В который раз Железновский меня отговаривал: зачем мне все это? И уже по-иному говорил о Ковалеве. Не в нем-де вся соль. «Зомби»! — Железновский иронично ухмылялся. Ну считай тогда и меня, и себя, и весь многомиллионный народ «зомбяшками». Мы, согласись, твердо выполняли и выполняем установки сверху. Разве мы не служили? Мы широкой поступью шагали то к социализму, то коммунизму, то, остановившись, пошли к развернутому капитализму. Ковалев шел вместе со всеми. Учти, он шагал к тому же как сотрудник Комитета госбезопасности. Попробуй вильнуть! И вот теперь ты пристаешь к нему… Но зол я на него или не зол, говорил я о нем плохо или не говорил, есть же на земле более значимое на сегодня, чем Ковалев, чем мы с тобой. Есть развал в стране, есть пропасть. Работы — уйма. А тут выворачивай прошлое и занимайся Ковалевым!

— Не надо, выходит? Не тронь?

— Именно — не тронь. Так я решил. Довольно. Мы зашли в критике собственных дел слишком далеко.

— И нам аплодируют враги? — засмеялся я.

Он не обратил на это внимания.

— Погляди, писака, — с болью продолжал, — противозащитная система наша расшатана! Пришел, извини, ссыкун, продал наработки лучших в мире разведчиков! Второй кричит — выгоню из посольств и из своих центральных контор всех разведчиков! Ну выгонит. А дальше?

Я не знал, выходит, Железновского. Как бы я не думал, но со многим, о чем он говорил, нельзя было не согласиться. Да, обрадовались! Нет борьбы сторон! Но наряду с дипломатией и внешней торговлей внешняя разведка выступает непременным звеном, и без этого звена не может полнокровно функционировать государственный механизм и обеспечиваться государственный суверенитет, — говорил Железновский. — Ты смотри, США и Израиль — друзья, стратегические союзники. А шпионят друг за другом! Ты же помнишь, как несколько лет назад был пойман ФБР с поличным завербованный израильтянами сотрудник военно-морской разведки США Джонатан Поллард. Он передавал Тель-Авиву секретный код военно-морских сил США. В прессе — скандал. А в отношениях между Израилем и США — и сдвига нет в отношениях. Все естественно!

— Ты забыл, мы говорим лишь о Ковалеве, — перебил я его. — Не многословь!

— Ты не понял, что хочу сказать? — взял он меня за руку. — Но вы и так вылили много грязи на свою страну, судари и сударыни! И не смейте больше этого делать! Ковалев — разведчик. Он имел дело с внешней разведкой. Ну вылей на него ушат помоев! Вылей! Тебе это ничего не составляет. У тебя документов теперь — куча. Куда пойдут эти документы? Ты подумал?

— Я знаю, на кого ты кивнешь.

— Да, я кивну на бывшего полковника пограничных войск Шугова, ныне матерого разведчика. Ковалев для тебя — «зомби». А Шугов — не «зомби»?

Сотрудник Комитета государственной безопасности Железновский стал пояснять мне: Мещерский выполнил ряд поручений разведчика Шугова. Из архива уплыло несколько сенсационных дел. Шугов их пристроил поначалу в западной печати. Сейчас нечего хранить их под семью замками! Ха-ха! Шугов понимает: свободную печать своей бывшей страны не надо теперь умолять делать перепечатки. Они сделают! То есть вы, писаки, сделаете! А эти, тамошние, еще раз нашими документами оплюют нашу же бывшую страну. «Зомби» Шугов так же беспрекословно выполняет чей-то заказ свыше.

— Это Ковалев на хвост им наступил? И Мещерскому, и Шугову?

— Естественно. Ибо Ковалева вызвали после третьей утечки секретных документов. Ему подсказали, куда уплыли документы. Ну, а как искать и где искать, Ковалев этому давно научился.

— И Ковалев даже не предупредил Лену?

— Ковалев? Но тебя же Мещерский кое-чему наставлял! Истинная революционная нетерпимость — первый шаг к разоблачению и уничтожению врага. Для Ковалева мы все враги. Это ты учти.

— Значит, ты не подпишешь.

— Нет. Я в собственной стране. И был всегда свой. Я не хочу для кого-то быть чужим.

— Ты боишься?

— Как и ты. Жить ведь хочется. Пенсия есть. Вечера свободны. Я не знал этого. Зачем же заострять?

— Трусишка. Пусть он добивает нас, а не мы его!

— Таковы мы с тобой. И таков он на сегодня. Одним проигрывать, другим выигрывать.

— Картежник! Мелкий ты картежник. Опять проигрался? До белья?

— Мы проигрались все. Вчистую. Всей вот этой одной шестой… Какие же мы болваны! Кому мы верим?.. А ведь все это — не публичный дом. Все является, все обязано!

