31 августа 2000 года, четверг
Она вовсе этого не хотела. Выход из дома она откладывала, сколько могла. Дальше тянуть было неприлично. Ребята собирались у Гофманов в шесть. Часы разменяли уже восьмой. Маша вздохнула почти обреченно и покинула свое убежище. Идти до дома Гофманов было минут пять, не больше. Поэтому она выбрала обходной путь.
Она не знала практически никого из тех, с кем предстояло сейчас встречаться, но уже заранее большого «энтузазизма» не испытывала. Что ее должно ожидать, она легко могла проинтуичить, опираясь на ощущения от той единственной вечеринки, на которую она нарвалась полтора месяца назад, едва появившись в новой школе.
Что-то илистое, склизкое, топкое, отпугивающее отложилось осадком на мелководье памяти от той первой встречи с новой действительностью, и вступать снова в подобную болотину отнюдь не хотелось. Она еще не забыла, как встретила тогда ее в дверях самоуверенная смелонакрашенная девица:
– Гарик, ты кого привел? Ты кто?
От постановки вопроса она растерялась:
– Человек.
– Вижу, что не обезьяна, – критическим взглядом охватывая гостью, процедила хозяйка квартиры, но не посторонилась.
– Ну что ты начинаешь, Зинка? Впусти вначале, – вступился за спутницу Игорь Логинов, который и притащил ее сюда. Он отодвинул плечом Зинку, расчищая дорогу. – Эту красотку зовут Маша. Как там дальше по родословной, еще не знаю, мы с ней знакомы пятнадцать минут.
– Барышева, – назвалась Маша.
– Во. Ольга Николаевна сказала, что Маша будет учиться с нами в одиннадцатом.
– Ни фига себе! Кто ж ее принял в нашу богадельню? Когда Славку с Грибом выгоняли, говорили, что у нас перебор с народонаселением для выпускного класса. Видать, по большому блату.
– Для улучшения породы, – пояснил Гарик. – Она на золотую медаль тянет.
– Почем нынче золотые медали? – ехидно поинтересовалась Зинка.
– Отстань от девочки. Она под моей личной опекой, – пригрозил Гарик и провел Машу внутрь. – Не обращай внимания. Это Зинка Савельева. Она вообще прикольная.
Из тех, кто тусовался тогда у Зинки, кроме самой хозяйки и Гарика, Маша больше почти никого даже и не запомнила. Да, был еще ухлестывавший за Зинкой крупный увалень по имени Денис, но охотно откликавшийся и просто на Дыню. Хотя и мальчишек, и девчонок было человек десять, но в памяти они слились в нечто однообразно серое в мелкую крапинку. Однако различать людей по крапинкам дело не вполне благодарное и мало развлекательное, когда ты не знаешь твердо даже, как кого зовут.
В гостиной было душно и как-то затхло. Воздух был пропитан жарой, пивным паревом, потом и скукой. Даже появление новенькой не вывело компанию из расплавленного состояния. Дышать было нечем еще и от ядовитого ленивого дыма, хотя курил лишь Дыня – парень, чьей головой вполне можно было играть в регби, Зинка, да еще две девчонки в одинаковых мини с одинаково обесцвеченными волосами мусолили сигареты, сосредоточенно стряхивая пепел в пластиковый стакан.
Маша закашлялась и вышла из комнаты.
– Слушай, у тебя деньги есть? – подошла к ней Зинка.
– В каком смысле?
– В смысле мани. Мне сейчас позарез нужны три тысячи. Взаймы.
Маша нашла свою миниатюрную сумку, аккуратно отложенную подальше от общей свалки, и вытащила тощий кошелек.
– Полторы. Все, чем богата.
– Ладно, давай. Полторы еще будешь должна. – Зинка взяла деньги. – Шутка. На днях отдам.
Последние слова прозвучали формально, и Маша успела пожалеть, что захватила с собой все свои накопления.
– Ну, как тебе? – подошел сзади Гарик.
– Никак. Я же здесь никого не знаю, – это было самое дипломатичное, что она смогла подобрать.
– Вообще-то они – так себе, – понял Гарик. – Нудные. Но надо поддерживать отношения со всеми.
– Зачем надо?
– Для удержания авторитета.
– А авторитет – это что, самоцель?
– Авторитет – это средство для достижения цели.
– А цель-то в чем?
– Ну, не умничай, а… – Гарик поспешил сменить тему: – Ты в карты играешь? Не бойся, не на деньги.
Маша неопределенно пожала плечами:
– Я не боюсь. Денег все равно уже нет.
– На раздевание. Хочу этих вареных пельменей вилкой потыкать. Кажется, они уже готовы.
– Мне не жарко. А тебе что, так нравится демонстрировать стриптиз перед своей же публикой?
– Да ладно тебе. Я никогда не проигрываю. А над лохами посмеяться – дело святое.
Маша попыталась, сколько смогла, отсидеться в соседней, явно Зинки-ной, спальне, листая нехитрый книжный минимум, но представленного набора надолго не хватило. Когда ей пришлось вернуться в гостиную, атмосфера там уже ничем не напоминала сонное царство. Дыня, сняв с себя грязный носок, подвешивал его к близнецу, украшавшему люстру. Зинка, потерявшая к этому моменту блузку, пыталась выгнать из-за общего стола свою тринадцатилетнюю сестру Катьку, на которой оставалась лишь последняя необходимая деталь туалета. Та сопротивлялась чуть не плача и вопила, что все сейчас отыграет. Увидев Машу, Зинка закричала:
– Машка, давай сюда! Вместо моей Катьки.
Гарик, нацепивший на себя половину дамского гардероба, посмеивался, покачиваясь на стуле. На ком-то из ребят сохранилось немногим больше, чем на Катерине. Дыня ухватил проходящую мимо Машу за руку и потянул к столу:
– Подгребай смелее. Ей-бо, не обидим.
– Я сейчас. Мне на одну минутку, – она вырвалась из клещеруких объятий и выскользнула в прихожую.
Завладев своей косметичкой, Маша беззвучно, воровски приоткрыла входную дверь и бросилась на улицу.
Даже искусственно растянутая дорога заканчивается раньше, чем приходит осознание неотвратимости финиша. Не слишком разгулявшиеся воспоминания оборвались прямо у подъезда восьмиэтажки. Новых положительных ожиданий они почему-то не породили. Вспыхнула последняя надежда – кодовый замок подъезда, но и тут ее ждал облом: входная дверь была не заперта. Маша еще помедлила, прежде чем войти…
Что-то звучно шлепнулось об асфальт в паре шагов от нее. Маша подняла кожаную стоптанную тапочку без задника и прочертила взглядом возможную траекторию ее перелета. Вверху между третьим и четвертым этажами на линии балконов раскачивались чьи-то пятки. Запрокинув голову, Маша попятилась от подъезда и теперь смогла увидеть мальчишку, ухватившегося за нижнюю перекладину перил. Он то оказывался весь снаружи, то исчезал за плоскостью балконной этажерки. При очередном качке руки его разжались, и он с каким-то металлическим бряцаньем провалился во чрево третьего этажа. Сверху разнеслись по завечеревшему двору аплодисменты и одобрительные вопли. Последние были адресованы, по-видимому, и Маше, так как среди зрителей она различила Гарика, размахивавшего приветственно руками явно ей за неимением поблизости другого объекта.
Маша, наконец, нырнула в подъезд и, не дожидаясь кабины единственного лифта, залипшего на четвертом, пешим ходом одолев пару этажей, оказалась на третьем. Сверху доносились взбудораженные звуки разборок, забивающихся в лифтовую душегубку, которая упрямо отказывалась закрывать двери, оправдываясь перегрузкой. Несмотря на всего лишь два лестничных пролета, которые отделяли спорящих от конечной цели путешествия, никто не хотел признать себя лишним в этой давиловке. Маша вытащила из кармана скомканный листок. Все совпадало с бумажным описанием. Она протянула руку к пуговице звонка, но дверь продавилась вглубь квартиры чуть раньше, чем колокольчиковый перезвон побудил ее к этому действию. Мальчишка, чьи пятки сверкали только что в межэтажье, взъерошенный и слегка прихрамывающий, радушно улыбался ей, приглашая в освещенный грот прихожей.
– Привет. Ты – Маша Питерская?
– Ну вот, уже окрестили. Вообще-то я Маша Барышева, – она подала ему свой трофей.
Прочувственно высокосветски склонив голову, он двумя руками пожал протянутую ему тапочку:
– Весьма, весьма приятно. Разрешите представиться: Евгений. Мартов. Простолюдины называют Женей.
– Что у вас здесь происходит? Соревнования по прыжкам с высоты?
– Типа того. Полезли на крышу провожать закат и захлопнули дверь. Хорошо, сосед-добряк сверху запустил.
– Нет, правда: тебе что, жить надоело?
– Это только одна из возможных версий.
– Или ты сумасшедший?
– Это всего лишь вторая. Обе мимо.
– А какая же третья?
– Не интересно делать то же, что и все. Если бы все каждый день лазили через балконы, я бы ждал, пока откроют дверь.
В этот момент лифт, пошедший с ребятами на компромисс, привез хоть и не всех, но шестерых, вместо четырех законных пассажиров. В этой первой партии был Гарик. Обхватив Машу за плечи, он провернул ее на триста шестьдесят, объявляя:
– Представляю: это моя Машка. Правда, высший класс?
– Положь, где взял.
Парень квадратного сечения легко оттеснил Гарика от эпицентра внимания и, подхватив Машу под локотки, практически занес в просторную гостиную.
– Но-но, Громила. Здесь тебе не тут. Девочку руками не трогать. Видишь, какая хрупкая. Не дай бог что сломаешь. Будешь мне все по описи сдавать. Я отвечаю за сохранность этого редкого экземпляра.
Рядом с тем, кого он назвал Громилой, Игорь, который не страдал ни задержкой роста, ни недостатком мышечной массы, воспринимался Шварценеггером на фоне Кинг-Конга.
Наконец на попутном лифте прибыла последняя группа любителей ярких природных явлений. Среди них была Наташа Гофман, которая, не без лоббирования классной, собственно, и пригласила Машу к себе на последнюю вечеринку последнего лета детства. Громила на поверку оказался Сашкой Гофманом и по совместительству родным братом Наташи. Саму ее, конечно, нельзя было назвать мелкой, но с братом она не шла ни в какое сравнение. Между тем влияние ее на Сашку было столь безгранично, что это, зачастую, оставалось единственным способом привести лениватого Громилу в рабочее состояние или, напротив, отключить на неопределенное время в момент агрессивной активности. Последнее случалось исключительно редко: Сашка являлся счастливым обладателем сразу двух прозвищ, но второе – Тюфяк – использовалось в исключительных случаях и предпочтительно, дабы не рисковать жизнью, за глаза.
Девчонка с короткой мальчишеской стрижкой, вошедшая в квартиру последней, направилась сразу к Женьке:
– Монмартик, ты жив, невредим?
– Жив, Надька, но, кажется, вредим. Капканов везде понаставили.
Женька без тени вины посмотрел на хозяйку дома:
– Наташка! Я вам там какую-то кастрюлю с супом перевернул.
– Ну, молодец, Монмартик! Родители только в среду приедут. Я, главное, на полчаса из холодильника выставила, чтобы арбуз охладить. Будешь приходить нас с Сашкой кормить.
– Громилу прокормишь, как же. «Вискас» ему купишь – пусть ни в чем себе не отказывает. Скажи лучше, как убрать.
– Идем, – вклинилась Надя. – Я помогу.
Маша и не поняла, как ее затянуло в водоворот всеобщей гульбы. Прошло минут двадцать, а Маша уже идентифицировала и могла различать всех участников вечеринки. Из тех, кого она встречала у Зинки, здесь не нашлось никого, кроме, разумеется, Гарика. Она насчитала семерых ребят, и еще пятерых девчонок, не считая ее саму. Маша могла пока нечетко запомнить или даже не знать чьи-то фамилии, но уже ни за что не спутала бы куколкообразную утонченную Леночку с «железной леди» – Ингой или со смешливой круглолицей Олькой Бертеньевой. Про Олю Маше сразу поведали почему-то под страшным секретом, о котором в курсе был весь класс, что директриса школы – ее крестная. С мальчишками оказалось сложнее. Они из кожи вон лезли, представляя Маше друг друга, зачастую так замысловато, что отличать правду от мелких подколок для нового человека было мучительно. Больше других изощрялся Сергей Дьяченко, в миру просто Дик, рекламируя второго Сергея, ржавоволосого нагловатого парнишку с острым языком и с одной педалью газа без тормозов.
– Нет, ты не уходи от ответа. Расскажи Маше Питерской, что ты прямой потомок небезызвестного чеховского героя. Маша, ты слышала, кто такой Чехов?
– Врач, экспериментировавший на приматах и написавший труд «Вишневый зад», – стал наводить рыжеватый.
– А ты не подсказывай, не на уроке. «Лошадиную фамилию» читала? Так это как раз о прапрадедушке нашего Сержа.
– Сергей Овсов? – догадалась Маша.
– Не, прямолинейно мыслишь – Сергей Лошадинов. Честно. Подтверди, Серж.
– Торжественно подтверждаю. Достали они меня с фамилией. Как кончу школу, женюсь на нашей классной, непременно сменю фамилию… – Он стряхнул руку Дика со своего плеча и удалился на помощь Монмартику и Наде.
– А это наш «сын полка», – не унимался Дик, отловивший совсем юное создание. – Максимка, сколько будет два плюс два умножить на два?
– Шесть.
– Вот, я же и говорю: вундеркинд. Маш, давай что-нибудь покруче. Какое-нибудь двузначное число возведи в куб. Возьми калькулятор.
– Ну, пятьдесят четыре тысячи восемьсот семьдесят два. И что теперь?
– Тридцать восемь – корень третьей степени, правильно? – задумавшись на пару секунд, выпалил Максимка. – Да, ладно, это легкотня, давай пятую степень.
– Разрядов не хватит, – засомневалась Маша. – Нет, ничего. – И она показала экран: 2 535 525 376.
– Корень пятой степени – семьдесят шесть, – отрапортовал вундеркинд. Это у него заняло не многим больше времени.
– Что я тебе обещал! – с искренним восхищением зааплодировал Дик, как если бы в этом шоу была его заслуга. – Чудеса дрессировки.
С балкона появился Монмартик с покорно обвисшей в его руках грязной тряпкой. Дик перехватил его на полпути в ванную:
– А вот и наша очередная знаменитость – Евгений Монмартик. А чем он знаменит? Ты летом в Тель-Авиве какую премию получил? Третью? Слушай, а тебе деньги заплатили?
– Дик, закрой фонтан. Мы уже знакомы без твоих клоунад. На, иди, выжми Громиле в кастрюлю на обед, – и Женька попытался всучить Дику источающее запах щей орудие мокрой уборки.
Тот в ужасе шарахнулся от такого предложения и предпочел раствориться в воздухе.
Заиграла поставленная рукой Гарика медленная, как плеск морского прибоя, ненавязчивая музыка. Леночка, не дожидаясь приглашения, обвила шею возвышавшегося над ней Вадика, и их лодка отчалила от пристани, покачиваясь на волнах. Гарик отвернулся от музыкального «Филипса», когда уже двое, Громила и Дик, одновременно направились к креслу, в котором уютно устроилась Маша. Гарик подскочил первым и протянул Маше руку.
– Гражданин, вас здесь не стояло, – возмутился Дик, а Громила попробовал попросту отнести конкурента в дальний угол. В попытке обрести свободу Гарик добился лишь того, что, запутавшись в четырех ногах, Громила споткнулся, и оба грохнулись на пол, едва не снеся идиллическую парочку, проплывавшую мимо с закрытыми глазами.
Маше не доставляло удовольствия это повышенное внимание ребят, хотя ей казалось, что она его ничем не провоцирует. Она отметила напряженные, если не враждебные всполохи из-под ресниц Ольки, да и прочие девчонки начинали уже разговаривать с ней сквозь зубы. И соперничество мальчишек, и зарождающаяся ревность сверстниц были ей нужны сейчас менее всего. Поэтому когда возникший в дверях гостиной Женька провозгласил: «Барышева! На выход. Вас к телефону, мадмуазель!» – она искренне обрадовалась естественному разрешению ситуации.
Маша не без облегчения покинула свое гнездышко и гордо прошествовала через брешь в стене раздавшихся перед ней ребят. В дверях все еще вратарил Женька. Когда она попыталась просочиться и сквозь него, тот, легко перехватив Машу правой рукой за талию, закружил ее в музыкальном водовороте, игнорируя взгляды ошалевших от такой наглости мальчишек. Машка тоже не поняла, как она могла купиться на такую элементарную провокацию: кто мог ей звонить сюда, если даже она сама понятия не имела, какой у Гофманов телефонный номер? Через пару минут страсти улеглись. Кавалеры перераспределили оставшихся на свободе дам, за исключением мелкого Максимки, подчеркивавшего свою безучастность к происходящему. Только самая миниатюрная Леночка соответствовала ему по росту, но Леночка была ангажирована Вадиком на все танцы подряд. Даже Лошадинов (партийная кличка Лошак) неуклюже переминался с ноги на ногу, по-пионерски выставив руки и вцепившись Инге в бока.
Маша скользила, едва касаясь глади паркета, положив правую ладонь на плечо Монмартику, а Женька, обвив ее перетянутую кожаным ремешком тонюсенькую талию одной рукой (этого было вполне достаточно) и заложив вторую руку себе за спину, вел ее, время от времени налетая на толкущиеся в тесноте домашней танцплощадки пары.
– Ты классно танцуешь. Я не слишком умелый кавалер, но с тобой ощущаю себя на балу в дворянском собрании в начале девятнадцатого века. Ты где-то училась так танцевать?
– Мама хотела, чтобы я стала балериной. Но папа перевел меня в математическую школу из балетной. Он заботится о моем будущем, а мы с мамой ничего в этом не смыслим. – Маша усмехнулась. – В нашей семье всегда все решает папа.
– Мне кажется, что ты не касаешься пола. Я боюсь не удержать тебя, боюсь, что ты вспорхнешь к потолку и собьешь люстру.
– Знаешь, что-то такое со мной уже было. Я вальсировала в огромном дворцовом зале с высоченным потолком, заплетенными лианами орхидей с вычурными бордовыми цветами. И в какой-то момент почувствовала, что мне так же просто скользить по воздуху, как по сверкающим мраморным плитам. И кружась в вихре Штрауса, я поднялась над танцующими парами, но люстры не сбивала, а сорвала цветок из-под купола и закрепила в волосах. И я поняла, что всегда умела летать, но никогда не могла поверить в себя, боялась попробовать. А полететь можно, только абсолютно уверившись, иначе разобьешься, как все. А потом музыка стала стихать, она просачивалась через полуприкрытые окна в сад и там растворялась в вечернем небе и умирала, и мне пришлось спуститься на пол.
– Ты была одна?
– Я не помню. Наверное. Никто из наших мальчишек не танцует вальс.
– Из наших тоже. Даже я.
– Жаль. Мне кажется, ты не безнадежен.
– Хорошо, я запомнил. Так чем закончилась твоя история?
– Я решила, что мне все только приснилось.
– Для сна это слишком невероятно.
– Да? Понимаешь, я уже готова была поверить, что это все сон, но цветок бордовой орхидеи… Он так и остался заплетенным в прическу.
Женя посмотрел на нее как-то странно, словно увидел впервые только сейчас. Маша почему-то смутилась от его взгляда и спрятала глаза. Потом вспыхнула:
– Да, меня же к телефону…
И она выпорхнула из Женькиных объятий прямо в распахнутую дверь, мимо которой они как раз пролетали. Пусть не думает, что ему все можно.
Женька, оставшись без партнерши, отошел к окну и, усевшись на подоконник, больше за весь вечер не пытался ее приглашать.
Потом она танцевала с Гариком, и с Диком, и с Громилой, и снова с Гариком… Громила держал ее в своих ладонищах нежно, как Дюймовочку, видно, слова Гарика о хрупкости «этого редкого экземпляра» возымели свое действие. Дик слишком усердно следил, чтобы не коснуться ее лишний раз, а Игорь балагурил без умолку все танцы напролет, и так как-то само собой получилось, что провожать ее до дома отправился именно он. Маша ни разу не вспомнила, что всего несколько часов назад она с тяжелым чувством неотвратимой повинности плелась сюда по этой самой дороге. Теперь они шли по тому же точно обходному маршруту, и вновь он оказывалась короче, чем ему следовало быть. Гарик был совсем не такой, как на той первой вечеринке у Зинки. С ним она ощущала себя легко и беззаботно, будто они были старыми и добрыми друзьями, и Маша на какое-то время забыла все свои обещания и клятвы и опомнилась, когда Гарик без особо изощренных усилий уже добился от нее уговора на воскресную экскурсию по Москве через неделю, забронировав за собой место единственного гида и сопровождающего.
Она вспомнила все, лишь когда Гарик ушел, распрощавшись с ней у ее подъезда, но было уже поздно.
