это все на Украине, там часто менялась в ту пору власть — то белые, то красные, то налетала банда Махно…

От белых они и уехали, Марина с матерью, уехали, побросав все вещи, зимние пальто, подушки, все-все. Марина хотела взять свою куклу, но мать вырвала ее из рук, отшвырнула: «Не до кукол». А куклины платья были уложены вместе с Мариниными, долго потом хранились.

Они добрались наконец до маминой сестры, тети Ани, поселились там. Мама стала тихая, любезная, все улыбалась и хвалила медовым голосом своих племянников. Сказала однажды: «Мариночка, ты большая, к чему тебе? Отдай платьица Таниной куколке…» И заставила отдать. Вот тогда Марина поняла, что не только кукла — детство, дом ушли уже навсегда. И сказала: «Когда я буду взрослая, ни за что не буду жить в чужом доме, стану кочевой цыганкой…» Она писала письма отцу: «Нам плохо, возьми нас…» — но адреса, куда посылать письма, не было: отец воевал. Одно из ее писем подобрала тетка и заорала: «Мне дурно, ой, мне обидно, что она такая неблагодарная, черствая…» И мать при всех, правда не больно, хлопнула Марину по рукам: «Не пиши, не пиши клеветы…» Марина поклялась тогда, как Андрей, что убежит от матери, уйдет… обязательно уйдет, но куда она могла уйти?.. Разве что в лазарет к Коле, где она могла бы вместе с ним перевязывать раненых красноармейцев, подавать воду, но где был этот лазарет, кто знает…

…Маленький Игорек очень удивлялся, когда она рассказывала ему, что хотела бежать на гражданскую войну. «Это же так давно было». — «Конечно, давно». — «Расскажи». Как только она являлась домой из аэроклуба, снимала комбинезон, ремень, сапоги, влезала в халат и брала Игорька на руки, он требовал: «Расскажи…» У него были любимые истории. Как самолет горел?.. Как ты нашла на войне собачку?.. Про партизан. Про куклу… Но рассказ про куклу не любила бабушка: «Лучше ты вспомни, Марина, как я всем жертвовала ради семьи, все свои юбки на сало обменяла, но кормила вас питательно».

Конечно, жертвовала, кормила, кто это отрицает…

«Ну почему, почему ты считаешь, что этот Коля, буржуй, сын домовладельца, имел на тебя такое влияние? — удивлялась мать. — Можно подумать, что я тебя не воспитывала. Я сама очень любила природу, цветы. Просто не хватало на все это времени… Но это я, а не кто-нибудь, воспитала тебя как патриотку, вырастила верную дочь своей родины. И ты, Игорек, — внушала она внуку, — должен расти патриотом…»

Ну как сказать, как понять, почему Коля имел на нее влияние? Почему ей запомнилось каждое его слово, совет? Запомнилось, и все… Он действительно прав. Человек должен иметь цель…

Вот потому она теперь так волнуется за Игорька, что временами ей кажется: у него нет никакой цели, живет, и все… Как трава.

Она подумала было, что зря сидит здесь, лучше бы вернуться в санаторий и написать письмо Игорю: так, мол, и так, Игорь, я очень волнуюсь… Но открылась дверь, вышли уже одетая клиентка, в которой Марина Сергеевна узнала отдыхающую из их санатория, и усталая хозяйка дома.

Отдыхающая сказала:

— Ах, это вы… тоже сюда? — и понимающе подняла брови.

Но Марина Сергеевна сразу же отмежевалась:

— Нет, я к Елене Петровне в гости…

Она уже освоилась в этом доме, пока сидела и думала о своем, ворошила прошлое, так что и сама Елена Петровна стала как бы частью ее воспоминаний, как будто она давно знала ее…

А Елена Петровна осторожно приглядывалась к гостье, предложила кофе, спросила, не курит ли Марина Сергеевна. А может, проголодалась, так есть икра из синих баклажан, такой она у себя в столице не поест.

— Я ведь хозяйства не веду, так пришла фантазия сделать икру, и я в нее вложила все душевные силы…

Она засмеялась так весело, просто и естественно, что Марина Сергеевна тоже засмеялась.

— Я счастливый человек, делаю что хочу… — похвастала Елена Петровна. — Честолюбия у меня нет, наряды я никогда не любила… что заработала, то и истратила… Живу для себя…

— А общество? А гражданский долг? — улыбнулась Марина Сергеевна.

— Ну, долг я выполняю, работаю честно, никого не обманываю… — Она опять засмеялась. — Выписываю, конечно, газету…

Марине Сергеевне вдруг захотелось что-нибудь сделать для этой веселой старушки с натруженными руками, и она подумала, что охотно пустит в ход свое влияние ради нее. Но Елена Петровна, оказалось, всем была довольна.

— Много ли мне надо… — рассказывала она о себе. — Ни сестре, ни Тамарочке я теперь уже не должна помогать… Главный мой расход — кофе, люблю хороший кофе… Мяса не ем, предпочитаю молочное… Хотелось бы одного — умереть во сне. Не болеть, не зависеть от других, не занимать койку в больнице. Уснуть и не проснуться… Но пока у меня еще много сил, я не жалуюсь на здоровье… — Она вдруг переменила тему: — Тамарочка очень гордится, что попала в вашу семью, она славная девочка, такая искренняя… родственная… ведь я ей, в сущности, чужая, а она мне пишет…

Марине Сергеевне было неловко, что она так мало знает о Тамаре.

— Мы должны были пригласить Тамарину родню приехать познакомиться, — сказала она, как бы оправдываясь. — Но я занята, часто бываю в отъезде, а мама не совсем здорова…

— Сестра на вас не в обиде, она знает, кто вы и как заняты. Была бы только Тамара счастлива, только бы они с Игорем любили друг друга, больше сестре ничего не надо…

— Да, это главное, — согласилась Марина Сергеевна, — любовь — это главное… — И не удержалась, спросила: — А вы? Вы были замужем?

— Замужем не была, а любить любила… — просто ответила Елена Петровна.

— Скучновато вам одной…

Не умела Марина Сергеевна вести такие разговоры — о скуке, о замужестве, о детях. Сама удивлялась своим вопросам. Но Елена Петровна отвечала очень охотно, как будто не сомневалась в праве Марины Сергеевны задавать любые вопросы.

— Я человек ординарный, — сказала она. — На многое и не претендовала. Жила и жила. Не у всех такая яркая судьба, как у вас…

— Но человек сам хозяин своей судьбы…

— Да?! — вдруг запальчиво возразила Елена Петровна. И Марина Сергеевна с удивлением увидела, какая страсть, какой темперамент и энергия кроются в этой женщине. — Нет, не всегда… Время прошлое, теперь можно не бояться этого. Наш папа был дворянин. Бедный, но дворянин. И никуда мы с сестрой не могли уйти от своего дворянского происхождения. Жили тихо, как мыши. А по натуре мы энергичные, горячие. И не выучились, не получили образования и на службе всегда опасались, что вычистят… Сестра, если хотите знать, и замуж вышла не по любви, просто хотела иметь заслон, опору… А я… я на компромисс не пошла. Тоже мечтала когда-то, рвалась в какие-то дали… — Она засмеялась, но уже не так весело, как раньше. Потухла, сжалась. Даже нижняя губа у нее немного отвисла, а может, просто почувствовалась усталость после тяжелого дня. — Одно могу сказать: жизнь свою прожила честно, совесть не запятнала ничем. Здесь меня знают, многие уважают, даже во время войны, представьте, помогала партизанам…

— Ну?!

— Ко мне приходили как будто делать массаж… оставляли пакеты, потом эти пакеты забирали другие…

Провожая гостью, уже стоя на галерее, на ветру, Елена Петровна пригласила:

— Буду рада, если еще зайдете… Понимаю, вам не до меня. У вас-там в санатории интересная публика, всякие заслуженные деятели, даже министры возможно…

— Я все больше одна… — уклончиво ответила Марина Сергеевна.

— Ну, как это одна… — Ей, видно, очень не хотелось отпускать Марину Сергеевну, хотелось ее снова увидеть. — А может, массироваться хотите? Совершенно безвозмездно, по-родственному, конечно… — И добавила механически, заученно: — Массаж — только средство, разумеется. Вот вы кладете сахар в чай и размешиваете ложечкой. Массаж — это ложечка, способствующая усилению обмена веществ в организме…

6

Конечно, нельзя сказать, чтобы Марина Сергеевна все время проводила одна. Были соседи по столу. На процедурах завязывались знакомства, но какие-то мимолетные, непрочные. А она привыкла к простым отношениям, бесцеремонным может быть, но зато сердечным.

Все-таки случай на волейбольной площадке жестоко ранил ее самолюбие. Она стала осторожной: «да», «нет», «спасибо», «какой сегодня теплый красивый день» — не более…

И когда к ней вдруг подошел седой мужчина в спортивной куртке, с ярким теплым шарфом на шее, которого она часто видела на горных тропинках с альбомом и карандашом в руках, и сказал, что хотел бы написать ее портрет, Марина Сергеевна даже оторопела:

— Портрет? Мой? Для чего это?

В былые годы ее часто фотографировали и рисовали, но то было для газет или для журналов, тогда ее снимки довольно часто помещали в печати. Но теперь для чего?

— Как для чего? Я художник. Для себя, конечно… У вас очень энергичное лицо…

Ей казалось, что «для себя» рисуют только молодых и красивых. В памяти ее промелькнули портреты, какие она видела в музеях. Когда-то, она знала, богатые люди заказывали художникам свое изображение, но ведь это, наверно, очень дорого? Ну как она спросит, сколько? Она решительно замотала головой:

— Нет…

И ушла почти испуганная.

Хотел ли он посмеяться над ней? Или узнал, кто она, уважает ее прошлое?

Она была так озадачена, что когда, пройдя дальше, встретила ту самую даму с длинными ресницами, которая была у Елены Петровны, то поздоровалась с ней очень приветливо, по контрасту, что ли? Та обрадовалась.

— Я такая же нелюдимая, как вы, гуляю одна… — заявила она. — Мне, как и вам, надоели люди… — И представилась: — Юлия, или Юлия Павловна, как хотите…

— А Елена Петровна считает, что тут у нас живет очень интересная публика… — Марина Сергеевна засмеялась. — Даже министры…

— Ну уж министры… Сейчас не сезон.

Юлия Павловна была неглупа, насмешлива, даже, пожалуй, беспощадна, деятельна. И Марина Сергеевна, не привыкшая иметь дело с такими женщинами, была несколько удивлена. Юлия всех знала и даже про художника объяснила, что он рисует неплохо, но без изюминки, так — середнячок… Она многое повидала в своей жизни, так как ездила, сопровождая мужа, знаменитого драматического актера, на зарубежные гастроли, и не столько была начитана, сколько осведомлена, может быть с чужих слов — того же мужа-актера или его друзей, — о положении в литературе, в театре, в кино. Смешно рассказывала если не про самих писателей или режиссеров, то про их жен, домашний уклад, детей и причуды. Скромно, небрежно бросала: «мы соседи по даче», «мы вместе встречали Новый год», «мы шьем в одном ателье». И подчеркивала, что сама она проще, трудолюбивее, умнее, серьезнее. И хлопала своими густыми ресницами. А когда Марина Сергеевна похвалила ее ресницы, призналась:

— Думаете, свои? Наклеенные. Знаете, сколько мне лет?

