На кладбище я поехал на своей машине с Галей. Всю дорогу она меня расспрашивала о Квакине. Я не мог толком ответить, казалось, что я все знаю про Саню, а простые женские вопросы ставили меня в тупик. Мне приходилось задумываться на некоторое время, чтобы сформулировать каждую произнесенную фразу. Галя решила, что я устал, подавлен и рассеян. Так оно, видимо, и было. Я пропустил нужный поворот и, пришлось делать большой крюк по объездной дороге. Посмотрев на часы, я очень испугался, что мы опоздаем. Это было нелепо и дико. Я не мог опоздать, но опаздывал, в душе нарастало тугое раздражение, готовое перерасти в бешенный истеричный штопор, который трудно было контролировать. Меня трясло — это же мелочи — автомобильные пробки, неправильный поворот, спущенное колесо… Как они могут повлиять на мое присутствие на похоронах друга? Я ненормальный изгой… Все на местах, успевают, делают вовремя, гасят кредиты, не опаздывают на встречи, предвидят дефолты, удачно уклоняются от ядовитых стрел… Что мне мешает находиться в этом сомкнутом строю людей, знающих что, где и по какой цене?

Вдруг, я понял, что просто боюсь. Тяну время, не узнавая перекрестков… Только бы не видеть того, что ожидает нас всех, страшного, отделанного красным и черным, покрывала, похожего на тюлевую занавеску, воска, заострения, истерический припадков, только не траурный марш, только не трубы, визжащие в небо, только не барабан — бум, бумбум, бум, бум.

Кладбище было разбросано на глинистом, раскисшем от дождей поле. Успели. Машина осталась возле будки сторожа, а мы, расспросив, как добраться до места похорон, пошли пешком. Море искусственных цветов — бесцветных, грязных, новых — вызывающе ярких, ленты, кресты, кулечки с едой, железные номерки. Ряды, ряды, секторы — дикое доисторическое и, одновременно урбанистическое место, в котором нет никакого умиротворения — ни деревца, ни травы — пустыня, в которую переселяется город, чтобы избегнуть сомнений. Яростно скользя по липкой жиже, поддерживая за руку Галю, я услышал успокаивающий речитатив священника, доносящийся со стороны черной толпы людей, зябко жавшихся друг к другу возле гроба.

…Престальльшагося раба Твоего… отпущаяй грехи, и потребляй неправды, ослаби, остави и прости вся вольная его согрешения и невольная, избави его вечная муки и огня геенскаго, и даруй ему причастие и наслаждение вечных Твоих благих…

Волшебные древние слова на краю желто-коричневой ямы, усыпляющие, справедливые и дающие надежду на прощение, тихо, очень тихо, только священник или поет нам, или успокаивает рокотом своего голоса, изгоняя из наших продрогших тел суетливых бесов неверия.

…Ты Един еси кроме всякого греха, и правда Твоя, правда вовеки, и Ты еси Един Бог милостей и щедрот…

«Только бы не начали произносить речи» — думал я, опустив голову. Среди присутствующих мы с Галей заметили людей, способных пойти на это, соблазненные телекамерой, которая вместе с оператором и журналистом жалась чуть поодаль от места событий. «Принесла нелегкая» — шепнула мне Галя на ухо, стрельнув глазами в сторону телевизионщиков. Я узнал ребят с «19»-го канала. Сегодня в их студии открывался новый предвыборный сезон. Возобновлялся показ памятной передачи «Операция выбор „Ы“». Мы с Шефом должны будем там присутствовать после собрания. У меня свело челюсти от предчувствий.

— Если начнут толкать речи — уйду, — прошипел я сквозь зубы. Галя понимающе кивнула. Я не видел Ритку за плотной стеной спин, хотел подойти, найти ее, но не стал этого делать — было не ловко продираться сквозь людскую массу, толкаться и объясняться.

…И Тебе славу возсылаем Отцу и Сыну и Святому Духу…

Внезапно, перекрывая голос священника, заревел двигатель экскаватора, стоявшего метрах в тридцати от нас, громыхнули железные суставы и, вонзился ковш в грунт, загребая глинозем — работники кладбища, видимо, закончив перерыв, принялись за производство новых могил, на следующий день. От неожиданности все пригнули головы, а я, подчиняясь рефлекторному порыву, кинулся к престарелому могильщику в телогрейке, который стоял с лопатой возле работающего экскаватора.

— Заглуши двигатель, — протянул я ему несколько купюр, попавшихся в кармане джинсов, — быстро. Не мешайте, будьте людьми.

Он схватил деньги рукой в грязной тряпичной перчатке китайского производства.

— Нам сегодня целый ряд пройти, задание у нас… Мы что… Мы понимаем… Но начальник…

— Быстро заглушите двигатель. Потом продолжите.

— Подождем, подождем, — он постучал в дверь кабины, помахал рукой водителю и, машина затихла, — шабаш, Коля, человек попросил подождать…

Напев священника сменился уверенным, хорошо поставленным голосом человека в дорогом черном пальто и значком депутата на воротнике. Оператор прильнул к камере, а журналист-девушка приблизилась с ярким синим микрофоном к месту событий, аккуратно расправляя шнур по земле.

