Ерофеич, по прозвищу Сурок, — Витькин отец. Витька здешний бич. Тот, которого имел в виду директор совхоза, когда предупреждал Волова о здешнем неприличном контингенте. Пахан — зовет его в глаза и за глаза Витька.

Когда появилась газета с материалом «Где край земли…», Сурок всем показывал место, где говорилось о нем: упоминался ветераном, Сурок, — следовало из текста, — готовил эту богатую землю поколениям нынешним, которые пришли и открыли недра земли. Поселок этот, как явствовало из материала журналиста Квасникова, будет впоследствии городом, а так вечным кругом пойдут поколения, а Ерофеич в этом круге не последний: одним из первых ставил дома на этой суровой земле!

Квасников не предполагал, что за перечислением всех, скопом, ветеранов, последует в поселке столько кривотолков.

Ерофеич-покойник жил тут действительно давно. Естественно, приехал не по собственной воле. Он попал в свое время в железные лапы кагановичской комиссии, которая в тридцать первом нагрянула на Кубань и подчистую выметала там хлеб из сусеков и амбаров. Ерофеич и заступись за свой кровный труд. Как избежал вышки — бог хранитель рядом стоял. Витька, когда напивался, орал: кулак! Он считал, что отец сволочь, если народил его, зная заведомо: будут считать кулацким сынком и дороги, конечно, в жизни не дадут. Учился он в школе спустя рукава, рано стал пить и гулять с девками, поймал в семнадцать лет скверную болезнь, выдержал трехдневное издевательство над собой, и рассказывал об этом всегда гогоча, будто подцепил не гонорею, а награжден был медалью за спасение человека.

— Сынов у меня три, — говаривал, выпив, — явно в ответ на выпады младшего Ерофеич. — Они-то завоевали, а ты, четвертый, не справился…

Старший у Ерофеича воевал, средний тоже пошел в люди, а Витька все ехал на дурачка.

Дней пять назад, перед самой смертью, Сурку вдруг полегчало. Он поднялся на ноги, сходил за бутылкой к Кусеву. Тот дал без слов: как-никак из могилы, гляди, выкарабкался. Витька куда-то завеялся. У него темных делишек сколько угодно. Чудился Ерофеичу разговор чужой. Вроде даже знакомый голос. Леха?! Сбежал из тюрьмы и тут, выходит. К Мамокову бы пойти и заявить! Убьют ведь потом.

Сидел один за бутылкой, и вся жизнь проходила перед ним. Не сладкая жизнь-то. Казаковал он бойко, воевал за белых, но вовремя спохватился — к красным перешел. Если бы не этот его лояльный, как сказал один из комиссии, шаг в сторону советской власти, быть бы ему на суку. Очутился на севере, у этой речушки. Кулаком он никогда не был. Здесь — да. Здесь, чтобы не помереть, он копил копейку к копейке. Власти советской Сурок верить перестал вовсе после того, как трудом праведным, работая на заготовке дров, построил себе дом, а его отняли для почты.

— Все вам можно, — плакал навзрыд, прося не отнимать собственным горбом нажитое добро. Куда там!

— Ты кулак. Ты деньги схоронил от родной власти.

Потом он уже не был дураком. Дом новый поставил, но с виду неказистый. Никто не забирал. И копил, копил.

Перед самой смертью Витька пришел с Валеркой Меховым, закадычным своим дружком. Витька страшно удивился:

— Встал?! Ух, деляга! Почему не говоришь, старый хрыч, где закопал? С учеными собаками найду!

— Хорошо бы, если бы я тебя застрелил! — спокойно ответил Сурок.

— Да я бы тебя и сам укокошил за милую душу, — пьяно отозвался Витька. — Давай, кто кого!

— Давай!

Взялись за ружья. Но Валерка Мехов был потрезвее и стал советовать Витьке: «Он убьет — старый, судить станут — помрет, а ты убьешь — сядешь за убийство. Пускай расписку напишет: мол, так и так! Виноват во всем, воспитывал плохо, прошу его не судить, ежели убьет».