— Сорок?

— Гораздо больше… — В голосе у Юлии Павловны зазвучало торжество: — Мне никто не дает моих лет. Вот что значит уметь сохранять форму…

Несколько дней разговоры с Юлией Павловной занимали Марину Сергеевну, ей казалось, что Юлия Павловна знает тот секрет правильно устроенной женской жизни, какого не знает она сама. Они пошли вместе в магазин за покупками, и Юлия Павловна прямо-таки запретила покупать материю с золотой ниткой, потому что это дурной тон. Марина Сергеевна с интересом подмечала, какие духи предпочитает Юлия Павловна, какие туфли. Она помогла выбрать подарок для Тамары, точно определяла, что модно и что немодно. В этих вопросах Марина Сергеевна подчинялась Юлии Павловне полностью и была от души благодарна ей за советы. Они вместе пошли в кино, Юлия и там говорила с апломбом, удивилась, что Марине Сергеевне нравится фильм.

— Мещанская мелодрама…

— А я даже плакала, — призналась Марина Сергеевна. — У меня всегда глаза на мокром месте, когда я прихожу в кино.

— Вот не ожидала, что вы сентиментальны, — удивилась Юлия Павловна. И Марина Сергеевна подтвердила:

— Я очень сентиментальная. А когда читаю приключенческое, все на свете могу забыть.

— В наш век надо уметь управлять своими эмоциями. — Юлия Павловна любила, чтобы последнее слово было за ней.

Ей, должно быть, льстило, что Марина Сергеевна так внимательно прислушивается к ее мнению. Марина Сергеевна понимала это и даже слегка досадовала на себя, что ищет общества Юлии Павловны, — очень уж они разные. Она не умеет вот так праздно, остро и колко болтать, не умеет ни осуждать, ни подмечать смешное в людях. Юлия Павловна делала это с блеском. Она высмеивала новые пьесы, где нет глубоких чувств, и старые за их патетику, эстрадных певиц за то, что поют все песни одинаково под Эдиту Пьеху, и классических за отсутствие школы. Она спрашивала:

— Разве вы не заметили? Молодые писатели пишут про свое детство в деревне и про первую любовь, старые — про смерть и инфаркты. Они черпают свои наблюдения над жизнью в больницах, где часто лечатся. Я верно подметила? Ну, один ноль в мою пользу.

Серьезно Юлия Павловна говорила только о музыке. Но как раз музыки Марина Сергеевна совсем не знала. Признавалась с грустью:

— Люблю слушать, люблю воображать разные картины под музыку, но что играют, что исполняют — этого я не ведаю.

— Музыку знают немногие, единицы… — говорила Юлия Павловна. — Большинство ходит, лишь бы ходить… Вы заметили, как много на концертах стареющих женщин? У них нет никакого дела, нет любовников, мужьям они осточертели…

Марина Сергеевна не могла не улыбнуться. Верно, часто так и бывает. Однако заступалась:

— Лучше ходить на концерты, чем вязать или заниматься сплетнями.

— Да, но из-за них никогда нельзя достать билет на хороший концерт… Конечно, я этих трудностей не испытываю, я просто звоню администратору…

Эта уверенность Юлии Павловны в своем праве судить всех, звонить администраторам и тому подобное коробила Марину Сергеевну. Разве она не из того же теста сделана, что другие? Хотя сама Марина Сергеевна давно привыкла ко всяким удобствам и благам. Ей это просто полагалось. Многие даже огорчались, особенно мать, что она недостаточно пользуется своими правами, слишком скромна. Сама она как-то не задумывалась над этим… Когда человека освещает и греет солнце, он ведь наслаждается теплом, не задумываясь… Но что такого чрезвычайного совершила Юлия Павловна? Жена своего мужа, не больше… У Юлии Павловны было странное свойство угадывать, о чем думает собеседник.

— Пусть я только жена своего мужа, — вдруг сказала она. — Но быть женой такого мужа, как мой, немалая заслуга… и немалый талант…

Марина Сергеевна опешила. Ей, которая всего в жизни добилась сама, которая никогда не кокетничала и не притворялась слабой, полагалась только на свои силы и за свои ошибки всегда могла заплатить жизнью, слова Юлии Павловны показались дикими. Она не возмутилась и не засмеялась только потому, что была по-настоящему озадачена. Может, не поняла? Она уточнила:

— Талант? Какой талант? Для чего?

— Талант быть хорошей женой…

Они сидели на скамеечке и смотрели на далекие снежные вершины гор, сверкающие под холодным ярким солнцем. Тут внизу уже начинала явственно ощущаться весна, наверху еще была зима. А в городе днем ходили даже без пальто…

— Мы живем в нескольких плоскостях, — сказала Марина Сергеевна, — все время надо знать точку отсчета — то, что «внизу» по отношению к горам, то «верх», когда возвращаешься из города… И все эти ущелья, и склоны хребтов, и тропинки, по которым мы гуляем…

— Вы имеете в виду философский план, подтекст…

— Нет, элементарную топографию, рельеф местности…

— Ну, только не элементарную, вы правы, все очень сложно… Получила вот письмо от мужа. Всего несколько слов — жив, здоров. Отдыхай, лечись, набирайся сил — и все…

— Но это же главное…

— Возможно…

Юлия Павловна как будто боролась с собой, хотела рассказать что-то и боялась разоткровенничаться. Она вынула сигареты, маленькую, изящную зажигалку, закурила. И сигарету держала как-то изящно, не манерно, боже упаси, а изящно.

— Как вы красиво все делаете…

— Тренаж… — засмеялась Юлия Павловна. — Длительный многолетний тренаж… — Она все-таки решилась: — Многие думают, что жизнь жены знаменитого человека — это сплошные удовольствия. Нет. Это борьба… Конечно, у меня большие возможности, квартира, дача, машина, вот я могу достать путевку сюда, а это не каждый может, но цена… Спросите моего мужа, где мы платим за квартиру? Он не знает. Где лежат носовые платки? Это ему неизвестно. Но если не окажется чистого платка, бог мой… а белые рубашки для концертов? То, что я сама должна быть всегда одета и причесана, деятельна — это нормально. Но я еще обязана быть в хорошем настроении… у него может быть депрессия, апатия, раздражение, но я…

— А что, нельзя послать его к черту? — добродушно спросила Марина Сергеевна. — Разве вы не человек…

— Нет. Вот именно, что — нет. Он творец, он бог, он художник. На людях сплошное обаяние, дома может раскисать, ворчать, быть несправедливым, мелочным, искать ссоры и через мгновение забывать об этом… Но я должна улыбаться. Вы спросите, почему должна? — Юлия Павловна поторопилась предупредить возможный вопрос. — Во имя его успеха. Чаще он капризничает, когда не ладится роль. Впрочем, когда роль получается и он снова на коне, тогда он высокомерен, важен… Но в минуты, когда он на сцене, а я смотрю на него из зала, я так счастлива: этот жест я подсказала, вот тут я похвалила его… Ах, это невозможно передать, я ведь и сама была актрисой, бросила, но профессиональный дух остался, живет во мне!..

— И все-таки вы недостаточно тверды, — сказала Марина Сергеевна, — надо быть построже…

— Ха! Над ним, как мошкара, кружат женщины, готовые все простить, согласиться на любые условия. Я вынуждена быть умнее их, остроумнее, практичнее, мечтательнее, деловитее, моложе, обольстительнее, щедрее, в общем, я должна, должна и должна… Вы помните, у протопопа Аввакума была жена, и когда в изгнании они шли однажды в метель, в буран, по льду и она вдруг спросила в отчаянии: «Доколе жизнь сия?» — он ответил: «До самой смерти, Марковна». Но представляете, если бы за Марковной еще толпой шли соперницы и поджидали со злорадством, не споткнется ли она? — У Юлии Павловны хватило ума пошутить: — Правда, я не хожу по льду, чаще по паркету, но и на шпильках можно устать до чертиков… — Она опять вытащила сигарету. — Впрочем, они не так страшны мне, от соперниц я уж как-нибудь отобьюсь, мучают меня дневники…

Она перехватила недоумевающий взгляд Марины Сергеевны.

— Муж ведет дневник. И малейшую нашу ссору, малейшую мою оплошность описывает в этом дневнике, а я не хочу входить в историю дурой… — Марина Сергеевна была вконец удивлена. — Да, дурой, или истеричкой… Я не хочу быть сварливой в глазах потомков, поймите…

— Подумаешь, вам-то что… — пожала плечами Марина Сергеевна. И даже усмехнулась: — Потомки…

— Нет, не «что», не «что», — обиделась Юлия Павловна.

— Но разве… ваш муж такой великий артист? Я думала, что дневники…

— Он играет главные роли… а у них в театре это традиция, они же преемники замечательных людей, основоположников, они все ведут дневники, пишут мемуары и письма с оглядкой на историю… Конечно, я тоже делаю кое-какие записи, но ведь имя всегда ценят больше, чем истину.

— Нет, я бы на все это плюнула. Вот взяла бы и плюнула…

— И что? Остаться одной? После того, как жизнь прожита? Он женится, я спокойна за это, за него любая молодая пойдет. А я? Я, с моими наклеенными ресницами, что должна делать? Если хотите знать, я его создала, без меня он бы не достиг того, чего достиг… Вам хорошо рассуждать, вы сами знаменитость, сами по себе представляете интерес. А я? Да у меня и знакомых не будет, меня и приглашать одну никуда не будут…

— Пусть не приглашают…

— Одиночества я не перенесу…

Марина Сергеевна посмотрела с сожалением. Все было, казалось, то же самое — прическа, рост, меховой жакет, темные очки, но как будто позолота сползла, слезла, Юлия Павловна потускнела. Марина Сергеевна сказала задумчиво:

— Ну и что, одиночество можно освоить. Трудно, конечно, когда нету привычки быть одной, но ничего, освоить можно…

7

Раньше она не любила воспоминаний. Она вообще не любила ничего пассивного, предпочитала действовать. Но теперь… Воспоминания одолевали, обрушивались на нее, как камни во время обвала. Она пришла в горы после того, как всю ночь бушевал ветер, и ахнула. Не бог весть какие горы были близ санатория, и дорожки содержались в чистоте, чтобы отдыхающим было удобнее совершать свой терренкур, как загадочно назывались здесь прогулки; теперь эти дорожки, эти тропы были завалены камнями, сползшими с отвесных склонов, огромные, с корнями вывороченные деревья преграждали путь. Ветки были еще живые, трепещущие, мокрые от дождя, как от слез. По мощным стволам встревоженно ползали муравьи, но деревья уже были обречены. Скрюченные, как пальцы в судороге, корни уже не цеплялись за каменистую почву. И так же вот стоило подуть легкому ветру воспоминаний, обрушивались целые куски жизни, сталкивались, как обломки скал, стремительно летели вниз, раня давно забытой болью, разворачивая душу, которую она всегда называла «идеалистической выдумкой», как разворачивали почву эти вырванные с корнями деревья.

