ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Теплый мартовский день. Падает снег. С мягким, рыхлым треском вспыхивает и рвется вдоль трамвайного провода широкая полоса электричества.
Медленно опускаются угловатые снежинки; кажется, будто они раздумывают, где бы им получше приземлиться.
У каждой своя судьба. Эта вот опустится скорее всего у основания чугунной решетки, в тихом, укромном углу, и неопасны ей здесь будут ни метла дворника, ни шаги прохожих. Радушно примет ее пышный, пухлый сугроб, где уже успели бережно приземлиться мириады таких же точно снежинок. Только издали поверхность свежевыпавшего снега кажется сплошной, слитной, а вглядишься — и каждая снежинка лежит сама по себе, целехонька, со всеми своими шестью мохнатыми гранями.
Другая облюбует себе место на сутулой спине прохожего, зацепится за ворсинки пальто, и с такою четкостью выступит вдруг на черном фоне все ее кружевное, безукоризненно строгое строение, словно глядишь на нее в увеличительное стекло.
Иногда вдруг захочется почему-то узнать судьбу этой именно снежинки, и долго-долго следуешь за неизвестным тебе человеком, уставившись ему в спину и сворачивая за ним во все улицы и закоулки. А прохожий идет и идет себе. И нет ему никакого дела до этой шестиугольной звезды, этого изумительного кристалла, в котором заключено столько же водяных молекул, сколько снежинок на всей вот этой площади. Дико мятущиеся в незастывшей водяной капле, здесь, в снежинке, эти молекулы дисциплиной кристаллического сцепления приведены в строжайший порядок, расположились невидимыми решетками, пересекающими друг друга во всех направлениях.
Об этом вот обо всем и сегодня, как всякий раз, когда урок физики бывал последним, не могла не подумать Маруся Чугунова, рассматривая снежинки на рукавах своей плюшевой шубки и на перчатках.
Они стояли после школы впятером: Маруся, Катя Зайцева, Вася Крапивин, Коля Ершов и Миша Бутылкин — поодаль трамвайной остановки, за деревянной низенькой, до колена решеткой сквера.
Уже обо всем было переговорено, а все еще не хотелось расходиться. Так они и стояли, то вспоминая что-нибудь, невесть почему смешное, из минувшего школьного дня, то дружески подтравливая один другого и толкаясь, а то так просто, молча помахивая сумками.
Ершов был задумчив. Высмотрев какую-нибудь из медленно падавших снежинок, он подставлял под нее ладонь, но снежинка, сделав легкий зигзаг, почти всегда отклонялась в сторону. Возможно, что отклоняли ее согретые ладонью токи воздуха.
Но Ершов упорствовал. Казалось, что он занят был необыкновенно важным делом. Наконец, одна из снежинок коснулась горячей ладони и, мгновенно сделавшись прозрачной, растаяла.
— Приземлился, — пробормотал про себя Ершов.
Ребята насмешливо переглянулись.
— Коля, а правда, что тебе по ночам прыжки с парашютом снятся и тебя мать к кровати привязывает? — спросила Катя Зайцева.
Ершов пренебрежительно промолчал, спрятал руку в карман и нахмурился.
Он стоял с засунутыми в карманы пальто руками, со сдвинутой назад шапкой-кубанкой, то есть почти кубанкой, потому что мать взяла и испортила: пришила зачем-то уши. Закрученный русый вихор торчал над серединой лба. «Корова языком лизнула», — ласково дразнил отец.
— Смотрите, смотрите! — вскричал Миша Бутылкин, громко расхохотавшись и показывая пальцем на только что отошедший от остановки переполненный трамвай.
Произошло вот что. Огромного роста парень в желтом ватнике и в подшитых кожею валенках, с деревянным коричневым сундучком в руке выскочил из какого-то подъезда и бросился вдогонку за трамваем.
Ухватившись за поручень, он бежал некоторое время рядом, так как некуда было поставить ногу.
Последним на подножке стоял толстый человек с поднятым несмотря на теплую погоду воротником и в каракулевой шапке.
Парень вспрыгнул на ступеньку. Толстый гражданин резко отдернул ногу, прижатую валенком парня, и его правая калоша, описав большую дугу в воздухе, упала на мостовую.
На хозяина калоши жалко было смотреть. Стесненный поднятым воротником, он с трудом повернул багровое, гневное лицо в сторону парня и стал кричать на него. Это была безысходная ярость: толстому гражданину нельзя было даже взмахнуть рукой, так как надо было держаться за поручни.
Трамвай набирал ход. Калоша одиноко чернела на снегу. Двое проходивших мимо мальчуганов, подпинывая, стали гнать ее перед собой.
— Крапивин! — обратился Коля Ершов к младшему из своих товарищей, придав голосу властность и сухость команды. — В направлении норд-вест-тень-норд терпит бедствие судно неизвестного флага. Приказываю взять на буксир и доставить в нашу гавань. Если владелец не явится с выкупом, считать призом!
— Есть, капитан! — отвечал, напыживаясь, Крапивин.
Он по колено в снегу подошел к низенькой решотке сквера и перепрыгнул через нее; мгновение, и калоша была в его руках.
— Ну зачем она вам? — неодобрительно спросила их Катя Зайцева, и над большими ее очками в роговой оправе сдвинулись и напряглись безбровые лоснящиеся ямки.
Катюше Зайцевой не было еще и четырнадцати лет, но она умела, если нужно, быть строгой. Правда, внешность ее заставляла скорее предполагать в ней добродушие и веселость: у нее были пухлые румяные щеки, из-за которых, если смотреть сбоку, едва был виден вздернутый и тоже пухлый нос.
Потому, должно быть, ребята и утверждали, что очки она завела так просто, для важности, а что они и не увеличивают и не уменьшают. Чепуха, конечно, вздор...
— Ничего, ничего, товарищ завхоз, — шутя возразил Ершов Катюше Зайцевой, — еще тебе же пригодится где-нибудь в хозяйстве... А что чужая... так ну, постоим, подождем: вернется за ней хозяин — отдадим.
— Так неужели мы его ждать здесь будем?! — вскричал Вася Крапивин.
— А куда нам торопиться? Тепло-то как! — ответил Ершов. — Или... — здесь он искоса, с насмешкой посмотрел на Крапивина, — или тебе не терпится поскорее тряпку на палку да по крышам: «Кыш, кыш!» — турманов своих гонять?!
Ребята рассмеялись, а Крапивин смутился. Будь бы кто другой на месте Кольки Ершова, ну, тогда бы он ему показал!
Но к Ершову он относился с большим уважением, и Ершов дружил с ним, хотя он, Вася, ничуть к нему в друзья не напрашивался, как некоторые другие. Тем чувствительнее показалась обида.
— Ну, и гоняю голубей. А тебе что, завидно?
Ершов пренебрежительно усмехнулся; видно было, что он придумывает ответ. Еще немного, и они бы поссорились. Но в это время их окликнул и попросил помочь ему Миша Бутылкин, он же Чемпион, или Железная рука.
Бутылкин изнемогал, стараясь хотя бы еще раз перевернуть огромный снежный «жернов», накатанный им за это время. Кожаная на меху тужурка Чемпиона была распахнута; из ее кармана торчала смятая кепка, от его остриженной «под бокс» угловатой головы шел пар.
Когда Чемпион распрямился, снежный ком оказался ему по самый подбородок. Снег был рыхлый и серый — наматывался толстыми пластами, как войлок.
По всему свободному от деревьев пространству сада пролегли на снегу широкие полосы. Местами снег был выбран до земли, как будто здесь прошелся паровой каток.
— Васька, чего ж ты? — крикнул Бутылкин, отдуваясь.— Давай, братец, помогай! Скатаем «жернов», памятник можно сделать.
— Да ну тебя! — ответил Крапивин рассмеявшись. — Ты уж и так весь снег забрал.
Ему, однако, было приятно, что с голубей разговор перешел на другое, ибо не только его товарищи по школе и пионеротряду, но, по совести говоря, и сам он считал, что гораздо умнее, благороднее, что ли, собирать марки или увлекаться фотографией, как другие, чем водить голубей. Но что же было делать ему, если даже хлопанье флага на ветру напоминало ему всполошный треск голубиных крыльев, если, выбегая в теплый, солнечный день из школы, он первым делом безотчетно взглядывал в небо и когда действительно видел там сияние, белизну, сизый блеск и сверканье кувыркающейся стаи, то сейчас же прикидывал в уме, далеко ли от его голубятни выпущены эти голуби и успеет ли он добежать до дому, чтобы подпустить к ним своих.
Человек, потерявший калошу, так и не возвратился.
— Вот те на! — сказал несколько озадаченный Ершов. — «Премия»-™ и впрямь наша... Куда же нам ее?
— Отдайте ее мне,— сказала Маруся Чугунова.
Ершов покраснел от неожиданности и от удовольствия. Некоторое время стоял молча.
— Тебе? — спросил он. — А что ты будешь с ней делать?
— Резина пригодится для изоляции. Я хочу опыты с электричеством делать, дома, в своей лаборатории, — ответила Чугунова.
— Ну, что ж... — начал было Ершов, но в это время Бутылкин дернул его за рукав.
— Колька, не соглашайся, — таинственно шепнул он ему и вдобавок еще потряс головой.
Ершов замолчал.
— Можешь оставить себе свое сокровище! Жалею, что обратилась,— тихо сказала Маруся, отвернулась и быстро пошла прочь.
— Чугунова! — растерянно окрикнул ее Ершов, но она только ускорила шаг.
Он повторил свой оклик. Но Маруся шла так быстро, что черные с красными бантиками на концах косички ее отставали от спины.
«Ну, что ж! Тем хуже. Значит, никому». Ершов сжал губы, молча взял калошу из рук Васи Крапивина и швырнул ее в снег. Калоша ушла в снежную толщу мгновенно, словно кусок раскаленного железа.
— Вот так,— проговорил Ершов и, чувствуя на себе взгляды товарищей и не желая допускать никаких обсуждений своего поступка, отделился от всех и пошел возле тротуара.
Бутылкин долго оглядывался на груду снега, где исчезла калоша, неодобрительно покачивал головой и лишь пожимал плечами в ответ на взгляды Крапивина.
Все молчали, всем сделалось как-то не по себе, и каждый с нетерпением ждал поворота на свою улицу.
2
Расставшись с товарищами, Маруся Чугунова пошла быстрее: она озябла и проголодалась. Дом, деревянный, двухэтажный, стоял в глубине узкого двора. По двору трудно было пройти: лежали доски, бревна, груды кирпича, бочки из-под цемента, стальные канаты и водопроводные трубы. Надстраивались два этажа над каменным домом, выходившим на улицу. Здесь, кстати сказать, должны были получить новую квартиру и Чугуновы. А пока они жили в старой.
Марусе сразу почудилось недоброе, и вдруг сжалось, а потом раз за разом стукнуло сердце, когда в полутьме возле перил нижней площадки она разглядела бабушку, дряхлую больную старуху. Бабушка за всю зиму ни разу не вышла на улицу, и вдруг она стоит здесь, на ветру, и в одном только вязаном платке!
Маруся быстро подошла к ней и заглянула в лицо. Глаза у старухи были полны слез.
— Бабушка, что случилось?! Чего ты плачешь?.. Да ну, бабушка?.. — Маруся принялась тормошить ее за рукав.
Старуха по-сердитому от нее отмахнулась.
— Да уйди ты, уйди, несчастье мое! — сказала она, отворачиваясь от Маруси.
Маруся взбежала на вторую площадку. Здесь собрались все жильцы. Двери с площадки в общий коридор были распахнуты настежь. Под обе половинки дверей было даже подсунуто по кирпичу, чтобы не закрывались.
У всех, кто только стоял на площадке, глаза были красные и в слезах.
«Вот, — подумала Маруся, — дверь распахнута: наверное, кто-нибудь умер, понесут скоро хоронить... А вдруг...»
И еще не успела подумать, а уж по всей коже сверху вниз побежали мурашки. И стало страшно.
Маруся бросилась в коридор и с разбегу как раз на нее и натолкнулась, на свою маму.
Мать Маруси Чугуновой Ирина Федоровна — высокая, худая и раздражительная — была еще совсем не старая, но у нее много было седых волос. У нее часто болела голова и как-то странно: не вся сразу, а по половинкам, то правая, то левая половина. «У матери мигрень, а ты шумишь», — говорила тогда бабушка, хотя и без того уже все разговаривали вполголоса и ступать старались неслышно. Ирина Федоровна становилась тогда еще раздражительнее.
Правда, и в обыкновенное время Маруся не знала подчас, как к ней примениться: иногда натворишь такого, что, кажется, и прощения тебе не будет,— и ничего, а в другой раз и совсем ни за что влетало.
Сейчас Ирина Федоровна схватила Марусю за рукав плюшевой шубки и потянула за собой.
— Пойдем, пойдем, пойдем! — быстро повторяла она, ведя ее по коридору.
Маруся ничего не понимала.
Вдруг острый запах нашатырного спирта остановил дыхание. И ей все сделалось понятно. Запах нашатырного спирта усиливался по мере того, как они приближались к общей кухне, расположенной рядом с квартирой Чугуновых. Глаза щипало, потекли слезы, больно было дышать: при каждом вдохе где-то глубоко во лбу словно вонзался целый пучок иголок.
— Мама, я знаю: это аммиак!.. Это я колбочку забыла в духовке... Пусти меня! — вскричала Маруся и, высвободив рукав шубы, бросилась в кухню.
Зажимая нос левой рукой, она подбежала к большой плите, распахнула духовку и выхватила оттуда широкогорлую склянку, наполненную белым порошком. Со склянкой в руке она вбежала в комнату.
Теперь все стало ясно и для Ирины Федоровны.
— Так я и знала, что твоих рук дело, химик ты несчастный! — встретила она Марусю. — Сейчас же выбрасывай всю свою аптеку, пока еще соседи не догадались.
— Мама...
— Тринадцать уж лет мама! Слушай, что тебе говорят! Вот узнает домоуправление, так и из этой квартиры выселят... не то что в новую... Сейчас же выбрасывай все!.. Давай сюда!
Ирина Федоровна отняла склянку с белым порошком и, закрыв ее горлышко ладонью, пошла к выходу.
Маруся повела плечом и усмехнулась.
— Выбрасывай, если уж так тебе хочется, — сказала она. — Только, пожалуйста, не в мусорное ведро, а то и до вечера не войти никому в квартиру.
Мать посмотрела на нее, подумала, затем молча поставила склянку на стол и ушла в другую комнату.
Вскоре запах аммиака выветрился и жильцы смогли возвратиться в свои квартиры. Марусю любили в доме, и происшествие, бывшее следствием ее оплошности, не получило широкой огласки.
3
— Ну, а если бы у тебя что-нибудь ядовитое там оказалось, тогда как? Ведь ты бы всех отравить могла,— говорила Ирина Федоровна Марусе.
Маруся оправдывалась:
— Ничего у меня ядовитого во всей лаборатории нет. Я только те опыты делаю, которые в «Занимательной химии» описаны... И не могла я в с е х отравить, потому что дома одна только бабушка была.
У Маруси и в мыслях не было обидеть бабушку. А оно так и вышло. Да еще как разобиделась старуха!
— Верно, верно, внученька, — сказала она протяжным голосом, поджимая губы и кивая головой. — Что там старушонка чуть не задохнулась, — эка важность! Зажилась уж, пора и честь знать...
— Мама! Да перестаньте вы... — укоризненно сказала ей Ирина Федоровна.
Но бабушку уж трудно было остановить.
От старости, что ли, но за последние годы мать Ирины Федоровны сделалась необыкновенно обидчивой. Все во дворе знали, что живется ей хорошо, да и сама она частенько говаривала соседкам: «Уж не пожалуюсь, уж не пожалуюсь», — а между тем чуть что — и старуха от какого-нибудь неловкого слова впадала вдруг в глубокую обиду, заявляла, что она всем в тягость, и плакала.
— Да нет уж, Иринушка,— возразила она дочери.— Что я, не правду говорю? Давно уж мне помереть пора... Коров-то ведь сколько с'ела!
Это был камешек в огород Маруси.
Как-то проходили у них в классе питание человека. И, конечно, домашние сразу это почувствовали на себе: в течение целой недели Маруся донимала их калориями, жирами, белками, углеводами и витаминами.
Между матерью и дочерью происходили за обедом примерно такие разговоры:
— Ну чего ты опять засмотрелась?! Доедай суп!
— Мама, ну раз я не хочу.
— Пожалуйстаi без глупостей мне!..
— Да не хочу я!
— Вот поговори еще!
И Маруся, сдерживая слезы, должна была подчиняться. Она вяло брала ложку за самый конец и лениво зачерпывала ею суп.
Вмешивался отец.
— Суп полезен, — говорил он примирительным ТОНОМ.
Маруся как будто только этого и ждала:
— Да! Полезен, как раз! Ну чего в нем полезного, ну чего? — восклицала она сквозь слезы и, высоко подняв ложку, принималась тонкой струйкой цедить с нее суп, чтобы всем было видно, как мало в супе питательных веществ. — Ну сколько здесь процентов воды? Наверное, все сто! А жиры? Это и есть жиры? — говорила она с презрением, вылавливая один за другим кружочки жира и показывая бабушке и отцу. — Надо зачем-то наливаться вашим супом!.. Да тут и на три калории не хватит... И витамины все разварились.
— Ой, да кушай ты, кушай! — говорила бабушка. — Не гневи мать. Больно уж ученая стала... Мы раньше-то без всяких этих... По-простому кушали, да здоровее были...
Так вот в это самое время Маруся Чугунова и нанесла однажды нестерпимую обиду своей бабушке.
Дело было в выходной день. Уже у утра Маруся вооружилась карандашом и принялась за какие-то очень сложные вычисления. Только и слышалось тихое, с расстановкой бормотание: «Триста шестьдесят пять помножить на сто пятьдесят... ноль сносим... пятью пять... пять пишем, два замечаем...»
Только один раз она оторвалась от работы, чтобы ни с того ни с сего вдруг спросить бабушку:
— Бабушка, сколько тебе лет?
— Да неужто ты не знаешь? Уж семьдесят пятый пошел.
Больше Маруся ничего не спросила, и каждый опять занялся
своим делом.
Опять бормотание, с передышками, с погрызыванием карандаша и смотрением в потолок.
Маруся закончила свои выкладки, когда язык и губы стали совсем синими от химического карандаша.
Глаза у нее так и горели.
— Бабушка, бабушка! — радостно и изумленно воскликнула она. — Ты двадцать три коровы съела!
Старуха выронила из рук недочищен- ную картошку.
— Ко-ро-ов? Да ты... что? — тихо произнесла она после длительного молчания.— Уж ладно ли с тобой, Мария?! — и сердито и недоуменно посмотрела на Марусю, подняв на лоб очки.
Маруся поспешила ее успокоить:
— Бабушка, да ведь это за всю твою жизнь! На каждый день я клала сто пятьдесят граммов. И первые три года жизни я совсем не считала, потому что ведь ты маленькая была — не ела мяса... И когда у тебя эти самые... как их... посты... Ну, проверь, проверь сама!..
Маруся подбежала к ней с бумажкой и стала показывать свои вычисления.
Но бабушка отстранила ее рукой и даже отодвинулась от нее вместе с креслом.
— Ну хороша, ну хороша внучка! — говорила она голосом, полным обиды, покачиваясь всем телом. — Уж за все труды отблагодарила бабушку. Спасибо, дитятко, спаси-и-бо!.. Господи! Да где же это смерть-то моя ходит? — вдруг воскликнула она, всплеснув руками и подняв глаза к потолку. — Уж прибрала бы меня скорее, избавительница! Не объедала бы я никого, не обпивала... Только что грамоте ее выучили, а уж и подсчитать велят, сколько чего старуха съела!.. Двадцать три коровы!.. Это что ж такое! — ужаснулась она и опять заплакала.
Маруся уж давно смотрела на нее испуганная и растерянная. Она только сейчас поняла, какой неожиданной стороной повернулись ее вычисления для мнительной и больной старухи. Да ведь она, Маруся, думала, что бабушке тоже любопытно будет узнать, сколько чего может съесть человек, если он проживет до семидесяти пяти лет. Ведь она и про себя подсчитала, и не только мясо, а сколько хлеба, воды, молока, зелени. Ведь у них же в классе об этом речь зашла на уроке естествознания. Проходили пишевой рацион, и кто-то спросил Надежду Павловну, сколько хлеба может съесть, сколько воды может выпить человек за всю свою жизнь. Мальчишки закричали: один: «Хлеба, наверное, с Эльбрус!», другой: «А я думаю, с Гауризанканар!». «А воды, наверное, целое озеро!»
Надежда Павловна слушала, слушала их, а потом и говорит: «Да чего проще! Суточный средний паек на одного человека вам известен, в году триста шестьдесят пять дней. Кому интересно, пусть подсчитает».
Про все про это Маруся и принялась рассказывать бабушке, обняв ее и всхлипывая вместе с нею.
Конечно, бабушка ее простила тогда. Но все же совсем забыть про этих «коров» она так и не смогла. И когда на нее находила опять полоса обидчивости, бабушка нет-нет да вспоминала их, и тогда ей легче было заплакать.
Сейчас, когда Маруся исключительно из-за любви к точности заявила, что не могла же она отравить в с е х, если дома оставался один только человек, бабушка, разобидевшись, опять припомнила ей «двадцать три коровы» и заплакала.
4
Итак, все кончено! Уж не сидеть ей больше в своем сереньком лабораторном халатике, с пробиркою, тихо вращаемой над спокойным голубым пламенем спиртовки!
Лаборатория! Разве не в ней была вся радость и сила ее?! Разве было что-нибудь отраднее чем сухое сияние словно мелом начищенной лабораторной посуды: реторт, колб и пробирок?! А маленькие фарфоровые чашечки — целый набор — словно для угощения кукол! А роговые весы, тоже маленькие-маленькие и страшно чувствительные! Один раз, когда она взвешивала на них поваренную соль, вдруг с потолка опустился на одну из чашечек еле заметный паучок, и чашечка эта сразу перетянула. А ведь надо принять во внимание, что паучок висел на паутинке, значит, не всем своим весом опустился. Когда она рассказала об этом в школе, так ей не поверили, сказали, что она врет... А как быстро теплели or ладони роговые чашки весов, и как долго-долго держалась в них теплота! Она любила прикладывать их к щеке: становилось уютно, хорошо, и казалось, вот оно, счастье, и есть!
Маруся преображалась, надевая свой лабораторный халат. Ей даже казалось,, что в движениях, в голосе и в выражении лица у нее бывает тогда что-то общее с Надеждой Павловной, преподавательницей химии и физики в их седьмом классе.
Даже пробирку с жидкостью она держала в пламени спиртовки так же легко и красиво, как Надежда Павловна, и, конечно, отверстием не к себе, а в сторону и при этом все время вращая, а то ведь горячие брызги могут попасть в глаза, может лопнуть пробирка...