— Видел, что предлагает? — спросил сын отца.

Сурок не стал спорить, написал: «Прошу этого гада не винить в случае смертного исхода по гражданской дуэли между сыном и отцом. Убьет — так надо, так его воспитал и вскормил…»

Вышли из дому.

— Ерофеич, — проблеял Валерка Мехов, — скажи напоследок где зарыл? Ну чё темнишь-то? Ведь сын он тебе, папаша! Скажи честно, где искать после твоей смерти?

— Я нажил сам. А вы — голоштанники! Ничему не научились. Только на глотку брать. Дровосеки вы и более никто!

— Ладно, — махнул рукой Витька. — Сказал, найдем — найдем.

Поселок уже спал. Пьяно покачиваясь, разошлись в разные стороны. Витька залег у крайней хаты, ближе к речке, где жинка киномеханика помои выливает. Отец окопался у катуха Вальки-молочницы, поближе к звероферме (чтобы бабы, ежели что, нашли тело).

Стрелялись по всем правилам. Ерофеич, дрожа всем телом (нахлынули из дальних лет воспоминания, былая взыграла кровь), окопался. Но и Витька не дурак. Как в армии его один придурок учил, пошел на военную хитрость: выставил свою фуражку. Отец в волнении ахнул не тогда, когда фуражка гарцевала, а когда Витька, перемещаясь из одной позиции в другую, открыл свой тощий зад. Он бахнул солью. При похоронах Витька хромал, все трогая правую ягодицу, куда угодила большая часть соли.

Уж и побесилась Валька-молочница, старательно составив акт в Москву, в Верховный суд: скотина ее могла быть расстреляна по дурости кулацкой. Она грозила и сыну, и отцу действительным расстрелом.

После семейной дуэли и помер Сурок. Своей смертью.

Пошел Витька на почту деньги снимать, чтобы старика похоронить. Встретил Вальку-молочницу, рыкнул: «Ладно, не ори! Заплачу за моральный урон! От отыщу, куда спрятал деньги, и заплачу…»

Новый прораб Волов попытался найти шарагу Кубанцева. Оказывается, пьют у Витьки. Могилу копать Витька поначалу решил сам, да куда там одному справиться! Долго торговался с Кубанцевым, сошлись на трехстах новыми.

Кубанцев как раз и шел от Витьки. Увидев Волова, сказал:

— Не такой снился, Сашок, рубль, когда мы сюда нанимались по договору. Обманул директор.

— Почему не приступаете к работе?

Засмеялся Кубанцев:

— С нас всегда, выходит, спрос. А ведь такая печальная действительность. Тушенка на первое, тушенка на второе и тушенка на третье. Об этом правильно указано в статейке товарища Квасникова. Думаешь, решен окончательно вопрос? Нет, Сашок. Не решен. Кусев какой был, такой и остался, со своим снабжением не справляется. А погода какая была, такая и осталась, — Кубанцев при этом нагло улыбался. — Климат обещали ученые изменить, а ехать сюда не хочут! Подумай, как ты издали его изменишь? И вообще… Хоронить сегодня пойдем! Какая работа?

Валеев, рабочий из бригады Кубанцева, очумело выскочил из балка поглядеть. Валька-молочница поставила ведро: она несет молоко в детсад, надо достойно проводить покойника. Валеев поскользнулся и бах по ведру. Молока как не бывало. Белой рекой полилось.

— Ах ты, вражина ты зачуханая! — Погналась за ним уже с пустым ведром. Резвая! Догнала — хряп по спине, хряп по башке непутевой. — Ах ты, недоделанный шабашник! Плати за молоко!

Валеев чухает свой горб, башку трет, бежит пуще молча, посапывая от натуги: поглядеть, как хоронят человека.

Несут гроб Ерофеича. Видишь, живут, умирают. Новый прораб Волов снимает шапку. Всю неделю — работы никакой. То именины. То снег пошел, то пасмурно, а то вот — похороны.