Я почему-то сегодня не обижался на него. Да сегодня он еще и раскис, расплылся. Не хочет подписывать — не надо. Просто подумать теперь — как защититься? Купить пистолет? — хмыкнул я. — И когда нападут, — хоть бы парочку таких, как Ковалев, отправить к праотцам. А потом и самому двинуться в поход, к белым, белым просторам. Жить уже совсем скучно. Неинтересно. Да и боязно.

А что до любви… Тоже — скучно, обманно и хлопотно. Все грозятся. Все охраняют хороших женщин… Вот пошел мир!

Мы сидели и пили у него кофе. Порядочная все же Железновский скотина, если выгораживает Мещерского, Ковалева. «Свои!» Выгораживает. Сам копается в тайнике.

— На, держи, — говорит он. — Вот как все было с Павликовым и Смирновым!

Ковалев! Видите, они умели не помнить о жертвах, о крови, потому не жалели ни близких, ни родных. В них было всегда полное сознание своей правоты! Но есть ли на земле убийства, которые можно оправдать? Есть ли молитвы-идеи для оправдания? Идея оправдания убийств есть всегда ложь. Тот, кто говорит, что пусть не растет трава на могилах врагов, — злой человек, если даже все хором повторяют: пусть не растет трава! Кто были судьи, оправдавшие это «пусть»? Нет достойных судей на земле. Все они такие же смертные, как большинство из нас. Но когда лезут в судьи Ковалевы, когда они находят идею оправдания своих злодеяний, мир корчится в судорогах.

Я внимательно читал дома документы, переданные Железновским. Все было знакомо, знаемо о Смирнове. А Павликова жизнь, старшего лейтенанта Павликова?.. Что же еще можно к ней прилепить? Кусок мрамора? Кусочек золота? Нет ни мрамора, ни золота. Убит… Идут его письма, идет-кричит любовь. Молодые сердца ненасытны. У них вера, что все — справедливо, все так, как надо! У них любовь к вождю больше, чем к самим себе. Вождь сказал, вождь изрек! И на границу пошел Павликов потому, что вождь говорил о бдительности. Вождь постоянно напоминал народу о неустанной бдительности… А какая вера воспитывалась в детях! Вождь — свят. Вождь вне плохого слова…

Я сравнивал новые документы, которые передал мне Железновский, с документами о Шугове. Многое у Шугова, очень в ту пору искреннего человека, было несравнимо с Павликовым. У Павликова была совсем другая жизнь. Ни пятнышка на солнце! И потому страшно, после писем к жене, полных страдания и любви, читать барабанные слова обвинения… И приговор — в пять строчек. За отсутствием бдительности приговорен к расстрелу. Обжалованию не подлежит.

Я уже читал документ этот, последний росчерк на жизни человека. Новое по документам шло: расстрел произведен в шести километрах от моего городка бывшего. Но я-то знал, что это не так. Мы же с Железновским видели эти бугорочки прямо в стенах бывшего штаба отряда.

Обжалованию не подлежит… Железновский отдал мне тогда ножичек, маленькую пилочку, серебряный портсигар с надписью: «Меж нами говоря, люблю я гармошку». Все это осталось от Смирнова. От Семяко тоже кое-что осталось. Портупея. Книжка «В. И. Ленин. Избранные речи для молодежи». И четыре еще письма…

Была ли им свойственна эта нетерпимость? Нет. Жили они мирно. Начальник заставы, его жена, замполит Семяко. Спокойно тянули свою лямку. Не было от Семяко донесений о противоидейном брожении… Может, Железновский их припрятал, чтобы угодить мне и показать цельный образ погибших? Может…

Я позвонил дня через три Железновскому. Эти все дни я прятался, я боялся. И эти дни я думал: зачем Железновский отдал мне все это? Испытать, знаю ли я обо всем этом? Нашел ли бы без него? Была ли у него утечка? — Он решает это и теперь. И думает еще: пусть поморочит голову, как это оказалось у меня, у Железновского? Почему он, Железновский, таскает это все за собой? Что он вез тогда в чемодане все это? Или, как сказал: Берия заметал следы, уничтожал все? А ему жалко стало прошлого и он на память оставил и портупею, и серебряный портсигар? «Меж нами говоря, люблю я гармошку!» А что же мы любим с тобой, Игорь Железновский?

И все же — зачем Железновский отдал мне все это?

Напомнить, что я лишь один остался судьей Ковалева?

Подбодрить меня? Заставить, несмотря на свой отказ участвовать во всем этом, действовать? Зачем сделал судьей? И что я, ищущий теперь на Ковалева один, идущий открыто уже, представлю нашим несовершенным законникам? Эти предъявлю документы? Разжалоблю ими законников?