Когда Маруся, надев халатик, садилась за опыты, она уж, бывало, ни за что не пойдет открывать дверь, сколько бы там ни звонили. И в семье все привыкли к утому.
И вот как страшно и внезапно все это кончилось!
Что она теперь без своей лаборатории?! Такая же, как все. Раньше, если в школе кто-нибудь из мальчишек побьет ее, она думала: «Ну, и ладно, бей, а если вот посадить тебя, дать в руки бюретку, стаканчик и сказать: «Вот вам индикатор, щелочь и кислота, титруйте, пожалуйста», — будешь ты смотреть как баран на новые ворота!»
...Не спалось. Маруся лежала, вытянувшись на спине под мягким, теплым одеялом, и неподвижно смотрела в темноту. Мысли — уж в который раз! — кружились вокруг одного и того же.
Да. Всему конец. Им недостаточно было того, что она и так работала в самых тяжелых условиях: где-то в углу, за занавеской,— нет, они выбрасывают ее лабораторию на улицу. Ну, что ж! Когда- нибудь об этом тоже напишут, как написали о другой Марии, о той, что открыла радий. И каково-то им будет через двенадцать-тринадцать лет, когда начнут приходить на квартиру корреспонденты от «Известий», от «Правды», а может быть, и заграничные и станут спрашивать: «А скажите: правда, что когда Марии Чугуновой было тринадцать лет, то ее лаборатория помещалась у вас между окном и умывальником, что вы ее и оттуда выбросили?» Что им останется говорить? Не станут же они отпираться. «Да, — скажут, — так было. Но в то время ведь никто и не думал, что из нашей дочери получится великий химик. Мы считали, что она просто так, балуется...»
Американский корреспондент спросит:
— Ну, а не сохранилось ли у вас хоть что-нибудь из этой первой лаборатории Марии Чугуновой? Нам очень хочется купить для американского музея. Нам неважно, чтобы целое: нам ведь для музея...
«А что, разве этого не может быть?— подумала Маруся, как будто опровергая кого-то. — Ведь, если у той уцелела от детской лаборатории какая-нибудь сломанная колба, так уж, наверное, давно стоит во французском музее... А все таки насколько та была счастливее: отец был преподаватель физики, дома делал опыты, а она ему помогала, хотя еще совсем девчонкой была. А тут!..»
Все спали. В комнате было тихо, темно. Слышно было, как размеренно, редко падали капли в умывальнике.
Перед широко раскрытыми глазами Маруси в черной бархатной тьме плавали огненные пылинки, шарики, извилистые ниточки и круги. Они то уплывали куда- то выше лба, то снова появлялись и подолгу стояли на одном месте.
Когда Марусе Чугуновой не спалось, она любила глядеть в темноту, наблюдать за этими огненными явлениями и думать, думать без конца. Как-то особенно хорошо, особенно ярко думалось. Мысли и образы наплывали и уходили сами собой, без ее участия; похоже было на конвейер.
Даже большое горе стихало от этого неподвижного смотрения в темноту. Мало-помалу притуплялась острая боль, горе как бы отдалялось, чужело, и только где-то глубоко в сердце просачивалась тоненькая струйка боли, как все равно от пореза осокой. Потом становилось лишь грустно-грустно, и, наконец, уж, пожалуй, даже приятно было лелеять обиду.
На этот раз испытанное средство не помогло. Из головы не выходила любимая колбочка, разбитая случайно, в спешке матерью, когда она складывала в чемодан всю лабораторию. Маруся ну прямо-таки видела кусок пола, чемодан и на полу, возле чемодана, выпуклые тонкие осколки, а в них маленькие и перекошенные отражения окон.
Она закрыла глаза, но продолжала видеть все это и с закрытыми глазами. Ничего нельзя было поделать!
Так с нею случалось летом, после того как целый день она собирала ягоды. Только ляжешь вечером в постель, закроешь глаза, как сейчас же все ягоды, ягоды перед тобой! Вот, кажется, протяни руку — и сорвешь. А ведь в комнате темно, как в сундуке, и глаза закрыты. Так что же, выходит, не глазами видишь?
Маруся, бывало, подолгу задумывалась над этим...
5
В эту ночь ей приснился сон. Она видела, будто идет по двору, держа обеими руками ящичек из фанеры со всей своей лабораторией. Вдруг кто-то за ней погнался. Она убегает, но чувствует, что не убежать. Раньше в таких случаях ей стоило только взмахнуть распростертыми руками, и она сейчас же отделялась от земли и с каждым новым взмахом подымалась все выше и выше, испытывая неизъяснимую радость от этого тугого, мускульного подъема ввысь. Жалкие преследователи обескураженно толпились внизу, задирая головы. А она тем временем, преодолев эту упругую напряженность первых мгновений взлета, уже без всякого усилия, свободно парила над ними. Но иногда ей приходило вдруг желание подразнить их, и тогда она так низко проносилась над их головами, что, слегка подпрыгнув, они могли бы схватить ее за пятки.
Днем Маруся Чугунова как-то забывала про это свое уменье летать на руках. А если и вспоминала, то считала это сном. Зато ночью она осознавала в себе эту способность, ничуть не удивляясь, как что-то простое, врожденное, данное ей от природы «про запас», на случай крайней опасности.
Она и теперь, убегая от преследовавшего ее человека, чувствовала, что, будь у нее не заняты руки, ей ничего бы не стоило улететь от него. Но бросить наземь свою лабораторию — решиться на это Маруся не могла никак.
И еще немножечко — и страшный человек схватил бы ее. Вдруг Маруся увидала у забора большую березу и подбежала к ней.
Это был их двор, и раньше никакой березы здесь не было. Но Марусе сейчас было все равно, лишь бы спастись. И она принялась карабкаться на березу. Лезть страшно трудно, она все время скользит книзу, а тут еще приходится левой рукой держать ящик. А уж тот снизу хватает ее за туфлю и хочет стянуть на землю. Из последних сил Маруся рванулась кверху. Туфля осталась в руках у того. Маруся глянула вниз. Маленький страшный старик гневно топал на нее ногой и кричал, чтобы она сошла вниз.
Вдруг подбежала к дереву женщина— как будто бы ее мама, но и не совсем— и стала качать березу. Ветка, на которой сидела Маруся, начала сгибаться, и Маруся заскользила по ней все ниже и ниже — сейчас упадет! Ей стало страшно.
— Мамочка! — закричала она.
Ирина Федоровна, стоявшая возле марусиной кровати, испуганно отдернула руку ото лба дочери.
Это было три года тому назад. Маруся только что перешла в четвертый класс. По заведенному в семье обычаю отец купил ей подарок. Вечером он долго томил ее:
— Погоди, вот стемнеет как следует, тогда узнаешь.
Наконец, наступила ночь. Отец велел потушить свет и задернуть шторы на окнах. Стало совсем темно. Сердце у Маруси стучало. А отец все еще медлил.
Вдруг дальний угол весь озарился необычайным светом. Виден сделался каждый предмет, и можно было даже прочесть надписи под картинами и на отрывном календаре. Свет был особенный, отливавший голубизной, словно он пронизывал туман или изморозь. Таким бывает также косвенный луч где-нибудь в погребе, в подвале, пройдя через рассеянную в воздухе пыль.
Не верилось почему-то, что это настоящий свет.
Отец внезапно повернул выключатель, и зажглось электричество. Но какой этот свет после того был неприятный, грубый! А свет карманного фонарика сразу потускнел и пожелтел. Маруся заглянула в стекло не прямо, а сбоку: в маленькой лампочке светилась изогнутая проволочка пышного, но не яркого накала. И это от нее такой свет?! Маруся направила фонарик прямо в глаза и зажмурилась: невозможно было смотреть. А если сбоку, — опять раскаленная пухлая проволочка, и смотри сколько угодно.
Отец объяснил ей, что лампочка прикрыта увеличительным стеклом. Оно сводит лучи вместе, в один пучок, а без него они расходятся в разные стороны, как растопыренные пальцы, и потому — редкие, слабые.
Отец научил ее обращаться с фонариком, и Маруся до тех пор тушила и зажигала в комнате электричество, пока ей не запретили.
Тогда она ушла в темный коридор и долго сидела там, освещая стены, пол, потолок и шубы, висевшие на вешалке. Она осветила в этот раз такие укромные уголки, куда хозяйки и домашние работницы не заглядывают в течение целого года — от октябрьских торжеств до октябрьских. Ей даже удалось заглянуть в самые носки калош, и при
свете фонарика там было совсем ничего, даже уютно. Если бы Маруся была ростом с муравья, она согласилась бы там пожить немного.
И все время не покидало Марусю чувство неизъяснимого изумления и тихой радости. Стоило лишь нажать маленькую кнопочку сбоку фонарика — и мгновенно даже калоши, даже грязный растрепанный веревочный коврик у дверей становились таинственными, необыкновенными.
Этот голубоватый луч света был как бы мостом в сказку.
Если бы спросили Марусю, что хорошего нашла она в том, чтобы сидеть целый вечер в прихожей на какой-то пыльной корзине и освещать поочередно то паутину в углу, то щель паркета или дверной замок, Маруся едва ли смогла бы объяснить! Но зато и ей было непонятно, почему другие не чувствуют, насколько это хорошо.
Каждому возвращавшемуся Маруся светила, пока он снимал верхнее платье и калоши. Она оставалась там, пока не вернулся последний жилец и дверь не заперли на цепочку. Но вот за дверью замяукала загулявшаяся кошка. Ее в таких случаях наказывали тем, что совсем не пускали в квартиру. Но сейчас, на ее счастье, в прихожей еще сидела со своим фонариком Маруся. Открыв кошке, она посветила ей.
Ложась в постель, Маруся положила фонарик под подушку. Но когда все уснули, она осторожно вытащила его, укрылась одеялом с головой, устроила подобие шатра и зажгла фонарик. Под одеялом стало светло! Маруся огляделась: удивительно хорошо было в ее палатке! Тогда она осторожно высунула голову наружу — тьма и холод. А у нее в палатке свет! Маруся юркнула обратно и некоторое время занималась рассматриванием своей руки, поворачивая ее перед глазами. Удивительно все-таки: каждая черточка видна на ладони!
Через некоторое время это уже был не шатер из одеяла, а пещера, где они заблудились с Томом Сойером. Высокие неровные своды громоздятся над их головой. Какие они с Томом маленькие-маленькие по сравнению с пещерой! Им страшно. А там, в дальнем углу, откуда несет холодом, сверкают из мрака глаза индейца Джо... Скоро догорит свеча, которую захватил с собой Том Сойер.
Наутро Марусе пришлось менять батарейку.
Маруся приложила к языку обе медных пластинки. Сделалось кисло и щекотно языку.
— Мама, попробуй-ка!— вскричала Маруся, пораженная своим открытием.
Мать попробовала, усмехнулась и ничего не сказала.
Но бабушка почему-то отказалась последовать приглашению. Однако в этом отказе, как после обнаружилось, не было искренности. Маруся ушла в другую комнату, а батарейка осталась в столовой на буфете. И вот Марусе удалось подсмотреть, как бабушка отложила тряпку, которой она стирала пыль, взяла батарейку фонарика и попробовала на язык. Потом покачала головой и через некоторое время еще раз попробовала.
Вечером, когда вернулся отец, Маруся обратилась к нему с вопросом:
— Папа, отчего это кисло делается, если батарейку попробуешь языком?..
— Ну, потому что электрический ток получается. Прижмешь обе пластинки к языку — и получается замыкание тока... Через язык электричество проходит.
Марусю этот ответ не удовлетворил. Она поморщилась:
— Ну, а почему электричество кислое? Почему оно не сладкое, не горькое, а кислое?
Отец развел руками и немного рассердился:
—«Почему, почему»... Будет время — узнаешь. Я не инженер. Это вам, нынешним, высшее образование чуть не в обязательном порядке, а мне ведь много-то учиться не пришлось...
Огец Маруси работал продавцом.
Маруся расстроилась и была очень удивлена: отец всегда исправлял электрический звонок, освещение, даже радио, а вот объяснить такой пустяк не может. Как-то даже странно...
— Вот что, папа, ты купи мне книжек про электричество... А потом, есть ведь такие книжки, чтобы про все в них было сказано, из чего что делается?..
— Конечно, есть такие книжки, — ответил отец. — Хорошо, куплю.
Свое обещание он выполнил. Скоро у Маруси появилась небольшая библиотечка: «Как устроено вещество», «В мире атомов и молекул», «Физика для всех», «Чудеса без чудес» и разные другие занимательные и полезные книжки.
Узнала она, как действует электрический фонарик, узнала, отчего электричество кислое: оказывается, когда ток пробегает через слюну, то слюна распадается на мельчайшие невидимые частицы — ионы. Частицы эти заряжены электричеством. Среди них есть так называемые водородные катионы; вот от них-то слюна и делается кисловатой. Слюна, а не электричество!
Многое для Маруси осталось тогда непонятным. Но и то, что ей удалось понять, изменило к ее глазах весь мир.
Раньше для нее все было просто: вода жидкая, она течет, ее легко можно переливать, перемещать, а вот пол, тротуар, мостовая — они твердые, надежные, неподвижные; хлеб мягкий, податливый, он легко мнется, из него можно лепить фигурки, а нож — твердый, острый. Он сегодня такой, и завтра, и послезавтра. На то он и нож — им режут. Он из железа.
Но вот, когда Маруся начиталась всех этих книг, ей сделалось как-то беспокойно, тревожно жить. Мир вокруг нее стал зыбким, ненадежным, колеблющимся. Он кишел, словно муравейник. И оказывается, глаза ее обманывали. Вот она читает книжку, и вот на пятой странице запятая. Ведь если захлопнуть книжку и открыть ее через год, через десять лет, через двадцать, то запятая, где была, там и окажется, она совсем никуда не сдвинется. А оказывается что же? В этой самой малюсенькой запятой толкутся, бешено носятся, вращаются миллионы молекул, а в молекулах — атомы, а в атомах — электроны. А ей, Марусе, этого не видно!
Или этот нож. Что в нем творится, подумать страшно! Ведь и в нем, в самом его железе, идут беспрерывное движение, толчея, колебания: молекулы толкают, ударяют друг друга. А в каждом атоме носятся вокруг центра электроны, как все равно земля вокруг солнца. А кто это замечает? Нож гладкий, твердый, всегда одинаковый.
И как это людям не страшно жить, когда они прочитают про все это?
Однажды ее послали в булочную. Она только что оторвалась от книжки. И когда шла, то мостовая не казалась ей такой надежной и прочной, как прежде: в каждом булыжнике молекулы, атомы, электроны — кружение, толчея, вихри...
В булочной, возле прилавка, старая женщина укладывала хлеб в кошолку. Марусе подумалось: «Сказать бы ей, сколько она электронов сейчас в сумку положила!.. Рассердится, пожалуй. Дома ведь не любят, когда говоришь про это...»
Да, в семье и в самом деле начали опасаться этого чрезмерного увлечения наукой. Наконец, отец не выдержал: отобрал у Маруси все ее книжки и запер на ключ. «До осени ты их не получишь, — сказал он. — Бегай на улице, играй, занимайся спортом. Поедешь в лагерь — ни единой книжки!»
Сначала она заплакала, но затем, сказать по правде, почувствовала даже облегчение. Ей и самой подчас было тяжело: она в последнее время не могла, например, съесть яблоко без того, чтобы не вспомнить: «А вот яблочная молекула такая же маленькая против яблока, как само яблоко против всей земли, против всего земного шара». В конце концов, эти неотвязные мысли и рассуждения при всей своей правильности способны были убить вкус и запах любого яблока.
Лето она провела в пионерском лагере под Москвой, в сосновом лесу. Лес был сухой, чистый и светлый, как горница. Когда по утрам играли зорю, то звук трубы звонко отдавался по всему бору. Недалеко от лагеря была река.
Ребята купались, удили рыбу, собирали грибы, землянику, устраивали аквариум; коллекции марок уступили свое место гербариям и коллекциям насекомых.
И редко-редко в течение лета тревожили Марусю мысли о том, сколько атомов было в ягодах, которые она съедала. «А мне-то что? Хоть их сколько будь!» — думала она при этом и усмехалась, щурясь от солнца,
7
Когда Маруся перешла в седьмой класс, ей снова пришлось услыхать про молекулы, атомы и электроны. Но это было совсем другое.
Раньше, когда Марусю одолевали назойливые мысли, что все предметы состоят из молекул, атомов и электронов, что даже стол, за которым она обедает, незримо кишит, словно муравейник,— все это было ни к чему, а только мучило ее, портило ей жизнь. Ну, атомы, электроны, а что из этого? Какой толк? К чему было применить эти знания? Только бабушку раздражала своими разговорами про все это, больше ничего.
А вот Надежде Павловне они служили безотказно, эти незримые и расторопные слуги. На глазах целого класса она иногда заранее объявляла, что они сейчас будут делать, и не было еще случая, чтобы хоть один из этой неисчислимой и невидимой армии подвел Надежду Павловну и сделал не то, о чем она говорила: до такой степени она изучила их характер!
«Неужели есть что-нибудь такое на свете, чего не знает даже Надежда Павловна?» — думала иногда Маруся Чугунова, глядя, как зачарованная, на свою учительницу.
И однажды на одном из уроков тайная, несбыточная мечта пришла к ней, мечта, в которой даже Катюшке Зайцевой нельзя признаться, хотя Катюшка и умная сердцем и все, все поймет и никому ничего не скажет.
«Хорошо бы вдруг оказаться ее дочерью, — подумала Маруся, глядя на Надежду Павловну. — Как бы ей тогда ребята завидовали!
— Чугунова, о чем твоя мама будет нам сегодня рассказывать? — стали бы спрашивать у нее на перемене. А она еще дома все опыты пересмотрела и сама их научилась делать! Наверно, тогда бы Соня Медведева не очень-то задавалась, что у нее отец — летчик... Да, уж такой матери она бы даже посуду мыть не позволяла: все бы за нее сама сделала. А вечером они уходили бы в кабинет... Обе они в серых лабораторных халатиках с перламутровыми пуговками... Надежда Павловна делает опыты, а Маруся ей помогает: отвешивает на маленьких весах необходимые вещества, складывает из фильтровальной бумаги воронки, фильтрует растворы...»
8
Как-то после одного из уроков химии на столе оказалось много разных скляночек, приборов и реактивов. Катя Зайцева, Маруся Чугунова и еще одна девочка помогали их относить.
Физический и химический кабинет школы помещался в большой полуподвальной комнате. От цементного пола, от кирпичных стен тянуло сухой прохладой. Было тихо, как в подземелье. Пахло известкой и пылью. Окна были двойные, с решетками и выходили на двор.
Шум улицы почти не достигал подвала. Только иногда цементный пол вдруг начинал дрожать, и дрожь эта передавалась ногам. Это означало, что по улице проносился грузовик.
На полу стояли огромные бутылки в корзинах широкого плетения. Было много застекленных шкафов, да вдобавок еще и большая сводчатая ниша в стене была снабжена полками сверху донизу. И шкафы и открытые полки были заставлены запыленной лабораторной посудой невиданного устройства: таких приборов Надежда Павловна еще ни разу не приносила на урок. Тут были многоэтажные стеклянные воронки-шары высотою около метра; многоэтажные змеевики из стеклянной трубочки; большие фаянсовые чаши и пестики; склянки с тремя горлышками, заткнутые резиновыми пробками с пропущенными сквозь них коленчатыми стеклянными трубочками, и многое, многое другое.
Но больше всего поразила девочек целая связка тонких стеклянных трубок, прямых и высоких, как тростник. Иные из них чуть не достигали потолка.
— Надежда Павловна, а для чего вам такие? — спросила Маруся Чугунова.
— Для чего? А вот сейчас узнаете.
Надежда Павловна взяла из связки одну трубку, надпилила напильничком и отломила. Затем она зажгла спиртовку и, держа отломок серединой в пламени горелки, начала постепенно сгибать его. И — удивительное дело — стекло гнулось в ее руках, словно воск!
Через минуту вместо прямой трубки оказалась согнутая в виде скобы.
Теперь только узнали девочки, откуда в приборах Надежды Павловны и круглые, и прямоугольные, и змеей извитые трубки: оказывается, она сама их изготовляла из этого длинного и прямого «стеклянного камыша».
— А хотите, этот вот отломок можно вытянуть,— сказала им Надежда Павловна, которой приятно было, что они дивились ее искусству.
— Покажите, Надежда Павловна, хотим!
Тогда она снова так же нагрела отрезок посредине и медленно стала растягивать за концы строго по прямой линии. И вдруг на глазах девочек трубочка стала растягиваться, растягиваться, словно леденец, вынутый из горячего чая!
Девочка, стоявшая возле Кати Зайцевой, взвизгнула от восторга и укусила ей плечо.
— Да ну тебя!.. Вот сумасшедшая! — заворчала на нее Катя.
Она поправила на своем вздернутом носу большие круглые очки, отодвинулась так, чтобы подруга могла стать ближе к столу, и сказала:
— Ты бы смотрела лучше да запоминала...
Той было, конечно, нечего возразить, но она все-таки сказала протяжно: «Ну!» — и повела плечом.
Тем временем трубка вытянулась и истончилась настолько, что оба кончика соединяла теперь лишь тоненькая стеклянная ниточка.
— Маруся, закрой колпачком горелку, — сказала Надежда Павловна и вслед за этим осторожно переломила, вернее, даже перервала, трубочку: настолько она истончилась.
И, тем не менее, трубочка была не сплошная: в ней, словно в комарином хоботке, виднелся просвет.
— Надежда Павловна! — вскричала Маруся Чугунова. — Я никогда бы в жизни не поверила, что так можно сделать! Я думала, что их только на стекольном заводе могут вырабатывать!..
Надежда Павловна рассмеялась:
— Вот видите: обыкновенная спиртовка — весь мой завод.
В это время хозяйственная Катя Зайцева повела пальцем по одной большущей колбе, и на запыленном стекле остался след. Ей стало неловко. Однако Надежда Павловна уж заметила след.
— Да, да, — сказала она, смутившись и покачав головой, — ужасно у меня запущено здесь. Прямо-таки стыд... И не знаю, что делать: ни минуты нет свободной... А Васильевна ведь еще ничего здесь не знает: только перепутает мне все...
— Надежда Павловна...
— Надежда Павловна... — сказали одновременно Катя и Маруся и замолкли, почувствовав, что обе хотят сказать одно и то же.
Некоторое время они переглядывались, не зная, которая будет продолжать. Наконец, стало ясно, что говорить будет Катя.
— Надежда Павловна, — сказала она, и щеки ее стали краснее обычного, — можно мы уберем здесь с девочками?
Тогда осмелилась и Маруся:
— А можно мы вам помогать будем... по химии?
Надежда Павловна звонко рассмеялась и так неожиданно обняла их всех троих, что девчонки стукнулись головами.
— Химики вы, мои химики, — сказала она,— да как же это вы помогать-то мне будете, а?..
— А вы нас научите, — отвечала, улыбаясь, Маруся. — И что можно, то мы и станем помогать... Мы еще бы могли некоторых ребят собрать...