1-7 сентября, пятница-четверг
Она твердо решила, что должна пресечь это соревнование мальчишек за ее внимание. Маша искренне старалась быть одинаково холодна со всеми без разбору, но реально это только подогревало страсти в 11 «В». Те школьные романы, которые должны были завязаться к одиннадцатому классу, уже были, как правило, перепробованы и либо к настоящему моменту успели наскучить и развязаться, либо только ждали подходящего для этого случая. Появление новенькой в классе, где с девчонками по причине математичности школы было по жизни туго, стало замечательным поводом для пересмотра прежних привязанностей. В оправдание ребят можно было только отнести тот факт, что новенькая подвернулась идеально подходящая для разжигания юношеских чувств неоперившихся Ромео. Во-первых, она была выше всех одноклассниц и при этом ухитрилась иметь фигурку «ферзевую», как выразился Гарик, подразумевая, по-видимому, ее осиную талию – «соплей перешибешь», как определила Зинка. В принципе, уже этого должно было стать вполне достаточным, но, на беду, дело (тело) этим не ограничивалось. К безусловно приятному, может, чуть зауженному личику придавались большущие черные глаза и, чтобы добить окончательно, толстенная тугая черная же коса, не знавшая в своей жизни ножниц. «Отпад» – характеристика была дана Громилой, а с ним редко кто спорил.
Можно ли обвинять Машу, что она не в силах была здесь что-либо сделать? И уж совсем бесполезно требовать от мальчишек невнимания к таким нетривиальным явлениям в жизни класса. С тем же успехом можно бороться с весной, которая морочит голову поэтам и художникам. Правда, пока на город упрямо надвигалась осень, но в шестнадцать лет весна не покидает души двенадцать месяцев в году.
Никто из сражавшихся – ни Гарик, ни Громила и Дик – не желал признавать себя побежденным до тех пор, пока Маша не объявила свой выбор. И в этот момент, совсем некстати, в состязание вмешался Лев Грановский, не входивший ни в одну из классных группировок и державшийся особняком, оправдывая прозвище Графа. Всем было известно, что его отец какая-то шишка. Какая именно, никто точно не знал, но тем не менее с ним предпочитали не связываться. Воспользовавшись тем, что после высылки Гриба из школы второе место за его партой осталось вакантным, Граф попытался усадить к себе новенькую.
– Граф, это место мемориально. Маша здесь сидеть не будет, – попробовал наложить свое вето Гарик.
– Какая трогательная забота о памятных местах. Только с каких это пор ты успел стать поклонником Гриба? Ты ведь называл его музыку сливом воды в унитазе, пропущенным через усилители.
Все время перетягивания каната Маша стояла посреди класса, держа в руках набитый школьным реквизитом новенький пластиковый кейс деловой дамы. Ситуация раскручивалась и грозила не ограничиться формой словесной перепалки. Громила уже предложил Графу выйти и решить этот вопрос по-мужски в туалете, но здесь в самый разгар разборка была недемократично прервана. Никто из дискутирующих не заметил, в какой момент в кабинете материализовалась классная, Ольга Николаевна – Мама-Оля (редкому школьному учителю удается сохранить в ученической среде девичье имя-отчество, а это прозвище было далеко не самое обидное).
– Дьяченко, кочевник ты наш. Вернись-ка, дорогой, на свое прежнее место.
Дик, только что сменивший район предыдущей дислокации за одной партой с Монмартиком на вакантную половину возле Инги, недовольно загундосил:
– Но, Ольга Николаевна…
– Ты хочешь сказать, что не уступишь место даме?
Дик, второй раз обиженный за первый еще не начавшийся учебный день, сгреб со стола ручки, но демонстративно отправился в расположение Графа, проигнорировав Женьку, убравшего с соседнего с собой стула сумку. С утра Монмартик успел высказать другу свое «фи» по поводу безнравственности ухаживания за двумя девчонками одновременно, за что поплатился разрывом дипломатических отношений.
В результате Маша обрела свое место возле Инги, и это послужило началом координат для их будущей дружбы.
Дик, честно вытерпев с Графом два урока, перебрался обратно к Монмартику. Он не был способен на длительное ношение в себе обид. Женька же, как он считал, был прав лишь отчасти. Скоропостижный роман «Дик + Инга» увядал весь конец десятого класса, как любой однополюсный роман, в котором один обожает, а второй (вторая) позволяет себя обожать. Может быть, поэтому Дик так легко перенацелил свои всегда возвышенные чувства, а Инга так же легко его отпустила. Все это не только не омрачило сближение двух девчонок, но где-то даже сыграло в пользу их союза, если не совсем уж против Дика, то, во всяком случае, не за.
Маша больше всего напоминала сама себе дикую кошку, вцепившуюся когтями в ветку дерева, под которой выясняет между собой отношения свора бродячих псов. Каждый из них жаждет оказаться ближе других к цели, когда намеченная жертва не выдержит и рискнет спрыгнуть на землю. Маша в тысячный раз поклялась себе лучше умереть с голоду, но с дерева не слезать.
Сентябрь дал старт последнему заезду. Рыкнув моторами и от усердия пробуксовав на забытых за лето формулах, правилах или законах, развернулась финальная гонка. Начиналась учеба. Маша сказала себе, что на этот год у нее есть цель. К финишу она должна прийти первой. Никакой любви ей на фиг не надо. Сыта она этой любовью. Накушалась. Доучиться последний год без приключений. Одних занятий и подготовки в универ хватит, чтобы забить себе голову, на остальное просто времени не достанет. В старой, питерской школе, где право называться первой ученицей было завоевано десятилетней каторгой-марафоном, уже позволительно было никому больше ничего не доказывать. Каждый учитель понимал: девочка идет на медаль – зачем вставать на пути. В новой, московской все еще было неопределенно, невнятно. Все приходилось начинать с самого начала, а одиннадцатый – это тебе не первый и даже не десятый. Один досадный промах – и ты сошла с дистанции на последнем километре.
Класс здесь был принципиально сильнее, чем ее прежний. Там тоже была физмат школа. Но этих ребят набирали спецприемом в восьмой. Конкурс – круче, чем в МГИМО. В восьмой пришло сорок шесть необстрелянных новобранцев. До победного одиннадцатого дожило тридцать два. Зато этих, оставшихся в живых на контрольных и экзаменах, теперь «ничем, кроме напалма, не возьмешь», как выражался физрук Кол Колыч – отставной капитан второго ранга («второго сорта»), бродивший в своей морской форме по школе. Маша с ходу попала в спецназ. На этом фоне она уже вовсе не так блистала, как привыкла. Она поняла, что ничего не понимает в матане и информатике. Класс ушел не то чтобы далеко вперед, но куда-то вбок. Она должна была не только догнать – ей предстояло всех сделать. Честолюбие было задето, и Маша приняла вызов. Трудности с учебой заполнили ту пустоту, от которой она изнывала все лето в Москве. Теперь она на скуку не жаловалась.
После занятий Машу задержала классная. Ольга Николаевна собирала разведданные и заносила их в журнал и свое личное досье на подопечных: телефоны, адреса, явки, пароли… Машка давала показания с полчаса. Инга терпеливо подпирала тяжелую умную голову ладонями – ждала ее, чтобы возвращаться из школы вместе. Их дома росли друг напротив друга, и девчонки, встречаясь поутру по дороге в школу, могли спорить, кто кого пересидел вчера за задачами, апеллируя к не гаснувшим в ночной глубине окнам.
Народ расползся по своим домашним норам. Девчонки вышли на школьный двор. Откуда возле них возник Граф, никто не понял. Он пристроился со стороны Маши, но подружки продолжали щебетать, игнорируя присутствие третьего. Граф чуть отстал. И тут на Машин кейс сзади обрушился удар такой сокрушительной силы, что, держи она его покрепче, или ручка осталась бы у нее в руке, или рука ее растянулась бы до земли. В их школе такие шутки ребята переросли в классе восьмом-девятом. Эти, видимо, были с запоздалым развитием.
Инга обернулась, готовая выпустить свой раздвоенный змеиный язык, но Маша, сжав ее локоть, прошептала на ухо:
– Не замечаем. Сам выбил – сам притащит.
Они завернули за угол школы, где две обесцвеченные девчонки из Зинкиной компании курили, время от времени выглядывая, не идет ли кто из учителей. Инга под руку с Машей, холодно качнув головой, прошествовала мимо. Следом на почтительном расстоянии за ними плелся Граф с дамским кейсом в руке. Когда он поравнялся с курилками, те прыснули со смеху.
Маша с Ингой успели дойти до метро, а Граф все не нагонял их.
– А что, если не принесет, – беспокоилась Инга, пытаясь по-шпионски оглянуться и определить, идет ли «хвост».
Маша всякий раз одергивала ее:
– Держи характер. Принесет. Никуда не денется.
Они спустились вниз. Граф подошел, когда уже поезд наезжал на платформу:
– На. Дальше сама. Мне в другую сторону.
– Спасибо, что поднес. До свидания, Лева.
Руку она, наверное, все же немного потянула. Пластиковый кейс был небольшой, но тяжелый, и тащить его было неудобно.
Дома Маша выложила свою ношу на письменный стол. Слава богу, нигде не треснул. Она раскрыла замки и откинула крышку. На ложе из учебников и тетрадей отдыхал натуральный красный кирпич.
Маша наклонилась над раковиной в школьном туалете и, зажмурив веки, брызгала в лицо холодной водой, приводя себя в чувства. Вчера (собственно, сегодня) она заснула в начале третьего: закопалась в информатике, застряв с языком Ассемблер, на котором уже сегодня надо было писать программы, а она только-только добыла справочник и учебник. Весь первый урок предательски слипались глаза. От холодных брызг по телу пробегала дрожь, зато сонливость отступала. Она попыталась распрямиться, но свисающая коса, за что-то зацепившись, застряла. Маша попробовала высвободить на ощупь волосы и наткнулась на чью-то ногу, прижавшую косу к умывальнику.
– Ой, девочки, осторожно. Здесь моя коса.
Маша заставила себя разлепить глаза и разглядела, как Зинка выставляет мелкую девчушку класса из седьмого, красившую глаза перед зеркалом, вон из туалета и зачем-то подпирает дверь изнутри шваброй. Не поднимая головы, Маша могла увидеть совсем немного, но в девице, прижавшей ногой ее волосы, она опознала одну из вчерашних куривших на улице одноклассниц. Она хотела отстранить ее, но в этот момент кто-то крепко схватил ее сзади за руки.
– Девчонки! Вы что?! – Маша еще не испугалась, потому что не могла понять, что происходит.
Зинка развернулась к Маше:
– Ты, потаскуха питерская, эти штучки здесь брось. А то покатишь живо назад, откуда ты такая шустрая прибыла. Тут только наши мальчики. Твоими здесь и не пахло. Если так жеребца хочется, вон можешь Лошака захомутать. Разрешаю. Хорошо поняла?
– Не собираюсь понимать, – Маша дернулась, но только вскрикнула невольно от боли: сделать ничего не смогла.
– Ну, придется тогда глупенькую поучить уму-разуму. Девочки, обратим беспутную в монашки. Пусть замаливает грехи.
Что-то сверкнуло в руке у Зинки, и Маша скорее догадалась, чем разглядела – ножницы.
– Посмотрим, кто теперь на тебя позарится…
В этот момент кто-то попытался попасть в туалет. Швабра устояла.
Зинка на какое-то время застыла, задавая паузу, но, успокоившись, вновь повернулась к Маше и подошла вплотную. Та, что держала ее сзади за руки, до боли стиснула Маше запястья. Она рванулась, уже не обращая внимания ни на рвущиеся в корнях волосы, ни на вздернутые вверх выкрученные руки, но только еще отчетливее ощутила свое бессилие.
Удар, потрясший дверь, отбросил переломившуюся пополам швабру. Ручка ударилась о кафель, и плитка с дребезгом посыпалась на пол. Маша почувствовала, что ее уже никто не удерживает, и выпрямилась, хватаясь руками за затылок. Надя Гаврилина смотрела на Зинку в упор:
– Вы чего здесь заперлись? Что у вас тут происходит?
– Все в порядке, Гаврош, – обращаясь к Надьке, Зинка старалась продемонстрировать уверенность, которой на самом деле в этот момент ей явно недоставало. – Ты свободна. Мы сами разберемся.
Ножницы из рук Зинки уже исчезли, но две белокурые девицы по-прежнему перегораживали Маше дорогу к выходу.
– Что еще за разборки? – Надюха явно не собиралась уходить. – Зинка, ты мне не нравишься.
– Все путем. Новенькой девочке надо кое-что объяснить. Прописка у нас. Не лезь, Гаврош. Мы ведь ваших не трогаем.
Надька решительно взяла Машу за руку и потянула к себе:
– Барышева тоже наша! Заруби себе на носу, Зинка. И не дай бог, я вас еще хоть раз с чем-то таким застукаю…
В это время в туалетную комнату вошла Инга.
– Забери ее, – Надя передала ей Машу.
Химические блондинки расступились, и Маша с Ингой выскочили в коридор, налетев на Маму-Олю. Ольга Николаевна проводила взглядом убегающих девчонок и зашла в туалет, прикрывая за собой дверь.
Маша бросилась на лестницу и рванула вверх, едва не снеся Лошака, и, только упершись в пятый этаж, забилась в угол, зажав, чтобы не разреветься, рот. Инга подбежала сзади и стала гладить по и без того болевшей голове:
– Ты чего, Машенька? Что случилось?
– Отстаньте вы все от меня! Никого не хочу видеть. Никто мне не нужен и ничего мне от вас не нужно. Ноги моей больше не будет в вашей школе. Оставьте меня все в покое, наконец.
Сережка Лошадинов, отстранив аккуратно Ингу, повернул Машу к себе и тихонько прижал к своему плечу:
– Поплакай – так лучше. Ты не бойся – поплакай. А тебя в обиду здесь никто не даст. Мы своих не бросаем.
Машка уткнулась ему в пиджак и заревела.
В этот день после окончания всех уроков Мама-Оля остановила задавленную, ощетинившуюся Машу.
– Маша, никого не бойся. Главное, не позволяй себя запугать. Инга и ее команда тебя в обиду не дадут, но и ты сама научись давать отпор. Ну, а не справишься, я вмешаюсь. Но будет правильнее, если сможешь стоять за себя сама. В жизни еще пригодится.
Маша вонзила ногти в ладони, сжатые за спиной в кулаки, но промолчала.
10 сентября, воскресенье
Воскресенье. Единственный день, когда никакая сила не может заставить расстаться с постелью. День, когда в безудержной школьной гонке настает короткая передышка. Пит-стоп перед следующими кругами. Завтра гонка возобновится с новой силой, но сейчас как раз те редкие мгновения, когда пилот может разжать затекшие пальцы и выпустить руль. Не трогайте пилота.
Воскресенье – единственное достойное изобретение бога, которое признают даже самые воинствующие атеисты. Хотя нет – бог отдыхал в субботу.
Переливистый звонок у входной двери. Надо же, даже в выходной отцу нет покоя. Кто это, интересно, в такую рань? Маша приоткрыла один глаз, чтобы взглянуть на часы: 9:45. С ума посходили. Глаз закрылся. Голоса в прихожей. Нельзя ли потише? Не видите – мы еще спим. Дверь в спальню приоткрылась. Это мама. Мама, я сплю. Можно хоть в воскресенье…
– Маш, подъем. За тобой уже пришли в полном снаряжении.
– Что за глупости?! Кто еще там? – Маша ловила звуки вслепую – так они вплетались в продолжение сна.
– Молодой человек. Назвался Игорем.
– Не знаю я никакого Игоря. Мам, прогони всех, пожалуйста. Я вчера легла в полчетвертого. Имею я право…
– Уверяет, что у вас с ним обзорная экскурсия по Москве. Ты что, Москвы не видела? Все лето бродила.
Маша привскочила на кровати:
– Это Гарик! О, господи, я и думать забыла…
В спальню без стука зашел отец:
– Спящая красавица, тебя ухажер ждет.
– Пап, извинись за меня. Скажи, что я никуда не пойду.
– Еще чего! Обещала?
– Ну, обещала…
– Ну и поднимайся, раз обещала.
– У-у, черт… Ну и выйди тогда из девичьей спальни. Дай одеться.
Маша брела рядом с Гариком по городу, уже слегка подернутому осенней поволокой. Серое небо отражалось в пасмурных мыслях, как в глубоком озере. Она брела рядом, всматриваясь в пыльную закругленность растоптанных любимых кроссовок.
Гарик знал урок блестяще. Его доклад изобиловал датами, фамилиями и, зачастую, такими сокровенными подробностями из родословной этого каменного монстра, называемого Москвой, что Маше оставалось лишь поражаться феноменальной памяти ее нового друга. А тот, как купец, со смаком выкладывал перед ней цветастым ковром антикварные и самые модерновые столичные исторические сюжеты. Но она молча перешагивала через весь этот словесный товар. Вместо благодарности своему юному гиду в Маше разогревалось раздражение и сопротивление его агрессивной настойчивости в желании произвести впечатление. Гарик не замечал, что чем больше он старался, тем мрачнее становилась его спутница, тем ехиднее делались ее замечания и мелкие колючие придирки. Его чудесные повествования не были созвучны тому, от чего саднило ее душу. И вместо любви к большой столице поднималась в ней неизвестно откуда взявшаяся ревность. Ревность к этому городу, которому даровано так много.
Москва, пусть не вся, пусть отдельными яркими стеклянно-зеркальными кристаллами, прорастала в двадцать первый век, в то время как ее родной город, казалось, навечно останется в любезном ему девятнадцатом. Он там блистал – это было его время. Он не спешил с ним расставаться. Маша оставляла за ним такое право, но, может быть, в глубине собственного «я» невольно стыдилась за него. Так выросшие дети стыдятся, стараясь не выказывать этого, провинциальных, не успевающих за временем постаревших родителей. Любовь к ним не становится тусклее, но к ней примешивается горьковатый предательский оттенок жалости или даже снисхождения. И тем страстнее и неуместнее она бросалась защищать свою оставленную, но не забытую родину, хотя никто и не пытался на нее нападать.
Мимо красных, сплетенных чугунной сетью в единый монументальный комплекс зданий мэрии они смещались в сторону Пушкинской, когда Маша, прерывая рассказ об осаде Москвы и почетной капитуляции лужковского гарнизона превосходящим силам новых федералов, вдруг развернулась к залатанному в доспехи всаднику с простертой дланью и противным голосом заявила совсем некстати:
– А памятник основателю Петербурга грандиознее, чем основателю Москвы.
– Так что ж вы не следите за вашей муниципальной гордостью? – парировал, не смутившись, Гарик. – Он аж позеленел весь, как мхом зарос. И никому до этого дела нет. Не сравнить с Долгоруким.
– Сколько ваш Юра здесь стоит? Что, не знаешь? А кто скульптор? Хорош москвич!.. Я тебе про «Медного всадника», про Фальконе все могу рассказать.
– Сто лет стоит. Почти. С 1912 года. А скульптор… этот… Клодт.
– С 1912 – это далеко не сто лет. Значит, наш Петр старше его на сто тридцать лет. Так что ваш Долгорукий – мальчишка перед ним.
Гарик не вытерпел:
– Да что ты привязалась со своим «Медным задником». Да хоть под кровать себе его поставь.
– Грубый мужлан.
– Извини, пожалуйста, – тут же сдулся Гарик.
– Гарик, откуда ты такой заумный взялся? Тебе голову изнутри не жмет?
– Тебе не интересно? Я плохо рассказываю? – В вопросах Гарика слились горечь и ожидание заверения: «Ну, что ты. Совсем наоборот».
Маше в какой-то момент стало его по-женски жалко.
– Не в этом дело, – она попыталась взять себя в руки и подыскать, и расставить слова так, чтобы не причинить невольную боль. Гарик ведь старался, и не его вина, что он попадал все время мимо цели. – Ты рассказываешь здорово, умно, любопытно… но не о том.
– А о чем ты бы стала слушать?
Маша задумалась:
– О, кругом столько вопросов… Например, о чем плачет туча, или куда ведет радуга? Что успевает передумать сорвавшийся осенний лист, прежде чем коснется земли? Зачем мы рождены и теперь живем в этом мире и что надо придумать, чтобы не умирать?.. Я могу продолжать долго.
– Ты задаешь вопросы, на которые нет ответов.
– Ответы есть на все вопросы. Но на эти вопросы ответов слишком много. А хочется услышать тот, что найдет отзвук в твоей душе. Ты меня понимаешь?
– Конечно. Если хочешь, я могу ответить на один из таких вечных вопросов?
– И на один иногда бывает больше, чем можно ожидать.
– Я знаю, откуда берутся дети.
Маша остановилась:
– А этот вопрос я тебе не задавала.
– Ты обиделась?
– Мне надоело. Я хочу домой.