— Ты спрятал остальные документы? — спросил я Железновского по телефону.

— Это — уже все. Вообще не придавай значения. Это тебе не для судей, а — как настрой для ро-омантического романа. Посмотри, сколько любви у людей.

Он опять был сильно пьян. Я только теперь это понял. И бесполезно было с ним говорить о том, чтобы он все же подписал письмо против Ковалева. Он ведь в прошлый раз подписать отказался. Высокие материи им руководили! Не оболгать бы вконец страну родную. Но главное — подписать обвинение и самому себе!

Однако он сам вдруг заговорил о письме.

— Кому это ты собирался его посылать? Вроде и меня просил подписать…

Нет, Железновский не пьян. Просто притворялся. Я сказал, что письмо написал на имя Горбачева.

Железновский расхохотался.

— Брось чепухой заниматься! Помнишь, ты рассказывал, как Ковалев отреагировал насчет Хрущева? Как он тебе сказал? Мертвяк? Ну этот больше мертвец. Для таких людей твоя застава… Да не глупи ты мир этим! Мертвец мертвецами заниматься не станет. Прошлого много, а сегодняшних проблем еще больше.

И Железновский положил трубку. Мертвяк! Я сказал тогда — мертвец. Хрущев тогда в своих болотных сапогах не был похож на мертвеца. Он был напористым у власти. И его боялись. Он чувствовал, когда надо звереть. И зверел. А этот мне не поможет.

Я лежал в гостинице, в своем номере и тоскливо изучал потолок, экран телевизора, где мелькали уже надоевшие кадры: перла толпа на милицию, та даже дубинки не вынимала. А — чего? Распалился народ. На улице, в конторе — все не так. Ну даже Горбачев поставит на заметку мои опусы — так не станут же разбираться чиновники. Куда это ехать за тридевять земель? И зачем? Это так они скажут…

А Ковалев… Он все-таки меня придушит. Несмотря на то, что я себя вроде и обезопасил. Я оставил у своего друга в «Известиях» письмо. Мне самому было смешно, когда я его написал. Жду покушения генерала. Я даже позвонил Ковалеву. Он отреагировал. Хмыкнул: из газеты звонишь? При свидетелях?

Я встал и набрал номер Мещерских. У телефона опять эта дама.

— Вы его упрекнули Шуговым? — Зловещий у нее голос, ледяной.

Что же поделаешь — она похоронила мужа. Зачем я лезу!

Я уже молчал. «Что тогда еще? Что еще?» — Голос разоблачающе звенел. Я не отвечал. Она обиженно перестала кричать и положила трубку.

Вечером я пошел в кино со своим другом из «Известий». Какая радость была для его жены! Постоянные дежурства, жизнь на бдении изматывает. И, в первую очередь, женщин. Она у него была занятой человек, доцентом работала, но в кино как жена, видно, ходила очень редко. И не в кино было дело — не вдумываясь в то, что шло на экране, она постоянно разговаривала со мной. О своем муже она говорила вдохновенно. И я понимал, что видятся они редко и очень любят друг друга.

Когда мы вышли на воздух, была уже ночь, тихо уже существовал голодный перестроечный город, который когда-то — при Хрущеве, Брежневе, Андропове, даже Черненко — был всегда набит продуктами, тряпьем, техникой и тому подобными вещами, что делают обывателя значительным и исключительным. Ксения Александровна (так звали жену моего друга) была женщиной красивой, но увядающей. Этот страшный разлом, происходящий со всеми — в том числе и с ней, и с ее мужем, — повергал ее в уныние и скепсис. Она стала ворчать, что даже фильмов нормальных нет. Нет фильмов, нет хлеба, сахара, стоящей литературы. Оказывается, она преподает в институте культуры детскую и юношескую литературу. Я тут же подбросил ей идею пропаганды романтики военной профессии. Ведь должна же когда-то армия быть профессиональной! И кто-то, уважая свою военную профессию, должен, скажем, с удовольствием служить на границе!

— Я наслышана о вас, — сказала Ксения Александровна. — И все агитирую мужа помочь вам. Чего бы не дать разоблачительную статью в газете?

— О ком? — спросил ее мой товарищ и ее муж.

— О поколениях, — ответил я. — Почему я должен всю жизнь тянуть оттуда этот гроб? И никто не хочет хотя бы подставить плечо, чтобы отнести на кладбище этот гроб и по-человечески похоронить?

— Ты будешь писать только о гробе? Или в основном о том, кто уложил в гроб людей, называемых пограничниками?

— А почему бы отказаться и от того, и от другого?

— Ты же попытаешься свести счета с тем, с кем разошелся в понятиях об идеале в самом начале пути?