Она не могла понять, почему устояли под напором ветра тонкие и хилые стволы, а вот это ровное крепкое дерево погибло? Не умело гнуться, сломалось потому, что стояло прямо? Но ведь не одно такое гордое дерево было? И вообще глупо очеловечивать дерево, считать его гордым. Но ведь в литературе всегда так делают, особенно поэты. И с другой стороны, как же не сравнивать, когда сравнение напрашивается само собой? Разве их брак с Иваном не был таким же сильным и крепким на вид, как это дерево? И именно их брак рухнул. Почему? Потому что она, Марина, не умела гнуться и приспосабливаться, как Юлия Павловна, например? Или потому, что Иван оказался слишком упрямым и самолюбивым? А ведь верил, что будет любить ее вечно. В молодости она им восхищалась, даже гордилась его любовью. Но, конечно, не признавалась. Высмеивала его, вышучивала, сбивала с него спесь. Он не очень-то был находчивый. А ей нравилось в компании, когда ждали очереди на вылет или шли уже не строем, а так, вольным шагом с аэродрома, поднимать его на смех. Он как-то сказал ей угрожающе, когда остались вдвоем и стояли у большущего, усыпанного красновато-лиловыми цветами куста сирени: «Смотри, Марина, поплачешь ты у меня. Я ведь самолюбивый…» Она, обмахиваясь шлемом — уже жарко было, — вскинула свою красу, свои гордые брови: «Что ты воображаешь, кто ты такой… Что в тебе особенного? Таких, как ты, тринадцать на дюжину».

Нет, ей не пришлось у него «плакать», он очень ее любил и не часто видел ее слезы… В чем-то он был чувствительнее, чем она, уязвимее. Она понимала это, но не пользовалась тем, что понимала. Она и насмешки над ним, борьбу с ним прекратила, когда полюбила сама. Долго не сдавалась, не потому, что хотела набить себе цену, — боялась потерять свободу, боялась, что придется рожать и прекращать полеты, боялась, что надо будет стирать ему рубашки. «Ну, мне не надо, чтобы ты на меня работала. Я уважаю в тебе человека», — говорил он. Она возражала печально: «Ну да, наша русская женщина как полюбит, так сразу начинает обстирывать своего миленочка. А я хочу яркой судьбы…» Он согласился со вздохом: «Ты птица большого полета, это точно…»

Они жили дружно, не ссорились. По пальцам можно было пересчитать их размолвки и ссоры. Тогда, в молодости, им ничего не нужно было: ни хором, ни денег, лопали в столовой пшенную кашу, а если отпускали в город и они попадали в кино, то покупали бутылку фруктовой воды, отмечая праздник. Это позже, когда стали жить своим домом, сделалось сложнее.

Конечно, ей было легче, чем ему, учиться в школе. Девчонок было немного, не все, кого зачисляли, оказывались способными летать: как только кончалась наземная подготовка и начинались самостоятельные вылеты, они терялись, когда оставались в кабине без инструктора. Отсев был большой. И тех, кто оставался, берегли. Инструкторы и преподаватели, даже начальник школы, низенький веселый человек в больших очках, — все были внимательны к курсанткам, помогали, чем могли. Да и ребята-курсанты служили им как рыцари. Иван был отличным курсантом, и, может, потому что Марина из гордости никак не хотела от него отстать, она не отступала… Теорией они занимались вместе, техникой, изучением материальной части тоже. Но успехам Ивана никто не удивлялся, а Марину всегда хвалили — и командование, и на комсомольских собраниях, и в газете. И если бывала районная конференция или парад, то будьте спокойны, Марина всегда произносила там приветствия от школы. В комбинезоне, в шлеме, затянутая ремнем. Голос у нее был звучный, смелости хоть отбавляй — говорила пылко, четко, красиво…

То, что Ивана оставят при школе инструктором, понятно было давно, но и Марине предложили после окончания очень заманчивую штуку: задумали, оказывается, собрать группу лучших девушек-выпускниц, подготовить, оттренировать их как следует, с тем чтобы потом можно было создать в школе чисто женское подразделение с женским командным и инструкторским составом. Так вот во главе этой группы должна была стать Марина. «Ну как, согласна?» Она подумала и ответила: «Только я сама отберу, кого из девушек оставить». Начальник школы, подмигнув, ответил: «Хоп, как говорят узбеки. Согласен…»

Вот тогда и вспыхнула их первая очень серьезная ссора с Иваном. Из-за Лизы Гуськовой.

Это была подруга Марины, «доверенное лицо», как ее называли курсанты, остроносенькая, некрасивая, бессловесная, ходившая по пятам за Мариной. Трудно было понять, как попала она в авиашколу, трудно было поверить, что это тихое создание выбрало себе такую полную опасностей и мужества профессию. Но факт оставался фактом. Очень дисциплинированная, старательная, она была даже на неплохом счету, все, что можно было вызубрить по теории, знала назубок, все, что можно было отработать с упорством и терпением, выполняла хорошо. У нее не было таланта Марины, смелости Марины, отчаянности Марины, но, с другой стороны, и не у всех остальных курсантов это было… Кроме всего, Лиза умела плакать. Она плакала так долго, так безысходно, что сердце любого, самого твердокаменного преподавателя не могло не дрогнуть… А сколько раз Марина спасала Лизу от отчисления, защищала ее, ручалась за нее, отстаивала. «Ты моя каменная стена, — говорила ей склонная к патетике Лиза. — Что бы я стала без тебя делать?..»

Нельзя сказать, чтобы Марина помыкала Лизой, нет. Она была для этого слишком справедлива. Но, конечно, Марине и самой нравилось быть такой щедрой на добро: если удача идет к тебе в руки, почему же не сделать еще кого-нибудь счастливым… Даже приятно было пробовать свою силу, заставить инструктора изменить оценку, поколебать решительного, но несколько взбалмошного начальника школы. Она-то хорошо понимала, что начальник школы гордится ею, Мариной, ей не стоило труда упросить его.

Поначалу Лиза была немного влюблена в Ивана, но покорно отступилась, как только увидела, что Иван заинтересовался Мариной. С Мариной она, конечно, не могла соперничать. Потом Лиза влюбилась в другого курсанта и выплакала свою безнадежную любовь на сильном плече подруги. А перед самым выпуском, уже весной, за ней вроде стал приударять один парень, молчаливый белесый Сережка. «Ей-богу, если вы поженитесь, то станете плодить рыб, а не детей», — сердилась Марина. Ее раздражали кротость Лизы и нерешительность Сергея: он все прикидывал, как казалось Марине, стоит или не стоит жениться, связывать себя. «У нас же ни кола ни двора, вот закончу, получу назначение, встану на ноги…» «Не любит он тебя», — убеждала Марина подругу. «Привычка — вторая любовь», — заученно отвечала Лиза. «И некрасивый, белесый, как мукой посыпанный». — «Не в красоте счастье. Только бы мне не разлучаться с ним, и, поверь, он меня полюбит. Просто он скрытный. Скрытная глубокая натура». — «Скрытная мелкая натура», — возражала Марина.

Когда стало известно, что Марина сама выберет, кого оставить, Лиза откровенно ликовала. «Мне просто повезло, мне адски повезло», — твердила она.

Марина отчетливо вспомнила теперь и почти пустую спальню, уставленную койками, и луну за окном, такую яркую на темном бездонном степном небе, и легкий запах дезинфекции, духов и полевых цветов, какими убирали курсантки свои тумбочки. Многие уже уехали, на стенах темнели прямоугольнички от снятых фотографий, матрацы на кроватях были скручены и связаны. А Марина тогда спросила: «В чем это тебе повезло?» — «Как в чем? Ведь Сергея обязательно оставят в школе, и я, я тоже… Да, я останусь?» Лиза произнесла всю фразу уверенно, и только самый конец, последнее «останусь» вдруг прозвучало не утвердительно, а жалобно и вопросительно. «Это ты за меня решила? — жестко сказала Марина. — А кто тебе дал право на это?» — «Но я… ты же моя подруга». — «Но ты же знаешь, что не годишься в инструкторы». — «Ты так считаешь?» — «А ты как считаешь?» — «Вся моя жизнь, счастье, моя судьба зависят…» — «Ох, не люблю красивых, но пустых слов, — сказала Марина искренне. — Ты не умерла, когда любила Ивана и этого второго, не помню, как его звали, а уж Сергей…»

Многие в школе говорили тогда о принципиальности Марины. Даже начальник сказал, что уважает ее за принципиальность. И на собрании так говорили. Даже жалели Марину, что ей трудно будет жить без любимой подруги.

Взбунтовался один Иван. Утащил ее в их любимое место, в заросли уже давно отцветшей сирени, и там выложил все, что думает: так друзья не делают, она бесчувственная, недобрая. «Ты еще скажешь, что я карьеристка». — «Предположим», — дерзко ответил Иван. «Ладно, будем считать, что сказал, а дальше?» — «Ты и от меня можешь отречься, в случае чего…» — «Могу, если поверю, что ты такой дурень, каким прикидываешься». — «Я не прикидываюсь. Неужели у тебя нет сердца?» — «А если она разобьется, твоя прекрасная Лиза?» — «А на линии разве она не может разбиться? Лучше потренировать ее как следует. Ты ей друг». — «Мне дан короткий срок, — сказала Марина, больше не улыбаясь. — Я не могу терять время на. Лизу». — «Подумаешь, отрапортуешь о выполнении задания чуть позже… Ох, и тщеславная ты…» Он испугался того, как она сдвинула брови, и поправился: «Или скажем точнее — честолюбивая…» Она повернулась и ушла. И он не побежал за ней, как бежал обычно. Неделю она жила в тревоге, Иван не приходил, когда встречался — не заговаривал. Она сама остановила его и спросила: «Ну, член коллегии защитников, Сергей уехал на Северный Кавказ, и Лизка упросилась туда же, что ты теперь скажешь?»

Они помирились. Но эту первую серьезную ссору не совсем забыли. То есть Марина забыла сразу же, а Иван любил порассуждать на эту тему, когда бывал за что-нибудь обижен на Марину. А ей, честно говоря, было не до Лизы… Жизнь открывала перед ней заманчивые перспективы, поглощала целиком все ее силы, все помыслы…

Они давно были женаты, давно получили комнату, взяли к себе мать Марины, а видели друг друга совсем мало — оба работали как черти, и так хорошо им было в эти редкие часы встреч, что не до споров было, не до ссор… Характер у Ивана был ровный, теща не могла нахвалиться его покладистостью. А он так и говорил: «Мама, наша с вами священная обязанность создать Марине все условия…»

Да, Марина могла бы по пальцам пересчитать свои ссоры с мужем.