– А у меня еще запланирована большая программа. Сейчас мы перекусим в «Патио Пицце». И на вечер у меня билеты в Ленком…
– Приятного аппетита. Не буду мешать твоей большой программе.
Маша развернулась на пятках и, более не оборачиваясь, направилась к метро. Гарик догнал ее уже у входа в подземелье, но весь оставшийся обрывок пути был немногословен. Маша и вовсе отмалчивалась. Ей было стыдно, но она не хотела себе в этом признаваться.
Оказавшись дома, Маша, едва добежав до своей комнаты и забаррикадировав дверь, бросилась на кровать и наконец дала себе волю – разревелась. Так все было до жути глупо. Глупо и препротивно. Чтобы она еще хоть когда-нибудь, хоть с кем…
Круги на воде от упавшего в озерцо камня достигли берегов, и волны постепенно улеглись, успокоились. Жизнь обретала новые, но уже не такие пугающие формы.
Гарик вольно или невольно по-своему отомстил Маше. Как уж была организована утечка информации, по всей видимости, не без посредства Дика, – но в понедельник все уже знали, без интимных подробностей, разумеется, о воскресной экскурсии Маши. Вообще, все, что касалось ее персоны, обсуждалось в кулуарах весьма охотно. Новенькая – кто она? Что она?
Непредвиденно история с экскурсией возымела определенные положительные следствия. Гарик, получивший публичное признание своих прав на Машу, успокоил, хотя бы отчасти, общественное мнение. Страсти понемногу стихали. Разве что Дик продолжал тихо вздыхать по новенькой так, что эти вздохи были слышны на другом конце класса. Но на это мало кто обращал внимание: за Диком давно закрепилось амплуа безответного любовника. Гарик, дабы поддержать собственноязычно созданную легенду, время от времени совершал те или иные марш-броски с целью захватить новые плацдармы на подступах к осаждаемой крепости, но вскоре отошел от тактики лобовых атак. Возможно, потерпев уже однажды фиаско на Тверской, Гарик побаивался прилюдного повторения чего-то подобного и свои набеги на вожделенную территорию совершал зачастую в отсутствие армии противника или проходился по тылам, умело уклоняясь от возможных контратак и мелких стычек. В конце концов, вполне правдоподобной и безотказно срабатывавшей стала версия всеобщей и всегдашней занятости учебой, подготовки к вступительным экзаменам, которой можно было оправдать отказ пойти с Гариком в кино или клуб. Тем не менее большинство ребят признало победу за ним, и Маше стало легче жить.
Угомонились мальчишки – выровнялись и отношения с женской третью классного населения. Все ее попытки отсидеться, остаться в стороне провалились и провалились с треском. Маша все глубже погружалась в пучину новой школьной действительности. Она еще оправдывала себя, что все это едва царапает ее внешнюю скорлупу, а до своего внутреннего «я» она никого не допустит. Она еще была уверена в неприступности выстроенных ею бастионов и полагала, что способна выдержать сколь угодно длительную осаду. Маша понимала, что Гарик не довольствуется лишь видимостью капитуляции, поэтому, даже иногда слегка подыгрывая ему, ждала рано или поздно открытого сражения. Но пока время, видимо, еще не пришло.
Маша вынуждена была признать, что ребята в классе в большинстве нормальные. Во всяком случае, в той его части, что выкристаллизовывалась вокруг Инги, Гофманов и иже с ними. Прежний, питерский ее класс был, пожалуй, более дружным, монолитным, сплоченным вокруг четкого ядра, и она была в его центре. В новом, московском существовало два явных полюса. Но в том полушарии, к которому притянуло ее, отношения и принципы существования, сама атмосфера были иные – чище, что ли. Здесь верховодили девчонки, они задавали тон, нормы, правила, они, если кто-то «зарывался», вершили суд, и суд этот был страшнее выволочек Мамы-Оли.
Теперь Машу все чаще приглашали в гости, на «дни варенья», которые случались в компании, или когда народ так просто заваливал к кому-нибудь после школы. Чаще всего она застревала у Инги. Они на пару вымучивали домашние задания, а по утрам встречались в районе арки, прорубленной ровно в середине Машиного дома, чтобы вместе ехать на метро в школу. Маша уже перебывала, не всегда, правда, с большой охотой, дома у Ольки, Максима и даже у Вадика под неусыпным контролем Леночки. Леночка все еще побаивалась за своего долговязого кавалера и четко отслеживала каждый его снайперский взгляд, если в прицеле, не дай бог, оказывалась Маша. Но Вадик пока вел себя хорошо, Маша не подавала никаких поводов, и Леночка даже отважилась пригласить ее на собственный день рождения.
21 сентября, четверг
Рита надавила на пульте красную кнопку самоуничтожения, и экран телевизора послушно перешел в режим демонстрации «черного квадрата» Малевича. Она направилась в свою комнату, надела обруч наушников, привязанных к музыкальному центру, и вскрыла учебник физики. Контрольная, угроза которой нависала еще с прошлой недели, теперь стала не просто фактором морального давления на идейных врагов физики, к которым Рита относила себя. Сегодня эта самая контрольная была объявлена неизбежным завтрашним злом. Рита пересчитала хрустящие, девственные страницы, которые следовало преодолеть на пути к свободе, и с обреченным чувством углубилась в первую.
Бесцеремонный призывный телефонный звонок ворвался в комнату, когда она была уже на четвертой строке, включая название параграфа. Заранее раздраженная, что ее оторвали от столь увлекательного занятия, Рита, свесив наушники ожерельем на шее, прижалась ухом к трубке.
– Ритик, привет! Мне надо тебя увидеть!
Вот так, без «извини», без «как твои дела». «Мне надо тебя увидеть!»
Две недели не появлялся, не звонил. Пропал без вести. А теперь объявился живой и невредимый. И ему надо ее увидеть. Ему надо… А когда ей было надо?.. Где он тогда был? После лета они встретились один только раз. Она возненавидела телефон, который попугаем говорил какими угодно голосами, только не его голосом. Раньше, если проходило два дня без его звонка, ее охватывала тоска и беспокойство. Он говорил тогда: «Звони сама» – но этого она не будет делать ни за что. Если она ему нужна, если соскучится, значит, проявится. А если ему и без нее хорошо, она навязываться не будет. Но только что ж он не появлялся две недели?.. Конечно, все можно объяснить: занятия, выпускной класс, подготовка в институт… У нее тоже: занятия, медучилище – это не слаще. У нее завтра контрольная по физике. «Ему надо…» Обойдется. У нас собственная гордость.
– Я не смогу. Я сегодня занята.
– Ритуль. Правда, надо.
– У меня завтра контрольная по физике. А я всего на четвертой строчке первого параграфа. Включая название.
– Я все понимаю, но нам все равно надо встретиться. Это важнее, чем контрольная, даже по физике. Поверь мне, пожалуйста. Я тебя часто прошу?
– Никогда не просишь. Ты все всегда делаешь по-своему. Ну, хорошо. Жди.
Вот и все. Вот и вся собственная гордость. Да черт с ней, с физикой, в конце концов. Они ж действительно не виделись две недели.
Женька стоял, подпирая спиной пьедестал бронзового Поэта, склонившего курчавую голову в серьезной задумчивости. Рита видела Женьку уже издали. Там же, где и всегда. Там же, где и в первую их встречу…
Мальчишка стоял, подпирая спиной пьедестал бронзового Поэта, склонившего курчавую голову в серьезной задумчивости. Рита наблюдала за ним от нечего делать. Она оценила его как сверстника, но он мог быть и чуть старше. Вообще-то, он был ничего: высокий, с развернутыми, как на взлете плечами, с чуть задранным подбородком. Пышная его шевелюра была длиннее, чем носили ребята ее класса. У тех хитом сейчас считался колючий ежик, а у этого плотная темно-русая волна накрывала воротник-стойку. Глаза его напряженно сканировали лица прохожих. Он явно кого-то ждал, покусывая нижнюю губу. Она тоже ждала. Верка, еще вчера забравшая ее тетрадку по алгебре списать примеры, которые надо прорешать дома, все не шла. Рита злилась, душа ее переполнялась праведным гневом, и она старалась только не расплескать его до той самой минуты, когда появится вожделенный объект. А объект все оттягивал счастливый момент экзекуции. Вдруг она поймала себя на том, что закусила в нетерпении губу так же, как и мальчишка, за которым она исподтишка наблюдала. Она в досаде отвернулась.
Рита задумалась и потому вздрогнула в коротком испуге, когда совсем рядом за спиной кто-то произнес:
– Он уже не придет. Хочешь, пойдем лучше в «Сатирикон»? Там сегодня Костя Райкин в «Сирано де Бержераке».
Это, разумеется, был тот, с пышной шевелюрой. Она ухмыльнулась про себя его предположению, но ждать дальше Верку и правда было безнадежным занятием. Завтра придумает какую-нибудь сверхкрутую историю с похищениями или инопланетянами, но фиг извинится. И что ей с Веркиных извинений, если будет пара за домашку? И Рита вдруг просто без долгих раздумий кивнула:
– Пошли.
И с чего она так осмелела?
– А что она? Продинамила?
Он усмехнулся чему-то своему:
– Вроде того. Вот и верь после этого женщинам…
Они успели отойти всего шагов на двадцать, когда кто-то сзади громко окликнул: «Женя!» Мальчишку, бегущего к ним через поток прохожих, Рита, к удивлению своему, опознала сразу как Сережку Дьяченко, с которым они жили в одном доме и не просто учились в одном классе до восьмого, но и… ну, в общем, дружили. Потом он ушел в физмат школу, и их дорожки все дальше удалялись друг от друга, пока Сергей практически не исчез с ее горизонта. Но бежал он вовсе не к ней, а к ее неожиданному спутнику, и потому сам слегка ошалел, когда наткнулся на Риту.
– Ой, Ритка! А ты чего тут?..
Так получилось, что представил их друг другу впервые Сережка.
– Рита идет в «Сатирикон» вместо тебя, – объявил Женя.
– Нет, как это? А как же я?
– Кто не успел, тот опоздал. Ты наказан за злостное неуважение к сотоварищу, который прождал тебя на лютой жаре сорок пять минут. А теперь я уже пригласил девушку, и я свое слово, в отличие от некоторых, всегда держу. Ты же не предложишь мне обмануть ожидания дамы? – И взглянув в ужасе на часы, Женька потянул Риту за руку.
Уже убегая, Рита быстро и незаметно для Жени оглянулась и показала Сергею язык.
Вопрос, который Рита не сразу сообразила задать хотя бы себе: почему вдруг они спешат в театр в такую рань? Но ответ нашелся сам, когда она поняла способ проникновения в театр. Никаких билетов у Женьки не было и в помине. У служебного входа их ждал, тоже нервничая, парнишка-студент в рабочей форме. Аналогичную робу он принес и для Женьки, но то, что обещанный Женькин друг неожиданно оказался женского пола, привело контрабандиста в замешательство, и он попытался отыграть назад:
– А ее я не смогу. Насчет девчонки уговора не было.
– А что чертежи будут в туши, а не в карандаше, тоже уговора не было. Давай отрабатывай.
– Да была б она хотя бы в брюках, как-нибудь проскочили бы. А она вон – в юбке…
И все-таки в театр Рита попала. Но если бы она заранее могла предположить, что для этого от нее потребуется втиснуться в жуткий грязный ящик, который ребята внесут в закулисье, потом скрываться среди пыльных реквизитов, а последние минут тридцать перед спектаклем провести и вовсе в туалете, она б, наверное, десять раз подумала, прежде чем так опрометчиво соглашаться на предложение сходить в приличный театр. Но Женька, отряхивая пыль и грязь с ее белой до недавнего времени кофточки, лишь посмеивался, приговаривая:
– Искусство требует жертв.
Когда же, в конце концов, они попали в зал, Рита со стыда сгорала из-за своего жуткого вида и ждала лишь одного: чтобы поскорее погасили свет. Но самый позор был еще впереди. Первое отделение они с Женькой простояли на галерке. Оттуда было плохо видно и слышно, но, по крайней мере, никому до них не было дела. Но в антракте Женька раздобыл билеты у уходящих со второго отделения (это от Кости Райкина, вот дают!). Теперь они сидели во втором ряду партера. И вот где Рите пришлось покраснеть по-настоящему! Поэтому она не стала возражать, когда Женя положил руку на самое грязное пятно у нее на плече. Это ей показалось менее страшным. Конечно, пока горел свет.
Впоследствии они еще не раз нелегалами проникали в «Сатирикон». Театр, пожалуй, самый ее любимый, распахнул перед ними свои двери. С черного хода. Правда, теперь Рита неизменно приходила в джинсах и благодаря короткой стрижке и спецовке изображала мальчишку. Отработав добрую часть смены на стройке вместе с другими чернорабочими-полустудентами, они в завершении оставались на вечерние спектакли. Потом халява прекратилась: у Женькиного сталкера в институте кончилось черчение. Но даже когда они научились ходить в театры по банальным билетам, Рита так и не избавилась от комплекса, что в эти заведения нельзя надевать приличные платья.
Они шли под руку по Тверскому бульвару к памятнику Есенину. Женька шуршал высушенным разнокрасочным гербарием, еще не попавшим под грабли дворников. Его осенний, упавший взгляд скользил по земле среди вчерашней зелени, словно это было единственное, что его сейчас интересовало. Он почти не смотрел на Риту. А она-то, дурочка, неслась к нему, на первый его зов. И вот они вместе, но где сейчас он? Они молчали, и это молчание превращалось в муку. Но Рита привыкла, что с Женькой всегда все непросто. Не в ее правилах спрашивать, что он еще натворил. Раз позвал – сам расскажет. А иначе клещами не вытянешь.
Женька остановился вдруг, словно решился. Вытащил из кармана и протянул ей сжатую ладонь. Рита раскрючила его холодные сомкнутые пальцы, и маленький овальный камешек выпал в ее руку. На черном отполированном фоне, проткнутом через крохотную дырочку золоченым колечком, белела женская головка. Камея! Настоящая камея. Не склеенная из двух половинок халтура, а классическая, как ей и положено быть: из единого двухцветного камня. Рита всмотрелась в миниатюрный профиль. Господи! Это же ее профиль! Конечно, ее!
– Женька, Женечка! Спасибо! Какая прелесть. Это непостижимо!
Женя улыбнулся уголками губ, но глаза его остались по-прежнему пасмурны. И робкий налет счастья неожиданным порывом ветра вдруг сорвало с лица Риты. Ей стало не по себе от настигшей ее догадки. Через две недели – ее день рожденья. Что же это? Подарок? Но почему сейчас? Значит, Женьки не будет?
Нет, это известно: Женя на день рожденья не придет. Она сама его никогда никому не показывала. Женя – ее тайна. Когда он ее провожает, то никогда не зайдет к ней домой. И она побывала в его доме лишь однажды, в разгар лета, когда квартира была необитаема. Женька привел ее, чтобы показать перед выставкой работу: «Девушка с запрокинутым лицом». Если она с ним, то всегда только вдвоем и никого знакомого рядом. Сережка Дьяченко – единственный свидетель. «Его надо убрать?» – шутил Женька. Как-то, когда Женька провожал ее домой, они опять нарвались на Сергея. Они засекли его издалека. Рита потянула Женьку в сторону, в проулок. Дьяченко в школе носил очки, но никогда не надевал их на улице, и ребята еще успевали увернуться от встречи. Но Женя уперся:
– А что, собственно, такого?
И даже не убрал руку с Ритиной талии – он только-только добился для себя такой привилегии. А Рита хотя и уступила ему, но по-прежнему безумно этого стеснялась. Ну, ладно бы еще в чужом незнакомом месте, а тут…
Итак, Женькин подарок сегодня означал, что две недели они не увидятся? Минимум – две недели. Он уезжает. Сейчас? Может, на выставку? Куда же еще в начале учебы. Но видок у него вовсе не довольный. Он сегодня странный, виновато-побитый, что ли. Это настолько не в его манере. Чаще его вечная уверенность в себе перехлестывала через край, чем он бывал собой недоволен. Целое стадо диких мыслей пронеслось, опустошая, в Ритиной голове.
– Женя, что случилось?
Ею овладело предчувствие беды, и следы радости от полученного подарка в одно мгновение оказались затоптаны копытами беспокойств и тревог.
– Случилось, Рита. Я пришел проститься.
Наихудшие предчувствия начинали сбываться.
– Ты уезжаешь? Надолго?
– Нет, не уезжаю. Не в этом дело. Просто, мы с тобой… расстаемся. Совсем расстаемся.
Та-а-ак… Ну, говори, говори! Он замолчал, зарыв взгляд в слякотной земле под ногами. Рита видела, что ему трудно, но ей сейчас было плевать на это. Пусть договаривает. Выкладывает все, с чем пришел. Но он молчал, а это и вовсе становилось невыносимо. Куда подевались его самонадеянность, его напускное, ничего не стоящее благородство, театральное рыцарство? Такой же, как все остальные! Почему она, дура наивная, ожидала, как в сказке, чего-то другого? Рита не выдержала:
– Что, поигрался? Теперь я тебе надоела? Наскучила? Пора менять игрушки. Старую куклу – на помойку.
Он вспыхнул:
– Это все неправда. Все не то. Рит, я перед тобой безумно виноват. Но я ничего не могу поделать. Попытайся если не простить меня, то хотя бы понять. Хотя я прошу, наверное, невозможного. Рита. Я, кажется, полюбил. По-настоящему полюбил. Со мной такого никогда еще не было… Как наваждение. Это совсем не как у нас с тобой. У нас детскость, баловство. Нам хорошо друг возле друга, но это еще не любовь. Это не превратилось в смысл и содержание всей жизни. Любовь, в отсутствие которой нечем дышать. Любовь, которая бы заменила собой весь мир… Там все должно быть иначе. По-другому. Серьезнее. Я этого, может быть, совсем не знаю, но я чувствую…
Он говорил, говорил. Все быстрее. Путаясь и сбиваясь, как будто боялся не успеть. Рита не могла больше слышать его голос. Каждое его слово вырывало кусочек живой души и оставляло отвратительную рану. Рита испытывала почти физическую пыточную боль. Рыба, заглотившая крючок рыбака-любителя. Крючок, который теперь вырывают, раздирая внутренности, с тем, чтобы выкинуть пойманную ради забавы плотву обратно в озеро, даря свободу умереть на воле. Довольно! Только бы никогда больше не слышать его голос!..
– За-мол-чи… Замолчи! Замолчи!
Камушек, его камея была зажата в руке. Она-то, дура, дура, надела свое самое шикарное платье. Ни карманов, ни сумочки. Так вот почему он подарил ей камею. Она все поняла, слишком поняла. Ей хотелось крикнуть ему в лицо что-то грубое, злое, мерзкое, но слов не было. Комок подкатил к горлу. Стало трудно дышать. Только бы не разреветься сейчас… Камею она швырнула в раскисшее месиво ему под ноги и побежала. Где-то совсем рядом отвратительным пронзительным голосом взвизгнули в ужасе выжатые тормоза – почему ее не раздавило, не расплющило по мокрому асфальту, чтобы привести, наконец, в соответствие тело и душу, форму и содержание? Зачем не прекратились разом в одно избавительное мгновение все эти боль и стыд?..
Она успела свернуть за угол и тут заревела. А мимо сновали прохожие и оглядывались, но не останавливались, они торопились по своим прохожим делам. Потом она почувствовала руку на своем вздрагивающем плече. Она ткнулась в эту прохладную руку, а он неумело, неловко пробовал ее успокоить, перебирая ее и без того спутанные волосы, и от этого плакать хотелось еще больше. А мимо, обтекая их, накатывали новые и новые человеческие волны, безучастные к тонущему кораблю.
Они снова перешли на бульвар. Женька усадил ее на низенькую скамейку и скрючился на корточках перед ней. Ладонями он вытирал еще не высохшие русла на ее щеках, но она отворачивалась и просила:
– Не смотри сейчас на меня. Я вся зареванная. Сядь рядом.
Она уже успокоилась настолько, что стала способна воспринимать его голос. Во всяком случае, ей так казалось. Наверное, Женька говорил что-то и раньше, но его речь не могла проникнуть сквозь замкнутые ворота ее сознания, и лишь сейчас створки чуть приоткрылись, и его слова, по каплям просачиваясь, падали на выжженную омертвевшую почву.
– Ритуля, ну не надо. Скажи, что мне для тебя сделать? Ты же знаешь, я не смогу тебя обманывать. Я не могу быть подлецом и из-за этого становлюсь еще большим. Так не должно быть. Я презираю и ненавижу себя. Ну, хочешь, никуда не уйду от тебя, все будет по-старому. Вычеркнем сегодняшний день. Вырвем его из календаря. Я справлюсь…
– Ну что ты чушь несешь. Что, и ее забудешь? Молчишь. Меня предал, теперь ее предаешь. Только мне объедков с чужого стола не надо.
Рите хотелось добавить еще чего-нибудь обидного, заставить его пережить хоть толику той боли, которую испытала сама, но она уже чувствовала, как быстро остывает залитое слезами пожарище. Первый огонь был сбит, и она не находила в себе сил вызвать его вновь. Слезы «горючими» не бывают, как бы их ни называли.