— Ты имеешь в виду Ковалева? — Я ему о нем, конечно, рассказывал.

— Да. — Он помолчал и вздохнул: — Мы недавно сократили часть отдела писем. Теперь членам редколлегии приходится читать эту часть писем, которые читали в отделе писем. При моем дежурстве… Ты только не обижайся, что я был так невнимателен… Так вот, при моем дежурстве шло письмо. Я пробежал его галопом, за что в общем-то только что извинился. Какой-то мужик, ныне пенсионер, говорит о тех же вещах, о которых говорил ты мне вчера, когда принес это странное заявление по поводу твоего якобы готовящегося убийства…

— Как фамилия этого пенсионера? — в волнении воскликнул я.

— То ли Соколов, то ли Воронов… Погоди…

— А не Соловьев ли?

Мой товарищ поглядел на меня странно и тихо сознался:

— Именно Соловьев.

— Майор интендантской службы?

— Да-да! Именно Соловьев. И майор интендантской службы.

Утром я держал в руках письмо майора в отставке Соловьева. Прислано оно было из Оренбургской области какого-то дальнего (это сказал сразу же мой товарищ — «сейчас не доедешь, снегопады и заносы») района. Это было, впрочем, не письмо, а скорее — жалоба. На восьми страницах майор в отставке описывал страдания своей «дорогой супруги», которая родилась в этом селе, где майор теперь живет, никуда, по сути, не выезжала, а с тех пор, как он, майор, на ней женился, никуда от него не отлучалась. На фронте майор интендантской службы не был, он служил всю свою жизнь в Туркестанском военном округе, и жена служила вместе с ним. И уж как она оказалась в стане врага, как там правила концлагерем в женских бараках, одному Богу и Берии известно.

Майор точно описывал приезд высокопоставленного чина в наш городок, давал картину обыска в своей квартире и в своем кабинетике, который занимал вместе со своим помощником капитаном Красавиным. «Даже его, совсем постороннего человека, который прослужил рядом со мной всего полмесяца только получил назначение к нам — били при мне, чтобы он признался, как моя супруга вместе со мной, его начальником, работала на врагов нашей Родины…»

Майор бывший рассказывал, как ему, после истязаний, дали десять лет, он описывал преступный мир того времени, шел он по линии политики. Пройдя чудовищное унижение, он спасся и вернулся, ибо примкнул к воинам-фронтовикам, которых посадили тоже почти ни за что. В Карлаге, на лесоповалах, в Джардасе, где за неделю из камеры выносили до пятнадцати трупов — свои же, блатные, убивали своих — надо было выжить. И он выжил, несмотря ни на какие мрачные предсказания следователей. В последнее время майор бывший в Джардасе работал по линии снабжения, и там узнал от одного честного начальника, что жену его давно уже поставили к стенке.

«Я хочу, — писал бывший майор, — чтобы состоялся показательный суд по всем неправедным прошлым делам. Были же они когда-то! И чтобы этот суд показывали по телевизору — для всех, особенно для молодых. Чтобы потом никогда такого не было, чтобы не повторилось подобное»…

Зима кончилась, и я поехал в Оренбургскую область. Нашел дальний район, где работал теперь бывший майор опять же снабженцем. У него был в районе один из лучших домов. Он меня сразу предупредил: «Это не ворованное. Мое, заработанное». Новая жена его, узнав, по какому вопросу я заявился, поджала губы, скривилась и сказала бывшему майору:

— Накличешь, Ваня, ты на свою голову беду!

— Уже, может, такого и не будет! — бодро сказал бывший майор.

Он достал угощение — и водку, и шампанское, и ликер. И мы стали с ним пить напропалую. После первой, второй рюмок он еще не узнавал меня. А потом стал признавать. Даже сказал, что помнит меня по танцам. И еще по-другому… Однажды, когда они в тылах своих получили дивизионную газету, долго гадали, что же такое «рачительный старшина»: в заголовке газеты было такое словосочетание. Думали, ругают, выходило — хвалят. Кто-то вроде приходил в редакцию и меня, тамошнего старшину, спрашивал.

Мы выпили еще две или три бутылки. И бывший майор сказал, как приревновал когда-то меня к своей жене.

— Мы играли в волейбол, а я бросил мяч прямо ей в лицо, потому что она кидала мяч тебе. Когда я ей сказал, она обиделась: мы с ним поем же! Мы собирались тогда в отпуск, а когда вернулись из отпуска, еще было два дня отдыха, и мы ходили на танцы. И она мне сказала: «Гляди, как тангирует! Я бы хотела потанцевать!» И опять с тобой, понимаешь! И опять: «Мы же с ним поем дуэтом!»

— Я в волейбол играл неплохо, — сказал я заплетающимся языком.