Это случилось позже, через несколько лет, когда имя Марины было довольно известно в авиации и жили они в большом городе, где Иван учился в академии, а Марина летала в аэроклубе. Она уже потихоньку готовилась к перелету, потом так ее прославившему, изучала трассу, заводила знакомства с людьми, которые могли способствовать осуществлению перелета, усиленно тренировалась. Она летала, летала, летала в любую погоду, отрабатывала технику пилотирования, анализировала полетные карты, метеосводки на трассе будущего полета. Домой она являлась усталая, измученная и сразу же заваливалась спать, безучастная ко всему. Домашние события, занятия Ивана — ничто ее не интересовало. А бывали недели, когда она и вовсе не являлась, жила в гостинице при клубном аэродроме. Иван однажды стосковался до такой степени, что уехал к ней самовольно во время зачетной сессии, когда ему никак нельзя было отлучаться.

Они решили не идти в столовую, а поесть у нее в номере, чтобы никто не знал о приезде Ивана. Марина накрыла стол, сбегала за ужином, даже раздобыла бутылку вина, чтобы было торжественнее. Она растрогалась, стала мечтать о том, как они вместе закатятся в отпуск, будут купаться, плавать в море, качаться на волнах.

— И не воображай, пожалуйста, что ты там будешь заглядываться на каких-нибудь девок, черта с два. Я, и только я одна.

— Да разве ж… — Иван не успел закончить фразу, как в дверь постучали:

— Вы не спите, Марина? У меня для вас новости…

Это был начальник аэроклуба, именно с ним Ивану никак нельзя было встречаться. Он засуетился, не зная, куда спрятаться. Марина втолкнула его в ванную комнату, накрыла полотенцем тарелки с едой и кинулась отворять.

— Привез для вас хорошие новости…

— Да ну? Неужели разрешили?

Марина нарочно говорила громко, чтобы Иван слышал, потом увлеклась и почти забыла о нем, так разволновалась. Она не раз и не два, много раз переспросила, может ли она надеяться, и что ответил человек, которому доложил начальник клуба, и скоро ли тот доложит о ее просьбе «наверх». Она налила гостю вина, и обиделась, что он не хотел выпить, и обижалась до тех пор, пока гость не согласился. Сказала, что она суеверная, как все летчики, и что если он не выпьет, то сорвется весь их план… И когда наконец повернула ключ в замке и распахнула дверь в ванную, то увидела Ивана, лежавшего на полу ничком. Он вцепился пальцами в губчатый коврик и молча рвал, выцарапывал ногтями куски.

— Что ты, Ваня? Что с тобой…

Она не сразу поняла, что привело его в такое бешенство, все еще была в счастливом угаре, хотела, чтобы и он радовался вместе с ней. Если бы он ругался, ворчал, злился, что пришлось долго ждать в темной клетушке, где и присесть не на что, она бы, может, и согласилась с ним. Но в этой слепой ярости было что-то новое для нее, пугающее, озадачивающее. Она стала его поднимать, он не сопротивлялся, встал, машинально, как на ватных ногах, пошел за ней в комнату, сел, уронил руки. Она опять спросила по-доброму, участливо:

— Ваня, что это с тобой, родной?..

— А тебе не ясно?

Ей стало уже ясно, она уже обо всем догадалась, но не знала, как быть. Если она сразу покажет, что понимает, как унизительно было Ивану прятаться в ванной, не смея предстать перед начальником клуба, в то время как она, его жена, так смело и свободно держала себя, то тем самым она согласится, что действительно его положение унизительно, и, признав это, еще больше унизит Ивана. Она сказала уклончиво, хоть ей и было противно уклоняться от прямого разговора:

— Я знаю, ты устал. Ты злился, что долго… Но, Ваня, у нас здесь не очень-то соблюдают субординацию, не то что в академии. И, Ваня, пойми главное, он уже доложил о нашем проекте…

Иван взял в руки наполовину пустую бутылку, взболтал и, покачав головой, поставил на место:

— Хорошо, хоть на донышке оставили…

— Неудобно было не угостить. Как-никак человек зашел, чтобы рассказать. — Она вдруг вскинула голову. — Ты бы все-таки мог порадоваться за меня, не быть таким мелочным…

Он произнес устало:

— Это не мелочь… я твой муж, ты моя жена — разве это мелочь…

— Но я ведь не перестала быть твоей женой…

Она положила руки ему на плечи, поцеловала его, вдохнула родной, знакомый запах его тела, табака, одеколона, на мгновение поверила, что потребуй муж — и она легко откажется от всего, от этой кочевой жизни, наполненной полетами и разлуками, надеждами на перелет, на славу, на новые трудные задания. Но тут же без особой радости осознала, что никогда и ни за что не откажется от того пути, который сама выбрала.

Поздно ночью, когда Иван уезжал, она, обнимая его на прощание, попросила:

— Ну сознайся, что был неправ, что зря разыграл истерику?

— Ночная кукушка всегда перекукует дневную, — ответил он. — Только, ох, Марина, смотри…

Все-таки чувство их было еще очень горячо. И, желая смягчить впечатление от вчерашней сцены, он сказал, что когда поедут в отпуск, то запрутся в комнате и никуда он ее не выпустит — день-два-три, пока не насытится…

Она насилу выпроводила его, они еле успели добежать до автобуса, чтобы он мог вовремя попасть в город.

Нет, тогда все еще у них было хорошо.

Труднее стало после перелета, когда она в один день сделалась знаменитостью. Иван насмехался над ее известностью, новыми знакомствами и связями, над гостями, заполонившими дом. Он даже несколько мешал, когда собиралась компания веселых благополучных людей, он торчал тут же, как пень, высокий, мрачный, никому не известный, нелюбезный.

Марина втягивала его в разговор, он хмуро молчал. Просила спеть, расхваливая его голос, он отказывался. Тогда она сказала ему:

— Иван, только один выход — нажимай на учебу, понятно?

— Все равно того, что ты благодаря своему женскому полу достигнешь за год, я буду добиваться три…

— Что же ты предлагаешь: поменяться местами? Хочешь надеть мою юбку?

— Э, нет. Чего-нибудь я стою и сам по себе…

— Ты же прекрасный летчик. — Марина обрадовалась. — Если хочешь знать, я всем обязана тебе…

— Ладно, лиса…

— То кукушка, то лиса…

— Ну ладно, орлица. — Он посмеялся, потом сказал ей на ухо, как по секрету: — А ты ведь и правда орлица!

— Ну, наконец-то переборол свое хохлацкое самолюбие!

Но он не переборол. Она видела, как жестоко он страдает. Стала осторожнее, не очень-то рассказывала о своих успехах, но разве скроешь: ее звали то на банкет, то на доклад, на встречу с комсомольцами или с пионерами. Мать как с цепи сорвалась, стала ею гордиться, хвастать, стала подчеркивать, кто у них в доме главный.

Марина посмеивалась, советовала не обращать внимания на старую женщину, которая, «ты только пойми», всю жизнь билась, брошенная мужем, Марининым отцом, считала себя неудачницей, несчастной, нелюбимой, а теперь судьба как бы наградила ее за все обиды и лишения. Понимать-то он понимал, но все равно раздражался. И дома вечно была напряженная, насыщенная электрическими разрядами атмосфера, как перед грозой. Успокоение вносил только Игорек. Игорек примирял всех.

А в войну Иван бешено ревновал ее ко всем летчикам, боялся за нее, опасался, что если ее собьют над вражеской территорией, то будут пытать.

Она уверяла, что не собьют, родилась под счастливой звездой, а ревность его высмеивала.

Он сразу учуял, когда она влюбилась в Шевченко. Потому и поднял на нее впервые в жизни руку. Она поняла это и даже пожалела его. Она ни за что не поставила бы его в ложное положение мужа, которому изменяют, в положение человека, над которым смеются у него за спиной, сплетничают или шушукаются. Она ведь сказала тогда Шевченко после их единственной, их первой и последней ночи: «Валя, во всем этом разберемся после войны…» Но Шевченко убили, и, когда кончилась война, она вернулась домой. И туда же вернулся Иван…

Может, она стала смотреть на него более холодно, более трезво, стала относиться требовательнее, потому что помнила Шевченко и тосковала о нем; может, она просто стала старше и опытнее в жизни, но маленькие трещинки, что пролегли в ее отношениях с мужем, стали расходиться, как лед в половодье, все шире и шире, и все громче плескалась между льдинами холодная темная вода равнодушия. А тут еще мать… Надоело разбирать их споры с Иваном, мирить, умиротворять, сглаживать, превращать все в шутку. Теперь, когда в их доме было довольство, когда они занимали три комнаты, а не одну, всем почему-то стало тесно, неудобно. То мать замечала, что Иван отослал слишком много денег своей сестре, выходившей замуж, то Ивану мешала Маринина тетка, та самая, у которой Марина с матерью жила когда-то в гражданскую войну, перед которой мать с особым наслаждением рисовалась общественным положением своей дочери. Мать ехидно говорила Ивану, что Марина может себе позволить, при ее жалованье, пригласить не только тетку, но и всю родню. Забылись те времена, когда Иван хвалил тещин борщ и котлеты, а теща гордилась золотыми руками зятя. Иван стал выпивать. И теща подсчитывала выпитые им рюмки, как учетчик отмечает в колхозе выработанные трудодни. То вдруг она поднимала крик, что был коньяк, она хорошо знает, что был коньяк, где же он? То вдруг бестактно и назойливо начинала так хвастать Марининым положением перед гостями, что Иван свирепел и затевал скандал. Теща первая заметила, что Ивана часто зовет к телефону один и тот же женский голос. Она выслеживала, подслушивала, расспрашивала лифтерш, она нашла носовой платок в пятнах губной помады и «нечаянно» показала его дочери.

— Ты настоящий Яго, — сказала Марина матери, не зная, что сказать, но все-таки уязвленная.

А Иван буркнул:

— Не Яго, а Яга, типичная баба-яга…

Марина не засмеялась. Вдруг увидела, что злоба изменила красивое лицо Ивана, время сделало его грубым, располневшим, красным. И волосы, пышные волосы, поредели.

Дома стало немило, неуютно. Если бы не Игорек, она бы и вовсе не являлась домой. Мать громко вздыхала, жалея Марину, вынужденную терпеть выходки мужа. Иван грубил, желая унизить ее, показать, что будь она кем угодно, хоть генералом, а как женщина она его не интересует, у него огромный выбор баб… Она знала, что это ложь, маска, бравада, что он все еще любит ее, но ей не нужно было это полное надрыва и уязвленного самолюбия чувство.