Стараясь, чтобы звук траурной речи не проник мне в голову, я попросил знакомого парня из штаба, которого увидел среди пришедших на похороны, довезти Галю домой после церемонии, развернулся и пошел к воротам один, по дороге закурил, ненавидя людей, которые отобрали у моего друга право уйти без телевидения, вечерних выпусков новостей и скорбных морд, меняющих траурные венки на голоса избирателей.

Кто придумал эти жуткие кладбища в полях, экскаваторы, мутных пьяных рабочих, депутатов в черных пальто, глину, превращающую трагическое в отвратительное, цепочки ям, приготовленных про запас, журналистов с синими микрофонами, трусливых друзей, боящихся посмотреть на гроб и убегающих с церемонии? Я бежал, бежал, бежал. Не хочу иметь ничего общего с этим, не хочу иметь ничего общего с собой, выступающим на партсобрании, выступающим вечером на телевидении, цепляющимся за возможных убийц своего друга, ждущим от них повышения по службе. Я же все знаю, это они. Нечего себя обманывать, мир не сохранишь. Во всяком случае — один из миров должен рухнуть.

— Люся, я не могу, я ушел, — одышка обрывала слова, ноги еле поднимали тяжелые от грязи ботинки.

— Приезжай домой, — Люся хлюпала носом в трубку телефона, — похоронили?

— Нет еще. Я не смог. Они начали выступать. Перед камерами. Я не подошел посмотреть на Саню. Не смог. Люся, я не могу. Меня сейчас разорвет. Цирк, цирк, долбанный цирк… Эти макаки еще и рекламируются на кладбище.

— Быстро домой. Я ванну наберу. Полежишь, расслабишься.

— Еще собрание. Потом прямой эфир. Как это можно — в один день? Что им нужно?

— Пожалуйста, приезжай домой скорее.

— Я еду, еду. Скоро буду.

— Только осторожней за рулем, не гони.

— Хорошо, любимая. Набирай ванну. Я быстро, но осторожно…

* * *

Вода была горячая, ароматная, голубоватая от морской соли. Тело впитывала тепло, медленно расслабляясь, забывая пронизывающий серый ветер кладбища, но усталый мозг отщелкивал беспокойные мысли, словно деревяшки на счетах, без всякого ритма и посылал сердцу беспорядочные сигналы, заставляя его внезапно захлебываться собственной скоростью или замирать, «американские горки», короткие приступы паники, смерть прошла очень близко. А была всегда абстрактным, скорее философским, а не медицинским понятием. Где-то, с кем-то не знакомым, или мало знакомым, что-то происходило. Далеко, на другой улице, не страшно, не всерьез, умирали люди, попадали под машины, рак, падали самолеты, инфаркты, огнестрельные раны, даже мой дед умер на другой планете… Спасительные фильтры сознания отсеивали эти случаи, как не применимые к себе — со мной не может, не сейчас, не так страшно, не скоро, может никогда. А если случится, то не больно, и красиво, как в голливудских фильмах — запищит сигнал на приборе, контролирующем пульс и артериальное давление, прибегут тревожные врачи, столб яркого света, уходящего в потолок, суета, а ты умиротворенный, легкий и добрый, воспаришь над всем этим, над киношной больничной палатой, склоненными головами в белых колпаках, над собственным телом, в переплетенье прозрачных трубок и разноцветных проводов. И церемония будет уютной — сочный зеленый газон, ряд удобных стульев для родственников, белые камни с трогательными прощальными надписями, медленное погружение в яму на специальном механическом устройстве, лакированный дуб, желтая роза медленно летит через весь экран. Ни каких неприятных неожиданностей, максимум — легкий печальный дождь, от которого быстро спасают огромные черные зонты, предусмотрительно захваченные работниками похоронного бюро. Блестящие большие машины увозят всех по своим делам. Нет, не так, как это не похоже на то, что происходит с нами. Боже, как же я этого боюсь. Боюсь потерять возможность нежиться в теплой воде, ловить рыбу, сидеть у костра и страдать. Я готов мучаться, любить, терпеть неудачи, подниматься, воевать и голодать. Не готов я с этим расстаться, простите меня, слабака, не готов. Потом, потом, приходите за мной потом. И не говорите дату прихода — не хочу знать, не пишите письма, не присылайте мне знаков, я не вижу, не хочу видеть, слышать и читать.

«…Список кораблей ни кто не прочтет до конца. Кому это нужно — увидеть там свои имена?».