— Это я видел. Но она любила потанцевать. Особенно повальсировать и потангировать. Тогда можно было в танце к партнеру прижаться. И она меня злила. Я ее крепко любил.

Мы сидели вдвоем, жена его пошла кормить кур, а он все говорил о Соломии Яковлевне Зудько.

— Ну какая она была замечательная еврейка! Еврейки всегда любят детей, у нас было трое детей. И слава Богу, в тот год мы увезли их сюда, к бабушке. И они остались так, как мы тут их оставили. К ним, слава Богу, со стороны нашего государства не было никаких претензий. Теперь они выучились, меня почитают. И только с женой немного не ладят. Она очень жадная. Видел, как зыркнула на водку и ликер? Поглядела! Вроде сама заработала и поставила бесплатно! Черти, а не бабы!

— Товарищ майор, — сказал я, — вы помните, как допрашивали сержантов? Вместе с вами они шли? Или их допрашивали поодиночке? Без вас?

У меня были сведения (это рассказывала Лена Мещерская, что майора допрашивали вместе с сержантами — с майора сам Берия сорвал погоны и сказал, что отныне майор — рядовой), что они шли вместе.

— Беда вся в том, что я часто терял сознание. Больно били меня.

— Кто?

— Зверствовал особенно генерал. Фамилию мне его не называли. Даже Берия не бил так, как он.

— Берия? А говорили, что это не Берия, а двойник был?

— Не знаю, сержанты мне говорили, что сам Берия.

— Все-таки вы с сержантами рядом были? Почему на них дел нигде нет?

— А разве на меня было заведено дело? Разве на жену было заведено дело? Все — импровизация. Все — вихрь!

— Вы помните, кто еще вас допрашивал?

— Майор из СМЕРШа. Железновский.

— Я знаю об этом.

— А зачем спрашиваешь? Хочешь, чтобы я на всех наговаривал? Нет, на него не буду наговаривать. Он не заслужил… А генерал… Генерал сволочь.

— Это я тоже знаю.

— В руках у него не бывал. Он мою жену… при мне… при мне!..

Я увидел, как лицо бывшего майора исказилось до неузнаваемости.

— Он садист, извращенец! И прочее, прочее, прочее! Сволочь! Он заставлял меня…

— Успокойтесь, майор! — Из меня вроде вышел весь хмель. Успокойтесь!

— Надо было видеть все это… А майор твой… Ну что — майор? Он видел все. Видел! Я-то знал, что майор влюблен в эту Мещерскую! Я все ведь помню. Он же, когда приехал, ко мне в снабжение пришел. В игре… ну карточной… пока в наш город доехал, — вчистую проигрался. Кальсоны и те проиграл… Ты что, не знал, что он картежник? Причем — мелкого пошиба. Ума мало в картах, а амбиций много. У нас в гарнизоне его чесал всегда подполковник Силаев… Ну тот, про которого говорили, что — импотент. А он с женщинами трали-вали! И все выходило хитренько. И обчешет, и жену… удовлетворит! Я его ревновал… Железновский пришел ко мне, и я его обмундировал тогда… За это, может, он выход нашел. Не поставил к стенке. Хотя было бы, может, и лучше! И сержантов он спас…

— А Матанцева при вас убили?

— Сержанта Матанцева? При мне. Это уже в Карлаге, на лесоповале. Блатные убили. Он самозащищался в первый раз. И одного приварил. За приставания. Там же мясники были. Те, которые убивали, чтобы их потом куда-нибудь перевели на более легкие работы. Такая система. А Матанцев одного мясника, который выполнял прихоти паханов разных, подсадил. Одним словом, задушил, когда тот его хотел прикончить уж не знаю за что. Блатяги, когда в первый отдел Матанцева отослали, в Долинку, чтобы снова судить, и подкараулили там. Я был в Долинке тоже, с фронтовиками нас туда пригнали, тоже на суд новый — вроде из подчинения администрации вышли! А его там, Матанцева…

— Вы пишете в письме, что искали дело своей жены и всех, кого тогда забрали. И не нашли… — Я повторялся.

— Никогда и не найдем. Не найдем! — Он не обиделся.

Я три дня гостил у бывшего майора. Переговорили мы с ним! Обо всем! Признался он мне как-то — сидели с удочками на озере маленьком — покушение хотел совершить на генерала. Не вышло. Да и сыновей жалко. Если тогда их обошли, не тронули, стоит ему, майору бывшему, что-то такое еще «совершить», как им перекроют кислород. Это у нас могут сделать — в два счета!