Надо было на что-то решиться, и она наконец решилась, сказала:

— Ты был прав, когда обещал, что я наплачусь с тобой. Но я не стану плакать, нет… Нет у меня ни времени, ни охоты плакать. Давай разойдемся по-доброму. Если хочешь квартиру — бери, я получу другую…

Он ухмыльнулся, похвалил ее память, сказал, что и сам тоже кое-что помнит:

— Как ты разделалась с Лизой Гуськовой, например. Со своей закадычной подругой. Теперь мой черед. Кого наметила на мой пост? Надеюсь, не прогадала? Мамаша не даст тебе прогадать, за это я спокоен…

— Ох, Иван, Иван! — только и сказала Марина.

Он стал звонить какой-то Машке и спрашивать, можно ли у нее временно пожить, и велел купить винца и закуски, а Марина уткнулась в подушку, чтобы не слышно было, как она плачет.

Иван топал по комнате, что-то искал, медлил, ждал ее зова. Но она не позвала.

Нет, она не умела делать что-либо наполовину.

А вот правильно ли она поступила, что не позвала Ивана, имела ли она право оттолкнуть его, понимая, что без нее, без семьи он может покатиться вниз, имела ли она право не окликнуть его, когда он уходил, кто знает…

Она смотрела на деревья, рухнувшие на дорогу, на мокрые ветки, обреченные на увядание, на смерть, на гибель, и думала про Ивана…

8

Все-таки Марина Сергеевна прохлопала, прозевала. Легкий, неясный, изжелта-зеленоватый пушок, вылупившийся из клейкой тугой оболочки, как вылупляются цыплята из яичной скорлупы, увял, засох, почернел. Ветка стала некрасивой, и она выбросила ее без всякого сожаления, точно позабыв то почти детское ощущение нетерпения, с каким ей хотелось ускорить приход весны… Весна пришла сама по себе, вспыхнула яркими красками, расцветила все вокруг, но Марина Сергеевна как-то не заметила этого, поглощенная собой.

Чем ближе был день отъезда из санатория, тем больше тревожилась Марина Сергеевна. Как будто именно здесь, в горах, она должна была все додумать и решить, понять, что с ней и что она будет делать дальше.

Она накинулась на книги. Не то чтобы она читала намного больше обычного, — она и раньше увлекалась чтением, если не было других дел. В своей среде ее считали очень даже начитанной: входил в моду роман «Иван Иванович» Коптяевой — она его тотчас проглатывала; считалось, что «Жатва» Николаевой — прогрессивный роман, — она покупала книгу. Любила стихи Есенина, даже многие знала наизусть. Увлекалась фантастикой, приключениями. Однажды — ее знакомые рассказывали это как анекдот — пришла на заседание антифашистского женского комитета, увидела у кого-то затрепанную книжку Шейнина, стала перелистывать, зачиталась, села в большое кресло, отвернулась к стене и опомнилась, когда стало тихо, заседание кончилось, все разошлись, сидела только на краешке стула владелица книги, не решавшаяся ее окликнуть, да стучала щеткой уборщица, подметавшая пол. «Ух!» — с облегчением вздохнула Марина и захлопнула книгу. «Анна сильно ругалась?» — спросила она, имея в виду председательницу. Марина улыбалась, как нашаливший ребенок, в котором души не чают родители, тетки, бабушки, чьими грациозными шалостями все любуются. Сама потом часто вспоминала этот случай: вот, мол, какая она непосредственная натура, беда…

Теперь она читала по-другому, задумывалась над прочитанным, следила не только за фабулой или за судьбами героев, но и за мыслями, за ходом рассуждений. И все примеряла, прикидывала на себя. Со страстью новичка она хотела делиться тем, что узнала, обсуждать, спорить, добираться до истины, до сути. Своими неожиданными вопросами она ставила Юлию Павловну в тупик. И та удивленно поднимала мохнатые, тяжелые от туши ресницы.

— Вы спрашиваете, кто это? Как это кто, критик…

— Хороший? Серьезный? — допытывалась Марина Сергеевна.

— Да на что он вам?

— Как на что? Он тут цитирует Толстого. Это про то, как внешние впечатления постепенно наслаиваются одно на другое, «вырезываются в свое значение», как говорит Толстой, и приводят к важным внутренним поворотам в духовной жизни человека. Я замечаю это на самой себе…

Юлия Павловна сказала с досадой:

— Я чаще читаю детективы, хотя классику, понятно, перечитываю. Современной литературы не признаю… Все один и тот же мотив — я работаю, он работает, они работают… А форма? Человек куда-то поехал, и вдруг… В отпуск, в родной город, в родительский деревенский дом. Одно и то же…

— Но в жизни так и бывает. — Марина Сергеевна сказала это горячо. — Вот именно, поехал в отпуск, выбился из привычной колеи и увидел себя со стороны…

— Не знаю, со мной такого не бывает.

— А стихи вы читаете? — спросила Марина Сергеевна.

— Теперь мода на поэзию, Евтушенко и все такое прочее… — заметила Юлия Павловна, не отвечая на вопрос.

— А я вот тут прочитала стихотворение: «Душа обязана трудиться и день и ночь, и день и ночь». Как верно… Автор — Заболоцкий.

— Слышала я такую фамилию… — Юлия Павловна помолчала, потом сказала с неожиданным ожесточением: — Ничего я толком не знаю, все понаслышке, все кое-как… — и вдруг заплакала. — Как надоело казаться образованной, всеведущей, веселой… надоело краситься, молодиться, клеить ресницы… Вот вам есть за что себя уважать, такое прошлое…

Марина Сергеевна сердилась, когда ей говорили о прошлом. Ну, хорошо — прошлое. Прошлым она может гордиться. Это верно. Ну, а настоящее, а будущее? Разве для нее уже все кончено? Разве она исчерпала все свои силы? Не рано ли ее хоронить?

Все-таки она не утерпела:

— Как вы это понимаете, ну, эти слова? «Душа обязана трудиться…»

— Увы, иногда я думаю, что душа моя заросла жиром, но, с другой стороны, если я ощущаю недовольство собой, значит, она еще живая, моя бедная душа…

— Я всегда жила поступками…

— Чего вам не хватает, любви? — вдруг спросила Юлия Павловна.

— Ну, что вы… — не очень твердо ответила Марина Сергеевна.

— В нашем возрасте, как никогда, мы достойны любви, мы мудры, всепонимающи, глубоки, но увы… никому уже не нужны…

— Ну, почему это, у нас есть друзья, дети… У меня сын, я его горячо люблю, я за него всю кровь отдам, но… — Досада, тоска, отчаяние послышались в голосе Марины Сергеевны.

Она не знала, что сказать.

Когда она думала о полноте жизни, которую ощущала, принимая мгновенные решения в полете или отдавая приказ на вылет, когда, не рассуждая, не думая об опасности, кинулась вытаскивать людей из горящего самолета, то все другие волнения теперь на земле казались ей мелкими. И она не знала, что делать с тем запасом душевных сил, которые все еще бушевали в ней, ища выхода.

Юлия Павловна вдруг взяла ее руку в свою, погладила. И переспросила:

— Как вы это сказали — «душа обязана трудиться»? — и повторила: — «Душа обязана трудиться…»

А Марина Сергеевна вдруг произнесла:

— Что-то, мне кажется, я пропустила в жизни, не удержала… Не уберегла… — Она опять вспомнила мужа, далекую, как сон, любовь Шевченко, все, о чем она так много думала в последние дни. И только теперь ей стало обидно, что она недосмотрела, дала увянуть зеленоватому дымку распускающихся листьев на ветке, стоявшей у нее на столе, как будто эта ветка была чем-то бо́льшим, более важным, чем просто веткой…

9

Так же, как медленно тянулись первые дни, теперь стремительно полетело время. И Марине Сергеевне показалось, что она ничего не успела и уже ничего не успеет. И там не побывала, и здесь, так и не съездила осмотреть развалины замка над пропастью, куда сбросил неверную красавицу какой-то не в меру ревнивый и самолюбивый хан. Она записалась на воскресенье на экскурсию.

Утром она почему-то вздумала проверить, нет ли ей писем. Писем она не ждала, потому что домой звонила по телефону и узнавала от матери все семейные новости, а кто еще мог бы ей написать? Деловую корреспонденцию она велела не пересылать, а складывать вместе с газетами. И вдруг оказалось, что ее дожидается несколько писем — одно от Николая, остальные от Тамары… Она испугалась, подумала: что-нибудь неладное с Игорем, Тамара жалуется на него. Но нет, об Игоре невестка писала мало, просто беспокоилась о ней самой.

Марина Сергеевна была так растрогана, что меньше внимания обратила на коротенькое послание Николая:

«Вы когда-то просили меня узнать, где в нашей системе работает Гуськова Елизавета. Я навел справки у ребят: представьте себе, недалеко от вашего курорта, вот совпадение. Только она вроде уже не работает, живет у сына».

Марина Сергеевна даже вспомнить не могла, когда это она просила. Ну что за обязательный человек! Она забыла, а он не забыл.

Николай опасался, что Марина Сергеевна не соблюдает санаторный режим, забывает, что она на отдыхе. Заботливость Николая ее не удивляла, к ней она привыкла. Только и подумала: «Верная душа». Но и к его верной душе она привыкла. Николай не был бы Николаем без этой верной души. Он инициатор ежегодных встреч однополчан, это он всех разыскал, со всеми списался, это он устраивает ночлег иногородним, заказывает ужин, в общем, держит в своих руках все «нити». А уж Марина Сергеевна всегда может на него положиться: Николай ругает Игорька, когда надо поругать за очередное художество, выручает его из разных бед. Чуть что случается в доме, ну, например, когда переезжали и замучились с перевозкой, когда матери делали операцию, когда Игоря чуть не исключили из университета, Марина Сергеевна звонила Николаю: «Выручай…» Он, как в бою, выручал… Вот даже если бы она отсюда послала Николаю телеграмму: «Приезжай, пропадаю», — наверняка прилетел бы. Только она этого не сделает, уж как-нибудь справится со своим настроением сама.

Письма Тамары напомнили ей, что надо зайти попрощаться с Еленой Петровной: все-таки старуха, надо уважить… Она ничего не умела откладывать в долгий ящик, сразу же и пошла…

Сегодня комната Елены Петровны выглядела повеселее, виноград за окном казался более живым, на столе стоял букетик подснежников, кошка не спала, умывалась, прихорашивалась, словно ради праздника. И даже холодная клеенчатая кушетка была накрыта ковриком с вышитыми крестом большими гарусными розами, — в детстве, во время скитаний по провинции, Марина Сергеевна уже видела такие коврики, такие огромные розы. И сама Елена Петровна на выглядела сегодня такой утомленной и хрупкой. И поспала подольше, и кофейку напилась, а кофе бодрит.

Полная добрых чувств, Марина Сергеевна заговорила о том, что пора уже Елене Петровне на покой. И комнату эту с печным отоплением надо бросать, ведь строится же для сотрудников курорта современный дом со всеми удобствами. Надо проситься туда.

