— Гордий говорит, алло! Меломедов?

— Да, это я.

— Меломедов, как дела?

— Вы — как официальное лицо спрашиваете? Или как сочувствующий? Если как сочувствующий, то, по правде говоря, неважные мои дела.

— Вы этих, Долгова и Сурова, отпустили?

— Неважные мои дела. Вернулся только что из района. Убрал могилку… Что еще? После вашего отъезда чуть не запил, Иван Семенович. Я понял, что вы поняли…

— Ты что, меня не расслышал?

— Слышимость раздолье… От чего, спросите, чуть не запил? От… бесконечной радости! А радость откуда? От вашего друга Басманова! Под его неусыпным надзором, под непрерывным его бдением я подумал-подумал, взвесил все еще разок, взвесил и отпустил, Иван Семенович, этих заробитчан. Так у вас на Украине говорят?

— Так, Игорь, так… Ну и что?

— Они не виноваты, это ясно.

— Говори, говори дальше! Что не ясно?

— Не ясно — что? Представляете, Иван Семенович, никто не виноват! Ни заробитчане, ни те, ни эти. Все живут, все что-то не так желают, а — не виноваты. Даже виноватые становятся не виноватыми!

— Ты обо мне говоришь?

— О вас говорю! Мне тут Басманов лез в душу, в самую душу! Чтобы я покаялся перед вами. Я тогда посадил Дмитриевского! Вы не могли защитить! А я теперь кайся!

— Зачем! — Ирония прозвучала в слове этом. — Зачем каяться? Ты его, Дмитриевского, от вышки увел!

— Да! — закричал Меломедов. — Да! Я увел его, так как был один вариант — или вышка, или признание! Я — что? Один вел этого вашего подозреваемого? Или была еще общественность, которая требовала быстро раскрыть дело? Или не свидетели у меня были?

— Это ты так, выходит, каешься? Ты его спас от вышки! Эх, Игорь! А если бы ты вел его по истинной тропе? Разве ты был бы хуже?

— Я мог бы убить его! Своей этой истиной! Разве она у нас есть, спрошу вас и вашего Басманова?

— Есть, Игорь. Есть. Иначе нельзя жить.

— Вы хотите сказать: если бы я был более тонким следователем, то тогда бы выявил настоящих убийц и была бы у меня Наташа Светличная! Но это моя боль, вы слышите! Я и теперь не думаю, что ошибался!

— Игорь Васильевич! Вам бы надо было…

— Ничего мне не надо! Гузий тоже был свидетелем поначалу… И Дмитриевский был поначалу свидетелем! Не убийцей, а свидетелем. Мы тогда метались, искали. Требовали от нас: «Быстрее, быстрее!» Это же было после того, как ребят, подведенных под расстрел, отпустили… И, повторяю… Общественность волновалась…

— А сейчас она не волнуется…

— Не надо, Иван Семенович! Не надо! Вы еще ничего не доказали.

— Я докажу, я обещал вам, когда уезжал из Малой Тунгуски.

— Конечно, меня на суде не будет. Вашего Дмитриевского каждый, всякий повернет — куда захочет… Повернет против меня. Я буду биться!

— Человека у нас нельзя поворачивать…

— Ай, не надо, Иван Семенович. Дальше Тунгуски не пошлют, меньше лопату не дадут…

— И все-таки, Игорь Васильевич, надо бы вам…

— По собственному желанию уйти? Так хотите вы?

— Не совсем понимаете, что я хочу сказать.

— По собственному желанию — из следователей. Вот что вы хотите сказать. Но поздно предупреждаете. Я как только отпустил этих мерзавцев-заробитчан так и подал по собственному.

— Почувствовали свое бессилие? Заробитчане, как вы их называете, признались вам: они подозревали Гузия в чем-то неправедном… Вы решили: вот бы я им задал! Подозревали, а молчали! Под ноготок их! У вас ведь это просто! Все что-то не так делают, а не виноваты! Даже виноватые становятся невиноватыми! Всех подряд, значит, жми! Кто-то да сознается!

— Опять вы о Дмитриевском! Да рубят — значит, и летят! Это же все жизнь! Не так? Вот я их, этих заробитчан, отпустил! Но хотя бы за то, что они жили с той мразью, дышали с ними одним воздухом и при этом никому ни гу-гу… Их бы за это уже…

— За это — страшно, Игорь Васильевич. Тогда действительно всех держи на мушке, всех готовь к этапу…

— Не всех. Есть и люди.

— Вы пошли к Ледневу? — вдруг переменил разговор Гордий.

— Откуда вы узнали?

— Так. Мое личное предположение. Мужик он хороший, справедливый. Да вы с ним тоже были разумны. Вы же не подумали, что это он? От ревности?

— Я вам об этом говорил.

— И все-таки о Дмитриевском. Черкнули бы.

— Нет. Берите из леспромхоза, если докажете… Только, Иван Семенович, не надорвитесь. Вы же старик уже, здоровье не то. Нас-то сколько!

— Не так уж и много, Игорь Васильевич. По пальцам можно сосчитать.

— Ой ли!..

Через полтора года Верховный суд по протесту его председателя рассмотрел в порядке надзора дело Дмитриевского и его двоюродного брата Романова. Дмитриевский был полностью реабилитирован, так же, как и его брат. Прямо причастные к судебной ошибке люди были приговорены к различным срокам лишения свободы. Среди них работники милиции Сухаренко, Мыскин, Петров и Сайко, прокурор района, в котором судили Дмитриевского, получил два года исправительных работ, Меломедов, как и предрекал адвокат Гордий, тоже был осужден, теперь он находится в местах заключения. Судья Васильев и его коллеги-заседатели Букреев и Топчий понесли менее суровое наказание, так же как и заместитель прокурора республики. До сих пор в разные инстанции идут жалобы на эту мягкость закона…

День, когда выпустили Дмитриевского, был какой-то уж очень счастливый, радостный, безоблачный. Земля покоилась в нежных красках, на каждом шагу кричало прекрасное и незаметное с виду бытие: то накрапывал обыкновенный дождь, то лилась откуда-то волна теплого южного ветра, то счастливо и беззаботно кричали птицы. Никто не осмелился бы сказать, что так обременительна вся эта земная красота даже в несчастье. Другое дело, как тяжело расставаться с ней даже тем, кто уже пожил, у кого за плечами седые годы. Так применительно к Гордию была несправедлива в этот день судьба, потому что он глядел на мир, может, последние часы, находясь в небольшой районной больничке, куда его доставила неотложка. Он и теперь не смирялся со смертью, выкарабкивался мощно, однако силы его были на исходе, они ему изменяли. Вокруг него бегали милые люди в белых халатах, они суетились, помогали друг другу, и он был рад, что всю жизнь защищал вот таких хороших людей… Они пытались задержать его здесь, перед порогом вечности.

В эти часы как раз Дмитриевскому дописывались и подписывались последние бумаги. Кажется, его отпускали на волю. Дмитриевский со страхом оглядывался. Он страшился теперь всего: громкого голоса рядом, крика, даже смеха. Втянув голову в плечи, он дрожащей рукой взял тюремные бумаги, но выходить из маленького прокисшего и прокуренного помещения казенки боялся, хотя на дворе его ждали.