Я имел столько документов против Ковалева, что мог пойти вместо бывшего майора на убийство. «Смешно, — думал я, — возвращаясь из командировки, где впервые ни о чем не хотел писать, — смешно! Все страшно и смешно! Генерал Ковалев живет. Здравствует. И разве один он такой? Сколько их, которые вели дела фронтовиков, пограничников, слесарей, врачей… И как убить их за зло, которое они причинили тысячам, миллионам людей? Как сказать им, что они испортили жизнь, которая могла бы для человечества быть в качестве примера?»

Поезд мчался обратно, к Москве, где я теперь на время устроился у своих родственников. Я ходил в гости к Шмаринову. Он переехал тоже в Москву, но навсегда. Я собирал материал и в его доме. И мчался к своим дорогим занятиям. И не знал, что подстерегает меня.

Никто бы и не придумал такое, что придумал он, Ковалев!

И я бы никогда не подумал, что придуманное будут осуществлять такие люди! Можно ли кому верить после всего этого?

Когда я возвратился из командировки, родственников моих дома не оказалось: укатили на дачу, хотя было еще холодно.

— Знаете, — сообщила мне соседка по квартире, еще не старая и уже не молодая особа, которую мои родственники звали Юлечкой Аврамовной, — к вам страшно пробивается некто Кривцов. Он обивал тут пороги и всякий день звонит и требует вас. А в сих апартаментах я одна. И он слышит лишь мой ответ.

— Кривцов? — остановился я в недоумении.

— Ну бывший ваш сослуживец. Вы с ним были, как он сказал, в комсомоле заправилами.

— Кравцов?!

— Да, верно, Кравцов. Он, однако, представился точно Кривцовым.

Я не понял ее мысли, она это увидела по моему выражению лица.

— Кравцов — это устойчиво, — стала рассуждать Юлечка Аврамовна. — А Кривцов — это значит неприятность.

Она подмигнула мне и скрылась в своей комнате. Я скривился, опять пожал плечами. Юлечка Аврамовна высунулась из-за двери:

— Не совсем приятный человек, — заметила она. — Поверьте моему впечатлению. Он куда-то торопится, хотя поезд его давно ушел.

Я зашел в комнату, которую мне выделили родственники, разделся и пошел мыться. Слышу, кто-то тарабанит по телефону. Юлечка Аврамовна что-то не особенно рассыпается в любезностях. Потом кричит, мне в ванную слышно: «Он приводит себя в порядок! Не буду же я тащить его, извините, из ванны!»

Когда я вышел из ванной, Юлечка Аврамовна упрекнула меня, будто это я звоню и ей надоедаю:

— Ваш Кривцов. Опять бомбил, словно задыхается в противогазе. Все куда-то спешит.

— Он оставил свой телефон?

— В том-то и дело, что такие телефонов не оставляют. Хотя могут сами позвонить среди ночи и поднять на ноги.

— Невзлюбили вы его. Бог велит прощать, — перевел я все в шутку.

Она пристально посмотрела на меня и снова скрылась в своей комнате.

Кравцов не заставил себя долго ждать. Затрезвонил телефон, я подошел и снял трубку. Когда меня узнали, поднялся восторженный вопль. Сколько лет, сколько зим! Ты чего таился? Ты чего молчал? Зазнался? Не хочет знаться!

Он вопил от души. Я не успевал вставить даже слова. Только заговорю, тут же перебивает. То сообщает, какая у него семья — дочь, жена и мама старая, ей уже девяносто лет, а еще командует в доме, то что делается, что делается!..

— Читаю, читаю! — орал опять. — Помнишь, как идиотика спасали? Ну того, кто записал в тетрадь характерные приметы генерала — командира дивизии, и полковника — начальника штаба? Ты тогда выступал солидно, мне очень, очень нравилось. Я потом в гражданке с тебя пример в комсомоле брал. Аргумент твой: говоришь, может, он писателем будет — прошел же! А сам уже тогда повесть строчил!

— Ладно, ты где? И зачем меня ищешь? — Какая-то тревога забилась и во мне — не только в соседке.

— Во-о! Сразу — зачем? И эта твоя зануда — соседка! Тоже: зачем? А у меня дело к тебе!

— Какое дело? — Я опять насторожился.

— Совместное дело. — Кравцов хохотнул. — Совместное предприятие. — И выложил напрямую: — Ты знаешь, у меня кое-какие материалы есть по делу пограничной заставы. Особенно по Шугову. Ты же, говорят, по капельке собираешь их. Говорят, уж гора у тебя этих документов.

Бог меня, видимо, наказал за доверчивость. Я пригласил Кравцова к себе. На его удачу, всегда штопором сидящая на своей жилплощади Юлечка Аврамовна в тот вечер «смоталась», как она говорит, «к старому любовничку, психиатру и сексопатологу», на свиданку. И я еще раз после того, как разбросали быстренько по столу закуску и выпивку, потерял бдительность, когда после двух рюмок Кравцову приспичило почему-то звонить.