Я заткнул уши, но песня проникала в меня, совсем недавно звучала при каких-то важных обстоятельствах. Каких? Когда? Это было возможно вспомнить, но я не хотел. Не сейчас. И песня была, и эфиры после похорон были, все было. Но не хочу я сейчас думать об этом. Потом, потом, всё потом. Всегда я отмахиваюсь от подсказок, чтобы не повредить свое самолюбие тем, что я должен был знать и вспомнить. Иначе, пришлось бы признаться себе в том, что я трус и беглец. Несколько дней подряд я собирался навестить Романова — он звонил мне. Обещал я заехать, но, так и не заехал, завертело, забылось. Всегда есть оправдание — нет времени, дела, мать их, заботы, заказчики, хрень какая-то. Отвергаем мы все, что мешает быть самовлюбленными и самодовольными. Ведь нашел я место, где мне спокойно и ясно. Нашел, и сам теряю. Встретился же мне Серега Романов, в дикой беготне выборов. Я, весь в мыльной пене, как загнанная лошадь, пытался пронестись мимо, но заворожил он меня своим голосом, певучим, как у церковного служки, хитрыми умными глазами и бородкой, точь-в-точь как у его однофамильца, Николай II. Было в его лице что-то забытое короткой памятью, но живущее во мне на генетическом уровне, такое мягкое, православное, но не простецкое, а доброе и, слегка лукавое. Работал он сторожем на мемориале русских воинов, погибших во время Крымской войны, попутно выполняя обязанности старосты в церквушке, построенной на холме, прямо над полем, где были похоронены солдаты. Привело меня в это место задание партийного руководства высадить силами молодежной организации на мемориале аллею каштанов и дубов — я шел по асфальтной дорожке, разыскивая Романова, оглушенный тишиной и солнцем, здесь лежали четырнадцать тысяч русских людей, умерших от ран. Гораздо больше, чем погибло на полях сражений в этой войне. Они умерли в госпиталях, не могла их спасти медицина, не умели тогда спасать. Вдруг у меня задрожали губы, увидел я этих солдат, умирающих далеко от своих родных мест, мучительно, во славу Империи, великих и безногих, раненых в живот, не умеющих плохо воевать, не привыкших отступать, простых, в белых гимнастерках, усатых и надежных. У каждого из них был свой мир, большой русский мир, отдавали они этот мир за наш, не ропща на бездарные приказы прилизанных брезгливых офицеров, баронов и «фонов». Это трудно понять, пока не стоишь на земле, бесплодной от горя, насыщенной болью и костями людей, которые не хотели умирать, но сделали это, сделали, не надеясь на долгую память потомков, которые придут сажать деревья на их могилы, взбудораженные политической необходимостью. Меня внезапно зашатало, пришлось присесть на бетонный парапет памятника, ветер трепал скудную желтую траву, чахлые деревья, с трудом прижившиеся на склонах холма, белела церквушка, скромно, и зябко, словно в чужом краю, в далекой заморской стране. К ней вела крутая лестница, украшенная клумбами с разномастными цветами. «Почему я здесь не был раньше?» — думал я, щурясь от солнца — «хочу, чтобы меня здесь похоронили». Первый раз мысли о собственной смерти не испугали меня, чего бояться, здесь спокойно, здесь люди, которые не подведут, здесь центр моей Родины, как бы она сейчас не называлась. На дорожке появился человек в синей робе, он шел в мою сторону, Романов, больше здесь некому ходить, он шел, улыбаясь приветливо, издалека разглядывая меня, сидящего на бетоне, я слушал тихую музыку в голове, что-то на флейте, тягучее, не будет ни какой политической акции, не будет телекамер, деревья будут, посадим деревья, все сделаем, но ни каких лозунгов и флагов, не простят мне это солдаты, сам себе не прощу, а аллею высадим.

Попало мне потом за эту акцию, прошедшую не по плану, спасибо, Галя защитила меня от гнева Шефа. А деревья прижились, не все, но из земли выглядывали слабые зеленые дубочки, клены росли быстрее, разлаписто и неуклюже. Они нас переживут.

Мы сдружились с Романовым, я помогал, чем мог, в его скромном хозяйстве на мемориале. Сергей познакомил меня с отцом Ларионом — настоятелем церкви, строгим и приятным молодым священником. Он был именно таким, каким и должен был быть русский священник, в моем понимании — тихим, со стальным стержнем внутри, спокойным, невзрачным и ясным. Сухощавый, не высокого роста, он не спешил, не пытался понравиться людям, от этого очень сильно нравился и вызывал уважение. Я стал часто наведываться в церковь, чего раньше не делал, мне здесь было уютно, я не стеснялся посторонних взглядов, мне не надо было соблюдать особые каноны, принятые в любом приходе, носителями которых были черствые старушки, шипящие на людей, не правильно ставящих свечки перед образом. Они меня всегда раздражали, эти условности, заставляя сосредоточиться на них, а не на мыслях о Боге, так сильно, что я, практически, перестал посещать храмы. А здесь я был пуст и прозрачен, не обременен чужим вниманием, а женщины, которые приходили молиться, были приветливы и ненавязчивы. Рухнула сказка неожиданно, моя сказка, удобная, придуманная или реальная, но нужная и радостная. Прислали из Киева нового батюшку — деловитого и энергичного, улыбающегося американским фарфором и, захлопнулась для меня церковь. Очень не много надо для разочарования, самая малость, штрих к групповому портрету человечества. Достаточно неестественной приветливости, легкой лжи людей, которым веришь, беззубой старушки, беспричинно шипящей тебе вслед возле входа в метро, и, открывается мир, от которого бежал, долго, упорно, лелея в себе нежность и любовь — рука тянется к черной стали, кисло пахнущей пороховыми газами и резная ручка услужливо ложится в потную ладонь. Не от трудностей это бегство, а от жалости, жалости к себе, к бездомным собакам, к сволочной старушке, испортившей настроение, к изможденному алкоголем соседу, ко всем, кого обидел нечаянно и умышленно, жалость давит на диафрагму, не позволяя сделать вдох полной грудью, с хрустом ломает судорожно сопротивляющиеся ребра и закипает сухая истерика. Не возможно совмещать жизнь с таким настроением, тем более — стоя перед телекамерой. Перестал я посещать эту церковь, потерялся Романов, втянутый воронкой бесконечных событий в другое измерение, из которого, иногда, пробивались его звонки и текстовые сообщения. Плюнуть надо было на кадровую политику Патриархата, ходить по прежнему в это тихое место, слушать спокойный голос Сергея в тесной сторожке, жмуриться счастливо на белое солнце за пыльным стеклом… Но гордецы мы, гордецы, не стереть с наших лиц брезгливость, не понять чужих слабостей и не простить, а время идет, и дальше, дальше, и эти незначительные чужие слабости становятся легендой, обрастают подробностями и укореняются в истории, это факты уже, а не результат нашего нетерпения. И так бесконечно, шаг за шагом, удаляемся от того, к чему стремились, и уверяем себя, что причина тому — чужие козни, а не собственные близорукость и раздражительность.