— Не дадут, мне ни за что не дадут, — даже замахала руками Елена Петровна. — Я старая, сколько еще проработаю, кто знает? Нет, в первую очередь дадут молодым… Да мне и здесь неплохо…

Марина Сергеевна часто помогала людям, любила помогать… Хвастала, что умеет пробивать бюрократические стены. Ей это было нетрудно. Она свободно звонила, кому хотела, ее соединяли, смело приезжала на прием, смело проходила мимо очереди посетителей в кабинет, кто решился бы ее остановить? Смирение Елены Петровны, убежденность в том, что ей не пробиться к директору курорта, ее не пустят к нему, а уж в горсовет тем более, просто раздражали Марину Сергеевну. «Какая чепуха! Надо уметь добиваться справедливости, если твое дело правое… Ведь у каждого человека только одна жизнь, свои потребности, а потому и своя, пусть даже малая, правда».

Сама для себя она искала правды большой, искала больших дел, больших масштабов. Квартира, награды, бытовая и материальная устроенность — то, что составило бы счастье многих и многих других людей, — ее не удовлетворяли…

— Это ничего, что зимой холодновато, — говорила между тем Елена Петровна, — зимы у нас короткие, к счастью. Летом я себе заработаю запас и зимой держусь, зимой-то работы мало… Так я… — Елена Петровна залилась смехом и снова замахала руками: — Даже неловко говорить. Перевожу старые французские романы. От мамы остался целый сундук. Любовные… У меня отбою от читательниц нету. Ведь всем хочется читать про необыкновенные чувства…

— Так надо бы издавать…

— Ну, что вы. Это же старье, ничего современного…

Марина Сергеевна только пожала плечами.

— Но как же можно заниматься такой бессмыслицей? — вырвалось у нее.

Старуха немного обиделась:

— А все-таки люди читают… Людям радость… Ну и за это спасибо, значит, не зря живу…

«Выходит, можно и так жить?! И ведь действительно приносит радость. Но какую? Кому? Кому может нравиться такая белиберда — графы, маркизы, князья?..» Марина Сергеевна все-таки полистала несколько тетрадей, исписанных крупным ночерком.

— У вас красивый почерк, — похвалила она.

— О, на каллиграфию когда-то обращали много внимания.

Марина Сергеевна ушла, боясь опоздать к обеду, после которого надо было ехать на экскурсию, но долго еще думала про длинные зимние вечера, про то, как сидит и переводит эта одинокая Елена Петровна.

Верно говорила Тамара — чудаковатая старуха!

Нет, не могла бы она заполнить свою жизнь неумелым переводом никому не нужных старых книг. А ведь не за горами то время, когда придется оставить работу. Какое занятие найдет она себе тогда? Внуков будет нянчить? Но она и сына не нянчила. Вышивать не умеет, сплетнями и пересудами не занимается, притворяться, что любит музыку, не станет. Даже старичка, с которым коротают век, у нее нет. Выгнала она своего старичка, отдала другой, самой обыкновенной женщине. И очень обидно, что утихомирился, успокоился с этой обыкновенной ее Иван, бросил пить… Что бы там ни говорила мать — мол, он бы прибежал, он бы вернулся! — нет, не вернется. И не потому, что она утеряла свою красоту, свою женскую привлекательность, нет.

Эти мысли расстроили ее: она не любила вспоминать про Ивана, чувствовала себя виноватой перед ним в чем-то. Ей уже не хотелось никуда ехать, ни на какую экскурсию, в пору было завалиться на свою кровать и лежать, лежать, вороша прошлое. Но после обеда в столовой поднялась суматоха, культурник просил записавшихся «занимать места в автобусе согласно купленным билетам», и Юлия Павловна, кокетливо повязанная платочком от пыли и ветра, уже стояла у столика Марины Сергеевны.

— Ну, поехали, отдадим дань вселенскому мещанству…

— Почему это мещанству?

— Мещанин осматривает все, что положено осмотреть.

— И то верно, — простодушно сказала Марина Сергеевна. — Быть на минеральных водах и не увидеть замка.

Автобус миновал асфальт и запрыгал по пыльной, как будто присыпанной лежалой мукой, дороге. Тянулась какая-то скучная низменность, и непонятно было, где они поднимутся в горы. Попадались отары овец. Овцы глупо и испуганно смотрели на автобус, готовые ринуться в сторону. Их удерживал окрик ветхого деда в бурке и каракулевой папахе. Мелькали мазанки, похожие на украинские. Пока не было ничего достопримечательного, но Марина Сергеевна упорно смотрела в окно, стараясь не видеть Кириллова с его шумной компанией. Кириллов был хмур, невесел, и Марина Сергеевна испытала некоторое злорадство оттого, что его дама, та самая, что забегала тогда к нему в комнату, откидывая голову и выпячивая бюст, хохочет, выслушивая шуточки мужчины, сидящего позади. Марина Сергеевна так и подумала — «шуточки», а не шутки: очень уж фатоватый вид был у мужчины.

Дорога становилась круче, зеленее, проскальзывало что-то дикое в природе, в пейзаже, реже попадались деревья, и то исхлестанные ветром. На горизонте показались горы, больше похожие на скалы, только не каменистые, а глиняные, что ли. Выветренные, иззубренные, словно они первые принимали на себя порывы урагана.

— Кольцо, кольцо! — закричали в автобусе.

И Марина Сергеевна увидела ту причудливую шутку природы, которую уже не раз видела на снимках, — огромный круг пролома в горе, в котором синело небо.

Автобус остановился, все побежали фотографироваться, карабкались вверх, влезали в круг. Кто не мог влезть, становился пониже, так, чтобы «кольцо» хотя бы попало в фон. Дама Кириллова, подсаженная своими кавалерами, конечно, очутилась в «кольце» и так и этак изгибала руки, то снимала, то надевала шарф.

Все-таки Кириллов закричал:

— Марина Сергеевна, прошу!

Она покачала головой:

— Нет, нет…

Вернулась в автобус, не дожидаясь Юлии Павловны, которая, иронически улыбаясь, стала в кадр.

Потом наконец поехали к замку, делали немыслимые повороты, кричали от страха, переключали передачи, так что мотор натужно ревел, любовались на красоты. А красоты уже были настоящие, так что все постепенно приумолкли, перестали болтать и шутить.

Замок был реставрирован, подновлен, от зубчатой башни и стен веяло стариной, подлинностью, а вывеска ресторана, к счастью, облиняла от дождя и снега. Все поахали, поохали, выслушали легенду про хана и его неверную жену, проглотили дежурную шутку культурника: «Так что мой совет женам — сохранять верность», — полюбовались простором… Кто пошел в ресторан, кто гулять. Сколотились компании, Юлия Павловна примкнула к тем, с кем фотографировалась у «кольца», отправилась есть шашлык. Марина Сергеевна идти вместе с ней отказалась.

Солнце уже заходило, в ущельях сгущалась тьма, надвигались сумерки. Какие-то новые оттенки, то розовые, то сиреневые, появились на небе.

Марина Сергеевна постояла у автобуса, критически посмотрела на покрышки со стертым протектором, сказала водителю:

— Слабоватая резина для таких крутых виражей.

Он вздохнул, но разговора не поддержал.

Она пошла прямо по молодой траве, уже чуть влажной от вечерней росы. Еще раз вспыхнуло солнце и вдруг осветило, выставило на обозрение сверкающие, укрытые снегом вершины, и тут же они скрылись в клубящихся облаках. Так бы шла и шла, да нельзя было уходить далеко, скоро стемнеет, надо ехать обратно.

Марина Сергеевна вернулась. Все еще были в ресторане, она тоже решила зайти туда — попить нарзана.

Ее оглушил запах жареного шашлыка, табачный дым, взволнованные голоса. Она сразу же увидела Кириллова, с белыми от гнева глазами, с зажатой в руке бутылкой. Дама его, театрально плача, кричала:

— Вы меня компрометируете, я замужем, какое вы имеете право!

Мужчина, что шутил в автобусе, с красной, будто нарумяненной, щекой, вопил:

— Я вам этого так не оставлю!

Толстый человек в белой куртке, должно быть заведующий, твердил:

— Кушать хочешь шашлык — кушай, пить хочешь коньяк — пей, пожалуйста! Зачем оскорбляешь гостей, некрасиво поступаешь.

Официант, какие-то загорелые парни в цветастых рубахах пытались схватить Кириллова за руки.

— Гражданин, давайте выйдем, — просил официант.

Не понимая, что произошло, не рассуждая, сознавая только, что все против Кириллова, Марина Сергеевна бросилась вперед, резко отстранила заведующего, растолкала парней.

— Ну, разбушевался, — спокойно сказала Марина Сергеевна и взяла у Кириллова бутылку. — Ладно, ладно, идите себе, чего вам! Сами разберемся… — бросила она парням. И что-то в ее голосе было такое, что все повиновались. Дама Кириллова перестала плакать. — Встань, — приказала Марина Сергеевна. Кириллов встал. — Пошли, — скомандовала она. Он пошел за ней к выходу. — Засунь два пальца в рот, ах, какой дурак, — сказала она, когда они уже были снаружи.

Всю обратную дорогу Марина Сергеевна молчала. Юлия Павловна стала шептать ей: мол, зачем надо было вмешиваться, рисковать, ведь он мог ее ударить бутылкой, если смог ни с того ни с сего дать пощечину интеллигентному человеку.

— Надо таких сажать на пятнадцать суток, научился бы себя вести.

— Замолчите, — резко сказала Марина Сергеевна. — Жаль, даме своей морду не набил.

Юлия Павловна надулась, потом не выдержала:

— Что вы в нем нашли, не понимаю…

— И не поймете. Вам этого не понять, а мы вместе воевали…

Но самого Кириллова, когда он поздно вечером, протрезвевший, пришел к ней оправдываться, просто выгнала:

— Иди, иди, видеть тебя не хочу. Нашел с кем связываться! Позоришь меня, позоришь нашу часть, Кириллов. Иди…

И резко захлопнула дверь.

Он постучал еше раз. Сказал за дверью!

— Марина Сергеевна, нельзя же быть такой принципиальной, такой беспощадной…

— Можно, — ответила она. И дверь не открыла.

10

Это и муж, бывший ее муж, часто твердил: «Тебе принцип дороже всего. Сострадания ты не знаешь…»

Неправда это, знает она сострадание. Но только на сострадании ничего не построишь, ничего не добьешься. Она всегда считала именно так. Она и мужу не раз отвечала: «Сострадание унижает того, кому сострадаешь, разве ты этого не понимаешь?» — «Нет, не понимаю, — не соглашался Иван. — Красивые слова, а за ними можно спрятать что угодно». — «Что именно?» — «Все». — «Я слов зря не произношу и ничего никогда не таю». — «Уж будто бы…» Все-то он рвался ее критиковать, разоблачать, выводить на чистую воду. Бедный Иван! Видно, и сам того не знал, что придирчивость переходит во вражду, в мелочность, а ненависть иногда диктуется пристрастием, любовью. Мать на все это смотрела просто: он завидует. Но Марина Сергеевна знала — не завидует, вернее, не только завидует. Она разрубила тогда этот гордиев узел — так, кажется, это называется, потому что не могла тратить время и душевные силы на то, чтобы разбирать и анализировать каждое слово, каждый неожиданный поступок Ивана. Не по нутру ей такое занятие. Любишь — живи, как люди живут, не хочешь, ну, тогда как знаешь…

И все-таки она часто думала о том — вот именно здесь, в эти дни, — почему не сложилась их жизнь с Иваном. А о чем она никогда не думала, не позволяла себе думать — так это о том, что было бы с ней, со всеми с ними, если бы не погиб Шевченко. А что толку думать? Она и сама могла погибнуть не раз и не два — в такие переделки попадала, что чудом возвращалась на аэродром. И Иван всю войну летал. И потом еще долго летал.