— Ты знаешь, — шарахнул он по лбу своей мягкой, пухловатой ладонью (вообще он был рыхлым, как неутоптанный снег), — я вовсе забыл позвонить Зоеньке! Ой, ой, что будет!

— Кто такая — Зоенька? — Я наблюдал за ним, еще не чувствуя, что он играет.

— Да жена моя! Я же тогда ее привез оттуда! Она из ленинградских наших девчонок… Помнишь, к нам портнихи приехали в военторг? После техникума? Ты все забыл… Ой, разреши брякнуть?

— Да, пожалуйста, кто тебе не дает?

Вот тут я почувствовал фальшь. Он в коридоре говорил недолго. Так недолго не говорят с любимой женщиной. Я вышел в коридор сразу же, лишь что-то заподозрил. Он бросил трубку на рычажок и, собирая свои какие-то бумажки с общего столика квартиры в коммуналке, смотрел мимо меня.

Запихивая на ходу свои бумажки (оттуда он выудил телефон, точнее номер телефона. Неужели, — подумал я, — он забыл номер телефона собственной квартиры?) в задний карман брюк, он прошел мимо меня и занял не свое, а пустое место за столом. Я мельком глянул на него, он почему-то волновался. Я почувствовал тревогу. У меня всегда это предчувствие срабатывает.

Я остановился около телефонного аппарата. Кому позвонить?! Ага, понял! Я позвонил своему другу, заместителю главного редактора.

— Алло, — спросил я, после того, как я ему коротко сказал: «Я дома!».

— Не понял, — сказал он.

— Я дома! — мой голос просвистел. — Я дома!

— Погоди? Ну и что?

— Я дома! Дома! Позвонишь. Мы же договаривались!

Я бросил трубку и вернулся к Кравцову.

— Ты чего? Тоже звонил? — обеспокоенно спросил он.

Я беспечно кивнул головой.

— Договаривались с чудиком. Глушу его словесами: «Я дома, говорю!» А он — ну и что? Говорю: «Дома»… Опять: «Ну и что?» Понимаешь, все склеротики! Такая жизнь пошла… Обещал вечером привалить. Мы с ним книжку пишем об одном известном генерале!.. Вот жизнь!

— Да, это не та, что была у нас. Вот тогда в комсомольском бюро мы с тобой выкаблучивались! Не знаю, как перед тобой, а передо мной даже лейтенанты-комсомольцы на цырлах стояли!

— Да? А чего вдруг?

— А проштрафился? А выговорок? Ему же в партию вступать! Меня там все знали, как принципиального человека. Я жестокостью не обладал, но мог сказать нужное.

— Ты тогда меня спрятал, помнишь? Ведь тогда…

— Тогда ты с огнем играл, — уточнил Кравцов. — Тебя действительно жалко было. Ты тогда был зеленый, прямой, негнущийся. — У него была, оказывается, манера ехидничать.

Я поглядел на него, ткнул вилкой огурец. И тут услышал, как открывается наш дверной замок. Я приподнялся.

— Сидеть! — приказал Кравцов.

— Что?! — Я рванулся с места. — Кто там? — заорал.

— Это мы, татары. Сколько нас — раз!

В моих дверях стоял амбал, под два метра ростом, весь какой-то квадратный. Он был одет в джинсовку, модную, но чуть поношенную. Это я сразу увидел.

— Поговорим? — сказал амбал.

Он пропустил троих мальчиков, и они рассаживались за столом моим. Один нахально взял бутылку, налил рюмку, ткнул вилкой огурец, выпил и стал смачно жевать.

— О чем говорить? — спросил я амбала.

— О дяде Косте капитане, — сострил амбал и тоже потянулся к бутылке. — Не пропадать же добру! — Он налил полный фужер. — Буду в отключке, покосился на парня, который все дожевывал после рюмки огурец, — следи, чтобы не прибил.

— Ладно, — растянул парень и налил себе вторую рюмку.

— Оставь! — крикнул амбал. — Чего тебе, кино с коньяком? Или работа?

— Хорошо, — согласился парень. — Никак не буду более!

И засмеялся.

— Ты, чмурик, где водочку берешь? — спросил меня амбал. — В очереди стоишь?

— Привез с собой, — сказал Кравцов и обратился ко мне: — Слушай, я тебе обрисую обстановку. Я тут вроде старший. Позиция такая… Мы здесь по тому самому делу, которое начиналось еще тамочки. Ну ты помнишь, где начиналось… Если в двух словах, значит, так! Ты приносишь все бумажонки сюда, на стол. Додостаешь водочки. Мы все — и ты тоже — пьем. И айда в подполье. Ты в койку, а мы несем документики тому, кому они очченно нужные!

Я не стал долго томить их и отказал в документах.