— Ну что ж, — сказала Надежда Павловна. — Без ассистентов мне нельзя. Я и сама собиралась наднях говорить с вами об этом.
Она присела на край стола и велела девочкам садиться. Они подтащили табуретки поближе к ней.
Так началось первое инициативное заседание кружка «друзей химии» N-ской школы.
Надежда Павловна и девочки быстро договорились.
— А в какие часы вы будете приходить сюда, чтобы и нам в это же время приходить на уборку? — спросила Катя Зайцева.
— А зачем вам я? — удивилась Надежда Павловна. — Разве без меня вы не управитесь? У вас будет ключ и от лаборатории и от шкафов. Так что, когда есть свободное время, тогда и приходите. Ядовитые вещества у меня хранятся отдельно. А чтобы вам было легче разобраться в лабораторной посуде и в приборах, вот вам прейскурант с картинками. Какого предмета не знаете, можете справиться.
Надежда Павловна достала из выдвинутого ящика толстую книгу, вроде телефонного указателя, и подала девочкам. Они молча переглянулись.
Прозвенел звонок: большая перемена кончилась.
— Ну, девочки, я пойду. А вы не забудьте закрыть дверь, — сказала Надежда Павловна и убежала наверх.
Когда затих стук ее каблучков по лестнице, Маруся Чугунова стиснула в руке ключ от лаборатории, выпрямилась и взволнованно произнесла:
— Ну, девочки, если мы у нее хоть одну пробирку сломаем, хоть один кристалл израсходуем без ее разрешения, то тогда... тогда не знаю, кто мы будем!..
9
Заперев лабораторию, они поднялись в классную комнату. Весь этот день они вели себя очень таинственно, гуляли на переменах вместе, обнявшись втроем, и ни с кем не разговаривали.
Когда возвращались домой после занятий, Катя Зайцева решила одним из первых завербовать в «друзья химии» Колю Ершова.
Тот даже не дослушал ее до конца.
— Ну-у! — сказал он, помахивая сумкой с книгами. — Я летчиком буду, парашютистом. А по химии у меня и без кружка всегда почти «хоры». А кто у вас там?— небрежно спросил он, глядя по сторонам.
— Во-первых, — отвечала Катя Зайцева, обидевшись, — насильно мы никого не тянем. Если даже никто больше в классе к нам не запишется, мы вдвоем с Маруськой будем Надежде Павловне помогать... Пускай...
— С какой Маруськой? — перебил ее Коля Ершов и перестал размахивать сумкой.
— С какой? С Марусей Чугуновой,— ответила Катя.
Некоторое время шли молча.
— Конечно... — медленно, как бы раздумывая, начал говорить Ершов.— Конечно, если разобраться как следует, то летчику, пожалуй, надо химию знать на «отлично»... Правда, пилоту, может быть, и не так или парашютисту... Хотя, с другой стороны... Записывай! — решительно сказал он, как бы подводя итог длинного ряда размышлений.
Узнав, что Ершов записался к химикам, изъявил свое желание быть «другом химии» и Миша Бутылкин. Да и такую ли жертву он согласился бы принести для Николая Ершова, если бы это потребовалось!
Миша Бутылкин был круглый сирота и жил у своего вдового дяди. Дядя был флейтист и играл в оркестрах кино и ресторанов. Племянника он любил. Они могли бы жить совсем неплохо, но, к несчастью, дядя Бутылкина был больной человек: болезнь его была запойное пьянство. Когда наступала полоса запоя, то в доме пропивалось все, что только попадалось под руку, вплоть до мишиных учебников. Приходилось нередко и голодать. И это было самое тяжелое для Миши Бутылкина, которого ничего не стоило, даже если он был вполне сыт, уговорить скушать еще кусочек.
Во времена запоев дядя начинал проявлять исключительную заботливость относительно школьных дел племянника.
Пьяный, растерзанный, он приходил в школу, вызывал директора, преподавателей и начинал с ними разговаривать про своего питомца.
— Дорогие товарищи, дорогие товарищи! — восклицал он. — Ну вы поймите: ни отца (здесь он пригибал один палец), ни матери (пригибал другой). Один только я (при этом он ударял себя в грудь), один только я отвечаю за его интеллект!..
— Ну, а мы: учителя, школа? — возразил ему однажды директор.
— Мы разве за его интеллект не отвечаем?
На это дядя Миши Бутылкина ничего вразумительного ответить не смог, а только, склонив голову на бок, долго смеялся мелким, заливистым смехом, хитро подмигивал и грозил указательным пальцем.
— Ко-о-варный вопрос, знаете ли!.. Ко-о-варный вопрос! — бессмысленно повторял он.
Дома он требовал у племянника тетради, свидетельство с отметками и, когда находил плохие — а таких было немало,— то бранился и норовил побить.
Однажды ему вдруг взбрело в голову, что его слабоуспевающего питомца ожидает в жизни неминуемая гибель, если тот не выучится играть на флейте.
— Слушай, Мишук, — сказал он, — ведь вот голова-то у тебя того... туговата малость, зато грудь — просто мехи кузнечные. Тебе флейта
— в самый раз. Выучись, брат, а то пропадешь без куска хлеба. Я тебе говорю!
Миша стал отказываться. Он говорил, что ребята просмеют его, если узнают, что он учится играть на флейте, ссылался на то, что у него нет слуха, — все напрасно: дядюшка был неумолим.
Состоялось даже несколько уроков. Потом дядя охладел к занятиям и оставил Мишу в покое.
С Колей Ершовым Бутылкин подружился впервые еще два года тому назад. Но их дружба стала навеки нерушимой весной прошлого года и вот после каких событий.
Однажды Бутылкин был у Ершова. Он уже собрался уходить домой, но в коридоре, как водится, задержался. Они стояли и разговаривали. Бутылкин был в шинели и в сапогах. В это время вернулся с работы колин отец. Он слегка покосился на посетителя, однако ничего не сказал и прошел в кабинет.
Когда Бутылкин ушел, отец спросил Колю:
— Что это к тебе за военный ходит?
— Военный? — удивился Коля. — Да это Мишка Бутылкин, товарищ мой.
Отец изумился.
— Ну и гигант! — сказал он. — Прямо- таки геркулес! Да сколько же ему лет? Переросток, наверное?
— Четырнадцать,— отвечал Коля. — Он у нас в школе самый сильный. Даже преподавателя физкультуры на вальке перетягивает.
— И учится ничего? — спросил отец.
Коля покачал головой.
— Нет, по математике совсем плохо. Придется на второй год оставаться, а он не хочет. «Мне, — говорит, — и так стыдно: всех в школе выше. А если еще на второй год остаться, тогда что же будет?» Хочет совсем школу бросать... Правда, ему и учиться-то прямо невозможно, — заметил Коля и затем, отвечая на расспросы отца, рассказал и про дядю Бутылкина и про то, как трудно его товарищу готовить уроки дома.
— А что же вы-то смотрите?.. Хороши приятели! — возмутился отец Ершова.
— А что же мы?.. — растерянно возразил Коля.
— Как «что»?! Ну, устройте его так, чтобы было, где готовить уроки. Хотя бы ты, у тебя отдельная комната. Он где живет?
— Да здесь же, на Большой Грузинской, квартала два отсюда.
— Ну, так вот...
— Папа, ведь и верно! — вскричал, обрадовавшись, Ершов. — Ты это серьезно говоришь: можно?
— Ты что же, первый день меня знаешь? — обидевшись, отвечал отец.— Я удивляюсь, как ты сам до этого не додумался. Ты в своей комнате хозяин. И даже больше тебе скажу: если у него главное несчастье в алгебре, можешь рассчитывать на меня.
Отец Коли окончил военную академию.
Коля был вне себя от радости, выслушав предложение отца.
— Ох, папа! — вскричал он. — Какое ты большое дело сделаешь! Ты знаешь, лучше его ведь во всей школе нет!.. Вот если для друга, то он ничего своего не пожалеет...
— Ну и прекрасно, — сказал отец.— Только не я, а ты этим всем займешься. Я же со своей стороны обеспечиваю свое содействие: могу быстро его «натаскать» по алгебре. Понял?
Сын задумался.
— Только знаешь, папа, — сказал он, — как мне его заманить? Ведь если прямо ему сказать: приходи, мол, заниматься, — ни за что не придет.
— Ну, это уж ты обдумывай сам,— сказал отец и на этом закончил разговор.
И Коля придумал.
На другое же утро, во время большой перемены, он сказал Бутыл-кину:
— Слушай, Миша, мог бы ты меня обучить боксу?
Тот обрадовался.
— Пожалуйста, — сказал он. — Хоть сейчас. Только смотри, устоишь ли. Ведь уж очень вес у нас разный.
Ершовым тоже овладели сомнения: о тяжести бутылкинского кулака в школе ходили легенды.
— Да-а... — пробормотал Ершов.
Но сам же Чемпион и придумал выход.
— Колька, да чудаки мы!— вскричал он.— А кожаная груша на что?.. С которой боксеры тренируются? Сколько угодно! Все приемы могу на ней показать...
На том и порешили. В этот же день, после уроков, товарищи пошли на Кузнецкий и приобрели кожаную грушу.
Само собой разумеется, что лучшего места для тренировки, чем комната Ершова, нельзя было и подыскать.
Скоро квартира Ершовых наполнилась глухим топотом ног, гулкими ударами кулака о кожаный мяч и возгласами, где в разных сочетаниях повторялось слово «хьюк»: «Хьюк справа в челюсть!», «Хьюк прямо в голову!» и т. д.
В первый же вечер после тренировки между товарищами произошел такой разговор:
— Ну, я пойду, — сказал Бутылкин, отирая ладонью влажный лоб. — А то ведь задачки-то завтра подавать!
— Слушай, — отвечал ему на это Ершов. — Мне вот что в голову пришло: тащи сюда свои книжки, тетрадки, и вместе все сделаем. А потом еще часок потренируемся, а?
Бутылкину это предложение понравилось. Он быстро сбегал домой за учебниками и тетрадками, и они засели за работу.
А когда уже он совсем уходил домой, Коля Ершов легко доказал ему, что раз они и завтра будут тренироваться, так лучше будет, если вообще Бутылкин станет готовить уроки у него.
Так и пошло у них изо дня в день: уроки бокса, перемежаемые уроками алгебры.
А однажды подвернулась такая трудная задачка, что пришлось прибегнуть к содействию колиного отца.
С той поры к их алгебраическим занятиям нередко присоединялся третий.
Впрочем, Степан Александрович — так звали отца Ершова, — когда позволял ему досуг, охотно принимал участие и в работе с боксерской грушей.
Прошло полтора месяца. Как-то была контрольная письменная работа по алгебре. Обычно Миша Бутылкин или подавал свою тетрадь значительно раньше всех, и зачастую в ней ничего не было записано, кроме условий задачи, или же, наоборот, он и после звонка продолжал что-то писать и перечеркивать, весь вымазавшись чернилами, пока преподаватель, наконец, не отбирал у него тетрадь.
И в том и другом случаях отметка была неизменно плохая.
На этот раз Миша Бутылкин тоже закрыл и отдал свою тетрадь еще в половине урока.
Ершов с беспокойством и состраданием взглянул на своего друга, считая, что тот, по обыкновению, благородно отказался от бесплодной борьбы и сложил оружие.
На перемене он подошел к Бутылкину.
— Не решил?— спросил он его.
Но тот расхохотался с видом победителя.
— Хьюк справа в челюсть!— вскричал он, как бы поражая невидимого врага. — Икс равен двенадцати, игрек — восьми.
Это был ответ задачи.
На следующий день в алгебраической тетради Бутылкина впервые появилось добротное слово «хор».
Переходные испытания Миша выдержал по всем предметам. И по алгебре — по той самой алгебре! — у него стояло «хорошо».
Когда они в тот вечер прощались перед тем, как разойтись по домам, Миша Бутылкин дрогнувшим голосом сказал:
— Знаешь, Колька... Ты думаешь, я не понимаю, что ты для меня сделал? Понимаю, брат!.. И я это по гроб жизни помнить буду!.. Да! — и, сказав это, он как- то неожиданно и неловко схватил руку Ершова, так что тот даже не успел ответить ему пожатием, сильно сжал ее, тряхнул и, отвернувшись, зашагал в темноту.
11
Большим завоеванием для кружка химиков было вступление в него Катюши Зайцевой. Что касается самой Кати, то уж одна возможность господствовать над целым полчищем тончайшей, хрупкой посуды (пускай не тарелок и чашек — все равно), брать на учет, отвешивать, выдавать (пусть не картошку и крупы — неважно) — одна уже такая возможность была для нее достаточной причиной, чтобы примкнуть к «друзьям химии».
Одним из самых больших удовольствий для Кати Зайцевой было чистить горячую картошку, доставая ее из чугуна, в котором она варилась. Хорошо! Картошка чуть-чуть обжигает пальцы, шелуха с нее сдирается легко, длинными тонкими ленточками, хотя, правда, редко когда удается снять сплошную, непрерывную полоску вокруг всей картофелины, так, чтобы всюду лоснилась неповрежденная, гладкая поверхность. Когда картошки становится мало, так приятно-приятно бывает опустить всю руку в теплую мутную воду и шарить по дну чугуна, покрытому толстым слоем нежной и теплой картофельной кожуры. Не хочется вынимать руку. И бывает так: вот, кажется, уже всю картошку очистила, и вдруг в теплом и мягком, словно тина, слое наталкиваешься еще на одну. «Ну, — думаешь, — уж это последняя!» Очистишь и ее. А затем уж так просто, на прощанье, погрузишь руку в чугун и крутнешь воду посильнее, так, чтобы шелуха на дне кару-селыо пошла,— и вдруг — не может быть! — остановишь руку, и в ладонь что-то твердое — толк! Картошка! Вынимаешь ее и просто глазам не веришь: как будто ирс подкладывает кто!
Еще год тому назад Катя даже плакала, если, бывало, ее не разбудят утром картошку чистить. А ее просто жалели, особенно зимой, когда мать бралась за хозяйство затемно.
Еще любила она мыть посуду: больше чайную. А чистить ножи и вилки — не очень, потому что ей неприятно было, как скрипит песок. Хозяйственную Катю бабушка Чугуно- вых нередко ставила в пример Марусе:
— Вон посмотри — Катюша: и пошьет, и постирает, и погладит, матери помощница! А ты что? Заладила свои «молекулы»!.. Да все со скляночками, да все с бутылочками. Не то уж ты у нас на аптекаря хочешь учиться, Мария!
— Ну и ладно! Ну и на аптекаря! Не всем быть такими, как ваша Катенька! — сердясь отвечала Маруся.
Хозяйственные навыки, любовь к порядку, к чистоте Катя Зайцева принесла и в школу, в отряд.
Вместе с лучшим художником школы, Борисом Ланге, она обычно избиралась в школьную комиссию по проведению праздников. Борис руководил украшением школы, Катя бегала доставать грузовик, ездила во главе ребят в лес за ветками.
Большое участие принимала она всегда в устройстве буфета.
Когда Катя Зайцева приготовляла сама, собственноручно, бутерброды с сыром и колбасой, то уж хоть десять минут стой возле прилавка — все равно не будешь знать, какой выбрать: все одинаковы: ни один ни больше, ни меньше.
Однажды пионеры заполняли анкету, и в ней был вопрос: «Кем ты хочешь быть?» Катя Зайцева написала: «Директором фабрики-кухни на сто тысяч обедов».
С Марусей Чугуновой они были подруги и жили на одном дворе, только в разных домах. По выходным дням Катюша Зайцева приходила помогать «великому химику». Она была безупречной ассистенткой Маруси и по добыванию алхимического золота и по превращению воды в кровь. Лишь одно в ней раздражало Марусю — это внутренне безучастное ее отношение даже к тем самым опытам, которые заставляли реветь от восторга зрителей-мальчишек, изредка удостаиваемых приглашения в лабораторию Марии Чугуновой.
Зато и Катя, в свою очередь, не могла понять, как же это можно оставить после опытов груду невымытых пробирок и уйти кататься на коньках. Она ворчала на Марусю и до тех пор не шла с ней на каток, пока все до единой пробирки сверкающим строем не выстраивались в гнездах деревянной подставки.
— Ох, и вредная ты, Катюшка! — злилась Маруся.— Ну если только мы из-за тебя опоздаем!..
А сама настолько привыкла считать свою подругу ответственной за всякое упущение в лаборатории, что во время их совместной работы то и дело слышалось:
— Катерина! У тебя опять резиновые пробки по всем колбам гуляют! Тогда мой их как следует! А то хороша реакция будет! Катюшка, вымой! Быстро! Подай биксочку! Подержи!
И эти постоянные «Вымой, подай, подержи!» заставляли, в конце концов, вмешиваться бабушку Чугуновых.
— Да что это ты, Мария! — негодовала она.— Только и слышишь, только и слышишь «Подай да помой!» Да что ты ею командуешь?! Кто она тебе?
— Лаборантка мол, — с лукавой и своевольной улыбкой отвечала иногда Маруся и вполголоса добавляла: — А не справится с работой, в уборщицы могу перевести...
Катюша при этих словах своей подруги обычно делала ей предостерегающие знаки, боясь, что бабушка услышит и Марусе влетит.
12
На другое же утро после гибели своей лаборатории Маруся не стала дожидаться чаю, а стоя выпила стакан молока и, даже не надев пальто, побежала к подруге.
Был выходной день. Вася Крапивин стоял на покатой крыше сарая рядом со своей голубятней и махал шестом, гоняя голубей.
Стая, готовая уже спуститься, шарахалась в сторону и, теряя порядок, врассыпную снова начинала набирать высоту. Голубей почему-то было необычайно жалко, как будто изнуренного и запоздалого путника, который постучался в окно, прося ночлега, а ему резко и грубо отказали.
«И чего он мучает их? — подумала Маруся.— А еще говорит, что любит своих голубей!»
В это время из квадратного окна голубятни, затянутого проволочной решеткой, вырвалось облачко белой пыли, а потом высунулась чья-то тонкая рука с железным совком и высыпала из совка мусор.
«А! Чистит голубятню, поэтому и не дает им садиться, — догадалась Маруся.— Но кто же это из мальчишек помогает?»
Она остановилась и, подняв голову, стала следить за полетом голубей.
Стая ушла высоко. Покачиваясь и сверкая на солнце, она походила сейчас на брошенные с самолета листовки.
Вася Крапивин, защитив от солнца глаза, любовался полетом.
— Тарелочками, тарелочками летят! Смотрите! — крикнул он восторженно и посмотрел вниз, ища на дворе зрителей. Но там стояла одна лишь Маруся.
— Чугунова, Чугунова, смотри: тарелочками! — обратился он к ней и, решив, что ей будет непонятно, показал, как это тарелочками, распрямив ладонь и медленными кругами снижая ее.
— Да ну тебя! Интересно ведь мне, подумаешь! — пренебрежительно ответила Маруся.
Ей было досадно, что Крапивин подумал, будто она интересуется его голубями.
— Неинтересно, а смотришь! — сказал он обидевшись.
— Просто так, — возразила она. — Мне Катю Зайцеву нужно. Я к ней и пошла.
— Маруся, я здесь! Подожди! — послышался голос из голубятни, и на ее узеньком подвесном крылечке, соединявшемся с землею посредством приставной лестницы, показалась Катюша Зайцева с веником и с железным скребком в руках.
Она была одета во все старенькое, рукава кофточки засучены выше локтей, светлые волосы повязаны косынкой. Стекла очков были покрыты крапинками известки.
— Катюша, а ты-то здесь что делаешь?! — изумленно спросила Маруся. — Или у вас с ним голуби стали общие? — добавила она с оттенком недоброжелательства и насмешки.
— Общие, — сказал Вася Крапивин, желая подзадорить ее. — А тебе завидно?
— Ты думаешь, что уж все такие не нормальные, как ты?
— От ненормальной слышу!
Тем временем Катя Зайцева сошла вниз и прекратила их ссору.
— Да будет вам! Чего ты на него нападаешь? — вполголоса сказала она подруге. — Он и так чуть не плачет: у него самый дорогой голубь может подохнуть.
— Подумаешь, голубь! У меня вот в сто раз хуже, да я не плачу,— возразила Маруся.
Однако ее голос сделался значигельно мягче.
— Что у него с голубем? — спросила она.
— Насморк,— ответила Катюша.
Маруся засмеялась.
— И не смейся, пожалуйста. Если это гнилец, так и все голуби могут передохнуть. Заразное очень. Нужно срочно дезинфекцию сделать. Вот я ему и помогаю.
В это время хозяин голубятни позвал свою помощницу: стая опять шла на снижение.
— Ну, Маруся, ты подожди еще немножечко, я побелку закончу,— сказала Катя и опять вскарабкалась на голубятню.
Вася принялся размахивать шестом.
— Слушай, а мне можно туда? — спросила его Маруся.
— Тебе? — и голубятник задумался, опираясь на шест.
После неприятного разговора с Марусей он с удовольствием бы ответил ей «нельзя», но, с другой стороны, Чугунова и Зайцева были подруги.
— Ну, ладно, зайди! — сказал он.
Маруся быстро вскарабкалась по лестнице и вошла в голубятню.
Побелка подходила к концу. Солнце пронизывало тонкие в пазах доски, и они казались алыми на стыках, словно тесно сжатые пальцы, поставленные проуиз света.
На чердаке было светло, почти как на улице.
— Ой, как хорошо здесь! — вырвалось у Маруси.— Вот никогда бы не подумала! Прямо как в комнате...
— Если бы всегда так было у него, так и голуби не хворали бы, — назидательно сказала Катя, продолжая белить.
— А где больной голубь? — оглядывая голубятню, спросила Маруся.
— Вот чудная, да разве его можно со всеми держать! Он в отсаде. Хочешь — посмотри.
Сказав это, Катя распахнула проволочную дверцу отдельно устроенного в стене ящика, и Маруся заглянула туда осторожно, боясь вспугнуть птицу.
— Ой! — вскрикнула она почти испуганно и, отшатнувшись, взглянула на Катю.
— Да ведь он же совсем черный! — сказала она.— Неужели голубь?!
— Ворон, ворон, Чугунова! — послышался сквозь тонкую стенку голос хозяина голубятни, исполненный плохо скрываемого торжества.
И впрямь, не только Маруся Чугунова, но и любой непосвященный скорее принял бы эту птицу за ворона еще не виданной породы. У голубя был мужественный и суровый вид, он сидел с какой-то орлиной недосягаемой нахохленностыо. Ярко-красные злые глаза его резко выступали на фоне черного оперения. Каждый глаз был окружен как бы розеткою из белых кораллов. Такие же белые, рыхлые наросты сидели на его черном носу.
— Черный дракон! Сто пятьдесят рублей отдал! — послышался снова голос Васи Крапивина.
Девочки обернулись и увидели глаз хозяина, смотревший на них в отверстие от вывалившегося сучка. Потом глаз исчез.
— Да неужели он мог такие деньги за него заплатить?! — тихонько спросила Маруся у своей подруги.