Скользкой мыльной рукой я взял с зеркальной полочки телефон и набрал номер Романова.

— Здравствуй, Сергей.

— Здравствуй. Ангелы с тобой. Что-то давно я тебя не слышал. Все в хлопотах?

— Обычная беготня, — я поморщился от собственной мелкой лжи, ведь не в беготне дело.

— Суета… Не заглядываешь в наши пенаты… — без иронии, слегка печальный голос.

— Сереж, помнишь, я в Патриархат прошение подавал?

— О захоронении?

— Да, его…

— Я передал его в канцелярию. Думаю, Владыка благосклонно воспримет. А чего это ты? Не время еще о таких вещах думать…

— Я не думаю, пока. Но… — телефонная трубка скользила в мокрой руке, норовя упасть в воду.

— Я тебе говорил, на участке, отведенном рядом с мемориалом, разрешено хоронить только прихожан нашей церкви. Тебе надо почаще появляться. На службы ходить, участвовать в жизни общины.

— Буду, буду ходить. Батюшка новый немного… э…

— Сергей… Гордыня это. Ты не к батюшке ходишь, а в храм.

— Знаю, знаю, Сереж. Буду ходить, сам себя грызу, что не хожу.

— Не грызи, а приходи.

— Спасибо, Сереж. Я перезвоню позже. Сейчас надо бежать на собрание. Рад был слышать тебя.

— Храни тебя Господь.

— Спасибо, Сереж. Пока.

В штабе было шумно, на входе стоял Моня и направлял потоки прибывших на собрание в сторону зала заседаний. Увидев меня, он замахал рукой и крикнул через головы толпившихся в коридоре людей:

— Лужин! Серега! Тебя Шеф ждет у себя в кабинете. Зайди. Это срочно.

Я кивнул и без стука зашел в приемную. Лена, свеженькая, улыбнулась мне со своего секретарского трона, в окружении мониторов, сложных многокнопочных телефонов и периферийных устройств.

— Сереж, хорошо, что заглянул. Шеф один в кабинете. Проходи сразу.

Шеф стоял у окна, привычно ковыряя «стилусом» очередной модный КПК.

— Аааа, Серега, привет. Как дела?

— Здравствуйте. Терпимо.

— Как церемония прошла?

— Я ушел раньше… Галина Николаевна осталась. Думаю, была до конца.

— Ясно. Пойдем в зал, люди уже собрались. Что-то ты бледный… Тебе не стоит сегодня выступать

— Я выступлю, все нормально.

— Не надо, я понимаю твое состояние, сиди в президиуме, расслабься… Вечером еще на телевидении выступать. Отдохни. Наговоришься еще… Впереди еще тысяча речей.

— Я в порядке.

— Выглядишь не очень. Не надо выступать. Зачем показывать свою усталость? Пусть все видят только бодрость и уверенность на лицах лидеров.

— Хорошо, — согласился я, решив выступить любой ценой, я не лидер, мне плевать, пусть знают, что Шеф тоже не лидер.

И началось торжественное собрание — приветственное слово, списки зачитывались с учетом всех регалий и дат рождения, выступающие были полны бодрости и оптимизма, большие планы, грядущие победы, и весь народ, и каждый в отдельности, и Шеф смотрел в зал уверенно, а на меня — с сомнением. Надо было что-то делать. Невозможно было просто так сидеть и делать официальное лицо, но я был не готов, искал внутри раздражение, какой-нибудь укол, не находил, попытался разозлить себя — не вышло, не хватало ненависти к себе и к этим людям, чтобы плюнуть на полированный стол президиума.