Витька худой, кадыкастый — идет за гробом первым. Чуть в сторонке Валерка Мехов. Далее идут дядя Коля, потом кузнец Вакула. Если бы украинское небо светило теперь над ним в это время года и в это время дня, можно было бы рассмотреть, как больны и Вакула, и дядя Коля. Иссохли старческие тела под вечными ветрами и снегопадами. Подходит их конец. Они были с покойником не дружны — по-разному жили на этой земле. И почему Квасников их уравнивал в своей статейке? Они — настоящие ветераны. А он, Сурок? Какой он ветеран?

Вася-разведчик растягивает меха баяна. Дрынь-дрынь-ды-дынь!

Руки у Васи мерзнут.

— Помирать, так с музыкой! — договорился вчера с ним Витька за червонец. — Ты, главное, пиликай!

— Дрынь-дрынь-ды-дынь!

— Играет-то как задушевно, — шепчет рядом с Воловым Маша-хозяйка. И гордо уже несет в пространство свой фундамент. Имеет, говорят, повод завлечь квартиранта этим. Толкует она про жизнь Сурка, раскрывает суть вещей кратко, но копает глубоко. Кулак, во-первых, а стукач, во-вторых. В щелку так и норовил заглянуть: какой там, у людей, метод лечения? Кто сменял шкурки за водку и спирт у ненцев, кто ловко сбыл на сторону? Хотя сам… Сам-то чё творил! И чего вот? Умер. Настрелялся, в сына палил. Теперь лежит и ни гу-гу! Какой это дурак об нем написал, что он тоже ветеран!

Кто теперь помнит, как приехал сюда Сурок? Пожалуй, лишь дядя Коля. И в страшном сне не снилось его отцу, который привез сюда Коленьку, что тут потом будет. В начале века Коленькин папочка приехал из Москвы как член комиссии — организовывать в Сибири маслобойные артели. Он был другом председателя этой комиссии Балашкина, и работал на Россию, не жалея ни пота, ни знаний. Дело спорилось. За пять лет создали они в Сибири почти триста маслоделательных артелей. По своим размерам, мощи и успехам Союз маслодеятелей вскоре занял одно из первых мест в кооперативном, как говорят, движении всего мира. Масло сибирских кооператоров завоевало лондонский рынок, рядом с прославленным датским и новозеландским маслом. Вскоре сибирское кооперативное масло стало отправляться и в Соединенные Штаты.

Отец Николеньки перед 1917 годом, когда Россия уже экспортировала масла около двух с половиной миллионов пудов, приехал по личному поручению Балашкина в эту тьмутаракань, в этот поселок, в этот Самбург. Что и говорить, Вальке-молочнице с ее худыми коровками, которых «закормил» алкоголик Ерка, ни один лектор не сказал правды: что, мол, было-то ого-го! Все лекторы обычно твердили: до революции было — караул, а при Сталине, как указывал вождь, де, без колхозов — неравенство, в колхозах равенство прав. А коль так, то и буренки при неравенстве на кладбище глядят. А после Сталина опять гоготали, как гуси, то про кукурузу, что выведет и пойдем твердым шагом вперед и выше; то, когда вообще в стойле было пусто и очередной директор, начисто разорив хозяйство, шел на повышение, отмечалось в районной газетке, как поголовно идет животноводство в гору, и по всей стране, и, несмотря на климатические суровые условия, в Сибири.

Коленька вырос, стал на ноги. В 1918 году он на местном кладбище похоронил своего незабвенного родителя. В тетрадях его он нашел такие цифры: в восемнадцатом году, то есть уже в гражданскую, имелось в Сибири более двух тысяч артелей, родились они не советской властью, а еще при царе. Шестьсот тысяч хозяйств с тремя миллионами коровок, да не таких, как ныне у Вальки-молочницы доходяг. Горевал папенька Коли, что не добились большего…

Впервые обнародовал дядя Коля эти цифры тогда, когда, пожалуй, и не следовало их обнародовать. Вызвали дядю Колю, тогда тридцатилетнего работника рыбкопа, в район и сказали четко: коль станет заниматься агитацией и пропагандой, сменит на севере работку — на лесоповале остро нуждаются в рабочей силе.