— Да почему же нет? — ответила Катя.— Он ведь целый год у одного старика-голубятника голубятню чистил, голубей за него гонял. Тот уже не мог сам-то: еле двигался. Вынесет стул на улицу, сядет и смотрит. А Васька гоняет. Ну, он ему за это что-то платил. Да, кажется, у него же и черный дракон куплен.
Помолчали.
— Ну и подохнет? — спросила Маруся.
— Это еще не известно. Он его лечит.
— Лечит? — Маруся недоверчиво рассмеялась.
— Ну да. Промывает голубю клюв. Чего-то ему внутрь дает, я не знаю. Говорит: вылечу.
Маруся неодобрительно покачала головой.
— И есть же такие люди на свете! А еше пионер! — сказала она.
Катя ничего ей на это не ответила.
— И охота тебе с ним связываться! — продолжала Маруся.— Тоже голубей гонять собираешься?
— Да ничего подобного! Просто ему не справиться одному, он и попросил меня помочь. Не знаю, что тут такого... Вот выбелю ему голубятню и уйду, — оправдывалась Катя.
С крыши послышался голос голубятника:
— Чугунова, ты сейчас уходи: я голубей буду кормить, а они у меня не садятся, если кто посторонний в голубятне.
— А Зайцева?
— Ну, к ней они уже привыкли. Они даже от нее корм берут.
— Подумаешь, ведь!..— усмехнулась Маруся и пошла к выходу.
— Погоди: я же сейчас, — окликнула ее Катя, делая последние мазки.— Ну вот и готово.
Она опустила мочальную кисть в ведро с известкой и, широко распахнув дверь, остановилась, чтобы полюбоваться побелкой.
— Здорово! Прямо как дача. Не только голуби, а, пожалуй, и мы бы с тобой пожили здесь. Верно, Марусенька? — обратилась она к подруге, обнимая ее за плечи и радостно смеясь от сознания хорошо выполненной работы — и работы не для себя, а для товарища.
Маруся вдруг отвернулась: у нее выступили слезы. Она старалась их остановить. Глаза у нее сощурились, подбородок задергался и покрылся весь мелкими перебегающими ямочками. Она все-таки не заплакала. Ее вдруг зло взяло, и она, усмехнувшись нерадостно, ответила Кате:
— Ну, дуракам всегда счастье! — и стала спускаться по лестнице.
Катя последовала за ней.
— Каким дуракам?—спросила она Марусю, когда они отошли от голубятни.
— Известно, каким! — ответила Чугунова.— Тем, которые по крышам целый день ходят да тряпкой на голубей машут... А что, разве плохо ему, когда у него для каких-то голубей целый чердак, а для моей лаборатории даже в углу за умывальником и то места не дают!
— Как? Ведь ты же все время там опыты делала. Ведь отец же тебе еще деньги давал на лабораторию!
— Ну и давал. А теперь всю мою лабораторию мама в ящик сбросила... Помнишь ту колбочку? Разбила мама...
— Зачем?
— Ну,, нарочно: чтобы я в комнате химией не занималась Ну и пускай! Ну и пускай! — вдруг выкрикнула она. — Вот выброшу всю лабораторию в мусорный ящик — и только. Раз им этого надо!!
И, не в силах больше удержать слезы, Маруся взмахнула рукой и, не оглядываясь, быстро пошла в глубь двора, где сложены были две высокие длинные и тесно поставленные поленницы.
Это место называлось у ребят «ущелье». Здесь вплоть до середины мая сохранялся на земле заледенелый снег и даже в самые жаркие дни стоял запах потреба и березового сока.
Ребята любили воевать на дровах, и сюда отступали последние бойцы, чтобы допого продать здесь свою жизнь.
Хороши также были «дровяные ущелья» и для того, кто хотел выплакаться в них так, чтобы никто не видел...
...Катя Зайцева растерянно смотрела сквозь забрызганные мелом очки вслед удалявшейся подруге.
13
Вася Крапивин спокойно кормил голубей на маленькой чисто выметенной и посыпанной песком площадке. Птицы — их было около десятка — теснились возйе двух глиняных плошек. Они торопливо и часто хватали зерна, толкаясь и перепархивая друг через друга. Время от времени чей-нибудь клюв вместо плошки впивался вдруг в затылок соседа. Тогда оба голубя выбегали из круга и начиналось неуклюжее преследование.
Вася Крапивин стоял над ними, прижимая к груди стеклянную банку с кормом, и нежно, тихо посвистывал: у него была недавно куплена пара краснорябых, седоголовых, они еще не привыкли возвращаться на его свист, и вот он приучал их.
В это время к нему подошли Коля Ершов и Миша Бутылкин. Он встретил их. радостно, но смутился и тотчас же оставил банку с кормом.
— Да ты не спеши, — важно сказал ему Ершов, присаживаясь на ступень лестницы. — Докармливай уж их, как полагается. А мы посидим, посмотрим.
И, чтобы не смущать больше товарища, он обратился к Зайцевой, расспрашивая ее, почему она сегодня, в таком наряде и почему очки у нее забрызганы мелом. Он заговорил с ней в веселом тоне, с готовностью посмеяться и подшутить немного над ней по поводу ее работы в голубятне. Но Катя отвечала ему рассеянно, нехотя и с озабоченным видом смотрела в сторону «дровяных ущелий».
Он заметил это и замолчал.
— Куда ты это смотришь? — спросил он, наконец, у нее.
И она, зная, что Ершов очень хорошо относится к Чугуновой, рассказала ему о беде, постигшей Марусю.
— Ты посиди, Коля, а я сбегаю к ней, — обратилась она к Ершову и уже накинула было на плечи свое пальто, лежавшее на бревнах.
Но он вдруг вскочил на нога и остановил ее за рукав.
— Подожди, Зайцева, — озабоченно хмурясь, сказал он. — Это дело я сам должен выяснить. Я считаю: никто не вправе так с лабораторией поступать. В конце концов, можно ведь и на родителей воздействовать... Миша, пойдем! — решительно обратился он к своему другу. — Если она сама нам все это подтвердит, Чугунова, тогда... мы там обсудим!
Катя не посмела их остановить.
... В «дровяных ущельях» свистел влажный апрельский ветер. Было сыро, холодно, неуютно. Дрова, хотя и обтаяли, но под разбухшей, растрескавшейся корой поленьев уцелел еще набившийся туда заледенелый снег.
Бутылкин с Ершовым, спотыкаясь, пробирались среди рассыпанных, торчащих во все стороны поленьев, перепрыгивали с одного полена на другое, и Ершову показалось на миг, что вот он Роальд Амундсен и идет со своим верным спутником через торосы, трещины
и заструги гренландского ледника на помощь к погибающему участнику экспедиции.
У Ершова развязались шнурки на ботинке, и ему пришлось немного отстать. Бутылкин один подошел к Чугуновой и остановился за ее спиной, не решаясь ее окликнуть.
Она сидела, ссутулясь и прислонившись плечом к поленнице. Почувствовав, что кто-то стоит сзади, она слегка оборотила угрюмое, заплаканное лицо и глянула исподлобья.
— Гутен таг, Чугунова! — сказал Миша Бутылкин, и его добродушное простоватое лицо расплылось в улыбке.
Маруся не могла удержаться и, сама на себя досадуя за это, усмехнулась. Бутылкин обрадовался и приветственно потряс в воздухе рукой. Еще немного — они бы, наверное, разговорились. Но в это время Маруся увидала приближавшегося к ним Ершова.
Лицо ее вдруг потемнело, брови сдвинулись, она отвернулась.
Обескураженный Бутылкин, уже готовившийся присесть возле Маруси, растерянно посмотрел на нее, потом на Ершова.
Тот, ничего не подозревая, подошел к Чугуновой и окликнул ее:
— Чугунова!
Она молчала.
Ершов ничуть не смутился, так как заранее был готов к такой встрече.
— Вот что, Чугунова, — спокойным, рассудительным тоном начал говорить он, — ты брось эту ерунду. Ну, я понимаю, лаборатория — любимое твое дело... ценность... Но что же, жизни теперь из-за этого лишаться, что ли?! Ну?
Чугунова молчала.
Подождав немного, Ершов заговорил опять. Он становился все красноречивее — слова, горячие и убедительные, приходили как-то сами собой, с необычайной, даже удивившей его самого легкостью. Когда он кончил говорить, он был уверен, что достиг своей цели и что Чугунова сейчас вот обернется к нему.
Но она молчала и не оборачивалась. Этого уже он не ожидал никак. Пожалуй, даже враждебность какая-то чудилась в этом молчании.
Ершову стало неловко перед товарищем. Он напряженно придумывал слова, которыми хоть немного можно было бы сдвинуть дело с мертвой точки. Наконец, ему показалось, что он их нашел.
— Вот что, Чугунова, — сказал он, — в конце концов, я как вожатый нашего звена мог бы и с твоими родителями объясниться...
Найденные им слова как будто произвели то действие, на которое он рассчитывал: Маруся Чугунова обернулась к нему.
— Ты скоро уйдешь? — спокойно и холодно спросила она.
14
На половине обратного пути из «гренландских ледников» неудачная спасательная экспедиция Ершова повстречалась с Катей Зайцевой.
— Ну, что она? — с тревогой спросила у них Катя.
— А! — раздраженным возгласом ответил Ершов. — Просто зло берет!
Он еще хотел что-то добавить, но Катя не стала слушать.
— Побегу, — сказала она, — ведь я теперь только вспомнила: Маруська-то, сумасшедшая, она, ведь, без пальто там сидит!
Они разминулись.
При выходе из «ущелья» Ершов оглянулся. Катя Зайцева все еще не добралась до подруги. Несмотря на то что ока очень спешила, она шла осторожно и время от времени останавливалась, чтобы осмотреться и выбрать дорогу поудобнее.
— Вот уж истинная девчонка! — проворчал Ершов. — Боится туфельки свои поцарапать!
Миша Бутылкин ничем на это не отозвался: он боялся каким-нибудь невпопад сказанным словом усилить раздражение Ершова.
...Подойдя вплотную к Чугуновой, все так же неподвижно сидевшей у подножия раскатившегося края поленницы, Катя Зайцева, ни слова не говоря, бережно накинула свое пальто на плечи подруги.
Плечо Маруси отдернулось, и пальто было бы сброшено на землю, если бы Зайцева не придержала его.
— Что ты, Маруська, простудиться задумала — выбежала так? Не думай: ведь не лето еще! — произнесла она слегка ворчливым тоном старшей подруги.
Чугунова ничего не ответила ей, не повернула головы, но пальто осталось у нее на плечах.
— Чудная! — покачав головой и вздохнув, сказала Катя.
В это время солнце скрылось за облако — все посерело вокруг, и стало холодно. В воздухе зареяли редкие большие снежинки.
— Ой, Марусенька, замерзаю, я к тебе! — поеживаясь, проговорила Катя и юркнула к Марусе под пальто.
Та слегка подвинулась, давая ей место.
Катя прижалась к подруге поплотнее и натянула на себя свободную полу пальто.
Потом взяла в обе руки холодные марусины пальцы и стала их согревать.
— Ой, да руки-то у тебя, как ледяные! — сказала она. А потом, помолчав, добавила укоризненно и вздыхая: — Ох, и дурная, ох и дурная, Маруська!
Потом затихла.
И так долго-долго сидели они, согревая друг друга.
Они молчали, ни единого слова не было сказано между ними. Только когда тяжело вздыхалось одной, то так же глубоко переводила дыхание и другая.
— Ну, я пойду... — глубоко вздохнув, сказала чуть слышно Маруся и пошевелилась.
Катя быстро вынырнула из-под пальто и вскочила на ноги. Встала и Маруся Чугунова.
— Пойдем? — с едва заметной улыбкой тихо проговорила одна.
— Пойдем, — так же тихо ответила ей другая.
Помогая друг дружке карабкаться по дровам, они выбрались из «ущелья».
Здесь, перед тем как расстаться, Катя Зайцева взяла обеими руками руку подруги и, заглядывая ей в глаза, тихонько сказала:
— А ты, Марусенька, не сердись на него...
15
На третий или четвертый день после встреч в «дровяных ущельях» во время большой перемены Катя Зайцева поочередно подходила то к
одному, то к другому из «химиков» и с каждым вела короткий, но таинственный разговор на языке «кля».
Речь шла о том, чтобы «химикам», живущим поблизости от Маруси и от Кати Зайцевой, объединиться вдобавок еще и в домашний химический кружок. Основою будущей лаборатории кружка должна была стать лаборатория Маруси Чугуновой. О помещении же — хоть бы где-нибудь на дворе: летом даже и лучше — предполагалось просить управдома. Все было предусмотрено. Катя умела убеждать. Поэтому, когда, по ее приглашению, будущий «домашний кружок» собрался у Ершова, то и говорить, по существу, было уже не о чем.
— Что же мы в этой лаборатории будем делать? — спросил вдруг Миша Бутылкин.
— Что? Опыты, конечно, — ответила Маруся. — Научимся хорошо разные вещества узнавать... Смешивать их будем, смотреть, что получится.
— Можем открытие какое-нибудь сделать, — сказал Ершов.
— А вдруг свинец научимся в золото превращать — хо-хоо! — восторженно вскричал Бутылкин.
— Вот-вот... как раз! — насмешливо возразил один из деятельных «химиков» и неистовый фотолюбитель, Петя Горный. — Свинец — он свинец и останется, хоть ты его в пар обрати. Ты помнишь, Надежда Павловна рассказывала: что ни одному химику из железа меди не сделать, а из меди — железа. То же самое — и серебро, и золото, и свинец: они вечно как есть, так и будут.
Маруся Чугунова, слушая его, поощрительно кивала головой. Когда он кончил, она добавила:
— Потому что они вечные элементы. Их атомы можно соединить друг с другом. А один из другого сделать никогда нельзя. И уничтожить нельзя.
— А красный-то камень мудрецов?! — вскричал Бутылкин.— Ага! Ты ведь сама рассказывала когда-то, что такой порошок был у алхимиков; бросят они одну щепотку в ковшик ртути, поставят на огонь — и вся ртуть превращается в золото! Помнишь, а? Еще ты говорила, что медаль из этого алхимического золота один император велел сделать! А теперь говоришь: «Нельзя»!
Чугунова смутилась:
— Ну, я так читала... Такая у меня книга была про алхимиков. Не сама же я это придумала!
Ершов пришел ей на помощь:
— Ну, может быть, и существовал такой секрет, а потом потеряли. А потом опять откроют и из ртути будут делать золото...
— Вот, наверное, мы и откроем в нашей лаборатории! — сказал, рассмеявшись, Петя Горный.
— Ты уж, должно быть, думаешь, что дороже золота ничего на свете нет! — возразила Маруся. — А химики могут такое открыть, что золото будет все равно что мусор.
— Подумаешь! Она только одна знает! Платина есть, она гораздо дороже золота.
— Бриллианты еще дороже, — заметил Бутылкин.
Маруся выслушала их, снисходительно улыбаясь.
— И платина и бриллианты — все мусор! — сказала она.— Есть одно вещество такое, что за один только его грамм — знаешь, вот, как порошки аспирина бывают, — так за один такой порошочек этого металла, знаешь, сколько золота дают? Около тридцати кило, почти что два пуда! Этот металл дороже золота в десятки тысяч раз...
— Радий! — одновременно воскликнули Ершов и Петя Горный.
— Ну вот... А ты думаешь, кто его открыл? — продолжала Маруся, обращаясь к Пете Горному. — Химики! И не думай, пожалуйста, что его нарочно искали. Даже и в мыслях ни у кого не было, что есть такое чудо в природе...
— Ну а как же? — спросил Бутылкин.
— А так: Анри Бекерель нашел один камень и положил его к себе на письменный стол, только не просто на стол, а на фотографическую пластинку.
— Ну, ну?
— Ну, положил, и лежал у него этот камень на пластинке, не помню уж теперь, сколько времени...
— А пластинки какие, еще не использованные были? — деловито осведомился Петя.
— Ну, конечно. И завернуты были в черную бумагу.
Петя удовлетворенно кивнул головой:
— Правильно. Так их и надо хранить, чтобы светом не испортило. А скажи, пожалуйста...
Но тут вмешался раздраженный Бутылкин.
— Да не перебивай ты! — вскричал он. — Ну, ну, Чугунова, рассказывай!
— Ну и вот. Понадобились ему фотографические пластинки — снимать. Снял, проявил, а пластинки испорченные!
— Засвеченные! — закричал Петя. — Да как же они засветиться могли, когда ты говоришь, что они в черной бумаге были? Откуда же свет на них попал?!
Маруся ответила на его вопрос не сразу.
— Из камня, — объяснила, наконец, она, — из камня, потому что это был кусок радиевой руды. Там, может быть, одна какая-нибудь пылинка радия всего и была-то. И от радия шли такие особые лучи — они даже и картон и деревянную пластинку насквозь могут пройти... и металлическую, тонкую...
— Да как же он их не видал?
— Потому что они невидимые... Очень просто! Не настоящий свет, а такие радиевые лучи... Но только этот старик, он так и не догадался, что это радий. Это уж потом Мария Кюри-Складовская открыла.
— Вот, поди, ему досадно было: прохлопал-то как! — сказал Бу-тылкин и засмеялся. — Вот, поди, она разбогатела-то! Наверно, богаче всех в мире сделалась? Верно? — спросил он Марусю.
— «Разбогатела!» Как раз! — возмущенная подобным предположением относительно Марии Кюри, ответила Мария Чугунова. — Напротив, когда еще во всем, во всем мире был один только грамм радия, только у нее одной — она его много лет добывала по одной пылинке, стоил он тогда миллион рублей, — так она весь его даром отдала для лаборатории. «Разбогатела!» — еще раз в глубоком возмущении передразнила она Бутылкина.
— А может быть, она богатая была... какая-нибудь капиталистова дочь... вот и дарила. Откуда ты знаешь? — упрямо возражал он.
— Нет, вот ты, если не знаешь, так не смей про нее таких глупостей говорить! — гневно закричала на него Маруся.— «Откуда ты знаешь?» — передразнила она Бутылкина. — Да я тебе могу все про нее рассказать! И когда она родилась... Седьмого ноября тысяча восемьсот шестьдесят седьмого года, — продолжала она скороговоркой. — И кто отец, и кто мать. Мать у нее рано умерла, и она сиротой росла, без
матери... А потом... Да ну тебя совсем! Не стоишь ты, чтобы с тобой о ней разговаривать!
Маруся отвернулась в сторону и даже сделала несколько шагов, как бы собираясь уходить.
— Слушай, Чугунова, — остановил ее Ершов. — Ну чего ты, в самом деле?! На Мишку рассердилась! Ты знаешь, он у нас какой: ляпнет что-нибудь, не подумавши, а потом и сам удивляется... Вот я ему сейчас шею наломаю.
Сказав это, Ершов забрал подмышку голову Бутылкина, нагнул и шутя нанес ему несколько легких ударов по шее Тот, против своего обыкновения, не барахтался, не сопротивлялся: ему тоже хотелось, чтобы Чугунова продолжала рассказ.
— Ну вот! — сказал Ершов и напоследок нахлобучил своему другу кепку до самого подбородка. — Пусть-ка он еще • попробует мешать! Рассказывай, Чугунова, про Марию Кюри. Правда, очень интересно.
— Не буду я, — отвечала Маруся.
К просьбе Ершова присоединилась Катя Зайцева, но и это не помогло. Наконец, видя, что дело плохо, решил переломить свою гордость и Миша Бутылкин.
— Ты вечно такая! — угрюмо проговорил он. — Тебе уж и слово нельзя сказать. Ну, я удивился действительно, что она могла последний свой радий отдать, и на миллион рублей... Я и подумал, что, может быть, у нее отец богатый был...
— Да! Богатый! Когда он был самый бедный учитель физики... Он даже собственную лабораторию устроил, опыты делать, так и то денег не хватало на лабораторию...
И рассказ Маруси Чугуновой вдруг возобновился сам собой, легко и просто.
16
Рассказ Маруси Чугуновой о том, как Мария Кюри открыла радий
— Отец ее, значит, был учитель физики в Варшаве. Он сильно любил науку и все покупал и покупал разные приборы — большая часть жалованья у него уходила на это. Фамилия их была Складовские.
Они были поляки. Это уж потом она получила вторую фамилию, когда замуж вышла за Пьера Кюри. А он тоже был великий физик и математик.
Ну вот! Как подросла она и стала в школу ходить, то начала отцу помогать: лабораторию подметала, с приборов пыль обтирала, пробирки мыла... потом что-нибудь, если потребуется, подержать во время опыта... Наверно, градусы смотрела на термометре, спиртовку зажигала... Бывало так, что у нее платье износится — нужно новое шить, а отцу как раз для нового опыта какой-нибудь прибор хочется купить, а денег мало. Он ей дает деньги на платье, а она говорит ему: «Нет, папа, давай лучше прибор купим, а я похожу еще в старом платье». И возьмет и сама починит платье...
Так она все привыкала, привыкала к приборам и решила про себя, что когда вырастет большая, то обязательно будет физик или химик — больше никто! Но потом, когда она девятилетку ихнюю кончала, она записалась в польский революционный кружок: чтобы бороться против русского царя.
Поляков тогда царь угнетал страшно. Им даже на польском языке учить детей не разрешали... А кто был против, устраивал заговоры, восстания, — тех либо вешали либо в Сибирь ссылали...
...Она тогда и подумала: «Я буду тут физикой заниматься, а весь народ мучается» — и записалась в кружок и стала помогать революционерам...
— И учиться бросила? — спросил Бутылкин.
— Нет, не бросила. А только стала им помогать... Потом она окончила девятилетку и хотела поступить в вуз... А ей, знаете, что сказал директор, когда она заявление пришла подавать? «Поступайте-ка лучше, барышня, на поварские курсы: это вам нужнее...»
— Вот дурачье-то!— вырвалось у Зайцевой. .
— Ну погоди, ничего: она им еше покажет всем. Еще и короли, и принцы, и цари, и ученые разные — все они будут у нее радий выпрашивать... Например, когда она...
Но тут ласково перебила Катя:
— Нет, уж, Марусенька, давай лучше по порядку!.. Ну отказали ей, а она что?
Маруся кивнула головой и продолжала:
— Тогда ей нечего было делать. Учиться дальше не дают, и потом тяжело ей стало смотреть, как польский народ угнетают, а сделать ничего нельзя, и она решила уехать во Францию, в Париж. Там ее приняли в вуз, но жить ей было не на что. Жила она где-то на чердаке и питалась на десять сантимов в день. Зарабатывала она сначала частными уроками, а потом убирала лабораторию и мыла посуду — там же, где училась... За это ей платили, — Маруся задумалась, припоминая, — ну как все равно уборщице...
— Какая она все-таки!.. — со вздохом изумления произнес Миша Бутылкин, покачивая головой.
— Да-а... — сказал в раздумье Ершов.
— И не думайте, что она университет бросила или стала плохо учиться, ничего подобного! Напротив, даже все профессора на нее обращали внимание: она еще студентка была, а знала уж по физике и по химии не меньше их.