Нет, она не хотела размышлять об этом, не хотела помнить об этом, хотя и не могла забыть. Хотела бы, но не могла. И Иван не мог забыть, хотя ничего толком не знал. Чуял, чувствовал, догадывался, а знать не знал.

Она все не могла уснуть, разволновавшись после идиотского инцидента с Кирилловым и его спутниками там, на горе, в этом душном духане, гордо именуемом рестораном; ложилась и снова вставала, не зажигая света. А свет и не был нужен: напротив ее окон висела, как пришпиленная, яркая луна. Сколько уж раз смотрела она на пейзаж за окнами, как ни привыкла к нему за месяц, но сегодня все эти складки и изгибы горного, поросшего лесами хребта, освещенные луной, по-новому печалили ее, но как-то сладко, благодатно.

Она стала вспоминать то, о чем не хотела вспоминать, потому что все еще не могла ясно определить свое отношение к той последней их встрече с Иваном, а она не терпела ничего неясного, ничего неопределенного.

Накануне отъезда сюда, в этот санаторий, к ней пришли попрощаться разные люди. Как это принято обычно, всем, кто звонил или встречался, она говорила беспечно: «Да, да, заходите прощаться, уезжаю отдыхать». И если кто спрашивал: «Даете отвальную?» — бодро отвечала: «А как же? Как же без отвальной?» И даже после работы заехала в магазин и купила хорошего вина, не надеясь на мать, — та все норовила купить подешевле, портвейна или молдавского. А нынешний гость любит коньяк или если уж вино, то не сладкое, а кисленькое, сухое…

И хотя она сказала матери, что ни к чему гости в последний вечер, укладываться надо, сама была не против шума: как-то приятнее уезжать, когда ты вроде кому-то нужна, кто-то хоть вид делает, что огорчен предстоящей разлукой.

Смеясь, она выбежала на очередной громкий звонок в переднюю, весело повернула ключ, крича:

— Ну, кто еще здесь, у нас все дома… — и увидела на пороге Ивана. Это он впервые после развода пришел к ней в дом.

— А-а, Иван, — несколько растерянно сказала Марина Сергеевна. — Ну заходи. У нас как раз народ, гости…

— Может, некстати?..

— Нет, почему… — Чтобы скрыть растерянность, она отперла почтовый ящик, вынула письма и, держа их в руке, повела Ивана в столовую.

За столом замолчали. С любопытством и даже с некоторым удивлением все уставились на Ивана, на его мешковатый костюм и обветренное лицо. Марина Сергеевна сразу поставила точки над «и»:

— Знакомьтесь, кто незнаком. Это — отец Игоря, мой бывший муж…

Все еще не выпуская писем из рук, Марина Сергеевна наблюдала, как Иван здоровается, целует и хлопает по плечу Игорька, знакомится с Тамарой, представляется гостям. И только когда он подошел к теще, инстинктивно сделала шаг вперед, чтобы в случае чего вмешаться. Но Иван сказал без злобы, с усмешечкой:

— Ну, мамаша, здравствуйте. Как здоровье? Как нервы? Успокоились?

Старуха приняла вызов:

— Успокоились. Очень даже успокоились…

Марина Сергеевна вмешалась:

— Почему супругу не привел?

— Куда ей в такой дом! Она женщина простая…

Все-таки Марина Сергеевна хотела увести Ивана от гостей, от общего стола. Не выкинул бы чего. Ей это было бы неприятно. Вернее, неудобно. И Тамара тут же.

Всюду — не только за столом, но и на диване, и в комнате у Игоря — были люди, всюду сидели, болтали и курили. Марина Сергеевна замечала, как внимательно разглядывают Ивана и как он сам внимательно приглядывается ко всем, осматривает стены, фотографии в рамках, оценивает мебель.

— Все как и было, — заметил Иван.

— А я ничего не меняла, надо бы кое-что подновить, да времени нету… Может, после отпуска…

Марина Сергеевна повела Ивана в свою комнату, но и там, болтая, сидели под высокой лампой мужчина в черной бабочке и очень накрашенная рыжая женщина.

— А ну вытряхивайтесь, — пошутила Марина Сергеевна. — Ко мне человек пришел, дайте поговорить…

— Я вообще исчезаю, — сказал мужчина в бабочке. — Страшно огорчен, что вас не будет на премьере. Просто убит… Но, может, вы заедете утром на генеральную репетицию?..

— Вот уж не знаю, столько дел.

Мужчина в бабочке долго целовал, прощаясь, руку у Марины Сергеевны, а рыжая пообещала:

— Я напомню завтра Мариночке Сергеевне. Я ее обязательно привезу, да, Мариночка Сергеевна?..

— Но, — мужчина сделал серьезную мину, — критиковать строго, мне важно знать ваше впечатление, ваши замечания…

— Я всегда говорю прямо в лицо…

— Это кто же? — спросил Иван, когда мужчина с дамой вышли.

— Певец.

— А женщина кто?

— А бог ее знает, — засмеялась Марина Сергеевна. — Приблудилась к дому, какого-то генерала пассия… Она у нас почти каждый день…

— Так, — сказал Иван. — Широко живете…

— И не говори, родня зачастила, спасу нет. Иногда вернешься домой с заседания — всюду постелено: и на диванах и на раскладушках…

— Игорь как учится?

— Тянет. Вернее, я его тяну. — Она не хотела жаловаться. — Беда с нынешней молодежью…

— А жена у него вроде ничего…

— Да разве это первая?.. Ты бы с ним поговорил, Иван… — Может, в первый раз за этот вечер они встретились глазами. Ну что ж, Игорь-то у них общий, одно только общее и осталось у них — Игорь. А Иван все смотрел и смотрел на нее. — Но Тамара, я надеюсь, окажет на него хорошее влияние, она девочка серьезная, — поспешно сказала Марина Сергеевна, почему-то испугавшись.

Иван протянул руку, но только взял у нее пачку писем, посмотрел на конверты, бросил на стол, где и так уже лежала груда писем.

— Кто ж это тебе пишет?

— Приглашения все, — сказала Марина Сергеевна. — Вот пионеры просят выступить, техникум, работницы с фабрики…

— Ну и как? Все еще ходишь, когда зовут?

Марина Сергеевна пожала плечами:

— Приходится.

— Не нравится мне все это, — резко сказал Иван. — Суета эта, и гости эти. Не надоело?

Марина Сергеевна хотела все обратить в шутку:

— А что? Я люблю людей. Я им одно говорю: «Вы только угодите моей маме, она любит почет…» — Она вспомнила, что шутка эта была в ходу еще при Иване, когда Иван жил в этом доме.

— Как в ресторан ходят…

— И ты туда же…

— Тебя жалею…

— Меня не жалей, я не из тех, кого жалеют… — Она вдруг спохватилась, что говорит запальчиво. — Ну, а ты как? Счастлив в личной жизни?

— Представь себе — счастлив…

— Пьешь?

— Так это только кучер на Большом театре не пьет, и то потому, что лошадей не на кого оставить.

— Я имею в виду — пьянствуешь?

— А тебе приятнее, чтобы я до самого-самого докатился, до дна? Нет, порадовать, совесть твою успокоить не могу, — не пьянствую. С того денька, как ты меня коленкой под зад наладила, прекратил…

— А где служишь?

— Баранку кручу. В такси. Штурвал умел держать, так уж с баранкой справляюсь…

— Что ж ко мне не обратился, я бы позвонила кому… — упрекнула Марина Сергеевна.

— Нет уж, спасибо…

— Мы ведь старые товарищи, Иван… — мягко сказала Марина Сергеевна.

Что-то дрогнуло в лице у Ивана, чуть смягчилась складка у рта, но тут на пороге появилась мать Марины Сергеевны. Она с испугом смотрела то на дочь, то на бывшего зятя. Иван заговорил как-то слишком весело, Марина Сергеевна боялась этой его веселости:

— Вот, слышите, мамаша, Маринка говорит, что мы с ней вроде товарищи. Какие ж мы товарищи — верно, мамаша? — когда она вон кто, вон где, — он показал вверх, — а я — вон… — он опустил ладонь чуть ли не до пола.

— Я не знаю, вы уж сами, — с несчастным лицом сказала мать. — Но гости обижаются, что хозяйки нету. Горячее пора подавать…

Когда она вышла, Иван снова сказал:

— Раньше у тебя народ познатнее собирался. Или из моды вышла?

— Как это — из моды?

— Ну, пардон, из славы?

— Пока не замечала…

Она изо всех сил держалась, чтобы не разозлиться. А Иван все дразнил ее:

— Работаешь?

— Работаю.

— Работаешь или числишься?

— Работаю, Иван, работаю.

— Замуж что не выходишь? А то вон моя кровать пустует… — Он подошел к кроватям, стоявшим рядом, привычным жестом поправил подушку. — Или мамаша никак новую кандидатуру не утвердит?..

— Ты что злишься, Иван? Ты что все воюешь со мной? — спросила Марина Сергеевна.

А Иван вдруг сказал:

— Очень я тебя когда-то любил. Не думал, не гадал, что так получится. Да, раньше ты была совсем иная…

— Я какая была, такая и осталась…

— Не сказал бы…

— Старая стала?

— Не то чтобы старая…

— Вот поеду, отдохну, помолодею…

Иван все стоял около кровати, рассматривал фотографии на ночном столике. Тут и она, и Иван, и Шевченко, и еще много других военных летчиков. Кажется, даже Кириллов был на выцветшем любительском снимке, — кто-то из ребят щелкнул у самолета.

— Не забыла?

— Кого?

Иван ткнул пальцем:

— Меня хотя бы. И его вот. Шевченко, кажется?

— Не помню, — сказала Марина Сергеевна.

— А тогда много болтали про вас…

— Не знаю. Мне не докладывали, кто что болтает… — И твердо сказала: — Пора к гостям, неудобно…

И вышла в столовую. Остановилась у стула Игоря, облокотилась, погладила его мягкие волосы. А Иван — он вышел вслед за ней — почему-то задержался у выключателя, потом сказал Игорю:

— На ниточке висит. Хозяин, ты что же за домом не смотришь?

— Он у нас учится, занят, когда ему? — заступилась бабушка.