Спустя несколько минут они разговаривали почти как в старые добрые времена, только ее покрасневшие глаза выдавали, что не все в порядке в этом королевстве.
– Женя, а она кто?
– Какая разница, Рита, кто бы она ни была.
Действительно, какая разница.
– А она-то тебя любит?
– Господи, какая ты все-таки глупенькая. Да ей и в голову не приходит, как я к ней отношусь. Неужели ты думаешь, что я мог бы встречаться одновременно и с тобой, и с ней? Ты словно совсем меня не знаешь.
– Знаю. Ты же у меня с принципами, – Рита невесело усмехнулась и поправилась: – У нее. Ну, а если она тебя не полюбит?..
Значит, она действительно пришла в себя, раз уже понимала, что простила бы ему все, когда бы он ни вернулся. Только бы вернулся…
– Не может быть, чтобы не полюбила.
Он отвечал слишком горячо и поспешно, затем сделал паузу, видно, яд сомнения, заключенного в самом вопросе, достиг его разума.
– Впрочем… все может быть. Но тогда мне придется умереть. Нельзя бросаться в любовь, если оставляешь возможность повернуть назад к берегу. Нельзя рассчитывать в любви – это уже не любовь, а математическая задачка с двумя неизвестными. Нельзя оставлять для себя шанс выжить после гибели целого мира. Тогда этот мир рухнет обязательно, ведь ты уже не будешь за него бороться так, как борются за жизнь.
Смешной он был – этот Женька. Хотя Рите было не до смеха.
– Слишком много у тебя «нельзя». И они все такие категоричные.
– Кипр завоевали, лишь когда сожгли корабли, доставившие армию на остров. Нет, Рит, здесь все всерьез.
– Сжигаешь мосты. И я тот самый мостик, по которому еще можно вернуться.
– Нет, Рит, не так. Ты – хорошая, ты – замечательная. Мне с тобой всегда было легко и просто. Я же понимаю, как я тебя сейчас мучаю. Ты не представляешь, чего мне стоило заставить себя прийти сюда. Ну так я себя мордую – сам же и виноват. А тебя-то за что? И я же к тебе ни капельки не хуже стал относиться. Да если кто другой тебя обидит, я первый брошусь тебя защищать. А тут сам же… И дружба твоя мне так же дорога, и если б можно было ее сохранить… Но тебе же не дружба моя нужна. (Рита отрицательно качнула головой.) Мы с тобой привязались друг к другу, свыклись. И все-таки это еще не любовь. Любви-то не было.
Рита стиснула кулачки. Зря он так говорил. Говорил бы только за себя.
Они подошли к ее дому. В этот раз Рита не пыталась вначале проверить, не сидит ли кто из бдительных старушек на лавочке, охраняя нравственности одного отдельно взятого подъезда. Это уже не имело значения. Последние шаги они проложили сквозь окутавшее их молчание. Каждый думал о своем. Остановились. Она посмотрела вверх, из-под ресниц, в его опавшее лицо.
– Женя. Поцелуй меня, пожалуйста.
– Прости, Рита. Не надо.
– Ну, не надо, так не надо.
Так они ни разу и не поцеловались.
23 сентября, суббота
Музыка заполнила, затопила тесную комнату, в которой набралось человек десять зачарованных слушателей. Музыка, великая и вечная, как бесконечное время, как ушедшие из этого мира имена, вызвавшие когда-то ее к жизни: Рихтер, Ойстрах, Гилельс – полузабытые, полунезнакомые для притихших молодых людей, но от этого не менее значимые. Ушли достойнейшие исполнители, но музыка осталась. Крутится черный виниловый диск на неведомом для большинства старом проигрывателе в просторном кабинете Евгения Михайловича – Леночкиного папы. Переливается через край здоровенных деревянных колонок музыка прошлого – музыка будущего – музыка вне эпох. Виниловые пластинки – динозавры, практически вымершие в двадцатом веке, – здесь был один из немногих экзотических заповедников, сохранивший редкие, ископаемые виды.
Леночка – виновница сегодняшнего сбора, ей исполнилось наконец-то долгожданных шестнадцать, – утопала в пухлых подушках, полулежа в широченном отцовском кресле, запрокинув красивую маленькую головку, и изредка взглядывала на своего соседа. Вадик восседал на подлокотнике того же кресла, в свою очередь временами бросая растерянно-виноватый взгляд на суровую хозяйку. Своей долговязостью и взъерошенностью шевелюры он напоминал петуха, взлетевшего на насест после не слишком удачной драки, но готового в любую минуту сорваться вновь. Казалось, если б не белая с нежным сиреневым маникюром ручка, лежавшая на его колене, только бы его здесь и видели. Со вчерашнего дня считалось, что они в ссоре, но это не мешало Леночке держать Вадика при себе.
Это было накануне. Только что окончился школьно-футбольный матч, и ребята расходились по домам.
– Ну что, что я такого сделал? – умоляюще допытывался Вадик.
Они топтались под крышей школьного входа, не решаясь вступить в моросящую непогоду сентября. Дождь только-только начинал робко просачиваться сквозь тугое полотно растянутого под небом тента из сплошных туч, но с каждой минутой набирал силу и уверенность, если не сказать: наглость.
– Я всего лишь подал ей плащ. Неужели из-за этого надо устраивать мировую трагедию. Мужчины во всем мире подают пальто дамам. Ты свихнулась со своей дурацкой ревностью.
– Я не свихнулась, милый. Мне очень приятно, что ты, наконец, оказался джентльменом и вспомнил вдруг о том, что дамам подают плащи, – голос у Леночки был елейным, отчего у Вадика озноб пробежал по спине. – Только подал ты его не мне, а Маше. Я не припомню, чтобы ты делал это когда-нибудь для меня. А я, между прочим, стояла в двух шагах, но меня ты не замечал.
Это было накануне. Сегодня Леночка культивировала в Вадике чувство вины. У нее получалось.
Кроме них, в музыкальную шкатулку Евгения Михайловича набились почти все девчонки. Не хватало Наташи, которая помогала Леночкиной маме с чаем. Со своего места на кожаном диване Маша могла наблюдать не всех. Олька Бертеньева вертелась рядом с ней. Она страдала не от испытания классической музыкой – она неплохо в ней разбиралась, – но от необходимости молчать. Каждую смену пластинок она выплескивала фонтан эмоций, порожденных Листом или Рахманиновым. Инга сидела с другой стороны от Маши. Глаза ее были закрыты. Казалось, она спит. Но она слушала – уголки рта ее вздрагивали. Надю Маша не видела. Зато напротив них, опираясь локтями о стол и положив голову на ладони, замер Гарик. Сидеть так ему, наверное, было страшно неудобно. Но у него был красивый профиль. И он сидел к девочкам профилем. Из всех мальчишек Гарик лучше других чувствовал музыку. Маша уже знала, что он неплохо играет на гитаре. Когда-то, в той жизни, до физмат школы, он успел отучиться несколько классов в музыкальной, что давало ему теперь право поправлять не только Олькины комментарии, но и Евгения Михайловича. Наконец, на полу, прислонившись спиной к батарее, сидел Женька Мартов. Инга подошла и потянула его за руку:
– Жень, сядь по-человечески. Вот ведь свободный стул – Наташа ушла.
– Инга, ты не на собрании. Ты нарушаешь права человека на свободу местопребывания.
Инга обиделась и повернулась к нему спиной. Еще несколько раз Надя с Олей поочередно пытались обратить его в свою веру – уговорить вступить в братство сидящих по-людски, но с тем же успехом. Женька, как и Вадик, был не в духе. Девчонки начинали злиться, пока Инга не угомонила обеих:
– Да оставьте вы его в покое. Хочет человек дурака валять – не мешайте. Не видите, что ли: на него «нашло».
– Слава богу. Спасибо за разрешение, – облегченно вздохнул Монмартик.
Забежал Дик. Приземлился было рядом с Женькой, но долго не высидел, еле дождавшись конца пластинки, улизнул в соседнюю комнату, где за компьютером вокруг Макса кучковались остальные мальчишки.
– Папа, а поставь Ванессу Мэй. Да, я знаю, что мама ее не одобряет. Но мы тихонечко. Все-таки сегодня мой день рожденья.
Из глубин письменного стола Евгений Михайлович достал компакт.
– Ванесса-Мэй Ванакорн Николсон. Между прочим, родилась в тот же день, что и Никколо Паганини, правда, почти на двести лет позже.
Электроскрипка в невидимых руках незримой исполнительницы застонала от избытка чувств.
Женя, который до сих пор слушал музыку невнимательно, если вообще слушал, оторвался от своего занятия, словно скрипачка обращалась прямо к нему. Он закусил огрызок икеевского карандаша, которым вырисовывал что-то в блокноте, изредка взглядывая на «девичий» диван. Интересно, что он там рисует? У Жени очень красивые руки – Маша отмечала это и раньше. Ладони узкие, длинные, как у музыкантов, пальцы. Она решила, что он непременно должен на чем-нибудь играть.
За три недели, прошедшие с ее появления в компании, Маша не просто освоилась в новой среде обитания. Она, как юный натуралист, изучала те весьма любопытные виды, которые встретила здесь. Каждый был своеобразен по-своему, и она пыталась уложить все разнообразие собранных Мамой-Олей характеров в подобие системы. В уме она прочерчивала иерархические ветви, связи, зависимости, притяжения, соперничества. Привычка математика. А вот Женька Мартов выпадал из ее схематического строения компании. Кто он и что он, сегодня она знала так же мало, как и в первый день. На фоне всемирного ажиотажа в стане ребят и переполоха в девичьей половине, вызванного явлением в классе новенькой, Женька проявлял чудеса равнодушия. И это при том, что, по Машиным наблюдениям, никого у него в классе не было. Он, пожалуй, даже избегал ее. Эпизод во время танцев у Гофманов так и остался эпизодом. Ребячество, соревнование – баловство, которое уже не повторялось. Маша поймала себя на мысли, что такое безразличие задевает ее, но она погнала ее прочь. Чушь какая-то. Слава богу, хоть от одного не надо отмазываться.
Знаменитый «Storm» затих на протяжно-печальной, вырванной из души скрипачки ноте.
– Весьма чувственно и эротично, – прокомментировал Гарик, взглянув на Машу.
Евгений Михайлович перевел влажный взгляд на лица притихших слушателей:
– Ну, совсем загрустили. Может, хватит на сегодня? Надо выветрить дух печали и уныния.
– Хватит, папуль, хватит. Только шевелиться не хочется, – Леночка по-кошачьи томно потянулась. – Кто бы сейчас взял и на ручках потаскал, как в детстве.
Вадик, на которого был поставлен силок, не пошевелился. Он был весь в ворохе собственных раздумий. Евгений Михайлович подошел к закупоренному окну и вскрыл его, запуская в душную теплынь музыкальной гостиной прохладную сырость дождливого вечера. Монмартик и теперь отказался сменить свое местоположение, хотя особо изворотливые брызги добирались до его альбома. Леночка тронула своего наказанного ухажера за локоть:
– Вадик, а где твой обещанный подарок?
– Что? Но мы же подарили…
– Нет. Твой. Обещанный. Ты знаешь, о чем я говорю.
Леночкин кавалер стушевался.
– Я знаю. Ты его получишь. Но не сейчас же… не здесь.
– Здесь и сейчас. Или это очень неприлично? Это будет условием твоего прощения.
Леночка обежала взглядом еще не успевших разбежаться ребят и объявила:
– Вадику было заказано написать сочинение на заданную тему: «23 сентября – День осеннего равноденствия». Я хочу проверить, как он справился с домашним заданием.
Ей важно было похвастаться перед друзьями.
Вадик выдохнул так естественно-обреченно, что Олька не выдержала и прыснула, но тут же зажала себе рот. Вадик молчал, зацепившись взглядом за темноту, зияющую в приоткрытом окне, как будто ему предстоял нелегкий путь на Голгофу. Наконец, он взвалил на себя крест:
Леночка обвила его шею и поцеловала в пересохшие то ли от волнения, то ли от жары губы:
– Вадик, ты – умница. Я отпускаю тебе твои грехи.
Из небрежно сложенных в неровную, заваливающуюся стопку компактов Леночкин папа вытащил один и скормил его музыкальному центру. Зазвучало что-то танцевально-современное, и Евгений Михайлович, подражая голосу вождя, объявил:
– А теперь – дискотека, – и с удивительной для его комплекции и возраста легкостью и изяществом подхватил Леночку и, ловко маневрируя, закружил дочь в вихре мелодии.
Инга, приблизив свое лицо к Машиному, зашептала ей прямо в ухо, щекоча горячим дыханием:
– Маш, вытащи Женьку. Что он сидит в своем углу, как сыч.
– Пойди и сама пригласи его. Почему я?
– Я не смогу.
– Чего это вдруг?
Инга отвернулась в сторону:
– Он мне откажет…
– С чего ты взяла? А если он мне откажет?
– Тебе никто не отказывает.
Маша почувствовала, что сейчас не хуже Инги начинает краснеть и ее охватывает совершенно неспровоцированное смущение. Фу, что за глупость. Она разозлилась на себя, поймав эти дурацкие ощущения. И, скорее даже чтобы преодолеть непонятно откуда взявшуюся робость, чем откликнуться на Ингину просьбу, согласно кивнула:
– Ну ладно, ладно. Попробую.
Женька сидел все так же на полу, только еще дальше сдвинулся в угол, чтобы не мешать танцующим. Маша склонилась над ним:
– Жень, вставай! Все танцуют.
– Я, по-моему, никому не мешаю, – он подобрал вытянутые ноги. – Могу уйти в другую комнату.
– В другую комнату не надо. Лучше пригласи меня. Я хочу с тобой танцевать.
Маша вновь с удивлением отметила, что не может себя заставить посмотреть Монмартику в глаза. Нет, с этим надо решительно что-то делать. Еще никогда общение с мальчишками не представляло для нее проблем. Она нарочито кокетливо склонила головку. Длинные струи черных, переливающихся в электрическом свете волос водопадом обрушились с ее плеч на Женькин блокнот, который он прикрывал рукой. Женя посмотрел на нее снизу вверх и усмехнулся. Улыбка коснулась лишь его губ, глаза оставались бархатно-грустными.
– Как-нибудь в другой раз. Нога болит.
– А что ты там рисовал? Можно посмотреть?
Где-то за границей их разговора зазвонил телефон, и Гарик с трубкой в руке и подтрунивающим взглядом появился в кабинете:
– Монмартик, твоя маман с тобой не разговаривала уже два часа и пятнадцать минут. На, утешь, – он протянул Женьке телефон. – Меняю на даму. Маш, пойдем спляшем?
Господи, снова этот Гарик.
У Женьки и в самом деле болела нога. Маша это знала, но тем не менее не поверила. Очевидно, что он ухватился за первый попавшийся предлог.
Вчера после уроков ребята играли в футбол с «бэшками». Матч был официальный. «Бэшек» вообще не любили, и соперничество с ними шло на всех возможных фронтах. Но если на олимпиадах расправиться с ними считалось делом чести – противники не могли пожаловаться на особый избыток интеллекта, – то там, где все решала грубая физическая сила, нашим приходилось туго. В 11 «Б» на тридцать четыре человека было всего пять девчонок – им было из кого выбирать. «А у нас – кто больной, кто слепой, кто математик», – говорил Гарик, капитан команды. Максимка, которого оставили в запасе, чуть не плакал. Наверное, обиду можно было бы стерпеть, если б в команду не приняли Гавроша – Надю Гаврилову, которая на поле ничем не уступала ребятам. Надька родилась девчонкой по какому-то недоразумению. Ее родители ждали только мальчика. Мальчика… Почему все так хотят мальчиков?.. И Наде пришлось за это расплачиваться. Зато теперь у нее были разряды по теннису и альпинизму. Родители таскали ее с собой повсюду: на горнолыжные курорты и по карпатским рекам на байдарках. Втроем с девятилетней Надей они преодолели Джанкуатский перевал в Приэльбрусье. Ее и в классе никто всерьез не воспринимал как девчонку. С короткой стрижкой, вечно в затертых джинсах – нигде и никогда ее не видели в платье. Место в футбольной команде досталось ей не по блату. (Но тем большее оскорбление было нанесено Максимке.) «Бэшки» играли жестко, и Громиле были даны указания оберегать Гавроша. Когда Надя оказывалась с мячом, Громила подобно тарану расчищал, прокладывал ей дорогу.
Почти все, кто не вошел в ту или другую команду, болели так, что над полем стоял невыносимый гвалт. В спортивной симфонии птичьего базара судейский свисток никак не вытягивал собственное соло. «Вэшки» пытались противопоставить грубому натиску противников и бессмысленной беготне всей толпой за одним мячом системную игру от обороны с заранее распределенными ролями. Но если защита еще более-менее держалась, то нападение откровенно не тянуло. Ни одна из команд никак не могла распечатать ворота соперника. Первый гол, забитый наконец Графом, поднял с мест всех неистовствующих болельщиков и, наверное, перевернул бы трибуны, не будь скамейки предусмотрительно насмерть забетонированы в землю. Мама-Оля, единственная из зрителей сохранявшая хладнокровие и выдержку, пообещала применить самые непопулярные меры, вплоть до внеочередного дежурства по классу, к тому, кто еще швырнет в футболистов мороженым или пустой бутылкой из-под колы. Маша, никогда не интересовавшаяся настоящим футболом, к концу матча сорвала голос, но продолжала хрипеть: «Гарик! Ну, бей же, бей!» Она едва не рыдала, когда Лошадинов подправил мяч в собственные ворота. Лишь на последних минутах под взрыв зрительских эмоций Гаврошу удалось вырвать победу, буквально пропихнув мяч сквозь двух защитников и вратаря «бэшек». Ребята качали Надю на руках, пока едва не выронили. Она по праву стала украшением матча.
Женька Мартов стоял на воротах. Порой, когда он бросался на мяч под ноги игрокам, Маше становилось страшно. Гол, пропущенный не без помощи Лошадинова, был несправедливой наградой за его отчаянную самоотверженность. Только после финального свистка, когда девчонки высыпали на поле поздравлять победителей, увидели, что правое колено у Монмартика разбито в кровь.
Женька сидел на скамейке, вытянув ногу, а Надя, пока все охали вокруг, уже слетала в медкабинет и вернулась с банкой воды, бинтами и йодом. Маше тогда бросилось в глаза, как Надя обтирала Женькино грязно-кровавое колено куском оторванного бинта: осторожно, бережно. Она вся сжалась, когда дрогнувшей рукой ливанула случайно йод прямо на рану, но Монмартик лишь улыбнулся:
– Ты что, Надюша? Не бойся, мне не больно. Ты же знаешь, я боли не чувствую.
– Зато я чувствую, – чуть слышно пробормотала Надька, дуя на ржаво-коричневое, расползающееся по содранной коже, пятно.
– Ну, потерпи немного. Сейчас пройдет, – успокаивал ее Женька. Потом она бинтовала, положив себе на колени, его ногу и каждый раз морщилась, когда повязка пересекала болезненный участок. И еще Маша заметила, что у Нади самой на голени багровеет здоровенный синяк, на который та не обращала внимания.
Танец, честно отданный Машей Гарику, наконец, иссяк. Маша обернулась к тому месту, где только что она разговаривала с Монмартиком, но Женька из своего угла исчез. На столе лежал его блокнот, но верхний листок был вырван. Женьки не было и в группе компьютерных гонщиков. Маша прошлась по комнатам. Безрезультатно. Ее перехватил Дик:
– Пойдем потанцуем? В этот момент она заметила Монмартика в отвисшей челюсти балкона.
– Голова болит. Очень душно. Я хочу подышать свежим воздухом, – и, отделавшись от Дика, она вышла на нависший над затемненным миром балкон.
Женька обтирал замшевыми рукавами куртки вымытые осенней непогодой перила. Холодный, пропитанный влагой ветер путался в его вихрах. Он не оглянулся на ее появление. Маленький бумажный самолетик, который он вертел в руках, выпал из разжатых пальцев и устремился было вниз в головокружительном пике, но быстро выправился, подброшенный воздушным трамплином, и еще долго метался над деревьями, одинокий во враждебной, серебрящейся мелким дождем темноте, швыряемый из стороны в сторону прихотью невидимого пилота. Маша проследила взглядом весь замысловатый полет, пока белокрылый странник не наткнулся вдруг на перехватившую его ветку возвышавшейся над березами старой липы и, завертевшись от боли, не свалился в мокрые черные кусты. Маша облокотилась на перила возле Жени:
– … А он, мятежный, ищет бури,
Ведь только в буре есть покой, – закончил Монмартик, не поворачивая головы.
– Переврали Лермонтова, – вздохнула Маша.
– Теперь это называется рестайлинг. Приближение к действительности. Но до Лермонтова нам далеко.
– Нам даже до Вадика далеко.