Потом она за профессора Кюри вышла замуж. А он-то уж давным-давно был знаменитый ученый. И все равно они жиля бедно. У них даже на домашнюю работницу не хватало денег, а оба служили. Потом у них родились две девочки. И пришлось ей самой, Марии Кюри, с ребятишками няньчиться, и хозяйством заниматься, и еще в университете работать. Правда, ей дедушка очень помогал — доктор старый, пьеров отец: он очень любил внучек и все с ними возился.
Еще когда у того старого ученого фотографические пластинки испортились сквозь бумагу, то Мария Кюри еще тогда же подумала, что в этом камне, который на пластинках полежал, есть какое-то особое вещество и от него, наверное, идут невидимые лучи. А тот ученый не мог догадаться. Сначала он даже подумал, что это от того, что камень солнечными лучами напитался.
Проработала она сколько-то лет и напала на следы радия. Тогда стали они с Пьером добиваться, чтобы им дали две-три тонны этой самой урановой руды для исследования, но руда была дорогая, так что денег у них не хватило. Тогда они стали ходатайствовать, чтобы им хоть отбросы этой руды продали. Долго ничего не выходило: австрийское правительство знало, что этой руды больше нигде во всем мире нет, а потому и не соглашалось. А сами австрийцы не умели из нее радий добывать и не знали, как. Только одна Мария Кюри умела. Но им все равно, никак не соглашались продать: «Нам самим нужно,
мы из нее металл уран добываем». А отбросы им и совсем не нужны были.
— Как собака на сене! — заметил Коля Ершов.
Рассказ продолжался:
— И смешно ведь для нас, как им з конце концов эти отбросы удалось достать. Английский принц имел очень большое влияние при австрийском императорском дворе. Так вот французы сначала к нему обратились, а он уж у австрийцев выпросил. Дали, наконец, несколько тонн урановых отбросов.
— Ну и ну! Порядочки! — вскричал Бутылкин и, охваченный негодованием, топнул ногой и швырнул кепку на землю.
Ребята расхохотались.
— А что, вт самом деле! — ворчал несколько смущенный Бутылкин, поднимая свой головной убор и отряхивая его.— Их бы к нам с мужем-то, в Советский Союз: у нас бы для таких ученых из-под земли все достали! Товарищ Сталин только сказал бы — и все бы им предоставили. Работайте только... Хоть пускай миллионы рублей стоит...
— Да и не стали бы товарища Сталина трогать,— возразил Ершов. — И так бы им все живо предоставили. Такой бы институтище для них где-нибудь на Ленинских горах сгрохали!..
— Вот, — продолжала Маруся. — А от своего правительства они много лет даже лаборатории простой и то не могли добиться — в каком-то сарае с разбитой стеклянной крышей работали. А во Франции зимой почти не топят, потому что ведь очень больших холодов там нету...
— Я тоже читал про это,— подтвердил Бутылкин.— Там зимой в постель грелки кладут, если холодно... Ну, ладно, ладно, рассказывай, не будем больше тебя перебивать, — заверил он Марусю, увидев, что та недовольна.
Он вынул из кармана кожаной тужурки большой зачерствелый крендель, не поморщившись, раздавил его левой рукой и поделился с товарищами. Маруся и Катя отказались.
— Дали им, наконец, барак со стеклянной крышей. И не было там ничего, даже вытяжного шкафа не было, так что пыль и разные вредные газы никак не удалялись, и приходилось окна раскрывать или на открытом дворе работать. Да они так и делали. Была у них плохонькая чугунная печка и еще классная доска: Пьер Кюри любил почему-то
свои вычисления мелом на доске писать... Ну, еще столов несколько, сплошь завалены этой самой рудой — «урановой смолкой», отбросами, конечно,— и еще громадный чугунный бак... Вот и все... И они проработали здесь одни целых два года. Мария Кюри иногда по целым часам горную эту породу перемешивала в чугунном баке... По двадцать килограммов! А сколько она тяжестей перетаскала, если бы вы знали, ужас!.. И ведь на портретах она маленькая, тоненькая...
— А муж? — спросила Катя.
— Таскал и он. Да ведь только он не всегда с ней работал: ведь надо было кому-то деньги зарабатывать. Он студентам лекции читал. Все-таки ведь главную работу по радию Мария Кюри сделала, а он только помогал... — сочла нужным добавить Маруся .— Очень им тяжело было. Им даже служителя не дали. И уж пьеров служитель по своему доброму желанию приходил помогать им, когда у него свободное время было. Он очень о них заботился, и потом сама Мария Кюри о нем даже в книге написала и благодарила его перед всем миром... Но все-таки очень тяжело приходилось. И холодно! Тогда они подойдут к печке, погреются и выпьют по стакану горячего кофе... Или начнут гулять под руку — пол в сарае был асфальтовый — и разговаривают, как хорошо будет, когда они чистый радий добудут, как их все станут благодарить... Они и ночью туда приходили. И вот оба они, как ребятишки, радовались, когда войдут в темное помещение, а кругом в темноте — на столе, на полках — слабые огоньки светятся, вроде светлячков...
— Ой, как красиво, наверное! — сказала Катя, прижимаясь к плечу подруги.
— Это радиева руда светилась так,— пояснила Маруся.
— Позволь, Чугунова, — усомнившись, спросил Ершов. — Ведь у радия-то лучи невидимые?.. Как же они светились?
— Не самый радий светился, а руда... Его-то собственные лучи не видно, а другие некоторые вещества от них светятся в темноте...
— Так, так, — проговорил удовлетворенно Ершов: ему было страшно приятно, что Маруся знает и не спутала ничего.— Ну, ну, рассказывай дальше...
— Наконец, научились они добывать чистый радий и стали его добывать. Весь мир узнал! Телеграммами их засыпали!
— Все равно как папанинцев, — тихо заметил Ершов.
— Ученые к ним стали ездить, корреспонденты... А капиталисты стали миллионы золота предлагать: только откройте, пожалуйста, ваш секрет... А они говорят: никакого мы секрета скрывать и не думаем. И взяли все напечатали: из чего и как надо радий добывать. И весь мир узнал... А им предлагали патент взять, и тогда уж никто бы в мире без их согласия не мог радий добывать, а сначала заплати им деньги, а тогда уж и пожалуйста!.. Они даже некоторым ученым дарили понемножку радия. Одному старому знаменитому ученому Пьер Кюри подарил малюсенькое зернышко радиевой соли в запаянной ампулке, так тот чуть с ума не сошел от радости, всем показывал и хвастался, что у него радий...
— Слушай, Чугунова, — перебил ее Миша Бутылкин. — А что в нем такого ценного?
Он давно собирался задать ей этот вопрос, но все не решался: боялся, что засмеются над его невежеством. А оказалось, и остальные ребята не знали. Одна только Чугунова.
Она ответила:
— Как, «что ценного»? Да я читала, что в одном только грамме радия столько скрыто силы, сколько в тридцати пудах каменного угля, если сжечь их. Из радия вечно лучи идут и тепло...
— Так что он горячий?
— Да нет, так-то его и не почувствуешь: оно слабое тепло, но вечно, вечно идет, и никогда это тепло не ослабевает, и лучи тоже...
— Брось! — сказал недоверчиво Бутылкин и даже махнул рукой.
— Вот чудак! — усмехнулась Маруся.— А если я тебе говорю?! Конечно, не вполне вечно: четыре тысячи лет беспрерывно! Хватит с тебя?
У слушателей вырвался возглас изумления. Гордясь произведенным на них впечатлением, Маруся продолжала:
— И никак этих лучей прекратить нельзя: хоть заморозьте радий, хоть его под паровым молотом в пыль раздавите, хоть в пар обратите — все равно из этого пара столько же будет лучей идти, столько же тепла!
— Вот черт какой! — сказал Бутылкин, покачивая головой.
— Я читала, что если бы радий сразу, в один миг, мог все свое тепло отдать, так он бы страшнее всех динамитов, нитроглицерином был... А то ведь за четыре тысячи лет!.. Да и то Пьер Кюри сказал, что если бы у него лежал на столе кусок радия величиной с кулак, так он бы и подойти к нему побоялся...
— Ого!
— Слушай, да неужели у них за все время даже с кулак радия не набралось? — опросил Петя Г орный.
Маруся рассмеялась:
— Вот чудак! Да во всем мире-то столько не наберется. А уж чуть не сорок лег добывают. И специальные заводы настроены.
Некоторое время ребята молчали, подавленные всеми этими сообщениями. Потом Ершов спросил:
— Ну хорошо. Допустим, даже лежал бы у него кусок радия величиной с кулак, — ну и что ему, Пьеру Кюри, сделалось бы? Ведь, говоришь, радий-то совсем не горячий и лучи из него идут незаметно.
— Негорячий... — подтвердила Маруся. — Вот я вам сейчас расскажу случай один. Тому старому ученому — помните? — первый который был, не мог еще радий-то который открыть, — так вот Мария Кюри ему тоже подарила радий в стеклянной ампулке, ну, не больше, как с просяное зернышко... Старик с ним носится, просто-таки наглядеться не может. Вот пригласили его лекцию прочесть насчет радия. Он ампулку с радием в жилетный кармай положил и поехал... Ну, прочел лекцию, приехал обратно, радий из коробки выложил, и ничего. А через день, через два он чувствует, что у него кожа на груди саднит. Посмотрел в зеркало — краснота. А потом болеть стало, болеть, и, наконец, такая язва на груди сделалась, что он ее целый месяц не мог вылечить...
— Вот тебе и негорячий!
— Да. И он всегда так,— продолжала Маруся.— Сначала ничего не почувствует человек, а потом — ожог. Даже если 10 минут ампулку с радиевой солью подержишь, — все равно. Этот ученый потом говорит Марии Кюри и Пьеру, после того как пострадал от радия: «Хоть я и сердит на него, а все-таки люблю...» Радиевы лучи сквозь человеческое тело проходят, ими самую страшную болезнь лечат — рак...
Маруся замолчала, как будто не зная, что еще рассказать ребятам про радий.
— Ну, а Кюри что? — спросил Ершов.
— Кюри? Ей нобелевскую мировую премию дали. Весь мир про них узнал. Знаменитее их уж никого на свете не было... Все с ними познакомиться хотели... Французский министр присылает Пьеру Кюри орден Почетного легиона... Уж самая высшая у них награда... А он отказался и написал письмо: «Вы лучше мне никаких наград не давайте, а постройте лучше лабораторию, а то мне работать негде...»
— Вот черти полосатые! — воскликнул Бутылкин.— Да неужели они все еще им лаборатории не построили?
— Нет.
— Ну и ну!
— Да. А уж с ними и короли, и принцы, и президенты — все рады были познакомиться. А если бы они патент захотели взять, то богаче были бы всех американских миллионеров...
— Не захотели наукой спекулировать, — заметил Ершов.
— Им от американских корреспондентов житья не было: так и гонялись повсюду. Один раз оба они: и Мария Кюри и Пьер — отдыхали в деревне с детьми вместе. Один корреспондент их разыскал. Подходит к дому и видит: сидит какая-то женщина на каменном крылечке в простом ситцевом платье и высыпает из туфли песок. Он подходит и спрашивает:
— Здесь живут профессор Кюри и профессорша Кюри?
— Да.
— А можно ее видеть?
— Пожалуйста. Это я.
Так он так и отступил! Ему, наверное, казалось, что она какая-нибудь особенная и одета как-нибудь по-особенному, а она разулась и песок из туфли вытряхивает!..
— Они и сейчас живы оба? — спросила Катя.
Маруся покачала головой:
— Нет. Мария Кюри — та совсем недавно умерла. Уж старая. А Пьера Кюри вскоре после того, как они радий открыли, раздавило грузовой повозкой. Они только что накануне из деревни вернулись; ездили туда всей семьей, с девочками, гуляли там, насобирали цветов... И вот он шел с одного заседания, шел и задумался... А в это время повозка... Кучер не удержал... Пьера Кюри сшибло с ног. Повредило ему голову... Он так без сознания и умер... А в рабочем кабинете
у него еще те самые лютики не успели завянуть, которые он со своими девочками в деревне насобирал...
Наступило молчание.
— Ну, а извозчику этому было что потом?
— Не знаю... Как будто ничего: не мог сдержать лошадь, и все...
— Таких расстреливать надо! — мрачно сказал Ершов, взмахнув крепко сжатым кулаком.— Что он не видел, что человек идет и задумался, не слышит ничего?!
Долго молчали ребята. Потом Катя Зайцева сказала, глубоко вздохнув:
— Да уж все равно Пьера-то Кюри не вернешь этим...
И опять замолчали...
— А ведь у вас на дворе негде лабораторию-то устроить, — сказал Бутылкин.
— Ну, почему?..— возразила ему Катя.— Найдем...
— Негде! — решительно заявил Чемпион.— Разве только фанеры добиться и к стене сарая пристройку, а? Как ты думаешь?
Катюша Зайцева не отвечала.
Ершов нахмурился, посмотрел на Марусю.
— Чепуха! — сказал он вставая. — Никакой фанеры, никакой пристройки — ничего не надо! Есть у них помещение для лаборатории.
— Где же это?! — вскричал Миша Бутылкин.
— Голубятню Васьки Крапивина знаешь?
— Знаю.
— Ну вот. В голубятне.
— А голуби?
— Лаборатория будет, — значит, голубей не будет.
— Так он же нас близко не подпустит!
— Подпустит!..
Но Бутылкин очень и очень сомневался:
— Да он же и в кружке-то нашем не состоит.
— Это не важно. Зато в моем звене! — возразил Ершов.— Поговорю с ним — запишется.
— Думаешь, и голубятню освободит?.. Да никогда! Он погибнет за своих турманов.
— Ерунда. Мы с Васькой друзья. Если я его очень попрошу, — сделает. Да и он все-таки неглупый парень: поймет, что пора бросить
это дело... Да и пионер же он... Ничего! Согласится Василий. Это уж не ваша забота. Беру это на себя! — решительно заявил Ершов.
Ребята расстались.
17
В этом году Вася Крапивин спаровал своих птиц раньше обычного дней на десять — на двенадцать, а теперь уж начинал раскаиваться, потому что стояли еще холода, и он опасался за жизнь и здоровье молодняка.
Но что было делать, если с началом таяния снегов Васей Крапивиным овладевало нестерпимое желание поскорее открыть весенний круг радостей и забот голубевода начиная с момента, когда, натаскав в гнездо стебли, солому, перья, голубь глухими, стонущими звуками зазывает туда голубку, а если она упрямится, не хочет насиживать, то слегка клюет ее, и кончая незабываемыми днями, когда подросшие молодые, еще не научившиеся как следует подбирать корм, бегают за старыми и, хлопая крыльями, выпрашивают у них зерна?
А между этими двумя пределами разве тиха и безмятежна жизнь хозяина голубятни? Конечно, если он настоящий, а не такой, как бывают некоторые: сегодня у него голубятня, а завтра, поглядишь, побывал он в Зоопарке, насмотрелся там всякой всячины и сейчас голубей своих на птичий рынок, а заводит себе аквариум или же белых мышей.
Нет, Вася Крапивин был не из таких. Он вел голубей уже три года, и хотя долгое время у него не было ни одной редкой птицы и держал он их исключительно для гона, — он и невзрачных своих турманов и чистых белопоясых нежно любил и не ослабил за ними ухода даже и тогда, когда стал обладателем черного дракона.
Памятуя, что птица любит чистоту, он мыл своих голубей в теплой воде с мылом не менее трех раз в лето. В этом деле ему помогала Катя Зайцева: одному было трудно. В жаркий день Вася выносил на двор табуретку, а помощница его— таз, кувшин и примус. Из всех девочек
двора только одной Кате разрешили брать на улицу такую ценную и необходимую в хозяйстве вещь, как примус.
Первое время Крапивин очень смущался под взглядами любопытных, особенно когда на их счет с Зайцевой отпускались какие-нибудь насмешливые замечания. «Уж лучше бы мне одному как-нибудь обойтись или пригласить кого-либо из мальчишек, а то вот будут теперь дразнить», — думал он, хмурясь, и от этих мыслей все движения его становились неуклюжими, слишком резкими, в то время как при мытье голубя нужно особенно бережно и держать его и раздвигать перья, а то можно так помять, что потом это отразится на полете.
Однажды Катя смотрела, смотрела, как неловко обращается он с птицей, затем, ни слова не говоря, поставила на землю кувшин, из которого она поливала голубя водой, и протянула за голубем руку.
Вася не понял ее движения.
— Ты чего? — спросил он.
— Дай сюда,— сказала она, — я буду мыть, а ты — поливать.
И она взяла у него птицу да так хорошо, с такой сноровкой, как будто опытный любитель: лапки голубю она зажала между указательным и средним пальцами правой руки так, что брюшко пришлось на ладонь, а большой палец лег на крестец птицы; в таком положении голубь не сделает даже ни малейшего движения, чтобы освободиться.
Левой рукой Катя закрепила гребенкой волосы и, ни на кого не обращая внимания, принялась за мытье голубя. Пальцы ее проворно и в то же время легко бегали по его оперенью, перебирая и глубоко разнимая перышки, так что видна была нежная кожа. Таким образом теплая мыльная вода забегала повсюду, растворяя жирную смазку и удаляя ее вместе с грязью.
Вася поливал из кувшина. Затем, осторожно отжав воду из разбухшего оперенья, Катя осушала голубя и сажала его в чистый ящик, устланный тряпками, потом принималась за другого.
Так постепенно, видя, как спокойно и просто относится к сотрудничеству с ним Катя Зайцева, как совсем не обращает она внимания ни на какие насмешки, Вася Крапивин и сам перестал стыдиться товарищей, и теперь можно было иногда услыхать в жаркий день, как, сделав рупор из рук, он кричал на весь двор так, чтобы слышно было у Зайцевых на третьем этаже:
— Зайцева, иди голубей мыть!
Благодаря такому уходу голуби Васи Крапивина совсем не страдали от паразитов, этого бича многих голубятен.
Благополучно было и насчет весьма распространенных голубиных болезней. Но вот этой весной почти неизлечимый «гнилец» унес одну старую голубку. К несчастью, это была самая лучшая кормилка, выкармливавшая не только своих, но и чужих птенцов. Вася Крапивин был в отчаянии. Молодняку грозила гибель. Крапивин попробовал было прибегнуть к помощи стеклянной капельницы. Он опрокидывал голубенка на спину и, держа его в левой руке, слегка раскрывая ему клюв левым указательным пальцем, правой рукой вкладывал в рот голубенка капельницу и выдавливал из нее жидкую пшенную кашу, слегка подсоленную и присыпанную мелким песком.
Но такой способ кормления грозил затянуться надолго. Тогда он вспомнил, что в крайнем случае можно прибегнуть и к другому способу, тоже весьма распространенному среди старых голубеводов.
Вася Крапивин сбегал домой, достал несколько белых сухариков и, разжевав их, принялся кормить птенцов прямо изо рта.
За этим занятием и застал его Коля Ершов.
— Голубятник, здорово! — крикнул он врасплох, незаметно поднявшись по лестнице и высунув голову в полуоткрытую дверь.
Крапивин вздрогнул и чуть не выронил голубенка. Обернувшись, он увидел Ершова.
— Ох, ты Ерш! — смущенно и укоризненно проговорил он. — Чуть из-за тебя молодого не раздавил.
С этими словами он встал, чтобы отнести своего питомца в стоявшую на полке корзинку, выстланную серой ватой.
—А ну, ну, покажи хоть, какие они? — обратился к нему Ершов.
— Да что его показывать? Обыкновенный голубенок, и все... Еще и перьев нет: пушок да пенечки.
— Пенечки?! — переспросил Ершов. — Какие это пенечки?!
Он расхохотался.
— Ну как их иначе назовешь? — сконфуженно сказал Вася Крапивин.— Вот посмотри сам, — он поднес голубенка к самому носу Ершова.
Тот с брезгливой гримасой отдернул голову.
— Фу, гадость какая! Чего ты мне его в нос суешь?! Да я бы такого и в руки никогда не взял: общипанный... голова утюгом... рот во всю голову... Не разберешь, галчонок или голубенок... Убери, убери своего красавца! — говорил он, отстраняя руку товарища с лежащим на ней питомцем.
Вася Крапивин обиделся.
— Ты сам такой же красавец был, когда родился! — мрачно возразил он, рассмешив этим Ершова. — Ну да! Чего ты смеешься? Ты знаешь, что ему только двенадцать дней, недавно еще только глаза открылись?!
— А-а! Ну, тогда другое дело! — с притворным раскаянием сказал Ершов.— Ну, тогда давай посмотрю...
Настроение Васи Крапивина сразу изменилось, он с легким сердцем простил другу его насмешки и с готовностью намеревался переложить в его ладонь своего голубенка.
Но Ершов отклонил (на сей раз ласково) эту высокую честь, которую хозяин голубятни едва ли оказал бы кому-либо другому.
— Нет, нет, я лучше так посмотрю, на твоей ладони! Ты знаешь, Вася, — продолжал Ершов в тоне дружеского признания, — я ведь вот ничего и никого не боюсь: к любой цепной собаке подойду и даже не дрогну, буду ей в глаза смотреть, и все... Или, например, другие говорят, что ни за что в жизни бы с самолета с парашютом не прыгнули, а мне бы только разрешили!.. А вот почему-то воробья или вот хоть этого голубенка мне ни за что в руки не взять. Не то, что боюсь, а вот не могу взять, и все... Если в перчатках, — возьму.
Крапивин кивал головой.
— Да, да, — согласился он, улыбаясь, — есть такие.. А почему его не взять? Мне даже приятно: пушистенький, теплый...
Говоря это, он прикоснулся щекой к голубенку.
— Ну, ладно. Положи его. Мне с тобой поговорить надо.
— Сейчас...
Крапивин положил птенца в корзинку и приготовился слушать.
Ершов долго не знал, с чего начать.
— Слушай, — наконец, сказал он, — мы на волейбольные общие деньги решили лучше химическую лабораторию приобрести. Там и твои деньги есть. Так вот, если ты против, то забери свои деньги обратно.
— Обратно? Чего это ради я буду их обратно забирать?! — почти возмущенно воскликнул Крапивин. — Решили лабораторию — и хорошо. И я с вами. Что мне, не интересно, что ли?.. Пожалуйста.
Лицо у Ершова прояснилось:
— Ну, я очень рад. А мы думали, что ты будешь против.
— Чудаки, — сказал Крапивин, и в голосе его послышалась обида.
— Да ты не сердись. Мы думали, что у тебя голуби, — значит, тебе неинтересно опытами заниматься... Ведь вот в кружок ты в химический не записался.
— А мне предлагали?.. Нет. А я бы с удовольствием. Голуби, говорите... А что такое голуби? Голубям — одно время, химии — другое. С голубями кончено — можно и химией позаниматься, — сказал Крапивин и, взглянув на своего друга, почему-то рассмеялся.