Внезапно, я остро ощутил, даже обрадовался, ощутив, что все это маскарад, похожий на заседание труппы заштатного театра. Сейчас будут объявлены актеры на первые роли, несведущие трепещут, но предательства и минеты были вчера, а сегодня напудренная матрона расскажет о тенденциях развития и традициях русского театра, поблагодарит режиссера за его вклад, и наш замечательный коллектив, и молодым дорога, но уважение к старшим, надежды потихоньку испарятся, кто сохранил девственность — будет вечным дублером, а вальяжные педики станут еще монументальнее, кто-то скрипнет зубами… Слабо, слишком слабо, для решающего удара, но я уже делаю глубокий вдох перед прыжком. Я еще не знаю, что скажу, но этот мир лопнет, он перестанет быть герметичным и бархатным, за Саню, за овец на площади, за собственные подлости, за честных ребят (кто-то ведь остался!), за всемирную торговлю идеалами! Я оперся ладонями на стол, поднимаясь, но Шеф-режиссер реагировал быстро, он зашептал мне в ухо цифры и условия, что-то многообещающее и дружеское, в зале уже голосовали, я безнадежно опаздывал с речью, хмурясь, пытаясь разобрать шипящие змеиные слова Шефа. Каждая секунда моего молчания отодвигала всех моих друзей в мир неудачников, зал аплодировал, мне показалось, что это мне, я тоже стал автоматически хлопать в ладоши, Шеф улыбался, ублюдки из первого ряда улыбались, мелочь, стоящая в проходе резвилась. Шеф всех поздравил с началом новой кампании и пожелал победы. Это была его лучшая партия в покер. Он мог не успеть со своим жарким шепотом, но он успел. Я хотел закричать и прекратить это веселье, но было поздно. Меня хлопали по плечу и поздравляли. Они даже не догадывались о предложенных мне перспективах, иначе, с наслаждением задушили бы меня шарфиком, выдержанным в партийных тонах. Я тупо стоял, пытаясь понять — мне не дали выступить или я не захотел? Я сам не захотел? Или, мне не дали? Сам, черт побери, сам? Или они? Они не дали? Меня охватила холодная паника. Казалось, все присутствующие заметили мое вольное или не вольное предательство. Все видели порыв, который оборвался и закончился ни чем. Конечно, это иллюзия. Ни кто ничего не знал и не догадывался, всем наплевать, зал пустел, мести за друга не вышло, получилась не плохая сделка. «Второй в списке!» — услышал я восторженный шепот за спиной. Это про меня. Это я буду второй в списке в Верховный Совет. После Шефа. Сама Галя теперь за мной в этой очереди, ушла молча, даже не обернувшись. Я тихо, бочком, через забитый шумными партийцами коридор, протиснулся к выходу, поймав на себе полный ужаса взгляд Мони, запрыгнул торопливо в машину и поехал в загородный ресторан, подальше от знакомых лиц и нежелательных встреч. В ресторане, на мое счастье, было пустынно. Уставший от безделья официант обрадовался моему появлению, засуетился, а я сел на высокий стул возле барной стойки и заказал бутылку «Текилы». Я смотрел на эту бутылку, на толстостенную маленькую «стопку», на лимон, на замысловатую никелированную солонку, хотелось выпить, но тогда — конец. Я напьюсь и, все будет хорошо, навсегда. Я до конца жизни буду пить, чтобы не плакать, или, чтобы сопливо рыдать от бессилия по ночам, буду пить, когда пойду на Санину могилу, буду пить, получив мандат, буду презирать себя и пить, буду пить и презирать окружающих. Это было. Это слишком просто. Я отодвинул бутылку в сторону и, попросив у бармена стакан минеральной воды, привычным движением вытащил из заднего кармана упаковку «фенозепама». Пальцы ловко выдавили маленький белый кружочек транквилизатора, спрятанный за хрупким слоем фольги. Он таил в себе успокоение, такое ласковое и мягкое, такое бездонное и скользкое успокоение, что я почувствовал холодный озноб. Если я выпью сейчас эту малюсенькую таблетку, я ошибусь. Если я выпью ее, то забуду, как правильно дергать кольцо, как держать ноги вместе при приземлении, как разблокировать запасной парашют, я запутаюсь в стропах, сила всемирного тяготения размажет меня, улыбающегося, о твердую землю. Я даже не пойму, опьяненный и глупый, что умираю. Может, я уже умер, пока пил водку и таблетки, пока играл в выборы, пока парился в сауне. А я хочу знать. Пусть мне будет страшно. Если я сволочь — я хочу это знать, если я умер — я тоже хочу знать, я хочу знать правду!

И мне стало страшно…

Я стоял перед входом в студию, прислонившись плечом к стене и, набирал поочередно на телефоне номера Люси, отца, Андрюхи, Таньки, Гали, всех, чья сила мне была нужна, но абоненты не отвечали, или находились вне зоны досягаемости, или мобильный оператор плохо выполнял свои обязанности, или еще что-то малопонятное творилось на свете. Может, растаявшие ледники Антарктиды затопили уже весь мир, а я ничего не знаю, стою в длинном коридоре под тусклой вывеской «ТИХО! Прямой эфир/on air» и нажимаю бесполезные цифры на сенсорном дисплее. Мимо шли знакомые и малознакомые люди, здоровались, заполняли трибуну студии, выполненную в виде амфитеатра, разделенного на цветные секторы, прихорашивались под яркими белыми лампами освещения, шептались, проплыл Шеф, на ходу похлопав меня по спине.