Маша попробовала было заставить себя заглянуть Монмартику в лицо и вновь не смогла.
– Жень, почему ты не захотел меня пригласить?
– Я тебе ответил.
– А танец был медленный, мог бы немного и пострадать. Ты же уверял, что не чувствуешь боли?
– Так то – своей.
– Что? Ты сейчас о чем?
– Это легче понять, чем объяснить.
На балконе было страшно неуютно: сыро и зябко, особенно после жаркой, перенаселенной комнаты. Не встречая никакого серьезного отпора, поганец-ветер без труда прорывал линию обороны тонкого, скорее летнего платья. Маша уже начинала дрожать. Наверное, почувствовав это, Женя снял замшевую куртку и накинул ей на плечи.
– Ты сам замерзнешь.
– Обойдусь.
– Фу, Женя, какой ты сегодня грубый. Ты на кого злишься?
– На себя.
Маша понимала, что сейчас самое лучшее было оставить его в покое.
И что, собственно, она к нему привязалась? Но у Маши на душе было светло и весело. Музыка Ванессы Мэй задела давно не звучавшие романтические (а может, прав Гарик – чувственные) струны в душе девушки, и порожденный ими почти забытый аккорд побуждал к действию. В глубинах Леночкиной квартиры упражнялись «Руки вверх», и то здесь, то там вспыхивал смех ребят. Женькин мрачный вид вносил диссонанс во всеобщее веселье. И Маше захотелось сделать что-то для него. Нельзя в такой вечер бросать человека в неравной борьбе с собственными проблемами и неприятностями. Маша придала лицу озабоченный вид, прикоснулась ладонью к его лбу и покачала головой:
– Когда человек в таком настроении, он либо болен, либо влюблен.
– А разве это не одно и то же?..
Ну что бы ей хоть теперь ни промолчать. Черт дергал за язык. Кони с бубенцами сорвали с места и понесли, неуправляемые. Кто знает, куда вынесут эти без узды разгоряченные шальные животные и в какой канаве закончится этот безудержный бег?
Маша захлопала в ладоши:
– Ага, значит, угадала. Как же это я сразу не поняла. Ой-ёй-ёй! Как же это тебя, Женечка, угораздило. Что директриса вчера говорила: «Одиннадцатый класс – сейчас только учиться и учиться. Недочитать, недогулять, недолюбить…» А я-то мучаюсь: почему это Женя со мной не стал танцевать. Женечка, расскажи, кто она? Я никому не скажу. Красивая?
– В темноте не разглядел.
– Ну, значит, ужасно умная?
– Не похоже.
Женя отвечал резко, односложно, не глядя в ее сторону. Но он все же отвечал, и Маша не отставала:
– Бедненький. Любовь зла. Чем же она тебя тогда пленила?
– Это легче понять, чем объяснить.
– Кажется, я это где-то сегодня уже слышала. Ты всегда так говоришь или только когда хочешь отвязаться?
Женя проигнорировал выпад.
– Вот везет же некоторым, – произнесла Маша томно-печально, – мальчикам нравятся.
– Ну, ты-то можешь не вздыхать. Ты нравишься больше, чем тебе самой хотелось бы.
Маша удивленно посмотрела на Женьку – что это он вдруг?
– С чего ты это взял? Что ты имеешь в виду?
– Только то, что ты нравишься всем, а тебе не нравится никто.
Маша вспыхнула. Она вовсе не думала, что разговор может перекинуться на нее. «Эх, кони, кони, что за кони мне попались – привередливые…» Она хотела что-то возразить, но Женя не дал ей слова:
– Подожди. Ты говорила – я тебя слушал. Теперь ты послушай меня. Сказки, что рассказывает про тебя Гарик, – это все чушь. Он просто выдает желаемое за действительное. Тебе не нужно ничье внимание. Ты хочешь, чтобы тебя оставили в покое. Поэтому ты стала скромнее одеваться, почти перестала краситься и больше не приходишь в класс с распущенными волосами, как в первые дни. И все равно, ты – слишком хороша. С этим уже ничего не поделаешь. Но этот первый бум пройдет. Ребята привыкнут, потому что привыкают ко всему, даже к красоте. И то, что заставляет тебя сегодня уклоняться от их ухаживаний, забудется, перестанет мучить и угнетать. И тогда найдется кто-то, кто разбудит тебя. Как спящую красавицу. Вечно пребывать в самостоятельно выстроенном хрустальном гробу ты не сможешь. Рано или поздно он расколется, чтобы вернуть тебя к жизни.
– А разве я сейчас не живу?
– Нет. Ты существуешь. Но жизнь – совсем иное. Для жизни необходима любовь. Как корни цветам. Срезанные цветы так же пахнут и так же прекрасны, но они уже мертвы. А когда придет любовь, настоящая, совсем не похожая ни на что, случавшееся с тобой прежде, ты поймешь, что только сейчас родилась в этом мире.
– Ты кто – гадалка или прорицатель?
– Ни то и ни другое. Я только смотрю на тебя иным взглядом, не так, как все. И за твоим внешним очарованием вижу бездну страстей. Но сейчас они прикованы цепями проржавевших решений к скале прошлого. Ты – пленница собственных табу. Ты полагаешь, что обезопасила себя от новых бед, но на самом деле ты отгородилась только от жизни… и от любви. Но от любви невозможно защититься навсегда.
– Боже, как романтично и напыщенно. Даже Вадику можно поучиться, – Маша попыталась скрыться за мелкой издевкой.
Женька резко повернулся и вышел с балкона. Маша осталась одна в промозглой темноте, приходя в себя ото всего, что он сейчас наговорил. Странный он какой-то. За полтора месяца они практически ни разу с ним не общались на серьезные темы, и вдруг – такой разговор.
Ребята уже расходились. Маша отыскала Женю и протянула ему куртку, которая до сих пор все еще оставалась на ее плечах:
– Проводи меня, пожалуйста, сегодня.
Маше слишком много еще хотелось у него спросить. Но Женя снова был угрюм и неразговорчив. Может быть, он уже жалел об недавней минутной откровенности.
– Я думаю, тебя Гарик проводит.
На улице, проходя мимо старой липы, Маша заметила застрявший в кустах белый бумажный самолетик. Она быстро подбежала, схватила его и сунула в карман. А дома, уже лежа в постели, она вспомнила о нем. Встала, прошла босиком в прихожую и, достав самолетик, развернула и расправила осторожно мятый промокший листок бумаги. Это был незаконченный набросок ее портрета.
25 сентября, понедельник
Полчаса, проведенные на пронзительном сентябрьском ветру, не замедлили сказаться. Маша заболела. Уже в воскресенье у нее поднялась температура, и грубой наждачкой драло горло. В понедельник школу она прогуливала. Мама задержалась в ожидании врача и на работу ушла только в середине дня. Она, по обыкновению, спешила и, видимо, что-то забыла – может, ключи – потому что едва успела захлопнуться дверь, как из прихожей донесся требовательный звонок. Маме редко удавалось уйти с первого раза. Маша спрыгнула с кровати и, не надевая тапочек, побежала открывать.
В дверях красовался Монмартик. Высокий, на полголовы выше ее, а Маша никогда не жаловалась на свой рост, он стоял, прислонясь к углу дверного проема, смотрел на нее сверху вниз и широко улыбался:
– Пустишь?
Маша растерянно стояла на пороге, босая, переступая с ноги на ногу и смущенно запахивая плотнее полы старенького халатика:
– Конечно. Заходи. Ты извини, я в таком виде. Думала, это мама вернулась, что-то забыла.
– Я так и решил, что это твоя мама. Она меня сейчас в подъезд впустила. Вы с ней не слишком похожи. Только разрез глаз и губы. В них проглядывает что-то южное.
Маша невольно удивилась: так точно подметить черты мельком увиденного человека.
– Вы бы хоть бумажки с номерами квартир в звонки вставили. А то меня сейчас ваша соседка облаяла, да еще заявила, что тебя здесь больше не живет.
– А, это из сто восемьдесят шестой! Там раньше Машка-продавщица из универсама жила.
– Инга сказала, что ты заболела. Это я наверняка виноват – заморозил тебя тогда, на балконе. Ребята решили зайти после школы. А меня Кол Колыч выгнал с физры. Из-за ноги.
Если учитель физкультуры Николай Николаевич, не терпевший никаких справок, отправил Женьку с урока, значит, дело действительно швах.
– Покажи, что с ногой.
Он с готовностью задрал левую штанину.
– Не дури. Я же помню, что правая.
– Ерунда. Ампутировать, чтоб не мучиться. Сейчас протезы классные делают.
– Ну, не хочешь – твое дело. У меня жутко болит горло. Мне трудно говорить и, тем более, еще с тобой спорить. Подожди меня здесь, я хотя бы переоденусь.
Маша забежала в родительскую спальню и, отыскав в шкафу новый мамин халатик, быстро сменила шкурку. Глянув в зеркало, но оставшись все равно недовольной собой, она появилась вновь перед Женькой с расческой в руках. Они прошли в ее комнату. Женька и в самом деле сильно хромал. Он доковылял до Машиного стола и сел на край. Маша вспомнила, что под стеклом она выложила расправленный листок с Женькиным рисунком. Но было уже поздно: он заметил и искоса с усмешкой посмотрел на нее. Маша почувствовала, что краснеет. Уже который раз она, всегда уверенная в общении с мальчишками, ловила себя на том, что непонятным образом теряется под Женькиным взглядом, цепким, проникающим за внешнюю защитную оболочку. Это было какое-то наваждение, но Маша не могла заставить себя просто посмотреть прямо ему в глаза.
– А ты неплохо рисуешь. Всегда завидовала людям, умеющим рисовать.
– Я тоже. Рафаэлю, Леонардо да Винчи, Боттичелли… Но это ты зря сохранила. Так, эскиз, причем неудачный. Если хочешь, я тебе как-нибудь твой настоящий портрет нарисую.
– Хочу. Нарисуй. А настоящий – это как?
– Только не маслом. Маслом я не люблю. А в графике – это можно.
– Давай, как любишь.
– У тебя день рождения 12 ноября? Значит, ко дню рождения. Время есть.
– Ты это серьезно? Классно.
Маша с удивлением отметила, что Монмартик успел выяснить и запомнить дату ее рождения. Он мог выкрасть эти сведения лишь из школьного журнала. Другого логического объяснения не было.
– Тебя интересно рисовать. С одной стороны, легко: черты лица четкие, словно вырезанные из мрамора – и в то же время какая-то внутренняя чертовщина, что ли, которая в графический образ никак не умещается. Я и набросок потому отпустил – это не ты. Не вся ты.
– Наверно, во мне бунтует бабушка-испанка по материнской линии. Про нее мужчины говорили, что для таких, как она, на ее родине в былые времена костры разводили.
– Испанка? – Женька присвистнул. – Здорово. Теперь хоть немного понятно, откуда ты такая взялась. А как она здесь оказалась? Дети испанских антифашистов?
– Да. Бабушку в тридцать девятом в Союз переправили из Мадрида. После проигранной республиканцами гражданской войны. Ей было восемь. Потом из Ленинграда – в эвакуацию с детдомом. А сейчас осталась одна в Питере. И в Москву переезжать отказывается. А мне без нее плохо…
Женя взглянул пристально на нее, но промолчал, оставил слова внутри.
Маша наблюдала за Женей. Былые тучи разрешились ливнем, и небо расчистилось. Трудно было в этом открытом и приветливом парнишке угадать того хмурого, обращенного внутрь себя буку, что огрызался на каждое оброненное ею слово. Он вновь был самим собой. Но что-то едва уловимое добавилось в его облике, чего Маша никогда прежде не замечала: его внимание было обращено к ней. А может быть, ей это только померещилось?
Маша мельком глянула в зеркало. Если он ее и вправду нарисует, то только не такой, какая она сейчас. Температурное пылающее лицо. Нездоровый румянец поверх смуглых заострившихся скул. Полураспустившаяся, свалявшаяся от долгого лежания коса с выбившимися прядями. Разве что глаза стали еще больше на как-то сразу осунувшемся лице и сверкали из-под густого черного навеса ресниц. Но это мало утешало. Ей было неприятно, что Женя видит ее такой. Но и выставить его она тоже не могла. А если сейчас придут остальные…
Она решительно плюхнулась на пуфик у зеркала и нервно, порывисто стала расплетать косу. Женька, который перед этим, наверняка подвирая для красочности, рассказывал последние школьные сплетни, сначала затормозил, а потом и вовсе замолчал.
Волосы спадали до пола. Гребень больно продирался сквозь спутанные пряди. Маша морщилась и еще больше злилась. Вдруг она ощутила прикосновение его пальцев на своих волосах. В зеркале она видела, как он завороженно проводит ладонью по вороного отлива волне, едва касается ее спины… затем, забрав из ее рук гребень, плавными умелыми движениями расчесывает все это великолепие. Маша замерла от странного, незнакомого ощущения: его руки гладили, ласкали ее волосы, и это совсем не походило на то, как деловито когда-то мама расправлялась с той же задачей. Быстрыми и уверенными движениями он заплетал вновь косу, а Маша ощущала, как мурашки пробегают по коже и еще больше пылает и без того горящее лицо.
– У тебя руки, словно у моей мамы, но более терпеливые и… нежные. – Она с трудом произнесла последнее признание, хотя оно было полнейшей правдой. – И у тебя здорово получается.
– На сестренке натренировался. Но у Аленки, конечно, не такие шикарные. Ты сколько лет их не стригла?
– Почти шестнадцать. Мне ни разу в жизни не укорачивали волосы.
– Правда?! Классно!
– Классно? А ты походи с такими. Вон, фотография девятилетней давности. Видишь, что тогда уже творилось. Я давно порываюсь их состричь – с ними одно мучение. Но мама не разрешает.
– Ты что?! Не смей. Это ж такая роскошь.
– У тебя обязательно спрошу разрешения.
– Спроси. Но только попробуй без спроса…
Маша повернулась к Женьке и, отобрав расческу, произнесла холодно:
– Не бери на себя слишком много. Не твое, не купил.
Женька смолчал, но блаженная улыбка сползла с его лица.
Из прихожей донесся заливистый зов дверного звонка. Пришли ребята. Было удивительно, что они примчались вот так, сразу же, стоило ей заболеть. Маша закрутилась с гостями, так что даже забыла про Женьку. Когда она наконец о нем вспомнила, того уже не было.
Следующие четыре дня Маша провалялась в постели. Температура подскакивала и срывалась вниз резко и неожиданно, испытывая организм, как на «Американских горках». На улице, запертой за стеклом, с утра до вечера с редкими передышками на ланч или обед шел дождь. Он сбивал листья с промокших озябших деревьев. Наверное, из-за этой сырости и промозглости за окном в квартире было особенно тепло и уютно. Раньше Маша никак не могла привыкнуть к своему новому дому. После маленькой, но такой родной питерской квартиры здесь она себя чувствовала чужой, потерянной. Она бродила по полупустым недомеблированным комнатам, не находя, где бы приткнуться. Новое жилище казалось ей велико, как платье с чужого плеча, после детского сарафанчика, из которого уже выросла, но с которым так жалко расстаться. В Питере в их квартире на Васильевском острове всегда было тесно и суетливо-шумно. Чаще всего без предупреждения о нашествии заваливали отцовские друзья и знакомые, громкие и веселые или деловые и озабоченные. Кого-то из этой команды Маша опознавала по телевизионным сводкам политических боевых действий. В первые самые бурные постперестроечные годы у них как-то появился Собчак, но тогда эта фамилия Маше еще ровным счетом ничего не говорила. Отцовский кабинет быстро превращали в штаб-квартиру: не переставая звонил телефон, жужжал факс, приходили и уходили люди с серьезными, вежливыми лицами, и кто-то непременно засиживался настолько, что не успевал до разведения мостов. Отрезанного от всего мира неудачника оставляли ночевать. На этот случай на кухне прямо на гвозде висела раскладушка. Маша привыкла, засыпая, слышать доносящийся из-за тонкой стенки шепот или приглушенный смех.
Московская тишина в их доме теперь угнетала ее. Старые знакомые большей частью остались в Питере, а для новых у отца после перевода в Москву полгода назад появился впервые большой европеоидный офис на новом месте работы. Их новая необъятная квартира непонятно кому была нужна: папа уезжал рано и возвращался порой глубоко заполночь (как он выдерживал такой режим?), мама, работавшая вместе с ним, едва успевала что-нибудь приготовить и всегда куда-нибудь спешила. И Маша, прожившая все детство в узенькой спальне на паях с бабушкой и так мечтавшая о своей отдельной комнате, перебравшись в столицу, получив даже больше, чем могла мечтать, часто сбегала от всего этого богатства, чтобы слоняться по шумным, суматошным московским улицам, барахтаться в толчее вечно спешащих москвичей и, едва отдышавшись в капюшоне открытой телефонной будки, вновь нырять в бурлящий людской поток. Маша полюбила московский центр и могла часами шататься по незнакомым переулкам, никогда не спрашивая дороги, в надежде выйти к вскрывающимся в самых неожиданных местах провалах подземки.
Но сейчас городом овладел ленивый моросящий дождь, и Маша вынуждена была сидеть под домашним арестом. Одиночество приводило свою верную подругу – тоску. И когда Маше уже начинало казаться, что она осталась одна на этом свете, а всех остальных смыл этот монотонный бесконечный дождь, появлялся Женька. Пока Маша болела, он заваливался каждый день. Женька врывался шумный, мокрый и грязный. Он не признавал ни зонтов, ни шапок, и поэтому с вымокших волос прямо по сияющему лицу стекали капли, которые он стряхивал, по-собачьи мотая головой. Брызги разлетались во все стороны, и Маша бежала в ванную за полотенцем, а потом долго и тщательно вытирала ему волосы и физиономию. После этой процедуры полотенце, зачастую, могло отправляться в стирку. Зато и без того непокорные его локоны торчали дыбом и еще больше курчавились. Ольга Николаевна подобную прическу называла «вихри враждебные» и вела с ней затяжную безрезультатную войну.
Маша удивительно быстро привыкла к приходам Монмартика и даже беспокоилась, когда он задерживался. Но каждый раз она ждала его с некоторым любопытством, если не с трепетом. То он приносил с улицы вымокшего жалкого котенка, которого Маша с трудом опознала как соседского Матроскина. В другой раз он заявлялся с мороженым, уверяя, что это лучшее средство от больного горла, что клин клином вышибают. Кажется, он по-настоящему огорчился, когда Маша обозвала его психом. (Он никогда не обижался, а говорил: «Я на тебя огорчился».) Мороженое он спустил в мусоропровод, из солидарности не съев даже свое.
Женька был вечно голоден, и Маша не обедала одна – ждала его. Он никогда не отказывался. За едой они успевали переговорить о тысячах вещах, но еще о миллионе не успевали. Женька вечно спешил и часто убегал, даже не доев. Куда – Маша так и не могла узнать. Женька почему-то не раскалывался.
Странное дело: когда Гарик пытался ухаживать за ней, Маша бесилась. Хотя, положа руку на сердце, она признавалась, что Игорь, возможно, по-своему неплохой парень. Сейчас же она вновь столкнулась с подобной ситуацией, но на этот раз – с Женькой. Куда девалось ее раздражение теперь? Почему она так легко позволяла ему приходить к ней домой, позволяла провожать себя после школы? Почему? Разве не уверяла она себя, что противится не ухаживаниям Гарика, а ухаживаниям вообще? Что не нужен ей ни Гарик, ни кто другой? И разве не она избегала, сторонилась любых сколь-нибудь близких привязанностей? И ведь удавалось ей это до сих пор. Что же изменилось? Просто некто, кто не обращал на нее внимания, соизволил, наконец, на нее взглянуть?.. Нет, не то. Может, и правда что-то проглядела она в этом Монмартике? Не только он не обращал раньше на нее внимания. А она сама? Теперь Маша пыталась наверстать упущенное, всматривалась, училась улавливать в неясном шуме повседневных событий его интонации, отыскивать в нагромождении случайных фактов проявление его особенных черт. Понять другого… Как просто и как сложно. Вот он рядом, весь на виду. Но весь ли?.. Проскальзывая невнимательным взглядом по лицам ребят в классе, Маша наблюдала лишь верхушки айсбергов. За вечной рябью на поверхности едва различимы оставались размытые очертания ниже ватерлинии. Пожалуй, впервые она была готова нырнуть в ледяную воду, чтобы познать всю глубину одной человеческой личности. Слишком много неясного, недосказанного. Спроси – он ответит. Почему же она не спрашивала?.. Пыталась понять сама, сама выделить главное, сама расставить акценты. Как здесь не ошибиться в человеке? «Нет людей черных и белых, – повторяла Мама-Оля. – Все люди в полосочку». Монмартик был «в клеточку». Так все в нем смешалось, спуталось. Где напускное, наигранное, а где он сам, настоящий?