Этот смех и слова «с голубями кончено» ввели Ершова в заблуждение, ставшее роковым. Он истолковал его совсем в другом смысле.
— Ура! — вдруг закричал он, схватывая Крапивина за плечи.
В гнездах тревожно приподнялись голуби. Однако Ершов был вне себя от радости и не обратил на это обстоятельство никакого внимания. Он тормошил удивленного Васю и, не давая ему слова вставить, кричал:
— Правильно, Василий Крапивин, молодец! Я всегда говорил нашим ребятам: раз он пионер и умный парень, — значит, это не должно долго продолжаться. Так и выходит. Теперь, значит, у нас помещение есть, можно и лабораторию развернуть! — воскликнул он и взглядом нового хозяина и совладельца обвел голубятню.
Вася Крапивин бледнел, бледнел и бледнел.
— Вот здесь,— продолжал тем временем его друг, поворачиваясь к одной из стен, — придется окно прорубить, а это, пожалуй, так полкой и оставим.
С этими словами он постучал кулаком о стойку. И в тот же миг он быстрым, неосознанным движением отдернул голову, иначе крылья рванувшейся к выходу птицы ударили бы его по лицу.
— Держи, держи!.. Голубь!..— раздался отчаянный вопль Крапивина, и вслед за тем он сам рннулся мимо Ершова и прогрохотал вниз по приставной лестнице, чуть не опрокинув ее на себя.
Ершов оглянулся в распахнутую дверь: вырвавшийся из голубятни голубь успел уйти высоко; теперь он летел по прямой, все удаляясь и удаляясь; по быстрому, торопливому трепетанию крыльев видно было, что он нескоро и остановится.
Чувствуя себя виноватым, Ершов спустился с чердака во двор и стал поджидать Васю. Тот скоро вернулся, запыхавшийся, возбужденный. Глаза у него были просто дикие какие-то.
Еще не доходя до Ершова, он стал кричать, задыхаясь и грозясь на него пальцем:
— Ты!.. Из-за тебя лучший турман улетел!.. Не прилетит он... Знаю я... Напугал ты его... У меня сроду в голубятне никто не стучал!..
Ершов, дружески улыбаясь, пытался остановить его и утешить, но он быстро, как белка, вскарабкался по лестнице и исчез в голубятне. Дверь, однако, оставалась открытой. Так они переговаривались: один сверху, другой снизу.
— Ну, брось, Васька! Чего ерундишь в самом деле?! Подумаешь ведь, важность какая: один турман улетел! Да он и прилетит еще. Зачем он тебе, когда ты все равно всех голубей решил ликвидировать?
Услыхав последние слова Ершова, Крапивин в один прыжок очутился у дверей голубятни.
— Чего-о?! — закричал он, бросая сверху на Ершова испепеляющий взгляд и сопровождая слова своим мрачным смехом. — Я решил
голубей ликвидировать?! Приснилось?! Ты проснись, Коля, это тебе приснилось,— еще раз повторил он понравившееся ему словечко.
Ершов презрительно усмехнулся. Ему хотелось до конца сохранить хладнокровие, достойное пионера. С некоторых пор он приучался во время ссоры как бы глядеть на себя со стороны: это помогало сдерживать гнев. В такие мгновения в его памяти всплывали целые выражения вроде следующих: «Ни один мускул не дрогнул в его лице... только смертельная бледность разлилась...» И тогда действительно ему удавалось разговаривать с готовым броситься на него противником весело и язвительно.
— Нет, товарищ Крапивин, — сказал он. — Мне-то ничего не приснилось. А вот что ты на попятный пошел — это да. Я довольно ясно слышал твои слова.
— Что ты слышал, ну что?
— Слышал, что ты сказал: «С голубями покончено». А потом, когда я сказал тебе, что мы на это помещение рассчитываем, тебе жалко стало, ты и на попятный.
Вася прямо-таки ошеломлен был подобным истолкованием своих слов. Но теперь уж поздно было убеждать Ершова, что тот неправильно понял, да и не хотелось.
— Ты бы слушал ухом, а не брюхом! — крикнул Крапивин сверху.
Ершова так и передернуло всего. «И кто это с ним так смеет разговаривать?! Васька Крапивин, который еще вчера во всем ему повиновался! Ну, погоди же ты!»
Он молчал несколько мгновений, напряженно придумывая клички пообиднее, побольнее. Наконец, нашел, но еще некоторое время молчал, стараясь набраться спокойствия.
— Не достоин ты звания пионера, — сказал он раздельно. — Не пионер ты, а голубиная мамка!
Удар был нанесен меткий: противник задохнулся от оскорбления.
— А ты... А ты... — бормотал он растерянно, ища глазами по голубятне, чем бы это бросить в Ершова.— Ерш, Ерш, сопливый! — вдруг закричал он сквозь слезы, высовываясь из дверей и придерживаясь одной рукой за косяк.
— Из сопливых ершей уха хорошая, из ершей уха хорошая!
Он обманулся в своих ожиданиях. Его противник, сознавая, насколько прозвище, придуманное им, язвительнее и острее, оставался
невозмутимым. Он только бросил голубятнику надменный вызов:
— А ну, голубиная мамка, попробуй-ка, сойди сюда, если не боишься!
На крыше голубятни, высовываясь над головой Крапивина, лежал махальный шест. Его можно было легко достать с порога. Не успел Ершов отскочить, как шест, сдернутый с крыши, оказался вдруг в руках голубятника и тот уж норовил достать им Ершова. Однако отличавшийся большой ловкостью и смекалкой Ершов не отстранился даже, а просто-напросто ухватился за привязанную к шесту тряпку и потянул ее книзу.
Крапивин меньше всего ожидал столь коварного движения с его стороны. Он чуть-чуть не свалился с крыши и едва успел удержаться за косяк. Но шест он так и не выпустил.
Молча, багровея от натуги, они тянула шест: один вверх, другой вниз. Но Ершову не за что было удержаться. Тогда он сильно рванул тряпку и отодрал ее напрочь. Вася Крапивин чуть было не опрокинулся внутрь голубятни вместе с шестом.
— Отдай! Тебе говорят, отдай! — закричал он, увидев тряпку в руках противника.
— Ничего, — отозвался насмешливо Ершов.— В крайнем случае ты ведь и своим пионерским галстуком гонять не постесняешься.
— А еще вожатый звена! Эх, ты! — сказал Вася, воспользовавшись неудачной фразой Ершова, чтобы пристыдить его. — К чему ты такие глупости говоришь? Сам так не любишь, когда тебя ребята за галстук хватают! А что, у нас не одинаковые галстуки, что ли?.. Мой, наверное, хуже твоего?! Эх ты, вожатый!
Он достиг своей цели: Ершову стало стыдно, хотя он и старался скрыть это.
— Уж ты бы молчал, — раздраженно возразил он. — Тебе ли о галстуке говорить, когда тебе и в отряде-то не место: ты за голубей все отдашь... На, бери свой «вымпел», — он швырнул тряпку на землю и. небрежно посвистывая, стал удаляться.
Но перед тем как завернуть за угол, он обернулся и крикнул:
— Все равно, Крапивин, недолго твоим голубям здесь быть! Вот помяни мое слово!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Два дня Ершов не был в школе из-за ангины. И никогда еще время не тянулось для него столь томительно. А уж за этот промежуток ему дважды звонила по телефону Маруся Чугунова: справлялась, скоро ли он появится в школе.
— Да я-то рвусь, а мать, вот, кажется, еще собирается меня законсервировать, — отвечал он.
— Ну приходи, приходи. Ох, какие новости у нас в школе!
— Какие?
— А вот не скажу. Авось, поправишься поскорее. А то подумаешь: «Я сегодня инвалид, у меня живот болит, больно мне ворочаться, в класс идти не хочется!»
— Ну, брось, Чугунова! Я не из таких.
— Да я пошутила. Правда, приходи скорее. Новости у нас какие! — опять повторила она.
— Ну вот какая! — уж начинал сердиться он.— «Новости, новости», а сама ни с места! Говори, что ли.
И, вероятно, Маруся еще немного помучала бы его да и сказала, но в это время в трубке послышались какие-то невнятные голоса, затем слова Маруси «Сейчас я кончаю», сказанные кому-то в сторону и с оттенком раздражения, а потом Ершов услыхал:
— Ну прощай! Я по автоматическому говорю, из аптеки. Ладно уж, придешь и все узнаешь.
И она повесила трубку.
— Вот чудачка! — проворчал Ершов, отходя от телефона. — Какие там у нее особенные новости могут быть?
Он томился в нетерпении. Наконец, благодаря содействию отца ему удалось вырваться из дому к середине дня — на сбор отряда.
Поспешно сбросив пальто, Ершов выбежал из вестибюля на школьный двор, где уже собрались ребята.
Оглядевшись, он, и не спрашивая ни у кого, догадался, о какой новости говорила ему по телефону Маруся Чугунова.
Золотистоволосая коренастая комсомолка, стриженая, в майке, с широким алым галстуком и в ковровой яркой тюбетейке стояла на усыпанной песком площадке, окруженная ребятами.
Она заводила игру. В руках у нее был большой мяч, раза в два больше чем волейбольный.
Казалось, ей никак, несмотря ни на какие ее усилия, не удается избавиться от мяча. Как бы далеко она его ни забрасывала, он через короткое время обязательно возвращался к ней, словно притянутый незримой резиной.
Вот как будто бы вокруг мяча завязалась, наконец, в стороне горячая схватка. Ребята отхлынули все туда, но вдруг упругий шар, прыгающий по кончикам напряженно вытянутых пальцев, внезапно ныряет, подобно поплавку удочки зазевавшегося рыболова, затем вновь выныривает где-нибудь далеко и уж не в тех руках, которые его схватили, и в конце концов опять возвращается к вожатой.
Да, это была новая вожатая, как поспешили сообщить Ершову ребята, не участвовавшие в игре.
Звали ее Лена. А фамилия ее была совсем необычайная, звонкая: Дзендзелло.
Ершов, стоя в сторонке, пристально и хмуро всматривался в движения новой вожатой.
И вдруг какое-то странное чувство внезапно и непонятно почему возникшей уверенности, что теперь все должно пойти по-иному, а не так, как при старом вожатом Волкове, вызвало у него улыбку.
— Так... — пробормотал он про себя. — Так... Лена Дзендзелло... Ну что ж... Sehr gut! — заключил он свои размышления любимым восклицанием Миши Бутылкина.
2
Ершов позвонил. Ему открыла Маруся. Видно было, что она была удивлена и обрадовалась Ершову. Про него вообще говорили в школе, что он даже разговаривать с девочками не любит — разве уж по необходимости! — и ни у одной еще из девочек своего звена не бывал на дому.
Не входя в коридор, Ершов приветствовал Марусю пионерским салютом. Она ответила ему, смутилась. Оба не знали, с чего начинать разговор.
— Ну проходи же в комнату, чего ж ты?.. Снимай пальто... — сказала, наконец, Маруся.
Ершов стал раздеваться. Маруся ждала, приоткрыв дверь в столовую, чтобы осветить коридор.
Проходя в комнату вслед за Марусей, Ершов задержался на мгновение и, пользуясь полутьмой коридора, ладонью поправил волосы: почему-то было неловко расческой.
Вдруг Маруся поспешно бросилась к простенку за ее столиком.
— Подожди, не ходи сюда! — крикнула она Ершову, пытаясь снять со стены чей-то портрет, приколотый кнопками.
Но он уже стоял возле стола.
— Ну ладно! — сказала она, оставляя свои попытки. — Только, чтобы никому больше не говорить! Это пускай сюрприз будет. Мы это в нашей лаборатории повесим.
— А кто это? — спросил, рассмеявшись, Ершов и тотчас же догадался.
— А! — сказал он. — Знаю: это самая твоя Мария Кюри!
Маруся молча кивнула головой и стала вкалывать обратно вынутые только что кнопки.
Ершов рассматривал портрет.
— Да-а... какая она... — медленно проговорил он.
— Вот... — покраснев, сказала Маруся и отошла в сторону, чтобы не мешать ему любоваться портретом.
— Купила? — спросил он.
Маруся отрицательно покачала головой и улыбнулась.
Ершов пожал плечами.
— Лена... — объяснила, наконец, Маруся.
— Лена? — спросил Ершов. — Да когда же это она успела? Вы разве с ней говорили об этом?..
— Говорили. Не об этом, а про химию вообще... и что мы хотим свою маленькую лабораторию устроить, только что негде...
— А ведь знаешь, Чугунова, действительно негде, — угрюмо сказал Ершов. — Васька никак не хочет... Я уж с ним...
Он остановился, увидев, как переменилось вдруг лицо Маруси Чугуновой.
— Слушай! — с выражением какой-то отчаянной решимости почти вскричал он. — Я так думаю: раз Васька Крапивин так по-свински поступает с нами, можем и мы с ним не церемониться!
Маруся молчала.
Он стал объяснять ей:
— Думаю, надо попробовать через ваше домоуправление: у нас в конце концов научный кружок... как-никак полезное дело — борьба за знания... а он черт знает чем занимается: с шестом по крышам лазит... я думаю, они могут пойти нам навстречу.
Маруся перебила его холодным, почти враждебным тоном.
— Нет, нет, этого нельзя делать! — заявила она. — И потом: почему «по-свински», когда на то его законное право: не хочет отдавать свою голубятню, и все!
— Ну тогда уж я не знаю, что... — растерянно пробормотал Ершов.
— А я знаю, — рванувшись к столу, произнесла Маруся и, уж не заботясь больше о целости краев портрета, стала торопливо снимать его со стены.
— Чугунова, ну зачем ты это?! Ну, зачем?!.. — вскричал Ершов.— Ну если васькину голубятню нельзя, так ведь еще что-нибудь придумаем. Ведь ты послушай, мы даже с домоуправлением-то и не говорили... Ну?!
Кнопки сыпались на пол...
3
В просторной полуподвальной комнате домоуправления несмотря на солнечный день горело электричество. Было очень накурено, хотя курил один управдом. Над его столом стояли полосы и кольца дыма. Изредка чей-нибудь легкий кашель вызывал в них долго незатихавшее колыхание.
Посетителей было несколько, все больже женщины. Под портретом Ворошилова в морской форме, за большим дубовым столом, сидел, склонив голову, бритоголовый пожилой человек, грузный, в гимнастерке защитного цвета.
Он перешевеливал одну за другой бумаги и книги, лежавшие на столе, заглядывал под них и тихо поругивался. По-видимому, он что-то потерял, какой-то мелкий предмет, и не мог найти. Это, должно быть, и задерживало его посетителей, томившихся в ожидании.
«Да уж не печать ли он потерял?» — подумал Ершов.
Однако нет: вот только что она мелькнула под тем журналом, который как раз и приподнимал управдом. А между тем он все продолжал искать что-то, выдвигая поочередно ящики стола и ощупывая карманы.
— Товарищ управдом, может быть, вы печать ищете? — спросил Ершов.
— Ее, ее, чертовку, — проворчал управдом, продолжая искать.
— Так вот же она! — и Ершов приподнял журнал.
— Ишь ведь! Обеспамятел совсем, старый! — с досадой сказал управдом и рассмеялся. — Вот спасибо, брат! Давай-ка, садись у меня за секретаря, а то наш-то в райсовет ушел, а без него, как без рук, — пошутил он.
Ершов смущенно молчал.
Управдом с ожесточением принялся ставить печати, и скоро посетители были отпущены. Остались Коля Ершов и Миша Бутылкин.
Тогда управдом взял одну из лежавших перед ним на столе недокуренных папирос и повернулся к ребятам.
Тут Ершов заметил на его гимнастерке значок ворошиловского стрелка.
«Ого! — подумал он. — Это хорошо!»
Небрежным движением, словно бы так, между прочим, он распахнул пальто, чтобы можно было увидеть на его груди такой же точно значок. Легкая усмешка мелькнула на лице управдома. Ершов заметил зто.
«Не верит, наверно, что это мой собственный значок, подумал, наверно, что у отца взял или, дескать, так просто нацепил».
И ему захотелось объяснить этому человеку, что значок получен им за отличную стрельбу в тире ЦДКА, куда он часто ходил со своим отцом, тоже ворошиловским стрелком. Но он прекрасно понимал, что ни с того ни с сего не будешь же заговаривать об этом. Он молчал.
— Ну, товарищи дорогие, а вы зачем ко мне пожаловали? — спросил управдом. — Ты ведь, кажется, Бутылкин? — добавил он, посмотрев на Мишу.
— Бутылкин.
— Так. Ну что же вам угодно, товарищи?
— Пускай он говорит, — кивнул на Ершова Чемпион, — мы с ним по общему делу.
— Ну, ворошиловский стрелок?
Ершову пришлось начать:
— Мы, товарищ управдом, работаем в химическом школьном кружке вместе с вашими ребятами... Нас пока пятеро... И вот мы завели для занятий по химии свою маленькую лабораторию, общую, а поместить нам ее негде... Мы вот и пришли от кружка просить вас, не дадите ли вы нам хоть маленькое помещение... опыты делать...
Управдом неожиданно быстро согласился:
— Что же, можно, ребята. Красный уголок вам подойдет?
Ершов с Бутылкиным переглянулись.
— Нет, — сказал Ершов. — Нам так, чтобы на все время... до осени...
— Можно даже и на дворе... какой- нибудь чердак, все равно, — добавил Бутылкин.
Управдом только руками развел:
— Да, братцы вы мои, откуда же я для вас чердаков наберусь?!
Он задумался и застучал тяжелыми пальцами по столу.
— Чердак... чердак... чердак... — постукивая, повторял он.
Бутылкин смотрел на него и улыбался.
— Стоп, — сказал управдом и перестал стучать пальцами. — Будет вам, химики, помещение, есть!.. Есть помещение, — повторил управдом. — Ну, а кто мне поручится, дорогие товарищи, что это действительно на пользу будет, для учебы? А вдруг у вас там озорники заведутся?
Он откинулся немного в сторону и таким взглядом посмотрел на Ершова и Бутылкина, как будто эти озорники уже стояли перед ним.
— В конце концов мы пионеры, товарищ управдом! — спокойно сказал Ершов, поднимая голову.
Управдому это понравилось. Он с явным расположением посматривал на Ершова.
— Да это, впрочем, я так, — сказал он, добродушно рассмеявшись. — У меня ведь из вашей школы была уже здесь вожатая ваша, товарищ Дзен... Дзен... А, и не выговоришь сразу!..
— Дзендзелло, — подсказал Ершов.
— Вот, вот. Ну и она мне прямо-таки поручилась за вас. Да еще и то обещала, что вы у меня здесь всех неорганизованных хлопцев подберете... в кружок свой... Этим меня и взяла... Так что помещение я вам предоставлю в два счета!
С этими словами он тяжело оперся ладонями о стол, встал и запер печать в ящик стола.
Официальная часть разговора была закончена. Взяв со стола свой белый картуз, управдом подошел к Ершову и, бережно потрогав его ворошиловский значок, спросил:
— Давно ли?
И Ершов, обрадованный этим долгожданным вопросом, рассказал, как получил он звание ворошиловского стрелка, сообщив попутно и об отце.
— Добре, добре, — сказал, выслушав его, управдом. — Ну ладно, прощайте покудова.
Он протянул было им руку, но Ершов, а следом за ним и Миша Бутылкин быстро отсалютовали ему по-пионерски, так что рука управдома осталась висеть в воздухе.
Этот большой человек даже растерялся от неожиданности и, не решив сразу, как должен он ответить на их салют, неопределенно помахал приподнятой правой рукой.
— Ну-ну, всего хорошего!..— пробормотал он, глядя им вслед.
4
Вася Крапивин стоял на крыше сарая, позади голубятни, и, опираясь на шест, следил за игрой стаи.
Засмотрелся и проходивший по двору управдом. Ему пришлось даже немного сдвинуть с затылка свою тюбетейку, а то бы упала наверное.
Белая наглаженная рубаха управдома сияла и лоснилась на солнце, словно крыло чистого белопоясого.
Голуби то летели просто и торопливо, словно уходя от опасности, то вдруг шарахались и вслед за этим плавно перестраивались в одну линию; то вдруг снова весь их строгий порядок волнообразно изгибался и перекручивался, как бы выворачиваясь наизнанку.
Вася Крапивин уже давно и с большим удовлетворением заметил, что управдом смотрит на его голубей, но не показывал и виду, что заметил, и даже ни разу не поглядел вниз.
А сам в это время он был как бы со своей стаей и как бы нашептывал ей: «Ну, теперь вот так, вот так, ребята, вот этак развернитесь».
Одна из соседок, проходя мимо управдома, поздоровалась с ним и сказала:
— Любуетесь, Федосей Маркович?
— Да-а... Эскадрилья... — пробурчал управдом, как бы застигнутый врасплох и недовольный этим. — Вот что, друг, сойди-ка сюда на минутку, — позвал он Васю Крапивина.
Тот положил шест и быстро, словно обезьянка, спустился по углу сарая на землю.
—Да... Так-то, видишь ли, товарищ Крапивин... — начал управдом, не глядя на стоявшего перед ним Васю. — Придется, братец ты мой... — тут управдом вынул папиросу, зажег спичку и, раскуривая и попыхивая дымком, от чего голос его сделался глухим и невнятным, продолжал так: — Придется, братец ты мой, тебя побеспокоить...
Сказав эти слова, управдом отшвырнул погасшую спичку и, уже глядя в лицо Крапивину, продолжал деловито и строго:
— Помещение это, — показал на голубятню, — нам понадобилось. Тут уж ничего не поделаешь, придется освободить.
У Васи остановилось дыхание, и сердце сделало два таких сильных удара, что он покачнулся. Потом в лицо кинулся жар, и губы сразу пересохли.
— А как же?.. А куда же я голубей дену? — проговорил он охрипшим голосом.
— Ну... сделаешь клетку, что ли...
— Клетку?! — ужаснувшись, воскликнул голубятник. — Что вы, товарищ управдом! Да разве их можно в клетках держать?! У меня вот черный дракон есть, сто пятьдесят рублей стоит, так он и от этих условий чуть не сдох... А если в клетку его, тогда что же будет?!
Управдом развел руками:
— Ну уж как-нибудь, брат ты мой!.. Что же делать?! А по совести сказать, так я бы уж и давно ликвидировал их на твоем месте... Продал там, что ли... Ведь хорошую, стало быть, цену можно взять, а?
Вася ничего не ответил. Лицо управдома как-то потемнело.
— Я так считаю, — продолжал он более жестко, — не вечно же тебе, брат ты мой, по крышам лазать да шестом размахивать. Годочков тебе уж порядочно... учишься... Пора бы чем-нибудь и другим заняться... Да... так вот так-то. Ты давай уж сделай это, не откладывай в долгий ящик, — закончил он решительным распоряжением и отошел от Крапивина.
Вечером Вася пожаловался своему отцу. Отец Васи был вдов, и они жили только вдвоем. Обеды брали в столовой, а дома у них был электрический чайник.