— Все под контролем? Неожиданностей не будет? — он равнодушно посмотрел на меня, уверенный в собственной неприкосновенности.

— Все под контролем, — я отключил телефон и направился занимать место в своем секторе.

Ведущий программы давал последние инструкции представителям партий, уточнял очередность выступлений, регламент и покрикивал на осветителей. Мне показалось, что ведущий в том же самом костюме, что и в день, когда я первый раз увидел передачу «Операция выбор „Ы“» по телевизору, раздавленный революцией, сидя по ту сторону экрана. Нет, конечно, не в том же костюме. Да и не важно, в каком. И не важно, что потолстел он, и стал самоуверенным. Теперь я здесь. И мне выступать пятым, и в списке партии на предстоящих выборах я второй, сразу после Шефа. Меня ждет Верховный Совет Крыма. Это немыслимый успех, который не был предусмотрен Планом. И не важно, в каком костюме ведущий. Андрюху я подтяну, он упорно и честно работал все это время. И у меня красивая любимая жена. У меня красивая любовница. На днях я куплю машину, которую хочу. Совершенно не важно, в каком костюме ведущий, не важно, что кто-то не достигнет финиша, я уже здесь.

— Одна минута до эфира! Выключите, пожалуйста, ваши мобильные телефоны.

Эту передачу смотрят десятки тысяч людей. Меня уже много раз показывали по телевизору, но именно эта студия вызывала во мне мистическое волнение. Именно с нее все началось.

— Тридцать секунд до эфира!

Андрюха прилетел из Москвы и устроился возле телевизора с большой чашкой чая. Люся нервно курит, включив «ящик» на полную громкость. Моня в штабе проверяет работоспособность видеомагнитофона к записи. Галя не пришла. Таньке все равно, она такие программы не смотрит. Сане все равно.

— Внимание! Десять секунд до эфира! Девять, восемь, семь…

Я повернул голову на право и встретился взглядом с Шефом. Внезапно, с его лица сползла штатная улыбка, и он медленно покачал головой, словно разочарованный и презрительно поджал губы.

— Мы в эфире!

Я отвернулся от Шефа и высоко поднял руку над головой. Пока ведущий приветствовал телезрителей и объявлял участников передачи, раздраженно поглядывая в мою сторону, я держал руку, пока обрисовывал политическую ситуацию в стране, я держал руку, пока повторял правила и очередность выступлений, обращаясь исключительно ко мне, я держал руку. Одна из телекамер придвинулась и стала работать на меня. Деваться ведущему было некуда. Он знал, что я выступаю пятым. Он знал, что я отдаю себе отчет в том, что делаю. Он знал, что я все равно скажу, то, что хочу. И он решил от меня отделаться.

— Я вижу, что Сергей Лужин, представитель УУПП, не согласен со сценарием. И зная его непримиримый характер, закаленный на площадях, могу предположить, что он будет держать руку, пока не подойдет его очередь выступать. Предлагаю — избавить его от мучений и дать слово вне очереди, но, вместо положенной минуты, предоставить ему тридцать секунд. Все согласны?

По студии прокатились смешки и шорох.

— Господин Лужин, вы согласны?

Я молча держал вытянутую руку над головой.

— Согласен, — ответил за меня ведущий и сделал несколько шагов в сторону нашего сектора. Над ним ожил «кран» с камерой, которая фиксировала происходящее с верхней точки, то приближаясь, то отдаляясь. Пока он, спокойный и успешный, с камерой над головой, залитый ровным, как в операционной, светом, делал эти несколько шагов, протягивал мне микрофон — еще было время спасти План. Пока я поднимался с трибуны и опускал затекшую руку — было время. Пока я не начал говорить — это время еще было. Ослепленный прожекторами, как заяц, попавший в яркий коридор от фар, я побежал от несущейся на меня механической груды железа. На обочину прыгай, дурачок! На обочину! Отсидишься в густой люцерне, сердце успокоится, придут веселые зайчихи — отогреешь душу и, все будет по-прежнему, до следующего неловкого перехода через автостраду. Нет, План не спасти. Я медленно вдохнул, как обычно, перед выступлением, выпуская из себя все лишнее, чтобы не путать то, что я сам хотел, от того, что меня заставляют делать.