Он мог быть то дерзким до жесткости (но никогда – жестокости), то нежным и внимательным. Женька сохранял самообладание, оставаясь спокойным и уравновешенным в ситуациях, когда легко было потеряться или напороть сгоряча такого, о чем потом стыдно вспоминать, но вдруг срывался там, где считал задетым собственное достоинство. Чувства мальчишеской гордости, чести у него были гипертрофированы до болезненности. В этих вопросах он всегда был максималистом. Свои нравственные каноны, границы дозволенного и недозволенного он абсолютизировал, не обращая внимания, что зачастую они здорово отличались от тех, что исповедовали и признавали окружавшие его люди. Он мог без сомнений пересечь чужую границу, но остановиться как вкопанный там, где пролегала невидимая для других его собственная запретная черта. И уже никакие обстоятельства не могли сдвинуть его дальше.
Женька казался клубком противоречий, который предстояло распутать, прежде чем добраться до спрятанного в середине человека.
2 октября, понедельник
Этот понедельник начался еще в субботу… Но все по порядку. Или в обратном порядке – так вернее.
Третьим уроком, не дотянув сорок пять минут до большой перемены, как всегда некстати случилась информатика. Не самый сложный, казалось бы, предмет стал у Маши поперек дороги. Все, чему их учили в Питере, отправилось коту под хвост. Здесь шли по своей какой-то особенной программе.
На информатике класс расчленялся на две подгруппы. В Машиной, близоруко склонившись над журналом, сутулился за учительским столом Палыч – сравнительно молодой, но уже пользующийся всеобщей заслуженной непопулярностью преподаватель. Такой бегающий по любому поводу жаловаться к директрисе тридцатилетний маменькин сынок. А ребята из чувства противоречия всячески старались предоставлять ему все новые поводы. Соревнование шло: кто кого?
Малая дополнительная доска, предварительно снятая заботливыми руками с крючков, была прислонена к основной абсолютно вертикально за спиной учителя. Казалось, что малейшего дуновения ветерка будет достаточно, чтобы она накрыла сгорбившегося непосредственно под ней приговоренного. В предвкушении вожделенного момента полукласс замер в непривычной тишине, затаив дыхание. Но, видимо, как раз из-за этого никакого ветерка не случилось. Ситуацию «спас» сам Палыч:
– А где у нас дежурный прохлаждается? Почему не стерто с доски? Наташа Гофман взялась за тряпку. Десятки глаз следили за каждым ее движением с надеждой и верой. Несмотря на явные усилия дежурной доска упрямо стояла. Наташка в отчаянии резко шлепнула тряпкой по неподдающимся меловым каракулям, и старания ее были вознаграждены. Доска слегка дрогнула, не спеша, как в замедленной съемке, отделилась от опоры и, плавно опустившись на круглый, коротко стриженный затылок, соскользнула Палычу на спину, прокатилась по ней и, наконец, с диким грохотом рухнула на пол. Класс облегченно вздохнул.
На разнос ушла добрая четверть урока. Чуть меньше – на старательное вырисовывание параллельных и перпендикуляров и заполнение каждой клеточки каллиграфическим почерком.
– А у меня комп не включается, – нарочито занудным голосом сообщила Зинка.
– Помогите Савельевой, – не отрываясь от своего увлекательного занятия, распорядился учитель.
– У нее розетка капут. Синусоида в прямые провода не лезет, – из-под Зинкиного стола доложил Дыня.
– Удлините удлинителем к моей розетке, – Палыч завершил свой труд и развернулся к классу. – Так. Тишина. Все вернулись на свои места. У нас обещанная контрольная…
Субботний телефонный звонок был дурацким с первых слов. Не здороваясь, незнакомый женский голос нервно-напористо вопросил:
– Я куда попала?
– А куда вы целились?
– Я звоню Барышевым.
– Тогда здравствуйте.
– А, ты наверное Маша. Савельева Любовь Валерьевна из родительского комитета, мама Зинаиды, – наконец хотя бы представилась звонящая. – Мне нужен кто-нибудь взрослый?
– Да я не маленькая.
– Мама, папа есть?
– Я не сирота. Но они оба на работе.
– В субботу?! Вот ненормальные. А ты?
– Я не на работе. Я болею.
– Ну, ладно. Тогда передай им, что за вами долг по оплате школьных завтраков. Если вы неимущие, то родители должны написать заявление…
– Мы имущие. Но долга за нами никакого нет, так как я на завтраки не хожу. Я бутерброд из дома ношу.
Время на выслушивание последовавшей за этим просветительской беседы о правильном питании все-таки нельзя было считать потраченным впустую: Маша успела разобраться в решении системы уравнений и поэтому на вопрос, все ли она поняла, честно ответила:
– Угу.
– Кстати, может, тебе домашнее задание нужно продиктовать? – смягчилась ее наставница. – Зинаида, пойди сюда!..
Это действительно было кстати. Инга подхватила эстафету у Маши и прошлый четверг с пятницей проболела сама, а Монмартик вчера не появился, напустив вместо объяснения причины тумана.
Зинка, с которой они в классе практически не общались, выполнила материнское поручение вяло-формально, но в конце все-таки вставила:
– Ты в понедельник-то появишься? Тогда к контрольке по информатике готовься. Будем программу писать по новой теме. Язык вчера начали.
– Что за язык?
– Я помню? Ща посмотрю.
Зина вернулась к трубке почему-то повеселевшая:
– «Си плюс плюс». Знаешь такой? В конце учебника найдешь.
– Ой. Спасибо, Зиночка. Ты меня выручила.
– Ну, не кашляй…
Палыч опустился на скрипучий стул, опасливо обернувшись назад, хотя малая доска уже давно покоилась у стенки в сторонке, и достал несвежий носовой платок:
– Значит, у каждого свой вариант. Смотрим в таблице перед вами. Номер варианта – номер вашего рабочего места. Как всегда, решение – готовую программу – сбрасываем мне по сети. Не забываем ставить подпись и номер варианта. Пишем до конца урока. Не тянем, времени только-только.
– Так уже полурока проваландались, – пробурчал на весь класс Граф. – Теперь еще столовку пропустим…
Палыч не спеша подыскивал более-менее чистое место на платке.
– Задание всем понятно? Смотрим, как мы освоили язык Java. Материал прошлого занятия. Мы всё это с вами разбирали…
Вакуумная бомба беззвучно разорвалась в классе. Маша попыталась вдохнуть, но весь воздух из помещения отхлынул. Она беспомощно проскребла взглядом по сутулым зависшим над клавиатурами спинам одноклассников. Ребята уже наперегонки пальпировали клавиатуры. Оглянулась, ища инстинктивно Ингу. Черт – Инга в другой полугруппе. И будь она даже рядом, как бы Инга ее могла спасти?.. Катастрофа случилась.
Спазм в горле чуть отпустил, и она по-рыбьи схватила ртом глоток кислорода и выдохнула:
– Алексей Палыч, на «Джаве»?.. Разве не «Си плюс плюс»?..
– «Си» мы будем проходить только в конце года. Сейчас мы изучаем «Джаву».
Она уже осознавала всю бесполезность своих усилий, но еще пыталась, еще барахталась, не веря, что это конец.
– Меня на прошлом занятии не было, я болела. Можно мне на «Си плюс плюс» попробовать?
– Барышева, а телефона у тебя дома тоже нет? Могла за выходные весь класс обзвонить. Все учатся по одной программе, только Барышева по личной. Ты можешь писать хоть на китайском, проверять я буду на «Джаве», – и, ставя жирную точку, он, наконец, проникновенно высморкался.
Маша чувствовала, как набухают предательски веки. Не хватало только разреветься. Нервными движениями она крутила, не замечая, пухлую пуговку на не по сезону тоненькой в мраморных голубоватых разводах блузке. Как глупо… Как просто и глупо. Элементарная Зинкина оплошность, и все труды, все надежды, все ее, Маши, отчаянные усилия – всё умножалось на ноль. И не важным уже становилось, что было до, что произойдет после. Перфекционистский принцип всегда достигать цели, не считаясь с ценой, впервые дал сбой. Синдром отличницы теперь пожирал ее. Медаль, которой она заменила себе на этот год смысл существования, от одного неловкого спотыкания превратилась в пшик. Зинка ошиблась. Ночное сидение за учебником уже никому не поможет. Зинка ошиблась.
Краем глаза она отловила вопрошающе-тоскливый обращенный к ней взор Монмартика, но меньше всего ей нужно было сейчас его сочувствие. Маша перевела застланный влажной пеленой взгляд вперед, туда, где сосредоточенно тюкала что-то на компьютере ее «помощница». Сама-то она, интересно, что учила?
Зинка повернулась. Они встретились глазами. И здесь незаметно для остальных опущенной под стол рукой Зинка сделала непристойный жест.
Если бы не это, Маша не поверила бы ни за что.
Еще никогда в жизни до этого момента Маша не представляла, что такое настоящая злость. Что она может сделать с человеком. Так, что человек сам ничего не может сделать с ней. Обида переформатировалась в бешеную ненависть, на какое-то время затмив опустошенность. Маша сидела, окаменев, не видя ничего, кроме искривленной Зинкиной спины впереди.
…От звонка она вздрогнула.
– Кто все сделал, может выходить. Остальным – три минуты, чтобы отправить мне сообщение. Заканчиваем и пересылаем, кто сколько успел…
Маша вскочила первая, как спущенная с поводка гончая. Она подхватила свой кейс и стремительно пошла по проходу. Там, где через полкласса тянулся к Зинкиному компьютеру удлинитель, Маша, не останавливаясь, влетела в провод носком туфли. Вилка что-то жалобно блямкнула, вырываясь из розетки…
– О, блин!.. Ты сдурела! Я ничего… ничего не успела сохранить!.. – Зинка подпрыгнула на месте, треснув кулаком по столу.
Маша, не оглядываясь, даже не сбив шаг, вылетела в коридор.
Но этот проклятый понедельник только начинался.
В класс она входила почти последняя. Нет, она не плакала. Это пыль попала в глаза, и она растерла их до красноты. Ей показалось, что все уже всё знают, даже те, из другой группы. Она вскинула голову выше и шагнула за порог, успев сделать лишь пару шагов…
Что-то железно-острое проскребло от шеи наискось за спину куда-то к лопатке. Тончайшая мраморно-голубая ткань резко треснула и разодранная от горла блузка, теряя выдранные с мясом пуговки, сорванная с плеча, бессильно повисая на рукаве, открывая и спину, и грудь. Маша вскрикнула от неожиданности и боли, но главное все-таки неожиданности, и обернулась. Сзади стояла Зинка с опущенной вниз длинной деревянной палкой с железным крюком на конце. Страшные старорежимные окна во всей школе прошедшим летом заменили пластиковыми, но этот багор для открывания верхних фрамуг никто не выбросил.
– Сука питерская, – прошипела едва слышно Зинка.
Класс онемел, застыв на мгновение, весь развернувшийся ко входу, где друг напротив друга стояли две взбешенные девчонки. Затем раскалывая оцепеневшую тишину, разнесся одинокий взрыв хохота:
– Вау! Милосская!.. – Это Дыня захлопал неистово в ладоши, опускаясь за первую парту напротив окаменевшей в шоке Маши.
Выбитый Монмартиком ударом ноги стул отлетел, перевернувшись с грохотом. И Дыня исчез за ватерлинией столешницы, осел, прервав жидкие аплодисменты.
Мгновение миновало. Маша еще стояла перед шестью десятками глаз с выставленной напоказ полуобнаженной правой половиной. Прямая как на подиуме, не опуская взгляда, не униженная, не сломленная. Растерзанная, с выкорченными пуговицами несчастная блузка беззастенчиво открывала плечо и грудь. Подхватив левой рукой, прижимая к телу голубой лоскут, Маша в следующий момент со всей силы, не раздумывая, запустила пластиковым кейсом в свою обидчицу. Вылетели осколками разорвавшегося снаряда фломастеры, ручки, учебники с тетрадями… Кто-то из друзей Дыни, перехватив сзади за шею Монмартика, опрокинул его вместе с партой и навалился сверху. Инга бросилась к Зинке и со всей силой рванула, выдрала из ее рук древко багра, уже было занесенного в безумстве. К Маше кинулась одна из обесцвеченных блондинок, пытаясь сорвать бретельку лифчика, довершить начатое. Но ей помешали. Это маленькая Оля преградила собой дорогу, схватив протянутую уже руку с черными наманикюренными ногтями…
Класс впервые так однозначно размежевался на два озверевших, ощерившихся друг на друга лагеря. Сдерживаемая долгое время негативная энергия сдетонировала и, цепной реакцией втягивая в конфликт одного за другим, переросла в самое отвратительное побоище. Воздух уже давно звенел, напряжением была пропитана вся атмосфера в классе, любая искра не могла не породить взрыв. И это случилось. Каждый, будь то парень или девчонка, без раздумий примкнул к той или иной стороне, каждый был непоколебим в своей правоте, каждый готов был идти до конца.
Дик с разбегу снес обидчика Монмартика, но на того успел накинуться оправившийся от нокдауна Дыня, не давая ему подняться. Гаврош оттеснила Машу к доске, прикрыв собой и не подпуская к ней рвущуюся, сверкающую глазищами Зинку. Очень скоро вокруг них образовался живой щит. Максимка, перевернув ближайшие парты, устроил локальную баррикаду и вместе с Лошаком держал за ней оборону безо всяких скидок на рост и возраст. Вадик перехватил поперек талии девицу, пытающуюся царапать то ли Ольку, то ли Машу. Другой рукой он отбивался сразу от двух ребят, но сдерживать их ему уже не удавалось, а Леночкины попытки ему помочь скорее даже мешали. Наташка лупила учебником физики вторую блондинку, но чаще получала от нее. Монмартик, Дик и еще трое одноклассников образовали завал из тел, перегородивший один из проходов. Гарик, возвышаясь над этой «кучей малой», пытался выхватить из нее свою главную цель – Дыню. В Машиных защитников летело всё, что умело летать, включая чужие рюкзаки, сумки, мел и даже лейку с водой для цветов, но то же самое тут же летело им навстречу.
И лишь один Граф сидел невозмутимо посреди бушевавшей бойни и подчеркнуто отрешенно перелистывал мужской журнал, лишь изредка уворачиваясь от пролетающего мимо портфеля.
Громила вломился в класс последним, снеся двух любопытствующих в дверях малолеток, и сразу определил перевес сил. Он врезался в самую гущу потасовки, пробиваясь к осажденным. Оказавшись среди своих, он с ходу взял на себя обоих нападавших на Вадика, и тому удалось, наконец, перевести дух. В это время на своем фронте Гарик пленил вырывающегося и беснующегося Дыню, освободив из-под завала Монмартика. Голосом командарма Гарик заорал:
– Прекратить немедленно, пока я ему башку не свернул!..
Драка, вспыхнувшая так внезапно, захватившая так быстро весь класс, так же скоропостижно, как по мановению, погасла – хотя и не от его грозного окрика. Сразу две женщины бесшумно появились в дверях: молодая симпатичная физичка Оксана Игоревна, пользующаяся успехом у мальчишек старших классов (это ее урок сейчас явно срывался), и рядом с ней, конечно – Мама-Оля. Две учительницы были не только или не столько коллегами, сколько подругами, лучшими подругами. Два взгляда – два ведра ледяной воды, выплеснутые на клубок сцепившихся уличных псов. Свора развалилась на две половины. Школьный звонок пронзил своим острием тяжело дышащую тишину, огласив окончание раунда.
Мама-Оля чуть отстранила замершую на пороге со сложенными на груди руками физичку и вступила в класс. И каждый, кто встречал ее взгляд, сразу сникал, неуверенно заправлял рубашку или начинал, опустив пониже голову, отряхиваться. Лишь Дик и его соперник, увлекшись и не замечая появления рефери, не могли никак расстаться. Громила не без труда отодрал их друг от друга и поставил пред строгие очи классной. Обе группы школьников все еще стояли двумя стенками, зло исподлобья бросая на противников волчьи взгляды. Ледяная вода сбила пламя, но угли еще упрямо шипели.
Мама-Оля все так же молча прошла в класс, осторожно перешагивая через разбросанные по полу вещи и обходя перевернутые парты. Она шла точно по линии размежевания. Ребята, пропуская ее, невольно раздвигались дальше, отступали, освобождая ей проход. Классная остановилась напротив Маши. Теперь Маша уже не выглядела подавленной. Лицо ее пылало от еще не угасшего гнева и возбуждения. Она не отвела взгляда, только больше распрямилась и, поведя плечом, натянула, как смогла, на него рукав оборванной блузки. Инга и Гаврош расступились. Осторожно обняв Машу, Мама-Оля направилась с ней к выходу.
– А вы пока приберитесь в классе, – кинула она всем сразу и никому в частности.
Оксана Игоревна стянула с себя и накинула на Машу большую цветастую шаль, без которой физичку редко можно было встретить.
– Ольга Николаевна, я не думаю, что сейчас они способны воспринять законы физики. Им бы неплохо с законами человеческого общежития вначале разобраться. Как ты считаешь? А физику перенесем на седьмой урок. Надеюсь, вы тогда уже остынете.
– Спасибо, Оксана Игоревна. Мы сейчас вернемся.
И Мама-Оля вывела Машу из класса.
– …Это был мальчик-эмигрант из России. А я работала тогда три месяца в Германии в маленьком городке под Франкфуртом. Стажировка по обмену. В первый же день появления в немецкой гимназии русский мальчишка устроил там драку. Как это у нас называется: «сразу поставить себя».
Мама-Оля, не поднимая головы, мелкими стежками зашивала бледно-голубой ниткой разложенную на учительском столе блузку и говорила совсем негромко, так что весь класс затихал, вслушиваясь в ее слова.
– Так вот, немцы все были в шоке: у них в школах дети не дерутся. Вообще. Они не понимали, как это возможно. Они считали, что он нездоров и его надо вести к врачу. С чего вдруг психически нормальный ребенок станет решать проблемы кулаками? Даже когда немецкие ребята в гимназии ссорились, никому из них не приходило в голову выяснять, кто прав, с помощью силы. Разве физической силой можно доказать свою правоту? Разве победивший в драке побеждает в споре? Какое вообще сила имеет отношение к правде? Честность и порядочность – аргументы, которым бессмысленно противопоставлять силу. Да, честного и порядочного можно побить. Можно даже убить. Но победить – никогда. Немцы, сегодняшние немцы, это понимают. Почему мы – нет? Неужели для осознания главенства честности, правды, порядочности нации надо пройти через худшие из форм лжи, насилия, античеловечности? Чтобы ужаснуться и отвергнуть их уже навсегда. Я наблюдала, как малявки идут во франкфуртском метро, и никто не пихается, не ставит подножку, не толкает в спину. А у нас с детского сада сильный будет доказывать свое превосходство, даже если он – тупица. Особенно если тупица. С детства несем злобу в сердцах. Почему в маленьком немецком городке незнакомые тебе люди, расходясь с тобой на дорожке, улыбнутся и поздороваются? Эти немецкие почти анекдотичные по каждому поводу «Danke schon», «Bitte schon» – это все действительно норма их жизни. А мы?..
– А мы по-немецки nicht verstehen, – подал голос Лошак.
– Да мы и по-русски не очень. Мы просто по-человечески не понимаем. Хотя… знаете, в Германии даже два кобеля, встречаясь на улице, не кидаются друг на друга, а виляют хвостами. Так что, это, может быть, больше, чем человеческое.
Мама-Оля завязала узелок, ставя точку, и обрезала нитку. Она прошла к Машиной парте и протянула зашитую, как уж получилось, блузку. Маша сидела, закутавшись в физичкину шаль, с застывшим лицом, не пропускающим наружу ни мыслей, ни эмоций.
9 октября, понедельник
Все пакости необъяснимым образом любят понедельники. На первом же уроке, не дожидаясь, когда класс проснется и прозреет, математичка дала контрольную по стереометрии. Маша, кажется, наврала в третьей задаче: не рассмотрела второй возможный вариант – тупой угол. Инга была единственная, кто выполнил задание для обоих случаев.
К этой гадости добавилась еще одна – вызов к директрисе. Маша недоумевала: она общалась с Тамарой Карапетовной лишь однажды, при приеме в школу. Тогда ей самой не много пришлось рассказывать. Ее прикрывала широкая папина спина. За Машу все объяснили папина визитка с российским гербом и трехцветным флагом и ее не омраченный ни единой четверкой аттестат за десятый. Карапетовна была необыкновенно мила и не столько слушала отца, сколько сама нажимала на проблемы школы: недостаточное финансирование, безнадежно устаревшие компьютеры и прочее, и прочее… Папа внимал с вполне серьезным выражением лица, как он это умел, поддакивал, но Маша была уверена, что он тут же забудет об этих пустяках, едва они выйдут за пределы школьных стен, и на него навалятся задачи иного масштаба.