— И ничего ему не нужна моя голубятня, а просто Колька Ершов да здешняя наша одна — Чугунова Маруська — хотят в моей голубятне опыты делать... вот они его и упросили, — закончил Вася Крапи-вин свою жалобу.
Отец хмурился и так крепко тер ладонью вправо и влево свою раздвоенную рыжеватую бороду, что слышно было, как борода трещала. Такая привычка у него была, когда он сердился на кого-нибудь, а ругаться не хотел.
— Да-а... Неладно это он... Ну погоди, не плачь: сам сегодня схож-, переговорю с Федосеем Марковичем... Не должны они так делать, — заявил отец и погладил его по голове.
У Васи отлегло немного от сердца. После ухода отца он быстробыстро подмел в комнате и побежал давать вечерний корм голубям.
5
Направляясь на квартиру к управдому, отец Васи Крапивина имел все основания рассчитывать, что ходатайство его за сына не останется без последствий. Он работал дворником в этом домоуправлении больше десяти лет, считался образцовым работником и в день своего десятилетнего юбилея был чествован и премирован бесплатной путевкой на кавказский курорт, где лечат от ревматизма.
Ожидания его как будто оправдались: управдом пригласил его в кабинет, усадил, выслушал внимательно и, подумавши, отвечал так:
— Что ж... Конечно, не скажу, чтобы приятно было мне свое распоряжение отменять, в особенности когда тех ребят обнадежил, но что ж поделаешь, если отец за сына хлопотать пришел, — он усмехнулся. — Ладно, коли так. Можешь, Петр Иваныч, сказать своему голубеводу: пусть не беспокоится, все останется по-старому...
Васин отец заикнулся было благодарить управдома, но тот продолжал:
— Но, признаться откровенно, Петр Иваныч, когда ты вошел, то мне даже и в голову не пришло, что ты с обидой. А когда ты заговорил насчет голубятни, то я, грешным делом, подумал, что ты спасибо пришел сказать, ей-богу.
Петр Иванович удивленно взглянул на управдома.
— Да, да. Думаю: пришел поблагодарить. Ведь у меня у самого дети, — значит, знаю, как трудно иной раз отказать им в чем-нибудь, одернуть... Трудно! — говорил управдом, расхаживая по кабинету и все больше и больше увлекаясь своими рассуждениями. — А почему трудно? Потому что ты отец. И знаешь, иной раз не надо бы этого дозволять, а заплачет — и жалко. Да ну тебя, думаешь, только не реви ты!
Петр Иванович молча покивал головой.
— Ну так вот. Иногда, значит, и благодарен бываешь постороннему человеку, если которого-нибудь из твоих сорванцов одернет, где надо, уму-разуму научит...
— Ну как же, без этого не обойтись!— согласился Петр Иванович.
— Так вот то же самое и с твоим сыном, — продолжал Федосей Маркович. — Я говорю тебе, что так и предполагал: вот, дескать, доволен будет мой Петр Иванович, что если сам не мог на свое чадо милое воздействовать, так хоть другие помогли. Ну в самом деле, ну что это, скажи, пожалуйста, за занятие для четырнадцатилетнего мальчугана, для школьника, — голубей гонять?! Ведь разве ты не знаешь: другие ребята, его сверстники, кто планеры делает сам, кто автомобиль изучает, кто слесарное, кто столярное дело?.. Каждый уж в эти годы себе и дорогу намечает: я в инженеры, я в летчики, я врачом буду... Ну и так далее. Другие химией, физикой занимаются и помимо школы: на учебу налегают, знают, что без этого нынче не прожить... Ну а твой, а твой что?! — почти закричал управдом, останавливаясь перед Петром Ивановичем. — Кем он у тебя будет? Какую он себе дорогу избрал? Инженер-голубятник, так, что ли? — управдом сопровождал эти слова горьким смехом.
Петр Иванович понуро молчал. Федосей Маркович все больше и больше разгорячался:
— Посчитай-ка, сколько времени он на своих голубей тратит. А польза?.. И еще я бы на твоем месте подумал: среди этих голубятников всякий народ есть. Нигде нету столько лодырей и хулиганов, сколько среди этих самых голубятников. Что я, не знаю, что ли?! Ну чему они
его научат? Может случиться, что парень и школу забросит. А ведь он у тебя еще и пионер...
Петру Ивановичу становилось не по себе: он перебирал кепку, ерзал на стуле и вздыхал.
А управдом все громил и громил его попустительство:
— А вот коснуться, к примеру, того кружка, для которого я собирался этот чердак передать. Ребята в нем все хорошие, пионеры, хотят на досуге наукой подзаняться, и не так, чтобы лето над книгой корпеть, нет, а так, чтобы повеселее: мы, говорят, будем опыты химические производить, разные фокусы научные показывать... Ну что ж! Это — дело. И еще собираются некоторых наших архаровцев втянуть в это дело. Я думаю, и тебе как дворнику неплохо, если удастся им, я думаю, некоторые озорники наши у тебя в печонках сидят. Ну что? Не верно я говорю?
— Верно, верно, Федосей Маркович.
— Вот... А твоего Василия они в первую очередь, конечно, примут. Не так, что просто: «отдай нам свою голубятню и крышка» — нет. Так он — где же! Ему ведь весь свет голуби заслонили!.. Конечно, я понимаю: судить его строго нельзя: мальчик еще. Но вот что ты, отец, его блажь поддерживаешь, этого я не знал, не знал... А то, конечно, и не начинал бы такого дела. Ты знаешь сам: домоуправление тебя уважает, ценит как работника... Так что какой-то пустяк — чердак какой-то там... Да пожалуйста, пожалуйста! Пускай твой Василий хоть до больших усов своих голубей держит, никто тебе к слова не скажет. Просто я даже извиниться перед тобой готов, что так вышло... извиниться...
Этого Петр Иванович выдержать не ног.
— Что вы, что вы, Федосей Маркович! — смущенно забормотал он, вскакивая. — Наоборот даже: спасибо вам на ваших словах... истинное родительское спасибо!..
— Я с тобой по-дружески говорил, от чистого сердца, — сказал управдом.
— За то и спасибо, за то и спасибо, Федосей Маркович! — ответил отец Васи Крапивина. — Ну так уж простите за беспокойство.
Он простился и вышел в переднюю. И управдом еще раз повторил:
— Так ты успокой своего сынишку, скажи, что никто его голубей трогать не будет.
— Хорошо, хорошо, Федосей Маркович, — бормотал отец Васи Крапивина, закрывая за собой дверь.
6
...В комнате у Крапивиных было темно.
«Спит, наверное, голубятник-то мой»,— подумал Петр Иванович, перешагивая через порог.
Вдруг под ноги ему подвернулось что-то упругое и мягкое. Подошва сапога соскользнула на пол как бы с выпуклой волосатой спины какого-то животного. И в тот же миг кто-то ударил Петра Ивановича палкой по животу, к счастью, не очень сильно.
Он отскочил и трясущимися руками стал зажигать спичку. Головка спички, чуть вспыхнув, обломилась. Но и этой вспышки было достаточно Петру Ивановичу, чтобы убедиться, что он наступил ногой на брошенную у порога половую щетку и ее длинная палка, подскочив, ударила его в живот.
Ворча, он прошел в комнату и открыл выключатель.
— Василий! — сердито позвал он сына.
Однако ему никто не ответил. Он заглянул за ширму, где стояла васина кровать, его там не было.
— Вот ведь какой!.. Ах ты, ах ты!...— заворчал, озлобясь, Петр Иванович и выбежал из комнаты на двор.
Окно голубятни слабо светилось.
— Василий! — крикнул он опять. — Иди домой!
— Иду-у! — послышался в ответ тонкий голос, и скоро Вася с отцовским закрытым фонариком спустился по лестнице на двор.
Когда он проходил, поеживаясь немного, мимо отца, тот выхватил у него фонарь и в молчаливом гневе ткнул кулаком в спину.
Вася побежал в комнату и заплакал.
— Совсем уж обалдел с голубями своими! — кричал отец, давая волю накопившемуся раздражению. — Ни дня, ни ночи уж не знаешь! Другие уж спят давно, а он все с ними там колдует! Дела своего не доделал: где мел, тут и щетку покинул... Фонарь отцов сцапал зачем-то... Ну, Василий, не доведут они тебя до добра, твои голуби!..
Васе нужно было смолчать, и, может быть, все бы и обошлось еще как-нибудь. Но он вдруг перестал плакать и сказал:
— Да-а! Когда и сам фонарь велишь брать, а теперь уж и нельзя стало!..
— Молчать, говорят тебе! — крикнул отец, ударив кулаком по столу. — Ишь, ума набрался, по крышам-то лазя! Завтра же чтобы ты у меня это дело прикончил! Слышишь?! А то сам, собственноручно, всех повыброшу, пускай летят, куда попало. Вот... вот тебе от отца последнее слово... Ну?! Чего сопишь там? Ложись, тебе говорят, спать... А завтра всех их на рынок... Довольно... довольно тебе флачком махать да людей смешить!..
Петр Иванович сел на табурет и стал разуваться.
7
Утром по всему поведению отца было заметно, что за ночь он не изменил своего решения. Да, впрочем, Вася и не сомневался в этом.
Отец вообще-то очень редко сердился и кричал на него. Поэтому, увидав отца в таком гневе, он сразу подумал: «Ну, значит, ничего не вышло: отказал ему управдом, потому-то он так и разошелся».
Сопротивляться было бессмысленно. Захватив висевший над кроватью голубиный садок — большую корзину из тонких ивовых прутьев с откидной крышкой,— Вася Крапивин отправился в голубятню.
Еще взял он из дому небольшой холстяной мешочек с льняным семенем, хранившийся в буфете вместе с чайной посудой и сахаром.
Голуби ничего не знали: подобрав крылья, они бодро похаживали по голубятне и что-то рассказывали друг другу на своем, голубином языке. Их воркование напоминало бульканье лесного ручья.
Вася присел на корточки и стал рассыпать льняное семя полной горстью прямо на полу голубятни.
Голуби сразу распознали свое любимое лакомство и накинулись на него. На этот раз не было никаких ссор, потому что, куда бы любой из них ни повернулся, льняное семя островерхими грядками лежало перед его клювом.
«Пускай уж они поклюют вволю своего любимого, — подумал, глядя на них, Вася Крапивин, — не известно еще, в каких руках окажутся», — и вытряхнул из мешочка последнее.
Такого запаса в обыкновенное время хватило бы месяца на полтора, если давать льняное семя как лакомство, но сегодня Вася Крапивин решил совсем не подсыпать им простого корма. Ему хотелось устроить для них прощальный и незабываемый пир.
Он поостерегся только, как бы не обкормить черного дракона, лишь недавно оправившегося от болезни.
Странные и противоречивые чувства вызывала в нем эта великолепная, но в то же время и зловещего облика птица, этот голубь-ворон!
Вася почти год отработал за нее старику-голубеводу и ничуть не жалел об этом. Для пего было наивысшим блаженством пригласить в свою голубятню кого-либо из соседних мальчишек-голубятников, при--гласить, ничего не говоря, будто так просто, а потом мимоходом отдёрнуть занавеску отдельной маленькой вольеры с черным драконом и глянухь на ахнувшего, на оторопевшего тостя. Сколько раз замечал он влагой зависти подернувшиеся глаза, сколько раз ему предлагали целую голубятню «мировых» турманов за одного только дракона!
Но он-то, Вася Крапивин, прекрасно знал, что во всей Москве — да и под Москвой тоже — единицами считают представителей этой вымирающей декоративной породы, и, конечно, не соглашался.
Всякий раз после ухода таких посетителей Вася клал перед черным драконом горсточку льняного семени. Но вот что странно: этого голубя он еще ни разу за все время не покормил из руки. Боялся, что ли? Да йет, конечно, — смешно бояться голубя! А вот не мог...
Сегодня же, когда предстояло навсегда, безвозвратно утратить птицу, являвшуюся в полном смысле слова «черной жемчужиной» довольно-таки скромной голубятни, он решил преодолеть себя и покормить дракона из ладони.
Но едва только, покосившись на своего хозяина красным злым глазом, голубь клюнул его в горсть, — рука Васи Крапивина сама собой отдернулась, и льняное семя просыпалось на пол.
... Голубиный торг был в самом разгаре. Пасмурный день и мелкий дождик, сеявший по временам, ничуть не охлаждали рвения ни у продавцов, ни у покупателей. Особо рьяные стояли кучками прямо посреди луж и, казалось, не замечали этого.
Зато на голубей ненастье заметно действовало: не только те, что сидели довольно тесно в садках, поставленных на мокрую землю, но и бывшие на руках у продавцов казались взъерошенными и скучными.
Один дурашливый, хулиганского вида парень в кепке, повернутой для чего-то назад козырьком, то сыпал направо и налево бессмысленными прибаутками, то вдруг, спохватившись, начинал взбадривать своего больного, уснувшего на руках голубя и орать во весь рынок:
— Вот кому надо — голуб, ярый голуб!
Встречные смеялись над парнем.
— Оно и видать, что ярый! Отчего только не подохнет? — говорили ему, и то один, то другой для потехи приподымали клюв его птицы кончиком пальца, а потом вдруг отпускали, и голова голубя снова опускалась на грудь.
Продавец, однако, ничуть этим не смущался. По-свойски подмигивая и отругиваясь, он шел, неторопливо раздвигая толпу, и во все горло расхваливал на разные лады своего «ярого», не сомневаясь, по-видимому, что и на такую птицу охотник найдется.
Он и нашелся.
Это был мальчуган лет семи, не больше, но очень важный и по осанке и по одежде: в новом картузе и в длинном, до пят пальто, застегнутом на все пуговицы
Он уже целый час ходил по базару вместе с безмолвно сопутствующей ему матерью, присматриваясь и прицениваясь.
Вася Крапивин, с любопытством наблюдавший за ним, вынужден был признать, что малыш совсем неплохо держит птицу и даже по-заправски растягивает опрокинутому голубю крыло, заглядывая ему в пашки.
Парень в перевернутой кепке, уже давно заприметивший, что мальчуган ищет птицу подешевле, и окончательно убедившийся, что своего «ярого» ему никак не сбыть, перестал кричать про его «ярость» и стал напирать на дешевизну.
Покупатель с матерью точас подошел к нему и взял у него из рук голубя:
— Сколько?
— Восемь.
— Бери семь кусков, — с напускной небрежностью и хриплым голосом возразил мальчуган и, возвращая голубя, сделал вид, что уходит.
— Ну ладно уж, возьми, — сказал, махнув рукой, парень.
Покупатель еще раз произвел торопливый осмотр голубя, больше
так, для видимости, затем переложил его в левую руку и начал расстегивать пальто.
Посиневшие от холода пальцы не гнулись, так что он никак не мог расстегнуть пуговицу.
Мать пришла ему на помощь.
Когда она расстегнула ему две верхних пуговицы, он молча остановил ее руку.
Потом, переложив голубя опять в правую руку, он слегка оттянул левую полу пальто и сунул голубя за пазуху вниз головой, опять-таки каким-то особенным, профессиональным движением.
Мать застегнула ему пальто. Затем он снял картуз, достал из-за его подкладки пачку рублевок и, не считая, вручил парню.
Тот проверил. Оказалось ровно семь рублей. Когда мальчуган вместе с матерью отошли на несколько шагов, парень подмигнул в их сторону и сказал кривляясь:
— Дай бог, чтобы до квартиры не сдох.
Все расхохотались.
Это происшествие, затем крик, пестрота и сутолока базара так повлияли на бедного Васю, что ему захотелось взять поскорее свою корзинку и уехать домой. Однако приходилось оставаться: если у него, у Васи, был дом, то уж голубям его некуда было возвращаться.
Площадка голубиного рынка была совсем небольшая, но каких только пород, каких только мастей здесь не было!
Были сизо-рябые — цвета аспидной доски, с черными полосками и крапинами; были просто сизые с отливом нефти, расплывшейся по поверхности воды; были каштановые, рыжие, кирпично-красные и красно-рябые; были белые, как чайки, пожалуй, даже еще белее, и, наконец, пестрые, как сороки, с капюшоном на затылке и воротником вокруг шеи (монахи-крымки).
Клювы одних были длинны, как шило, а у других, напротив, коротки и даже вдавлены: какие-то мопсы среди голубей!
Проглянуло солнце, сделалось теплее — голуби повеселели, начали прихорашиваться и подтягиваться.
Неголубевод не отличит, пожалуй, одну птицу от другой, если все голуби одной породы. И уж, конечно, он рассмеется, если сказать ему, что каждый голубь, каждая голубка имеют свое лицо и что выражение этого лица весьма различно.
Вася Крапивнн, присматриваясь к голубям, прекрасно видел это. Он только не мог бы объяснить как следует, что выражают эти лица, в чем их разница. А если бы мог, то он сказал бы, что на лице у этого, например, застыло спесивое и как бы озадаченное выражение; другой, по-видимому, еще не пресытившийся жизнью, легко глядит на мир, скосивши круглую и словно напомаженную голову, и в желтоватокрасном круглом глазке его светится ясное, молодое любопытство.
А третий голубь дремлет с закрытыми глазами, уткнувшись в воротник, и выражение лица его такое: «Все я испытал, все знаю, ничего против жизни не имею, но сейчас, сейчас я жажду, друзья мои, одного только покоя».
Вдоволь находившись и насмотревшись, Вася Крапнвин занял место возле старушки с кроликами, поставил свой садок на землю и откинул половик, оставив, однако, закрытым тот угол садка, где сидел черный дракон. Он решил продать сперва тех, что поплоше: турманов и единственную у него пару почтарей, а потом уже дракона.
Сразу подошло двое: один — тот самый парень, что продал мальчугану «ярого», а другой, по-видимому, — его приятель, лысый, маленький, но с большой рыжей бородой, одетый в серую истрепанную шинель нараспашку.
Ни слова не говоря, высокий парень открыл садок Васи Крапивина и заглянул туда.
— Эге-е! Да что-то они у тебя невеселые, — сказал он. — Ишь, крылья-то поотвисли как.
Засунув в садок руку, он вынул оттуда «старого» и стал осматривать.
— У меня и молодяки есть, — сказал Вася.
— Пускай у тебя останутся, — ответил парень, присаживая голубя на левую ладонь, чтобы осмотреть ему голову.
Вдруг он брезгливо отдернул руку и, скривившись, посмотрел на нее: вся ладонь была испачкана зеленовато-белой слизью.
— Э-эх, браток! — сказал он и присвистнул. — Да они у тебя больные!
Он поспешил отделаться от голубя и вытащил другого.
— И этот тоже! — вскричал он и так швырнул голубя в корзину, что он перевернулся и долго барахтался, хлопая крыльями.
— Ничего они у меня не больные, а, может быть, перекормил я их льняным семенем, — возразил Вася.
Рыжий рассмеялся, широко открыв рот с выбитыми передними зубами.
— А это уж тебе виднее, от чего они захворали, — сказал он. — А только что не полагается с больными сюда приходить, а то штраф платить придется.
Вася испугался.
— Вот что, браток, ты свертывайся-ка отсюда, пока не поздно, — посоветовал ему другой.
С отчаяния он уже готов был исполнить их совет, как вдруг парень в кепке сделал ему таинственный знак и тихо сказал:
— Вот что: давай своих голубей нам на комиссию. Попробуем продать. По одному, по-два все-таки легче. Да и никто не будет знать, что из твоего садка. Если продали за семь, — один рубль нам, а шесть тебе. Продали за десять, — два рубля нам, а восемь тебе. Ну? Согласен?
Вася обрадовался этому предложению и даже сам открыл крышку садка. Каждый азял у него по две птицы.
Через минуту по всему голубиному рынку раздавалось два зычных голоса:
— Вот голуб, ярый голуб!
Меньше чем через час шесть птиц были проданы.
— А ну-ка давай остальных попробуем, — сказал парень в кепке, снова открывая садок.
— А деньги-то давайте, — решился, наконец, напомнить им хозяин.
— Правильно, правильно, браток, — как бы спохватившись, ответил парень и, не взяв нового голубя, крикнул своему приятелю: «Эй, Павлушка!»
И когда тот к нему обернулся, добавил что-то непонятное.
— Есть такое дело, — откликнулся тот.
— Ну вот, сейчас, браток, я принесу тебе рубли твои.
Он хотел уже отойти, но в это время Вася Крапивин совсем сдернул половичок и открыл черного дракона. Парень взглянул, остолбенел, присвистнул.
— Эх ты, милок! — сказал он. — Да что ж ты молчал?!.,
Он сунул руку за пазуху, вынул оттуда деньги, торопливо отсчитал восемнадцать рублей и подал их Васе.
— На вот! — сказал он. — Троих я продал, а троих — Павлушка. Те деньги он сейчас тебе отдаст. А теперь как бы этого не продешевить!
Он открыл садок и взял черного дракона. Вслед за парнем тотчас же хлынула толпа. По всему рынку раздавался его тонкий, дурашливый голос:
— Навались, навались!.. Чудо природы!.. Бесценный экземпляр!.. Игра природы!..
Вскоре голос его затих в дальнем углу базара. Вася терпеливо ждал. Народу становилось все меньше. А парень все еще не показывался.
— Бабушка! — сдавленным голосом обратился Вася к старухе с кроликами. — Покарауль мою корзинку, а я сейчас вернусь.
— Хорошо, хорошо, милый, поберегу, иди себе, куда тебе надо, — ответила старуха.
Вася кинулся сквозь толпу. Его отталкивали, ругали встречные, но он пробирался вперед, то и дело спрашивая — даже и у того, кто только что его оттолкнул:
—Тут черного дракона не видали?.. Тут одного с черным драконом не видали?!.
Он задыхался, пот выступил у него на лбу. Все окружающее казалось ему как сквозь двойные, зимние рамы...
Он добежал до конца птичьего рынка. Никого не было. Он вернулся к своей корзинке. Старуха что-то говорила ему, он не понимал что.
Вдруг старуха в испуге привстала и замахала на него руками.
— Что ты, что ты, милый?!.. — кричала она. — Аль рехнулся?!
Но Вася еще раз ударил носком сапога в перевернувшуюся корзину с голубями и, не оглядываясь, побежал к воротам рынка.
8
Угрюмо и молча принял Коля Ершов ключ от опустевшей голубятни из рук встретившегося ему во дворе управдома. Придя в свою комнату, он швырнул ключ на стол, сел в качалку и стал качаться и думать.
... Да! Ничего бы этого не произошло, если бы не его глупое хвастовство: «Васька меня послушается! Беру это на себя!» Но, с другой стороны, кто же мог предвидеть подобный свинский поступок: заявить сначала, что с голубями покончено, можно и за химию приниматься, а потом вдруг на попятный. Просто, значит, ошибся в нем: ерунда — человек и все; не стоило с таким и заводить дружбу.
А все-таки, все-таки было жаль терять Ваську! Он да еще, конечно, Миша Бутылкин, а уж больше, пожалуй, и никто во всем его звене не относился так хорошо к нему, к Ершову. Были даже такие, что старались высмеять его:
— Очень уж ты все на военную ногу хочешь! Видать, что отец — военный.