— Спасибо ведущему за доверие. Я не займу более тридцати секунд… Еще полтора года назад, сидя дома на диване, я смотрел эту передачу и мечтал. Мечтал выступить в этой студии, мечтал, чтобы на меня смотрели зрители. Хотелось стать значительным… известным… важным… влиятельным, в конце концов. И вот! Смотрите! Я второй в списке партии, которую представляю. И не куда-нибудь, а в Верховный Совет Крыма. Я здесь, на этой передаче, и выступать мне пятым по сценарию. А, как видите, выступаю первым! Оказалось, всего можно добиться, имея хороший вестибулярный аппарат. У меня он оказался слабым. Меня тошнит. Первый, пятый, второй, сорок седьмой… Сегодня хоронили моего друга Александра Квакина. Он тоже хотел выступать здесь и сидеть на одной из этих трибун, рядом со своими убийцами. Я не оговорился — убийцами. Он тоже пробивался, чтобы получить номерок в списке. Уж не скажу точно, какой… Третий, кажется… Но, я не хочу умереть за номер. И не хочу жить под номером. Если отбросить лирику — я располагаю фактами относительно убийства Квакина, которые заинтересовали прокуратуру города. Завтра я даю показания. И дальше все зависит от следствия и суда. Все. Не буду срывать любимую передачу собственным бенефисом, продолжайте. Если вас заинтересует, зачем я вылез в эфир и все это говорю здесь, а не в той же прокуратуре, я отвечу. Чтобы завтра не струсить. Просто, чтобы не было обратного пути. Вот этот кусок картона — мой партийный билет. Я оставляю его здесь. Я не хочу быть ни в какой партии. Ни первым, ни вторым, ни единственным. Можете меня вычеркнуть. Спасибо, что выслушали.

Я положил партбилет на место, где недавно сидел, отдал микрофон ведущему и пошел по упругому помосту в сторону светящейся надписи «ВЫХОД. EXIT». Тишина сопровождала меня весь короткий путь по студии, первый раз за полтора года я уходил с трибуны в полной, совершенно полной тишине, такой безупречной, что она казалось не просто отсутствием звука, а началом хаоса, близкого и неизбежного, не было даже шума собственных шагов. Может, я оглох? Уже открывая дверь я услышал редкие хлопки, потом чаще и громче, громче, громче и плотнее, волна набирала силу, с верхушки начали срываться пенные барашки, она нагоняла меня… Неужели, опять? Я быстро вышел в коридор и, расталкивая столпившихся там работников и гостей телеканала, выскочил на стоянку. Машина радостно крякнула сигнализацией и спрятала меня в своей утробе, завелась послушно, покатила меня по седеющему городу домой, домой, мимо зеленых светофоров, скорее, туда, где ты всегда нужен. И пьяный, и больной, и беспартийный. Судорожно хотелось курить. Я шарил рукой по соседнему сиденью, открывал «бардачок», лапал карманы… Где, где, где? Разозленный, я прижал машину к обочине в двух кварталах от дома, дернул рычаг стояночного тормоза, оглянул салон и сразу увидел пачку «Мальборо» на резиновом коврике, на полу, упала и валялась там, раздражая меня своей невидимостью, мимо спешили люди, шуршали автомобили, ворота маленькой церкви на другой стороне улицы были распахнуты, я включил СД-проигрователь и вдавил кнопку прикуривателя…

…Я сидел в машине, высунув ноги из двери на бордюр, и курил. В церковь заходили и

выходили женщины в платках, крестясь, кланяясь, при входе и выходе. Пройдя в ворота, они исчезали из поля моего зрения, но внутри они тоже кланялись, крестились, зажигали свечечки, целовали иконы, покупали святую воду в пластиковых бутылках, наливали в принесенные с собой, выбирали в церковной лавке легкие алюминиевые крестики на шнурке, писали бумажки за здравие и упокой. Я не видел этого, но знал, что так и происходит, как и сто лет назад, как вчера, как будет завтра. Внезапно я заплакал. Это произошло так неожиданно, что несколько секунд я не понимал, что плачу, что женщины, выходящие из церкви видят меня, смотрят сочувственно, сигарета в пальцах сломалась, я быстро убрал ноги в машину и захлопнул дверь. Меня бил крупный озноб, горло рвали спазмы, я наклонил голову к коленям, чтобы меня не заметили в лобовое, не затонированное, стекло. Вдруг, захотелось, чтобы люди увидели, как я рыдаю, мне захотелось кричать о своей любви к ним; я не циник, я верю, я несчастен, я с вами, пожалейте меня, я пожалею вас, мы все умрем, я хороший, вы ничего не понимаете, мне стыдно за себя, стыдно за вас, все мишура, Бог есть, жизнь сложна и прекрасна… Я кусал губы и бил кулаком по колену, весь мир уместился у меня в груди и пульсировал там, пытаясь освободиться, голова стала ясная, только одна мысль звенела там на разные голоса… Какая? Если б я знал это сам…

Через пять минут, когда истерика прекратилась, я включил телефон. Первой позвонила Люся.

— Кися, что ты творишь? Зачем ты это сделал? Ты где?

— Через пять минут буду дома, — голос не подвел и звучал уверенно.

— Я жду, любимый. Все нормально? Ты где? Я звоню, звоню…

— Я только телефон включил. Забыл, что выключил перед эфиром… Все хорошо.

— Кися, ты с ума сошел… Зачем ты выступал? Ты такое наговорил…

— Все нормально. Пошли они в жопу… Все, дорогая, буду через пять минут.

— Жду, любимый. Давай скорей… Я волнуюсь.

— Целую. Сейчас буду.

Как только я нажал кнопку «отбой», телефон снова завибрировал. «Андрюха».