Однако единственный мотив ее приглашения в директорский кабинет, который пришел ей на ум – вопрос о помощи школе, оказался совсем ни при чем. Маша не угадала. Карапетовна лишь вскользь напомнила о том разговоре, поинтересовавшись делами Сергея Александровича, скосив взгляд на гербастую визитку, которую Маша заметила на директрисином столе. Чрезвычайность ситуации, которая занимала сейчас Тамару Карапетовну, объяснялась отказом Маши посещать недавно выстроенную школьную столовую. Это лишний раз напомнило Маше о пресловутом телефонном звонке Зинкиной мамы, и нервная дрожь предательски пробежала по телу. Машино объяснение, что ее начинает физически тошнить от одного вида не выдержавших инквизиторских пыток, скорчившихся в предсмертных судорогах сосисок, привел директрису в тихую ярость. От ее былой доброжлательности не осталось и следа:
– Ты, наверно, одной севрюгой питаешься. Да, понимаешь ли, школа пока не в состоянии всех кормить севрюгами.
Маша остолбенела. Лишь однажды, причем именно вчера, она действительно принесла в школу на завтрак бутерброд с севрюгой. Причем съеден он был корпоративно, Маше достался лишь кусочек белого хлеба, хранящий еще рыбный запах. Это ничуть ее не огорчило. Ситуация была вполне типичная: никто в классе не ел свои завтраки в одиночку, спрятавшись под парту. Но как быстро с чьей-то доброй подачи эта «севрюжья» история долетела до Карапетовны… Первая мысль была: Ольга Николаевна. Но Маша тут же предала эту идею анафеме. Мама-Оля не могла. Да и не было ее в классе при всеобщем раздирании несчастного бутерброда. Но и других вариантов Маша тоже не находила.
– Я ем суп. И на завтрак, и на обед, и на ужин.
Теперь оторопела директриса. Но натиска не ослабила. Маша уперлась. Она бы могла пойти на уступки, но «севрюжий» донос ее разозлил. Вопрос решил звонок на урок. Директриса сдалась. В наказание выбив из Маши обещание ходить в столовую вместе с классом без обязательства разделять общую трапезу. Маша в последний момент вспомнила о золотой медали и благоразумно пошла на компромисс. Карапетовна со своей стороны помянула лишним добрым словом Сергея Александровича: «Пусть заходит в любое время. Поинтересуется успехами дочки». Забавно, что же директриса, которая не вела у них ни одного предмета, могла рассказать об «успехах дочки»?
– Я передам, но, извините, Тамара Карапетовна, ему очень сложно вырваться с работы. Он домой возвращается в два ночи.
Но труднее всего сегодня было переступить порог класса перед третьим уроком – информатикой. Маша собрала все свое мужество, приказав себе строгим внутренним голосом не выдать никаких эмоций, когда Палыч будет объявлять приговор по прошлой проваленной контрольной.
Но занятия шли своим чередом, а препод вовсе не спешил с обнародованием оценок. Маша бестолку уговаривала себя, что переживать еще стоит, когда от тебя что-то зависит, когда ты можешь как-то влиять на результат. Сейчас все было известно заранее. За неделю. От произнесения вслух ровным счетом ничего не менялось. Но нервы наотрез отказывались подчиниться логике.
Пока Палыч мелким идеальным почерком выписывал мелом на доске что-то ему одному интересное, класс отрывался, кто как мог. Малая дополнительная доска, уже однажды накрывавшая Палыча, была благоразумно спущена на пол.
Олька с Леночкой тихо прыскали, забравшись на популярный в народе интернетовский самопальный форум «Антишколы», где с кем-то, выступающим под лейблом Марат, быть может сидящим за соседним компом, переписывались, обсуждая как раз личность этого самого Палыча, мельтешащего в двух шагах перед ними.
Зинка в тех же дебрях Интернета набрела на цитатник из школьных сочинений и, зажимая сама себе рот, зачитывала на полкласса шепотом перлы вроде: «Первые успехи Пьера Безухова в любви были плохими – он сразу женился». Маша даже позавидовала ей – вот кто сейчас реально не заморачивался из-за какой-то контрольной.
– Переписываем к себе в тетради с доски, а я пока зачитаю результаты работы, которую мы выполняли на прошлой неделе, – решил наконец закончить пытку Палыч. – Ну, что? Троек нет, и это говорит о том, что материал, в общем, был несложный. Но спешили и не проверили ошибки. Поэтому с пятерками у нас не густо: пятерка, понятное дело, у Максима Когана, у Дьяченко, Логинова…
Лошак, засевший на последнем ряду, вытащил из портфеля восьмикратный полевой бинокль и честно скачивал с доски все без разбора. Ребята, вдохновленные Лошадиной идеей, наперебой требовали себе бинокль, пока привлеченный их возней и разборками Палыч не обернулся на эпицентр шума. Он стремительно пересек класс, не замечая Макса, спавшего с нарисованными фломастером на веках глазами, и снял с шеи Лошадинова бинокль.
– Зачем вам? – попробовал возмутиться Лошак. – Вы ведь близко от доски стоите, вам и так видно.
– Заберешь после занятий в кабинете директора, – вынес безапелляционный вердикт Палыч.
Лошак, выждав для приличия, пока учитель удалится, невозмутимо полез в свой саквояж фокусника и извлек ко всеобщему восхищению собрания подзорную трубу.
Палыч вернулся на свое место и продолжил, как не прерывался:
– …У Бертеньевой и Барышевой.
– Что? Сколько? – вырвалось невольно у Маши.
Зинка резко повернулась на стуле. Обе девчонки смотрели не отрываясь друг на друга. Трудно сказать, кто из них был больше ошарашен.
– Пять. Ну, вот, Барышева. А говорила: не готовилась, – удовлетворенно добавил Палыч.
– Во дает Питерская, – уважительно прогнусавил Дыня.
– И у нас два неуда, – продолжал свою линию Палыч. – У Савельевой…
– С чего это? – подскочила Зинка. – Я все сделала. У меня эта, – она мотнула головой в сторону Маши, – провод выдернула.
– Я сколько вас учу: в течение работы всё сохранять? Теперь запомнишь, – неумолимо отрезал Палыч. – И двойка у Мартова. Мартов, в чем проблема? Не учил? Дальше описания данных не сдвинулся.
Женька только пожал плечами. Маша постаралась перехватить его взгляд, но Монмартик, не отрываясь, передирал с доски в тетрадь, ни разу не оглянувшись.
Макс, проспавший все самое интересное, открыл свои физиологические глаза и посмотрел на часы:
– Александр Палыч, мне в столовую дежурить.
Дежурный имел привилегию уходить накрывать на столы за десять минут до окончания урока.
Когда прозвенел звонок и мальчишки, обгоняя друг друга и создавая пробку в дверном проеме, рванули в столовку, Маша подошла к учительскому столу, где Палыч аккуратно переносил с монитора компьютера в журнал столбик оценок:
– Александр Павлович, это ошибка. Это не моя работа, а Мартова. Он вариант перепутал.
– Ну, да, конечно. И фамилию свою тоже. Иди, Барышева, иди…
Того времени, что презентовалось от урока дежурному по столовой, вполне хватило Максимке, чтобы высыпать в один из стаканов с компотом полную солонку. Фиолетово-бурого цвета компот из консервированной вишни был, пожалуй, единственной съедобной достопримечательностью столовского меню. Соль пришлось тщательно размешать, а не-растворившиеся окаменевшие куски зарыть в гущу, чтобы они не бросались в глаза. Дабы насладиться эффектом, Максим сам остался за заминированным столом. Со «счастливым» компотом подфартило Монмартику.
Маша подсела к ним. Она по-прежнему ничего не ела в столовой, но по компромиссному договору с Карапетовной должна была хотя бы присутствовать и отбывать эту повинность вместе со всеми. Ей обязательно надо было поговорить с Женькой, но он, как нарочно, не давал ей ни единого шанса. Маша, нетерпеливо мысленно подгонявшая окончание застолья, зафиксировала некое особое выжидательно-садистское выражение на лице Макса, объектом интереса которого явно был Женька. Не зная предыстории, Маша не могла угадать истиной причины Максимкиного повышенного внимания. По лицу же Монмартика прочесть было ничего невозможно: не моргнув глазом, он осушил свой стакан, так что Максим уже начал сомневаться, за тем ли компотом он вел слежку. Сладострастное предвкушение на физиономии Макса сменилось маской разочарованного уныния. Но тут Женька, перехватив его взгляд, пододвинул ему стакан, на дне которого еще оставались ягоды:
– Макс, ты, кажется, любишь гущу?
– Спасибо, я сегодня переел, пока накрывал.
Но тут с противоположного конца стола длиннющая телескопическая рука Лошадинова перехватила заветный стакан. Проговорив скороговоркой:
– Так ты хочешь, не хочешь, как хочешь, – он быстро, пока никто из конкурентов не успел опомниться, загреб стакан себе.
– Царствие ему небесное, – успел перекрестить его Монмартик.
Но Сергей не слышал последнего напутствия. Все оставшееся в стакане содержимое было опрокинуто в рот. В следующий момент лицо его перекосила жуткая гримаса. Он покраснел так, что не стало видно даже редких веснушек, и без того круглые глаза сделались объемными, шарообразными… и вдруг все, чем был наполнен его рот, вырвалось фонтаном наружу в тарелку и на стол, к ужасу отпрянувших соседей.
Первыми не выдержали Максим с Женькой. Пока остальные приходили в себя, эти двое, давясь от смеха, выскочили из-за стола и бросились вон из столовой.
После школы, когда они остались, наконец, на улице одни, без лишних свидетелей, Маша остановила Монмартика:
– Ты думал, я скажу тебе спасибо?..
– Да я как-то вообще меньше всего на эту тему думал.
– Так вот, я скажу тебе, конечно, спасибо. Но…
– Не продолжай.
– Не указывай мне! Это все напрасно. Я не приму твою жертву.
– Жертву? – Женька искренне расхохотался.
– Не смейся. Я серьезно. Если я приму, кем я буду?
– Другом. И это уже не так плохо.
– Или предателем? Я уже рассказала Маме-Оле.
– Начерта?! Ты все испортила, – Монмартик с досады стукнул себя кулаком по ноге.
Всю не такую уж долгую дорогу к метро Женька держался букой. Это вот он как раз и называл: «Я на тебя огорчился». Маша напрасно пыталась отвлечь и рассмешить его. «Компотная история», которая стала хитом на весь огрызок этого надкушенного дня, вытянула из сейфа ее памяти давнишнее воспоминание, чем-то до боли напомнившее сегодняшнее событие. И она постаралась использовать свою историю как рычаг, чтобы перевернуть эту тяжелую свинцовую страницу. Ее рассказа хватило ровно до входа в подземку:
– Мы тогда организовали поход всем классом. Дело было летом, год назад. Лагерь был разбит километрах в пяти от какой-то богом забытой деревушки. С нашим физруком, молодым продвинутым парнем, и четырьмя оболтусами в качестве несунов мы отправились в ближайшее сельпо за продуктами. Пока я затоваривалась, а физрук расплачивался из общественных денег, ребята курили на крыльце. В магазине из еды были только яйца, подсолнечное масло и «Баунти» – «райское наслаждение». Наверное, как в старые советские времена. Хотя тогда небось и «Баунти» не было? Хлеб, ради которого был предпринят набег, ждали к четвергу, а мы захотели есть уже во вторник. Подсолнечное масло было только разливное, и продавщица налила его нам в бутылку из-под портвейна, опустошенную и вымытую тут же при нас.
Маша взяла было Монмартика под руку, но тут же, испугавшись собственной смелости, отпустила.
– Мы выходим из магазина с коробкой яиц и подсолнечным маслом, и один из оболтусов, Витька Щербатый, пацан – оторви да брось, видит бутылку с этикеткой портвейна в руках физрука и начинает канючить:
– Александр Григорьич, это вы для себя? А дайте глотнуть? Только один разок.
Я смеюсь:
– Тебе не понравится.
Но тот только отмахивается:
– Молчи, женщина. Тебя здесь не спрашивают и тебе не предлагают.
Физрук без тени улыбки говорит:
– Да ради бога. Мне не жалко.
Витька хватает бутыль и прямо из горла… Делает один глоток, остальные смотрят на него. Он на пару сек замирает, потом показывает большой палец: «Кайф!» – и передает бутылку второму балбесу.
Тот проделывает то же самое, косится на Витьку: «Класс!» – и протягивает третьему.
Трое выдержали, не моргнув глазом. Бутылка так доходит до четвертого из оболтусов, и тот уж, чтобы оторваться по полной программе, набирает полный рот подсолнечного масла… ему выпендриваться уже не перед кем, и он фонтанирует, как лев в Петергофе, у которого Самсон ищет гланды.
Женька не выдержал. Его хохот спугнул пару старушек, которые засеменили, поддерживая друг друга, через дорогу, не дойдя до «зебры».
Когда они спустились в метро, оставив где-то сверху над собой всю махину вымокшего осеннего города, Монмартик все же вернулся к тому, о чем, верно, думал всю дорогу:
– Все-таки надо не только делать добро самому, но и позволять другому делать что-то для тебя. Отказываясь принимать то, что искренне тебе предлагают, ты отнимаешь у человека радость доставлять радость. Умение не только дарить подарки, но и их принимать – это тоже, как ни парадоксально, не всем дано. Тебе предлагают звезду с неба, а ты отвечаешь: на что она мне?
– Тогда достань мне вон тот воздушный шарик, – и Маша показала на голубой, покачивающийся под сводом кусочек неба, сбежавший из неловких детских рук.
Женька глянул под потолок. Потом, поставив сумку у Машиных ног, разбежался и прыгнул изо всех сил. Он не достал до свисающей золотой кудрявой ленточки метра три. Пассажиры оглядывались и обходили их стороной. Женька неодобрительно посмотрел на смеющийся свысока шарик и поднял с пола свою сумку.
– Но я, по крайней мере, пытался.
Подошел их поезд. Они вошли в полупустой вагон. Перед тем, как двери закрылись, Монмартик еще раз с тоской посмотрел на голубой шарик, которому никогда уже не увидеть свободу.
10 октября, вторник
До каникул оставалось еще целых четыре недели, но все уже считали дни, а Лошак даже вычеркивал из календарика каждый новый, едва приходил на первый урок. Впервые не выставлялись четвертные оценки, их будут раздавать только за полугодие, и ожидание свободы не омрачалось мелочным высчитыванием средних баллов, зубрежкой и подгонкой нелюбимых предметов. По информатике ей, Женьке Мартову и Зинке Савельевой надо было еще переписывать контрольную. Мама-Оля выцыганила у Палыча. Но пока ей светило не больше четверки, и Маше было приятно осознавать, что еще можно об этом не печалиться.
Когда Мама-Оля зашла в класс, одиннадцатый «В» отрывался по случаю редкой удачи: неожиданного «окна» вместо урока истории. Криминала не было. Историчка заболела, и ребята валяли дурака. Мальчишки расписали «пулю» в тетрадке по матанализу, и те немногие, кто умел играть в преф, как раз бурно обсуждали не сыгранный Лошаком мизер. Серега громко, на весь класс, переживал:
– Да разве ж это «дырка»? У меня в пиках были: туз, дама, девять, семь…
Именно в этот момент в дверях появилась Мама-Оля. Лошак, не останавливаясь ни на мгновение, продолжал:
– …пять, три, один.
– Да тут по биному делать надо, – подхватил, перелистывая тетрадь с «пулей», Макс.
Ольга Николаевна только что с опрокинутым лицом вышла из кабинета директрисы. Поездка в Псков и Новгород, которая уже была полностью распланирована на каникулярную неделю, накрылась самым неожиданным образом. На двухдневной экскурсии в Суздаль автобус с нашими девятиклассниками перевернулся. Двоих ребят забрали в больницу. Остальные тоже были не в лучшем виде. Тамара Карапетовна ввела мораторий на любые массовые выезды.
– Но это же глупо! – возмущалась громче всех Инга. – Ну, давайте теперь все будем ходить пешком. Мы же двадцать раз ездили – куда только не катались. И я уверена, через год все снова будут разъезжать. Глупость под маской заботы о нас. Я бы просто наплевала на их дурацкие распоряжения.
– Перестань, Инга, – остановила ее Ольга Николаевна, которая сама была больше всех и расстроена, и растеряна. – Ты умная девочка и все прекрасно понимаешь. Глупо – не глупо, нас не спросили. Вы уж меня извините, ребята: я вам наобещала, а слово не сдержала.
– Да что вы, Ольга Николаевна! – заголосили все разом. – Вы-то в чем виноваты? Вы все, что могли, сделали. А все-таки жалко.
– Ну, может, мы еще на зимние съездим, – неуверенно оглядела класс Мама-Оля.
– Это вряд ли, – грустно вздохнул Монмартик. – Неиспользованные возможности не повторяются. Проверено долгим житейским опытом.
На большой перемене Маша, сопровождаемая Гаврошем, зашла в класс. В районе галерки толпилось несколько ребят. Гаврош потянула ее за рукав:
– Что это они там? – и не дожидаясь Машиной реакции, пошла сама, движимая любопытством.
Маша без особого желания последовала за ней и заглянула через ее плечо. Обе долго не могли понять смысла происходящего: Женька Монмартик сидел лицом к остальным, положив левую руку на парту. Громила с Графом, чьи кулаки не сильно уступали громиловским, поочередно, что есть силы, обрушивали молотобойные удары на Женькину руку. Трудно было сказать, как давно продолжалось это безумие, но, судя по покрасневшей расплющенной Женькиной ладони, они явно начали не только что.
Маша вдруг ощутила, как все подернулось пеленой и поплыло. Она уже не видела ни Женьку, ни кольцо окруживших его ребят – перед глазами была только рука, безжизненная, распятая на парте.
– Перестаньте! Прекратите, прекратите! Дураки, дураки, дураки!..
Маше показалось, что это она закричала и бросилась на ребят. Но она стояла все так же безмолвно и недвижимо, не в состоянии ни пошевелиться, ни произнести ни звука. А Гаврош уже полезла драться с мальчишками, колотя их куда попало. Пробиться к Монмартику ей не дали, и она, треснув от бессилия по руке ни в чем не повинного Лошака, выскочила из класса, кинув злой взгляд на застывшую Машу прежде, чем хлопнуть дверью.
Наташа растолкала мальчишек:
– Вы что, все с ума посходили? Что вы творите? Искалечите человека… А ты тоже хорош, – набросилась она на брата. – Боксер недобитый. На своем дурацком ринге кулачищами своими размахивай. Прекрати немедленно! Ну, кому я говорю?!
Потирая красный, как обваренный, кулак, Громила отошел в сторону, искоса с опаской поглядывая на сестру:
– Все. Я пас. Лучше посмотри, как я из-за него руку разбил. Это все равно что по кирпичной стенке долбить.
– Я же тебя предупреждал, что ты первый сдашься, – смеялся Женька.
– Граф, перестань! Ему же больно, – требовала Наташа.
– Да ничего ему не больно. Он сам предложил. Мы только ставим научный эксперимент.
– Наташ, не мешай. Мне ж действительно не больно.
– Монмартик проверяет свою теорию. Он пытается доказать, что боли не существует, – чуть оправдываясь, стал объяснять Дик, исполнявший здесь роль рефери.
Наташа ущипнула популяризатора так, что тот подскочил.
– Тогда что это? И что ж ты так скачешь?
– Это ж не моя теория, а его. Монмартик считает, что есть лишь защитная реакция мозга на раздражители, которая абсолютно субъективна. Ведь мы не чувствуем его боли.
– А должен бы чувствовать. Если называешь себя его другом.
– Да брось ты. Монмартик говорит, что можно абстрагироваться от боли, исключить ее из рассмотрения, и тогда становишься анаболиком.
– Да чушь это полная!
– Нет, Наташа, посмотри, у него зрачки не расширяются.
Дик сидел на корточках перед Женькой, заглядывая ему в глаза. А главный подопытный широко улыбался, посмеиваясь и подзадоривая своих инквизиторов, словно это не его руку сейчас плющили чугунные графские кулаки. Гарик тоже наклонился и заглянул Женьке в лицо:
– Смотрите, а теперь расширяются.
– Отойди. Ты просто свет загородил.
Маша протиснулась между маячившими перед ней Лошаком и Диком:
– Женька, остановись, убери руку, – и она попыталась прикрыть своей ладонью Женькину.
Но Монмартик отстранил ее:
– Маш, подожди. Видишь, Граф уже выдыхается. Его надолго не хватит.
– Да ты мне протез вместо руки подсунул. Как у Луи де Фюнеса в «Фантомасе».
– А мы сейчас проверим, – проговорил чуть слышно Гарик, для которого Машин порыв не остался незамеченным.
С этими словами Гарик отодвинул Графа и замахнулся локтем согнутой руки.
– Монмартик!.. – вырвалось у Маши.
Женька взглянул на нее и вдруг быстро отдернул руку. Но остановить Гарика было уже невозможно. Удар жуткой силы обрушился на то место, где только что мишенила Женькина ладонь. С хрустом треснуло что-то в парте. Взвыв по-дикому, Гарик схватился за локоть и завертелся, зажмурив глаза, складываясь пополам.