А в сущности ничего уж он такого и не делал. Да, он действительно добивался и добился, что его ребята ходили в строю лучше всех, но за го сами же они потом рассказывали, что когда мимо мавзолея шли, то товарищ Сталин наклонился к товарищу Молотову и что-то сказал ему на ухо...
И все ж таки: «Ты, Ершов, командира из себя строишь».
Он резко остановил качалку: не думалось! Встал, подошел к выключателю и осветил комнату. Как в подводной лодке, в комнате Николая Ершова не было ничего лишнего, и такая же строжайшая постоянная поддерживалась в ней чистота.
Оранжевая штукатурка стен давала свой особый отсвет в тусклое сияние паркета. Широкое распахнутое окно отражалось в нем. Зимой Ершов спал при открытой форточке.
Стол, два стула, складная походная кровать, накрытая суконным одеялом, полка с книгами да коврик на полу для упражнений — это и была вся обстановка необходимого обихода. Качалка вещью обихода не была. Да и качалкой она только казалась. Ее видели над фиордами Норвегии, над берегами Гренландии, над дрейфующей льдиной и мало ли еще где! Она приземлялась близ Сан-Франциско, реяла в стратосфере...
Но, само собой разумеется, мать Коли Ершова, подобно всем остальным, искренно полагала, что это качалка, а потому и отважилась однажды обогатить в отсутствие сына его обстановку еще и высоким круглым столиком, покрытым кружевной салфеткой.
Коля Ершов, вернувшись, тотчас заметил нововведение и выставил его за дверь, прикрепив записочку: «Мама! У меня не магазин мебели. Н. Е.».
Над кроватью Коли висела малокалиберная «Гекко». А дальше, по всему периметру стен, размещена была в два ряда галерея портретов, залитых в гипсовые щитки. Это были почти сплошь ученые, деятели и герои авиации, воздухоплава ния и стратонавтики.
В течение ряда лет и с таким же упорством, с каким иные собирают марки, Ершов собирал, выменивал и покупал журналы, газеты и открытки с гравюрами и фотографиями, чтобы пополнять свое собрание портретов.
Открывалось оно портретом старика в черном берете, с длинной струйчатой бородой и пронзительными глазами — загадочный пращур авиации, «колдун» Леонардо, — а заканчивалось портретами парашютисток-комсомолок.
Однажды к Ершову заглянул отец. У него выдался случайно свободный от службы и от партработы вечер, и он решил провести его «в гостях» у сына.
Отец попросил разрешения закурить. Коля пододвинул к нему пепельницу — единственная лишняя вещь, которую он держал, снисходя к слабости отца, — приоткрыл форточку, и между ними завязалась дружеская неторопливая беседа.
— Ну что нового прибавилось в твоей галерее? — спросил, между прочим, отец, рассматривая портреты.
— Да нет, ты видал уж все, — ответил сын.
— Слушай: неужели и эта парашютистка?! — воскликнул отец, остановившись перед портретом девочки-подростка, смуглой, с тонким лицом и с черными лоснящимися волосами на прямой пробор, заплетенными в две косички.
— Кто? — спросил Коля. — А!.. Нет, папа, это Чугунова... которая вот эти самые гипсовые тарелочки меня научила отливать... В нашем же классе... Взяла и заодно и свою карточку залила, повесила... Я даже не обратил внимания сначала... А потом уж неудобно было снять: увидит — обидится...
— Ну что ты, что ты! Зачем же это снимать? — сказал отец. — Это с твоей: стороны было бы по меньшей мере... ничем не оправданная грубость...
9
Из передней послышался звонок. Кого- то впустили. А затем Коля Ершов услыхал тяжелые шаги, приближавшиеся к его двери, и в дверь постучали.
— Войдите!
Вошел Бутылкин.
— А! Чертушко! — вскричал, сильна обрадованный, Ершов. — Ну входи, входи!..
Они пожали друг другу руки. Бутылкин молчал, странно как-то ухмылялся и не смотрел в глаза.
— Ну, старик, что ж ты? Садись!
Коля Ершов коснулся качалки и привел ее в движение. Из всех своих посетителей он только двоим уступал качалку: отцу своему да вот еще Михаилу Бутылкину.
Бутылкин не садился.
Ключ от голубятни Крапивина, лежавший на столе, привлек внимание Ершова.
—Да! — вскричал он. — Старик, ведь я забыл совсем: нам надо сейчас же к Маруське идти, к Чугуновой. Надо сказать ей: можем хоть завтра лабораторию открывать, помещение есть, вот ключ.
Миша Бутылкин молчал, стоя у распахнутого окна, и, потупясь, царапал ногтем растрескавшуюся замазку.
— Ну? — сказал Ершов. — Идем!
Бутылкин понуро покачал головой.
— Вот что, Коля, ты меня, пожалуйста, выпиши из химиков, — сказал он и в полоборота, исподлобья взглянул на своего друга.
Тот вздрогнул от неожиданности.
— Почему это? — спросил он, резко оборачиваясь и подойдя к Бутылкину.
— Ну так просто... Какой я химик?!.. Я ведь только из-за тебя записался... А другой, может быть, гораздо больше меня интересуется...
— Ты как будто тоже интересовался,— неприязненно заметил Ершов. — «Алхимическое золото будем добывать, воду превращать в кровь», — передразнил он Бутылкина.
Бутылкин молчал.
— Крутишь ты что-то! — сказал Ершов нахмурясь.
Бутылкин вдруг обернулся к нему и широко, открыто глянул в лицо друга.
— Коля! — жалобно вскричал он. — Ты бы на Ваську посмотрел: ведь он как оглоушенный ходит! С бочкаревскими связался... Ты ведь знаешь его, а теперь он не хуже их, ругается... Кепку назад козырьком надел!..
— Ну, ну?.. — и Коля Ершов, прищурившись и откинув голову, посмотрел на Бутылкина.
Тот ничего этого не заметил и продолжал:
— Я вчера прохожу мимо него, а он увидал и орет: «Я вам все равно с Ершовым жизни не дам!»
Ершов презрительно и холодно хмыкнул.
— Ну? И ты испугался, богатырь?! — сказал он и, помолчав, добавил: — Вот оно значит, почему ты из химиков-то удираешь! Теперь понимаю...
Но Миша Бутылкин и не обиделся даже на его слова, а только вскричал вдруг укоризненно и тонким почему-то голосом:
— Ну что ты, Николай, глупости говоришь?!..
А потом уже другим голосом продолжал:
— Он это из-за своего черного дракона с ума сходит. Ты ведь помнишь, он хвастался, что во всей Москве две-три пары, а больше и не найдешь. А тут у него на рынке как раз черного-то дракона и сперли... А остальных он, должно быть, сам пошвырял... с горя...
Ершов угрюмо слушал его.
— Ну и что ж? — возразил он голосом, однако, не столь уже черствым. — Что теперь, с ума сходить вместе с ним? Дракона этого самого все равно уже не вернуть. А потом я совсем и не знал, что именно голубятню нам отдадут. Ты ведь был со мной тогда... Ну? Помнишь, управдом нам сказал: «Помещение у вас будет». А про голубятню мы и не заикались. Так что при чем тут мы?.. А теперь, раз свободен чердак, так почему же не занимать? Голубей остальных он все равно, говоришь, пошвырял... Значит, не будет больше водить... А если мы не займем, так все равно подо что-нибудь займут.
— Ну вот и пускай займут! — вскричал Бутылкин.
Коля с презрением посмотрел на него я покачал головой.
—Я вижу, — сказал он, — тебя логикой не проймешь! Вот что...— продолжал он угрюмо, отрывисто, — давай кончать эту волынку... Выписываешься? Да?
Бутылкин молчал.
— Ну... не ожидал я, что ты предателем окажешься! — глухо, дрогнувшим голосом произнес Ершов. — Можешь убираться ко всем чертям! Обойдемся...
Он отвернулся, засунул руки в карманы и так стоял неподвижно, спиной к Бутылкину, пока тот молча брал кепку со стола и тихо и почему-то на цыпочках уходил. Но едва только донеслось из коридора щелканье захлопнувшейся двери, как Ершов отшвырнул карандаш, взятый им со стола во время разговора с Бутылкиным, и быстро начал ходить по комнате.
Потом он остановился перед качалкой и долго смотрел на нее, как будто собираясь садиться. Но, вместо того, чтобы сесть, он только поставил ногу на край сиденья и с ожесточением несколько раз шатанул качалку, так, что когда он отошел, кресло, все еще подпрыгивая и дрожа, двигалось в противоположный угол.
Потом он подошел к стене и убрал с нее гипсовый диск с портретом Маруси Чугуновой.
Через два дня руководимый Марусей Чугуновой кружок по добыванию алхимического золота, кислорода, а также по превращению простой воды в кровь начал свою работу в комнате Коли Ершова.
10
Большая перемена подходила к концу. Вожатая взглянула на часы. Раздался нежный многоголосный звук спортивной сирены. Игры окончились. Лена Дзендзелло подняла руку. Все стихло.
— Отряды, ко мне! — сказала вожатая, она чуть заметно картавила.
Коля Ершов, у которого вообще сегодня с утра было чудеснейшее настроение, невольно улыбнулся, услыхав ее голос: с появлением новой вожатой — и это заметил не только он один — среди девчонок заметно распространилась картавость.
Звено Ершова выстраивалось быстрее всех. Последние опоздавшие, тяжело переводя дыхание, отыскивали свои места.
Один лишь Вася Крапивин, как ни в чем не бывало, продолжал раскачиваться на турнике.
— Тебе что же, отдельное приглашение? — угрюмо спросил Ершов.
— Я с другим звеном приду,— ответил Крапивин.
— Слушай: довольно разлагать дисциплину! — крикнул Ершов, и уши у него побагровели. — Я тебе многое спускал, а теперь, брат, довольно!
— Не пойду я под твоей командой, и все!
— Ах, так?!
И Ершов, резко повернувшись, отошел. Постепенно шаги его замедлялись. Он не знал, на что ему решиться. Но в это время от другой группы к ним подошла вожатая: она услыхала их спор.
Крапивин перестал раскачиваться. Он смотрел куда-то в сторону.
Лена спросила его, почему он отказывается исполнить приказ звеньевого. Он молчал. Ершов тоже.
Тогда заговорили ребята:
— С Васькой просто сладу нет: ничего не слушает, что Ершов ему говорит:
—Я сказал: «Не пойду я под его командой, и все!» — отчаянным и полным слез голосом выкрикнул Крапивин и, спрыгнув на землю, зашагал прочь, не оглядываясь.
Ребята взглянули на вожатую: сейчас вот она окликнет Крапивина и прикажет ему вернуться. Но она молча и нахмурившись смотрела ему вслед.
А потом вдруг обратилась к Ершову и сказала:
— Нам с тобой нужно поговорить...
11
Через груды плах, кирпичей, между ямами с дымящейся известью Лена пробралась на середину двора и остановилась. Мимо проходила какая-то женщина.
— Скажите, пожалуйста, где здесь дворник? — спросила Лена.
— А вам кого?
— Крапивина.
— Так это же и есть дворник, — немного удивившись, ответила женщина и показала ей дорогу.
Квартира Крапивиных была в первом этаже. Дверь была распахнута настежь, и, подойдя ближе, Лена услыхала два громких голоса: один из них был мужской, суровый и кому-то выговаривал за что-то, а другой, тоненький, оправдывался и возражал.
Вожатая остановилась, не решаясь войти.
— Нет, Василий, не дело! — говорил мужской голос.— Коли ты его подобрал, сохранил, — должен заботиться. А нет — так продай! А то ведь еще минуточку не приди я, она бы его сцапала. Факт!
— Ну и пускай! — отвечал тонкий голос. — Этого так жалеешь, а когда просил тебя за голубятню похлопотать, не захотел!.. Продай! Я черного дракона лишился!.. У меня какие турмана были... А почтарей этих — их никому и даром не надо!
И, разволновавшись от этих горьких воспоминаний и от спора с отцом, Вася Крапивин выбежал на улицу.
Увидав вожатую, он испуганно поздоровался с ней и хотел пробежать мимо. Но она остановила его.
Минут через пять они сидели на груде бревен, слабо нагретых апрельским солнцем, и тихо беседовали.
Обо всем рассказал своей вожатой Крапивин. Рассказал он ей о том, как отняли у него голубятню, как разворовали у него на голубином рынке всех лучших турманов, как погиб черный дракон и как, наконец, вернулся он домой и вдруг увидел, что один из «сизарей», покинутых им на рынке, опередил его и раньше своего хозяина вернулся к родному гнезду.
Шел дождь тогда, и голубь, без того уже больной, сильно озяб. Нахохлившись и втянув голову в воротник но самый клюв, он жался к стенке уже чужой голубятни.
Вася сначала пробежал было мимо, но потом ему жалко сделалось голубя, он слазил за ним и принес в комнату. Дня два он кормил и лечил его, а когда вылечил, то вдруг и, повидимому, навсегда забросил. И вот только что сейчас голубя чуть-чуть было не съела кошка.
За это за все отец и выговаривал Васе.
— А почему же ты, в самом деле, не продашь кому-нибудь птицу, раз она тебе не нужна? — спросила вожатая, выслушаз до конца его скорбную повесть.
— Почтарь! Кто на него позарится?! — воскликнул Вася и даже с удивлением посмотрел на вожатую.
— Да, конечно... я ведь забыла, что он у тебя почтовый, — медленно проговорила вожатая и задумалась. — Вот что, — вдруг решительно сказала она вставая, — есть один такой человек, который у тебя купит птицу. Продай! Турманов ты уже не вернешь, а за что же эту губить?
Вася молча кивнул головой.
— Тогда вот тебе его адрес, — и с этими словами Лена протянула ему листок, вырванный из блокнота.
Обменявшись прощальным салютом, они расстались.
Вместо того чтобы идти к трамваю, каким она приехала сюда, Лена свернула с площади в один из ближайших переулков. Человек, с которым ей нужно было увидеться, сам попался ей навстречу. Это был военный и, судя по знакам его петлиц, капитан.
Они радостно поздоровались.
— А я к тебе, — сказала Лена.
Разговаривая, они медленно прошли с ним к Тверской.
Прощаясь, командир поднял руку к фуражке и, чуть наклонив голову, произнес:
— Будет сделано. Присылай!
12
На следующее же утро Вася Крапивин пошел продавать своего уцелевшего голубя. Чтобы не смеялись прохожие и не приставали на улице ребята, он засунул голубя за пазуху, и кроткая птица за всю
дорогу не пошевельнулась ни разу.
У ворот того самого дома, что указан был в записке вожатой, сидел в будке, пристроенной к забору, сторож с ружьем.
«Значит, не туда я попал, — подумал Вася. — Склад здесь какой-нибудь военный или фабрика».
Но адрес значился именно этот, и, недоумевая, он показал записку сторожу.
— Ладно, — сказал тот, отстранив записку, — как начальник скажет.
Старик отодвинул маленькую дощечку в задней стенке будки и в открывшееся окошечко переговорил с кем-то во дворе.
— Позволяют, — немного недовольный этим, сообщил он Васе и открыл калитку.
Посреди большого двора, освещенного ярким солнцем, стояли двое военных. Щурясь от света, они разговаривали.
Один из них, высокий, был летчик. Вася Крапивин тотчас же определил это, как только перед его глазами сверкнули серебряные крылышки на синем сукне френча.
Другой, пониже ростом, одетый в защитное, был капитан пехоты.
«Не туда я попал», — снова подумал Крапивин и прикрыл рукой вздувшееся на груди пальто.
Еще немного — и он повернул бы обратно. Но в это время капитан молча поманил его рукой.
— Товарищ Крапивин, кажется, да? — спросил он Васю и, услышав ответ, сказал: — Так... Ну вот что. Ты стань вон там, под навесом, так, чтобы тебя не видно было, а я сейчас.
И капитан, уже не обращая больше никакого внимания на Васю, озабоченно посмотрел на ручные свои часы.
То же самое сделал и летчик. Они переглянулись. Капитан упрямо мотнул головой.
— Ничего! — сказал он. — Должен прийти. Придет! У него еще две с половиной минуты.
Вася томился в ожидании.
Летчик снова посмотрел на капитана.
— Что-нибудь стряслось? — полувопросительно сказал он.
Но капитан молча покачал головой и опять взглянул на часы.
— Есть! Вот он! — вдруг вскричал он и, осторожно ступая, сделал по двору несколько быстрых шагов.
Неторопливо, враскачку, уходя из-под его расставленных рук, как бы позволяя себя поймать, по земле бежал невзрачный, сизого цвета голубь.
Вася не заметил из-под навеса, когда он опустился.
Капитан поймал голубя, и теперь оба они с летчиком склонились над птицей, которую, перевернув на спину, держал в руках капитан.
Но, занятый своим делом, он вспомнил, однако, о мальчугане и подозвал его.
Подойдя, Вася Крапивин разглядел в руках капитана короткую, толщиной с зубочистку картонную трубочку, из которой тот извлек свернутую бумажку, сплошь покрытую цифрами.
Летчик взял голубя, и оба с капитаном стали читать про себя «голубеграмму».
— Ол райт! — сказал капитан, закончив чтение, и рассмеялся.
Тут он как бы снова заметил Васю.
— Ну? — сказал он.
Вася ничего не ответил, покраснел.
Капитан первый протянул ему руку.
— Ну так будем знакомы! — сказал он.
Летчик тоже протянул руку, но только левую: в правой он держал голубя.
Несмотря на все свое смущение Вася как-то невольно отметил, что летчик держит птицу неловко, «по-мужски», то есть сильно охватывая ее со всех сторон широко расставленными пальцами.
— Ну вот, Андрей, — сказал летчику капитан, — теперь у тебя целых два голубиных профессора. Ну, профессор, что скажешь? — обратился он к своему новому гостю и положил на его затылок большую сильную руку.
Эти слова и ласковое движение такую вдруг смелость придали Васе, что ои улыбнулся и сказал:
— Они вот голубя не так держат.
Оба — и летчик и капитан — расхохотались.
— А ну-ну, покажи-ка ему, как надо держать! — сказал капитан, весело переглянувшись с товарищем.
Вася взял голубя из рук летчика и показал правильный способ держания.
— Вот, Андрей, учись, — сказал капитан и затем похвалил Васю: — Молодец, товарищ Крапивин! Верно: чтобы не вырвался, так вот и надо держать.
Они закончили с летчиком свой разговор о предстоящих маневрах N-ской дивизии, где голуби, бросаемые с самолетов, должны были поддерживать связь, а потом все трое пошли осматривать большие просторные выгулы, обитые проволочной сеткой, и самую голубятню.
Порядок в голубятне был образцовый. У голубей был довольный, веселый вид. Все сплошь были почтари. И когда Вася рассматривал их, то ему невольно пришло в голову, что если бы подпустить к этим голубям его голубя, спрятанного за пазухой, то он бы, пожалуй, ни в чем не уступил им. И у его птицы была такая же щеголеватая выс-тупка и хорошо подобранный хвост со скрещенными на нем концами крыльев.
Во всей голубятне — и это с чувством некоторого удовлетворения отметил про себя Вася — не было ни одного представителя какой-либо дорогой породы.
И сам не зная для чего, Вася вдруг похвастался, допустив при этом значительное преувеличение.
— А у меня вот черного дракона украли недавно... Триста рублей стоил, — сказал он печальным голосом.
Капитан как будто поверил, но только впечатления это на него не произвело.
— Ну и что же? Жалеешь, поди? — весело отозвался он. — А по-моему, не стоит. Нам, например, эти драконы да турманы и даром не нужны. Не работники они, дармоеды, — презрительно заключил он.
А когда уже вышли из голубятни на двор, он сказал, как бы продолжая свою мысль:
— Триста рублей — это пустяк. А вот в тринадцатом веке, знаешь, у китайцев, у арабов за высокопородистого почтаря шесть тысяч рублей платили на наши деньги. Это цена!
Вася молчал. Ему стало стыдно, что он преувеличил стоимость своего черного дракона.
— А скажите, пожалуйста, — решился, наконец, спросить он, — у вас есть в такую цену, в шесть тысяч?
Капитан рассмеялся, но потом заговорил серьезно и сосредоточенно:
— Видишь ли, товарищ Крапивин, не все, дорогой мой, можно оценивать на деньги. Вот тот, например, голубь, которого мы поджидали, когда ты пришел, — его наш питомник не выпустит от себя ни за какие деньги. Потому, дорогой товарищ, что, случись война, такая птица, такой гонец тысячи жизней может спасти на фронте. Да! — воскликнул капитан и, все более и более увлекаясь, рассказал взволнованному, потрясенному Васе о бесчисленных войнах, где принимали участие эти незаметные птицы, о голубях-героях, которые с перебитыми лапками и окровавленной головой проносили сквозь фронт важнейшие донесения и награждались за это высшими военными орденами... Закончил капитан так.
— Ну, брат, — сказал он, положив руку на плечо Васи, — рыбак рыбака видит издалека. Я вижу, с кем имею дело. Ты человек деловой. Но только вот что. Давай-ка брось ты всех этих вертунов да черных драконов. Переходи на почтовых. Гонец — он еще великую службу Красной Армии сослужит! А вот кадров у нас для этого дела маловато. Я тебе вот что предлагаю. Походи ты ко мне сюда денька два-три, а потом я тебе со спокойным сердцем целую вольеру отдам на твою полную ответственность... Ну и, конечно, для твоей личной голубятни лучших пары две молодяков отберем, на развод...
— Отняли у меня голубятню, — тихо проговорил Вася Крапивин.
— Отняли? Кто?
— Домоуправление.
— Чепуха! — сказал капитан. — Попросим их как следует, так будь уверен, либо вернут, а либо новую построят, лучше старой! Ну? Согласен? По рукам?
Он протянул ему руку.
Молча, да и все равно не в силах что- либо сказать от охватившего его волнения, Вася Крапивин подал свою.
Они попрощались.
Пальто Васи Крапивина так и осталось нерасстегнутым...
Дома он первым делом соорудил для своей птицы клетку из досок.
Затем Вася Крапивин стал придумывать голубю имя. Это оказалось страшно трудным. Имен-то приходило в голову много: «Вихрь», «Буря», «Быстрый»... и мало ли еще! — но Васе казалось почему-то, что
все эти названия подходят больше для миноносцев, для крейсеров, но не для голубя.
Наконец, он нашел голубю хорошее имя и страшно обрадовался. Он назвал свою птицу «Сеня». Так звали его умершего еще в младенчестве брата, которого Вася Крапивин очень любил и до сих пор часто видел во сне...
БИБЛИОГРАФИЯ
Повесть А. Югова «Черный дракон» печатается по изданию: «Пионер», №№ 6-8, 1939. Рис. Б. Винокурова.
Литературно-художественное издание
БИБЛИОТЕКА ПРИКЛЮЧЕНИЙ И НАУЧНОЙ ФАНТАСТИКИ
Выпуск 5
Югов Алексей Кузьмич ЧЕРНЫЙ ДРАКОН