Собственно, на пять лет потом он и загремел. Откуда, думаете, потянуло его к поэзии? Были у него соседи по нарам интеллигентные, интеллектуальные люди. У них он и учился понимать, что преходяще, а что вечно. После пяти лет он вернулся в поселок и уже молчал. Да, впрочем, он и не верил, что в условиях Западной Сибири можно производить масло. Может, папенька что-то напутал?

В тридцатые годы, точно не помнит, пригнали Ерофея.

Кубанцев берет нового прораба осторожно под локоток.

— Закопают теперь, — говорит он, — без нас. Дело есть.

— На смерти ближнего сберкнижку пополняешь?

— С Витьки-то что взял? Да в гробу я видал его в белых тапочках, чтобы ему за бесплатно пахать! Ты что, не знаешь, какая у него самого книжка? А у меня, поимей в виду, две жены законные, а одну еще тоже надо кормить. Ты говори, сколько нам накапало?

— Чего накапало?

— Как чего? Не финти. Валеев сказал.

— Так ты же сам и говорил, что Валеев твой — придурок. Я ему сказал, что с вас удерживаю. — И радостно сообщил: — Написал я на вас за все сразу. Палец о палец не стукнули, а отхватили за что?

— Так тебе, значит, мало, что ты у директора в душу плевал? Ну ладно! Чего ты хочешь?

— Сарай.

— Умру — не сделаю. Раз ты такой! В ножки поклонишься!

Кузнец Вакула — фамилия его в очерке Квасникова стояла рядом с именем Ерофеича (в газете так и было напечатано: Ерофеич и кузнец Вакула. Только не большими буквами, а обыкновенно) сидел с дядей Колей после похорон и поминок (и на поминки пошли) и объяснялся с ним впервые длинно. Смерть Ерофеича, лютого их врага в прошлом, потрясла Вакулу не тем, что человек жил-жил и помер, а потому, что хоронили этого человека, как хоронят всех остальных.

— Все, все перевернуло во мне!

На поминках у этого человека говорилось такое, как у всех. Люди выпили, вспомнили, рассказывали: какой, оказывается, был хороший, как за добро совхозное стоял горой!

— Это разве дело! — качал головой Вакула.

— Но что же вы хотите, Вакула? — спрашивал дядя Коля. — О мертвых или хорошо, или ничего! Таков человеческий закон. В этом, согласитесь, немало прелести. И о нас, когда помрем, будут говорить…

— Ты помнишь, когда он приехал? Врал ведь: не при чем я! Не помню, один я к нему пришел или с тобой…

— Со мной вы не могли придти. Я тогда возвратился из мест не столь отдаленных. Вы со мной не общались. Вы были добровольцем.

— Специалисты нужны были. А шаманы пугали, — Вакула тускло поглядел на огонь лампы. — Погоди, но ты приехал из… Откуда ты приехал?

— Да брось ты притворяться! Ты же знаешь, откуда.

Дядя Коля заплакал.

— Тебе я… Не помню, не помню… А вот его! Он же — кулак!

— Кулак, не кулак! Неужели вы не читаете газет? Как кулаками делали? Неужели…

— Он — кулак. Не могу сказать о нем хорошо. Не хотел он нам помогать. Ты, помню, соглашался, он же…

— А я не хотел, может, опять на лесоповал.

— Ты думаешь, он встречал первое мая со знаменами? Это мы так праздники наши встречали. Почему он так написал, этот писака? Не могу, не могу! Никогда не прощу этому борзописцу. Рядом меня поставил с ним! Вакула стукнул по столу кулаком. — Понюхал и накатал!

— Я вам немножко налью… Вы не должны обижаться. Человек собственный судья своим поступкам. Простим ему. Может, это покойника всколыхнуло? И он задумался над тем, как жил.

— Сурок задумался? Не-ет!