— Привет, Серега. Ты чего там? Все нормально?

— Все нормально, Андрюха, все нормально…

— Ты где?

— Возле дома, вы с Люсей одинаковые вопросы задаете, — я улыбнулся.

— Все нормально? Мы тут передачу смотрели… Не, правда, все нормально?

— Да, все замечательно, не переживай…

— Давай я подъеду. Поговорим. Мне кажется, они это так не оставят…

— Да плевать…

— Давай подъеду, — настаивал Андрюха.

У меня внутри разливалось успокоительное тепло, словно я выпил чашку горячего чаю с коньяком и лимоном. Меня окружают люди, надежные как броня. Они меня хранят на этом свете.

— Не переживай. Ничего они не сделают. Машина запущена. Если тронут меня — амбец. Это же не кино. Сейчас они меня охранять будут, как драгоценность. Еще и хвалить будут — вот честный, мол, и принципиальный. Ну, из партии попрут, конечно… Потом… А пока… Еще и рекламу себе сделают. Вырастили такого героя! В жизни не так все плоско. Не возможно после такого эфира взять и завалить человека. Тупо взять и завалить. Это же двадцать первый век…

— Серый, я так не считаю. Тебе, конечно, виднее. Но лучше тебе уехать на время.

— Да все будет окей. Тронуть меня — это подписаться под своей виновностью. Говорю же — беречь будут. Я никогда бы не пошел на такой риск. Я их слишком хорошо изучил — поэтому спокоен. Андрюха, послушай… То, что случилось с Саней — не повторится. Слишком громкое дело получилось. Все что они могут сделать — это повернуться ко мне жопой. Ну, я их опередил в этом. Их поворот я уже не увижу…

— Серый, ты где находишься? Я сейчас подъеду… Все ты хорошо говоришь, но не убедительно. Мне кажется, это не игрушки…

— Андрюха, я когда-то ошибался? Ну скажи. Ошибался? Вот так, по крупному? У меня же нюх на опасность… Я не рискую, ты же знаешь… Я слишком себя люблю. И работу, и жену, и родителей, и тебя, и Саню любил… Я хочу жить. Но сукой быть не хочу. В конце концов, ну что они сделают? Позвонят по телефону и вызовут киллеров? Это дикость. Абсурд… Я слишком незначительная фигура, чтобы пачкаться. Обидно про себя такое говорить — но, это правда. Слишком много хлопот, чтобы меня убрать. Легче пакостей наделать мелких, жизнь испортить, чтобы я от своих слов отказался. Или подкупить. Но убирать… Бред… Ниндзя ждут звонка, чтобы ликвидировать какого там Сережу, это все не за пять минут делается… Не Япония с якудзами у нас, и не Сицилия… Не смеши, Андрюха..

— Заметь, слово «убрать» ты первый произнес… Значит, думал об этом… Ты где сейчас? Я, все же, подъеду…

— Вот заладил: «где, да где»! В машине сижу, курю… И с тобой разговариваю… Завтра обедать пойдем — подробности расскажу. Все это херня, брат. Правда, я не совсем представляю, что потом будет… Как все развернется, и всё такое… Но сейчас бояться нечего. Я же ничего конкретного не сказал… Ну, «подозреваю», ну, «так не оставлю»… Ну, «факты имеются»…

Я затянулся сигаретой, наполняя легкие сладким дымом. На улице быстро серело, лобовое стекло машины заискрилось мелкими дождевыми каплями. Вселенная свернулась калачиком в теплом салоне «десятки», как и несколько дней назад, когда мы с Андрюхой возвращались из Севастополя в такой же серый и плакучий вечер. Сознание сделало огромную петлю вокруг земного шара, похорон, партосбрания, Свято-Успенского монастыря и, вернулось в место старта.

— А то, что в прокуратуру ходил, правда?

Дождь, начинавший моросить, прекратился. Я не стал даже включать «дворники» и мелкие капли на лобовом стекле искрились, попадая в свет встречных машин, фонарей и светофоров.

Кто-то умер, родился или женился. Произошла масса трагических и радостных событий, так и не потрясших основ мира.

— Серега, ты меня слышишь?

«…Это ничего, зум-зум-зум-зум-зум-зум-зум…» — неслось из динамиков.

— Да, да… Что ты спросил? Я музыку включил… Не все услышал… Повтори.

— Ты в прокуратуру ходил?

«…Боже мой, в какой дыре живет мое племя. Глубоко под водой, где лицом к лицу не видно в упор…»

— Хммм. Завтра расскажу. Андрюха, давай доберусь домой и перезвоню… Люся ждет там, волнуется… Подожди секунду, какой-то придурок в окно стучится… Не отключайся… Что? Нет сигарет… Вали отсюда! Я сказал — НЕТ! Вот уёбок… Отойди от машины!

«…Извиняйте дядьку, если что-то случилось, о чем уже давно было спето… это потому, что — зум-зум-зум-зум-зум-зум-зум…»

— Это я не тебе, Андрюха! Придурок какой-то в машину лезет… Пьянь… Я сказал — отойди от машины! Блин, достал… Сейчас я тебе дам сигарету, сука…