А Марина Сергеевна засмеялась:

— У нас бабушка всегда за Игоря горой стоит. Меня она держала строго, лупила, не жалела, а Игоря…

Мать очень обиделась:

— Что люди подумают? Когда же я тебя пальцем трогала? Я тебя воспитывала и Игоря воспитала…

— Только меня одного не сумели воспитать, — сказал Иван.

Но никто его не услышал. Кто-то предложил тост за мать Марины Сергеевны, сумевшую вырастить такую замечательную дочь.

Иван снова сказал:

— У вас, я вижу, все как было, так и осталось…

— Это хорошо, что все так же, как было, — как будто не поняла Марина Сергеевна. — На этом мы и стоим…

Она нарочно смеялась и шутила со всеми, снова рассказывала, как устала и как рада, что едет отдыхать, вспомнила что-то забавное и первая хохотала, как будто хотела заглушить то, что ее тревожило. А Иван молчал. Молча сидел за столом, не развлекая соседок, не отвечая на их вопросы, не слыша. Потом встал, перебив кого-то на полуслове, собрался уходить. Поцеловал Игоря и Тамару поцеловал. Игорь ткнулся ему в плечо:

— Пап, ты приходи, а пап…

Теща фальшиво пригласила:

— Заходите, заходите, милости просим… всегда рады…

— Гуманная у тебя бабушка, — сказал Иван сыну. И, уже уходя, тихо попросил у Марины Сергеевны, чтобы подарила ему на память какую-нибудь фотографию, где они молодые, не то он чувствует себя как голый человек на голой земле, как будто не было у него ни молодости, ни прошлого. Ему хотелось, чтобы она отдала ту военную фотографию, но она не могла: ни на какой другой Шевченко не было.

— Военная-то у меня только одна…

— Понятно… — перебил Иван.

Марина Сергеевна не стала вслушиваться в интонацию, с какой он это произнес.

— Я тебе дам другую, не менее для меня дорогую. Это самое начало нашего жизненного пути. Я тебе дам ту, что в школе, там и ты, и Сережка, и Лиза Гуськова…

— О, иметь фотографию молодой Лизы Гуськовой для меня очень важно.

И снова Марина Сергеевна приняла его слова за чистую монету:

— Ты всегда уважал Лизу Гуськову…

— Вот именно…

— Что ж, я и сама любила Лизу…

Иван повторил:

— Вот именно…

…Стоя у окна и глядя на далекие горы, Марина Сергеевна подумала, что и правда была бы рада увидеть Лизу. Ту самую Лизу Гуськову, рядом с которой начинался ее жизненный путь, как она тогда сказала Ивану…

11

Уже в темноте, промокшая от дождя, ослепленная молниями, ошалевшая от раскатов грома, она достучалась до Лизы Гуськовой. Хохотала, стоя в передней, оставляя следы на чистом половичке. Лиза никак не могла поверить, что это она.

— Я и не мечтала встретиться… Кто тебе дал адрес? Как ты шла в такую грозу без плаща? Надо было переждать… — восклицала Лиза, прикладывая руки то к груди, то к щекам.

— Московский поезд через три часа. Я прикатила на электричке.

— А вещи?

— Положат на мою полку, я договорилась. Представляешь, выхожу из вагона — ливень, ну что делать? Я все-таки пошла…

— Внука укладывала и сама задремала, вдруг — стук…

— Все кулаки отшибла, так грохотала… Ставни закрыты… — сказала Марина Сергеевна. — Что ты тут прячешь, какие сокровища?

— Мое единственное сокровище — внук. Какая досада, ни сына, ни невестки нет дома…

— Ну и хорошо, что мы одни…

— Им бы так было интересно, они себе не простят…

Лиза совсем растерялась. Доставала из буфета парадную посуду, извинялась, что нечем угостить, все такое простое, обычное — она не ждала гостей, кидалась ставить на огонь чайник. Набила бумагой Маринины туфли, чтобы просохли, заставила ее натереть водкой ноги. Вытащила семейные фотографии.

— Мне даже неловко говорить тебе «ты», как когда-то…

— Это ты, Лизка, брось…

В первую минуту Марину Сергеевну поразили желтоватое, похожее на увядшее яблоко-падалицу лицо Лизы и ее морщинистая шея, но потом она сразу забыла про это, привыкла, воспоминания взяли верх над действительностью, и перед ней снова была та самая Лиза, с которой она училась в авиационной школе.

Боже мой, какая у нее память на мелочи, у Лизы! Она все помнила. Какие блузки были когда-то у Марины, и какое у нее самой было платье в белый горошек, и кто за кем ухаживал, и какая была жена у начальника школы… Она рассказывала, как хорошо жила с Сергеем вот в этом самом домике его родителей, какие они были, в общем, покладистые старики, ни в чем ей не перечили, и Сергей был довольно покладистый муж. Тут за ним очень охотилась одна женщина, которая будто бы ждала его с юных лет, но Лиза ей сказала: «Все течет, все изменяется, он когда-то любил вас, а теперь он любит меня». И заявила Сергею, что обратится в парторганизацию в случае чего. А Сергей очень дорожил своей репутацией… В войну ей пришлось тяжело с маленьким ребенком и стариками. Нет, после родов она больше не летала, работала в аэропорту диспетчером. Лиза уточнила:

— У меня не было ни твоих возможностей… — Она натолкнулась на взгляд Марины Сергеевны и поправилась: — Ни твоих способностей…

— И характера у тебя не было, воли…

Лиза вздохнула: не то согласилась, не то нет. Но это, видимо, уже не имело для нее значения. И Марине Сергеевне смешно стало, что в их отношениях с Иваном такую большую, прямо-таки символическую роль сыграла та давняя история с Лизой.

А Лиза все рассказывала, как в войну увезла семью в эвакуацию, там получила «похоронку» на Сергея, чуть с ума не сошла от горя.

Вдруг она вспомнила:

— А чемодан-то хоть заперт? У тебя, наверно, дорогие вещи…

Утерев слезы, она открыла шкаф и похвасталась своим гардеробом — там висели платья, костюм, новое демисезонное пальто, тщательно укутанное простыней.

— Справляю, пока работаю… Как видишь, я всем обеспечена…

Марина Сергеевна не стала разглядывать пальто, спросила:

— Тебя так страшит старость?

— Нет, почему? Я получу пенсию…

— Пенсия ничего еще не определяет.

— Как это не определяет? Именно определяет, — возразила Лиза. — Понятно, надо уметь жить. Я умею. Я учитываю каждую копейку… — Она оглянулась, как будто ее мог кто-то услышать. — Невестка думает, что без меня они бы прожили на свою зарплату. Ну нет, без меня они бы не дотянули от получки до получки. У меня ничего не пропадает, и питаемся хорошо.

— Ты такая же аккуратная, Лизка, как была…

— А как же, — с гордостью подтвердила Лиза, — Поэтому мы и живем не хуже людей…

Марина Сергеевна махнула рукой.

Она ведь не затем приехала, чтобы выслушивать Лизины «премудрости», не затем шла под дождем по вязкой южной грязи, чтобы напиться у Лизы чаю, посмотреть карточки Лизиного внука — совсем голенького, с погремушкой, с медведем, в шапочке с помпоном, в общем, такого, как обычно снимают детей, — или на Лизиных сына и невестку, сфотографированных голова к голове, рука в руке. А сын, между прочим, оказался похожим на Сергея, такой же белесый.

А зачем же она тогда пришла? Сказать Лизе, что не очень счастлива? Нуждается в помощи? Хотела проверить, правильно ли поступила тогда, когда только начинала свой путь в жизни? Но с первой же секунды их встречи она невольно приняла тот покровительственный по отношению к Лизе тон, каким разговаривала когда-то и на какой так охотно, с покорностью и безропотным восторгом откликнулась Лиза, потому что Лиза не стала иной. Та же. Такая же, как когда-то. Марина Сергеевна понимала, что Лиза при ее памяти не могла забыть, как они расстались, нет, она сознательно отбросила все плохое, оставила только то, что было ей приятно.

А Лиза, как бы подтверждая это, говорила:

— Я всем-всем рассказываю про тебя, про наши отношения. У меня из газет все про тебя вырезано, я храню. Если сама чего не прочитаю — несут знакомые: вот, мол, опять упоминают вашу подругу.

— А с Иваном мы разошлись, — перебила ее Марина Сергеевна. — Иван женился, а я вот так никого не нашла себе… — усмехнулась она. — Ты ведь знаешь — Иван упрямый, и я упрямая…

— Ты никогда не умела идти на уступки, а жизнь сложна…

— С Иваном, думаешь, было бы проще?

— Ну, все-таки… Я очень хотела во второй раз выйти замуж, — призналась Лиза. — Но за кого? С ребенком на руках… Кто бы меня взял, когда столько незамужних молодых девушек. Ты — другое дело…

— Мне и одной неплохо…

— Ты и без мужа всего достигла…

— Ну, завела… — уже с досадой сказала Марина Сергеевна.

— Ты ярко прожила свою жизнь. — Марине Сергеевне вспомнилось, как Лиза декламировала когда-то в школе стихи, чуть откинув голову и закатывая глаза, с пафосом, с чувством. — Твоя жизнь — пример для молодежи… И теперь ты на большой работе…

— Я не жалуюсь, — отрезала Марина Сергеевна и стала надевать еще влажные туфли.

— Еще бы, твое имя…

— Ну и что мое имя?

Заворочался ребенок в соседней комнате, Лизино лицо осветилось, она кинулась туда, забормотала что-то ласково-нежное. Марина Сергеевна не вслушивалась. «Да, я на большой работе, — думала она. — Ну и что? Совесть моя чиста. Отстаиваю, если верю, беру на себя ответственность, если приходится отвечать. Ни в трусости, ни в карьеризме никто еще не упрекал… А что трудно так когда было легко? В перелетах? Или на войне? Разве бралась когда за легкое?»

Лиза вернулась все еще сияющая, похвастала:

— Не потому, что мой внук, — действительно прекрасный ребенок. Ты еще не бабушка?

— Нет.

Лиза опять засуетилась, стала предлагать на дорогу варенья, сама варила из местной айвы, такой крупной в Москве, пожалуй, не купишь. И чтобы не обидеть ее, Марина Сергеевна взяла банку.

Они вышли на крыльцо. Гроза прошла. Небо еще не совсем очистилось, но стало видно, куда идти, ярче светились окна. С деревьев срывались тяжелые, пахнущие свежим листом капли.

— Так ты говоришь, надо смиряться?

Лиза не поняла.

— А я не хочу смиряться, — весело сказала Марина Сергеевна.

Лиза опять не поняла, но на всякий случай предостерегла:

— Конечно, конечно, только ты не рискуй, ты всегда любила риск…

Она стала целовать подругу и плакать. И слезы ее, как капли с дерева, падали на грудь Марины Сергеевны.

— Мы не переписывались, но все равно… я так гордилась…

Марина Сергеевна терпеть не могла целоваться при встречах и прощаниях, но тут она все стерпела. Да и как было не терпеть, если уж она примчалась сюда после стольких лет разлуки. Зачем? Разве что за банкой варенья…