— Потому что у меня нет их, — как можно спокойнее сказал я.

— Здесь нет? Или вообще нет? — спросил амбал.

— Вообще были. Но я их сдал.

— А копиечечки? — улыбнулся мой бывший член комсомольского бюро.

— Если скажешь, для чего, я честно отвечу, — попробовал я выжечь искру оптимизма в этой начавшейся игре.

— А то сам не знаешь! Ну чего ты, не догадался? Я в секретах, в кя-ге-бе!

— Это ты слишком развязно, Кравцов!

Я недооценил его. Участвуя в многочисленных драках, я пропустил мощный удар в челюсть. Но я был бы не из запасного полка, где приходилось защищаться и при значительном меньшинстве. Кравцову в ответ был мой мощный толчок правой в живот, моя нога машинально была подставлена (левая) под ноги противника, он повалился назад и я догнал его левой, ударил в висок.

Не переводя дыхания, я первым ударил амбала, и ударил так ловко, как бил в молодости, у солдатского нужника мужика, который хотел отобрать новый матрац у моего друга. Амбал охнул, я успел схватить, когда он, обняв живот, стал приседать, за его волосы и пару раз столкнуть его онемевшую, буйную головушку с моим коленом. С другими парнями было проще, потому что они выпутывались из-за стола, а я брызнул им в их наглые морды уксуса, всегда у меня стоявшего для лучка, уж коль пьется рюмка.

Тут забарабанил телефон. По дороге к нему я двинул Кравцова ботиночком, он лежал при этом, и, подняв трубку, заорал:

— Тут мордобитие с поножовщиной! Присылай наряд милиции! Да чтобы она не спуталась с Ковалевым да Кагебе. Гебешники уродуются на работе!

Я получил тоже в висок: уж не знаю, кто из них был шустрее! Для этого их и учат.

Ничего мне не оставалось — как отключиться. Я не помню, как они меня пинали, как потом оставили в одиночестве, как Юлечка Аврамовна не могла открыть наш замок своим ключом, как подоспел, наконец, мой славный друг заместитель редактора, как они «выперли» двери…

Когда я открыл глаза, кого бы вы думали — увидел? Железновского, шут бы его побрал! Он стоял надо мной на коленях. Видимо, только что тер мне виски нашатырным спиртом, давал нюхать этот спирт.

Меня посадили на стул. Я покачивался из стороны в сторону.

— Я тебя предупреждал. — Железновский погрозил пальцем. — Сукин ты сын! Если думаешь, что идет гласность и перестройка… То ты — идиот!

Я отхаркнулся кровью.

— Ты подпишешь сейчас акт, который я продиктую? — прохрипел я.

— Шиш тебе! — Железновский нагнулся к моему плевку. — Изнутри?

Он изучающе глядел на меня.

— Откуда я знаю, — покачал я головой. — Вот это приемчик!.. Ух, гудит — как вертолет! Кто-нибудь из них лежит, как я?

— Лежит один тут, — сказал заместитель редактора.

Я встал со стула, покачиваясь, вошел в разгромленную комнату. Поперек лежал амбал. Он стонал. Я подошел к нему, поднял ногу и хотел ударить.

— Ты что, садист? — заорал на меня мой друг — заместитель редактора.

— А они? — Я снова отхаркнул. — Они убивали меня! Ты сволота, нагнулся я над амбалом. — Если бы ты был только один… Я бы… Ты понял?

— Понял, — простонал амбал.

— Сиди, Игорь, посиди еще! Ты всегда торопишься! — Я глядел на Железновского и уселся снова на стул. — Ты боишься подписывать? Но вызови моих знакомых. Возьми и позвони по номеру телефона… Это дочь Вероники Кругловской. Помнишь артистку такую? Приезжала к нам в Тьмутаракань? Тебя, правда, тогда уже не было. Да и сама Кругловская, к сожалению, умерла. Но дочка ее поставит свою подпись под актом. Акт, может, слишком? Не так сказано? Но он вместит все!.. Эту часть всего, что там было, мать рассказала дочери. Рассказала все и о Мещерской, и о твоем генерале, которого ты и ныне боишься, как огня!

— Перестань орать! Нашел свидетельницу. Мама ей рассказала! А сама мама была там тогда?

— Недооцениваешь молодых! Они — дети… Но она все записала на пленку. Мать ее ходила к Мещерским и кое-что записала. Дочь Кругловской ей помогала. Когда мать с Мещерской говорила, она записывала. Иногда сама звонила. Кругловская обещала: ежели понадоблюсь, выступлю!

— Она что, видела? Как тебя и здесь дубасили?

— А что, не видно, что дубасили?

— А, может, ты сам головой бился о стенку?

— И этого, бил, амбала, стенкой по голове, так?