– Гарик, ты не ударился? – участливо поинтересовался Женька.
– Идиот! – крикнула Олька, яростно сверкнув глазами на Монмартика. – Он же так мог руку себе сломать. Соображать надо. – И она бросилась за Гариком, который, закусив губу, бродил между рядами парт, в ярости пихая их ногой.
– Больно? – заглянула ему в лицо Оля, бережно дотрагиваясь до его локтя.
– Да отвяжись ты от меня. Достала! – сорвался Гарик и выскочил из класса.
Маша с Монмартиком уже вынырнули из метропещеры на тусклый свет, процеженный через плотный фильтр дождевых облаков. Включив автопилот, они пробирались дворами нога за ногу, не слишком заботясь об оптимальности маршрута. Они шли так близко друг от друга, что их плечи то и дело соприкасались.
Маша думала об Инге. Она знала, что сегодняшний день у Инги не занят репетиторами: по вторникам она сачковала. Они могли бы поехать домой вместе и вместе потом поделать домашку. Но Инга придумала себе занятие в школе. Ну и пусть! Маша уговаривать не стала. Это не была ссора, но глупая серая кошка прошмыгнула между подругами. Повода не было. Но размолвка была. А если и был повод, то самый дурацкий, который всерьез-то не примешь – та самая контрольная по стереометрии. Инга, единственная из класса решившая задачу для двух случаев… ошиблась. Никакого второго, выстраданного ею варианта условия не было и быть не могло. Ей снизили на балл. Маша получила свою пятерку. Инга побежала к доске доказывать свою правоту, пока не убедилась сама, что наврала. С момента, как она вернулась за парту, они почти не говорили друг с другом. Маша видела предательские слезы, сверкавшие у «железной леди» на глазах. Инга отворачивалась к окну и выуживала несуществующую соринку из-под век. Четверки случались у девчонок и раньше. За первую же самостоятельную по физике они умудрились даже получить по трояку на фоне почти сплошных двоек, которые физичка, пожалев выпускников, в журнал не занесла. И никогда это не превращалось в трагедию. Но тогда и четверки и трояки они получали на пару, и в этом не было обиды.
Только сейчас Маша обнаружила, что так как-то само получилось, что она оказалась идущей с Монмартиком под руку. В питерском классе мальчишки девчонкам свою руку не предлагали. А здесь это было как-то само собой разумеющееся. Первым ее порывом было потихоньку высвободиться, но она решила, что это будет совсем глупо. Вместо этого Маша остановила своего провожатого, встала перед ним и приказала:
– Ну-ка, показывай руку! – и, чтобы Женька, по обыкновению, не успел подсунуть другую, сама взяла его за рукав.
Вся тыльная сторона ладони распухла и представляла собой один сплошной синяк.
– Господи, какой же ты все-таки глупый. Так и будешь вечно ходить то с распухшей ногой, то с опухшей рукой. Очень красиво.
Маша вспомнила, как во время ее болезни, в один из тех редких случаев, когда он никуда не спешил, она играла Жене на гитаре. Горло еще давало о себе знать, и она пела тихо, почти шепотом. Женя сидел рядом и смотрел на нее. Взгляд у него был мягкий и теплый.
– Все, устала. Горло снова разболелось. А ты умеешь играть?
– Когда-то учился. Но давно уже не играл.
– Почему?
– Подушечки пальцев грубеют. Теряют чувствительность.
– Ты это серьезно?
– Вполне.
Эта его забота о нежности пальцев так не вязалась теперь с его изувеченной рукой.
– Очень болит? Зачем ты это сделал?
– Да совсем не больно.
– Ведь неправда. Ты что – не человек?
– Почему ты мне не веришь?
Маша неожиданно резко сжала и отпустила его руку. Чуть вздрогнули его ресницы. Женька улыбнулся. Маша покраснела:
– Извини меня, пожалуйста. Это я… случайно.
Ей было стыдно. И она уже осознанно взяла его под локоть.
Женька развивал свою теорию:
– Понимаешь, наша жизнь проста, как правда, и прямолинейна до омерзения. Мы не имеем возможности ни испытать себя, ни проверить, на что способны. Чего мы стоим и на что имеем право претендовать? Вот я хочу, как минимум, всего. Но, значит, и от меня можно требовать не меньше.
Вдруг он, не останавливаясь, полез в карман.
– Вот. – На его ладони скукожилась синяя шкурка сдутого воздушного шарика, перетянутая у пупка золотой ленточкой. – Ты его вчера заказывала.
– Тот самый? – Маша недоверчиво вертела в руках резиновую упаковку для гелия.
– Самый, самый.
Маша разглядела две небольшие дырочки в синей сморщенной коже бездыханного шарика.
– Ты его испортил.
– Испортил? Надо же. Какая досада. Попробуем заштопать. Он не соглашался слезать с потолка сам, по-хорошему. Пришлось уговорить из духового пистолета.
Маша покачала головой:
– Ну, точно – заказала. Ты его убил.
– Я избавил его от мучений пожизненного заточения в подземелье. Он должен быть мне благодарным.
– Мертвые благодарности не знают. Ты всегда так решаешь свои проблемы?
Женька помрачнел.
– Но ты же просила. Эта операция стоила мне духового пистолета. Меня разоружили, но шарик не отобрали.
Маша взяла его за лацканы куртки, повернула к себе лицом и, глядя, как в классе ребята, ему прямо в зрачки, потребовала:
– Ты мне лучше скажи, только совсем честно: все-таки ты чувствовал сейчас боль?
– Ты же сама говоришь: что ж я – не человек? Конечно.
Машка разочарованно отпустила его и не сдержалась:
– Господи, какой же ты, оказывается, дурак!
Оставшуюся часть пути Маша уже не держалась за Женин локоть. Они расстались перед подъездом.
Каземат почтового ящика распирало от бумажных новостей. Оборот ключика принес им хотя бы краткую, но свободу. Из заточения повалились рекламные буклетики и листовки, предлагающие рецепты стопроцентного похудания, заработок от тысячи баксов на непыльной работе, не требующей специального образования, и еще пяток образцов рекламного искусства. Выбрав «круглосуточную доставку пиццы на дом» и «скидки «Дианы» на любую химчистку» (дубленка приехала из Питера с теми же грязеподтеками, что была отпущена весной в отгул), Маша легкой рукой отправила остальную макулатуру в пасть вечно голодного мусоропровода. Она хотела было прикрыть дверцу почтового ящика, но там, прижавшись к задней стенке, запрятался, боясь вылезать, белый конверт. Маша вытащила его за шкирку и, едва взглянув на обратный адрес, приговорила, не дав последнего слова подсудимому, к скармливанию все тому же мусоропроводу.
Потом достала из кармана Женькин трофей – простреленный голубой воздушный шарик, чтобы определить и ему ту же участь, но в последний момент сентиментальный порыв остановил уже занесенную было руку. И мусоропожиратель с лязганьем захлопнул беззубую нижнюю челюсть, довольствуясь бумажной пищей.
27 октября, пятница
Каникулы пропадали. Билеты в Псков были сданы. Поэтому можно легко представить, какой поросячий визг поднял народ, секретно собранный Гофманами в коридоре на последней перемене, когда Наташка объявила:
– На каникулы едем к нам на дачу. Мы с Сашкой вчера уломали деда, чтобы он не приезжал, и мы были одни. Ну, тише вы, черти. Да перестаньте! Фу, какие все дураки. Дик, не лезь. Что вы все как с ума посходили?
– Дай я тебя поцелую, благодетельница ты наша, – и, кривляясь, Дик норовил лобызнуть Наташку в щеку.
– Уберите от меня этого слюнявого, а то сейчас передумаю.
– Да ты понимаешь, я своим еще не успел объявить, что Псков с Новгородом накрылись медным тазом. А теперь можно вовсе не говорить. Уехал и уехал. Иначе ни фига не отпустят. Одних…
– «Вася, ты не прав». Лучше сказать, а отпустят – не отпустят, все равно поехать. Так честнее, – тут же влез без приглашения Монмартик. – Я своих поставлю в известность, а спрашивать не буду.
– Ну вот ты так можешь, а с моими эти фокусы не проходят. Ты что, плохо мою матушку знаешь? Она же на пороге ляжет.
– Да ладно, трепетней моей маман я еще не встречал. Только она понимает, что я все равно поступлю, как сочту нужным.
– О, вот дьявол! – Гарик помрачнел и припал спиной к стене. – А я вчера пообещал маме, что теперь смогу поехать с ней в Нижний.
– А может, ты ей объяснишь… может, она тебя отпустит? – Олька посмотрела заискивающе на Гарика.
Тот не ответил сразу, но, когда заговорил, стало понятно, что уговаривать его бесполезно:
– Если я скажу, что не могу с ней поехать, мама мне наверняка ничего не возразит. Но она так вчера обрадовалась, что ей не придется ехать к деду одной. С тех пор, как ушел отец, я почти не вижу, чтобы она хотя бы улыбнулась. У меня язык не повернется произнести. Если б не пообещал – другое дело.
– Ну ты даешь, Гарик, – уставился на него Громила.
– Уважаю, – дал свою оценку Дик.
– Вот что, – подумав, добавил Гарик, – вы когда выезжаете? В среду? Я, пожалуй, попробую, отговорю пару дней.
– Слушайте! А Маму-Олю приглашаем? – вдруг вспомнила Инга.
– Зачем? Что мы, как маленькие дети, обязательно со взрослыми? Можем мы хоть раз пожить сами по себе, без этого детского сада? Или без няньки вы фунциклировать не умеете? – изобразил кислое выражение на лице Вадик.
– Вадик, не в этом дело, – возразила Леночка. – Просто не надо превращаться в хрюнделей. Пока Мама-Оля на нас пашет, мы ее любим. А как она больше не нужна – до свиданья, милая?
К неудовольствию большинства мальчишек, Леночку поддержали остальные девчонки. Но Ольга Николаевна неожиданно отказалась:
– Ребята, спасибо. Но если я с вами поеду – это уже тот же самый запрещенный выезд. На меня и так в школе зуб точат. Так что, если родители вас одних отпускают, считайте, что я ничего не знаю. Я за вас спокойна. Я в вас верю. За ручку всю жизнь вас водить не будут. Отдохните от меня, попробуйте пожить самостоятельно. А я к вам лучше на денек-другой в гости приеду. Примете?
– А как же запрет? – удивилась Оля.
– Да обойдется как-нибудь.
– Ну вот, – прошептал Лошак, – и волки сыты, и овцы целы.
– Глупо шутишь, – дала ему подзатыльник Надя. – Просто Мама-Оля – Человек.
– Она – классный руководитель. Реально классный, – подвел черту Гарик.
Каждый день встречая в классе Монмартика, Маша и теперь отвлекалась на него не больше, чем прежде. В их отношениях школа оставалась как бы свободной зоной, где, по умолчанию, запрещено было какое-либо афиширование. Лишь оборачиваясь, Маша могла поймать на себе внимательный Женькин взгляд. Женька улыбался одними глазами, и Маша была благодарна ему, что здесь не было ни проникновенных на весь класс вздохов, ни сердечных тайн, доверяемых по секрету всем и каждому, ни «нечаянной» утечки информации о несуществующих победах. Практически единственным их временем стал путь из школы до Машиного дома. С тех пор как Инга, пошедшая по рукам репетиторов, выпала из попутчиков, как-то легко само собой произошло, что ее место занял Монмартик. Ему не понадобилось для этого интриговать или вспоминать о живущих якобы по дороге к Маше эфемерных престарелых бабушках (изобретение Гарика, после чего Маше пришлось сообразить, что маршрут, проходящий мимо дома «бабушки», вовсе не оптимален и что путь дворами на две минуты короче). В первый раз они с Женькой просто заболтались, и уже в поезде метро Маша опомнилась:
– Жень, ты куда? Тебе же в другую сторону.
Женя посмотрел на часы:
– У меня есть еще полчаса. Я тебя провожу.
Машу опять провожал Монмартик. Темой на этот раз был Машин Петербург. Она расписывала белые, замершие над притихшим городом ночи, разведенные мосты, кланяющиеся над Невой, летний, в сверкающем на солнце хрустале бьющих фонтанов Петергоф: все, с чем она выросла и с чем, как всегда считала, не сможет всерьез расстаться. И Женька неожиданно спросил:
– Так все-таки, из-за чего ты уехала из Питера?
Маша вздрогнула и потерялась. Ей на минуту показалось, что Женька знает гораздо больше, чем произносит вслух. Машу часто спрашивали, почему она переехала в Москву. Но спрашивали «почему», а не «из-за чего». Что скрывалось по ту сторону Женькиного вопроса? Маша почувствовала, что передержала паузу:
– Папу пригласили в Администрацию президента. Здесь квартиру дали. Да я же тебе рассказывала.
– Но ты говорила, что родители переехали почти год назад, а ты только в июне. Ведь бабушка и сейчас там живет?
– Живет.
– Июнь – самое питерское время – твои любимые белые ночи. И ты все внезапно бросаешь и мчишься в душную, потную, муторную летнюю Москву? А родители, разве они не беспокоились за твою будущую золотую медаль? Выпускной класс – а тут новая школа, новые учителя, другие требования и даже программы. Что, твои предки такие экспериментаторы?
Возможно, что-то в затравленном Машином взгляде ее выдало, потому что Женька, взглянув на нее, вдруг осекся:
– Извини, если я не туда полез. Не хочешь, можешь не отвечать. Похолодало. Опять косой, размельченный в водяную муку моросяк приставал к съежившимся, попрятавшимся под бесполезными зонтами прохожим. Но пропитанная влагой черная грива, развеваясь и путаясь на волнах набегающего ветра, назло всем, взбунтовавшимся пиратским флагом смело реяла за спиной высокой, затянутой в талии девушки, шагающей напрямик через мелководье рябых луж.
Сегодня на физкультуре Маша сломала свою любимую заколку, единственно способную сдержать весь напор затянутых в тугой пучок на затылке упругих волос. С начала учебы, когда ее появление вызвало такой нездоровый ажиотаж в классе, Маша отказалась не только от распущенной шевелюры, но даже от свободной, спадающей ниже талии косы. Она прекрасно знала, что благодаря своей эксклюзивной прическе могла бы сразу отыграть немало очков у любой девчонки не только в классе, но и во всей школе, но именно поэтому Маша и старалась уложить волосы как можно скромнее. Но теперь она ничего не могла с ними поделать. Не могла. А может быть, уже и не очень-то хотела…
Женька забежал вперед и, отступая спиной, наблюдал за приближавшейся к нему колдуньей, ведьмой, чертовкой… Что-то дьявольское и в то же время безумно притягательное было в этой юной особе, гордо шествовавшей к нему навстречу, старательно копируя суперпоходку моделей.
– Ты так смотришь, будто впервые меня увидел. Дырку взглядом протрешь.
– А я, может, действительно тебя впервые увидел… такой.
Маша знала, что она классно сейчас выглядит. Она распрямила плечи и еще шире сделала и без того несеменящий шаг. Полы плаща разлетались, обнажая высокую, вздернутую на каблучок и подрезанную узкой полосой черной юбки, ногу. Подняв воротник, она поправила косынку на шее, плотнее перекрыв все еще побаливающее время от времени горло. Утром мама просила ее надеть что-нибудь на голову, и Маша взяла с собой берет, но сейчас спрятала его в сумку.
Милая мама! Ты заботишься о здоровье дочки. Тебя волнует, чтобы ее не продуло коварным осенним ветром, чтобы она не промочила ноги. А твоей дочке через две недели исполняется шестнадцать, и ее волнует и заботит совсем другое. В ней вновь проснулось желание быть красивой, обворожительной. Она вновь хочет нравиться. Маша встряхивала непокрытой головой и топала прямиком через водяной ковер из луж в своих открытых туфельках. И это ничего, что нудит вчерашний дождь, что плащ холодный, а туфельки вообще не по сезону. Зато новый плащ, подчеркивающий ее тонюсенькую талию, платок на шее, маленькие туфельки – все это ей идет. И даже если завтра она заболеет… Что ж, значит, Женька снова будет приходить, навещать ее каждый день. Не сердись, мамочка…
Женька доотступался, очнувшись посреди разлившегося между тротуарами моря. Он выбрался на берег. Маша нагнала его и взяла под руку:
– Не убегай. Мне без тебя холодно.
– Я любовался тобой. Ты сегодня обалденна, как королева… Пожалуй, ты даже слишком красива.
– Немцы говорят: «Все, что слишком, – все плохо».
– Немцы до противного рационалисты. Но в чем-то они правы. Наверное, было б лучше, будь твоя красота не такая… выпендрежная.
– Для кого лучше?
– Для тебя, разумеется. «Потому что нельзя быть на свете красивой такой».
– Интересно знать, почему? А если мне нравится нравиться?
– Давно ли?
Маша промолчала, чуть насупившись.
– Красота не только корона, дарованная природой, – это еще и крест. Попробуй сделать любую оплошность, появиться не в царственном обличье – другим простят, но не королеве. (Маша вспомнила старенький халатик, в котором встречала Женьку во время своей болезни, и вспыхнула.) Так уж устроены люди: они придумали телескоп, чтобы рассматривать пятна на солнце.
– Боже мой, как мы серьезны…
– Но даже не это самое страшное. Ты всегда окружена мальчишней, ослепленной твоей красотой и, может быть, поэтому ни черта не видящей за классной упаковкой. Ты воспринимаешь их поклонение как искреннее признание своей исключительности. А это всего лишь театр. Ты нужна для коллекции. Как же, такой редкий экземпляр. Ею можно похваляться перед друзьями, с ней не стыдно показаться на людях. Как я ненавижу пошлые, сальные обсуждения девчонок в мальчишеских компаниях… И они же потом будут кавалерить перед этой же девчонкой, демонстрируя самые благородные манеры…
– Так поэтому у тебя ссадина на скуле? Кажется, я поняла: ты ревнуешь меня к Гарику? То, что он теперь встречает меня у метро по дороге в школу? Что же мне теперь, перестать ходить к первому уроку?
– Ты сама посеяла бурю, плоды которой пожинать не только тебе. Но тебя, пожалуй, это только забавляет. Ты – экспериментатор, ставящий опыт над лабораторными животными. Интересно, кто выживет в новом эксперименте?
– Да что ты на меня набросился? Начал за здравие, а кончил за упокой, – возмутилась Маша. – В чем я, собственно, виновата? Что я, по-твоему, должна делать?
– А я скажу. Тебе не хватает самоуверенности. Умей отказывать. Имей смелость сказать «нет», когда не хочется говорить «да». Выбирай сама, а не жди, пока выберут тебя. Пойми главное: ты рождена быть королевой. Так не спускайся с трона на землю, и тебя не коснется земная мелочность и грязь. Будь выше. Кто достоин тебя, сам поднимется наверх.
Маше было обидно выслушивать Женьку, и обижали ее не столько сами его слова, сколько поучительный тон, которым он позволял себе обращаться к ней, как к маленькой.
– Ну, ты хоть что-то поняла из того, что я тебе здесь наговорил?
– Что-то поняла, – буркнула Маша.
– А мне кажется, ничего-то ты не поняла. Иначе не стала бы меня дослушивать и уже давно послала к черту.
Прежде чем проститься с Машей у подъезда и убежать, Женька запнулся как-то смущенно, но потом все-таки произнес:
– Маша, можно тебя попросить? Ты могла бы сейчас походить вот так, с распущенными волосами?
– Ты же только что читал мне лекцию, что «нельзя быть на свете красивой такой»?
– Не глупи. Ты умней, чем хочешь казаться. Ну, сможешь?
– Да мне не жалко.
С неопределенным чувством Маша смотрела вслед спешащему, как всегда, Монмартику.
Вечером дома она раскрыла свой зазеркаленный шкаф и долго смотрела на скучающие в гардеробной тесноте разнопестрые платья – без вины приговоренные, лишенные положенной даже заключенным ежедневной прогулки. Затем вытащила из тюремной камеры старенький с потертыми локтями халатик и яркое летне-салатовое ситцевое платьице, когда-то безумно любимое, но похудевшее и съежившееся за последний год. С двумя заложниками Маша прошла на кухню:
– Мама, это на тряпки.
Мама оглянулась и пожала плечами:
– Халатик еще вполне можно носить. Да, Маша, письмо тебе. Там, на стеклянном столике в прихожей.
Маша вернулась в затемненную прихожую, но, едва взглянув на конверт, разорвала письмо.
А под финал этого дня, уже лежа в постели, она заново вспоминала и заново переживала весь их с Женькой разговор. Потом, не выдержав, поднялась и при заговорщицком желтоватом свете ночника встала перед вытянувшимся во весь рост зеркалом. Обнажив плечи, она расплескала по ним ночного отлива локоны, струившиеся вниз по груди и тонким рукам. Она склонила голову и изучала себя, заново пропитываясь неким иным, малознакомым и не очень еще понятным «Я». Засыпая, она улыбнулась, и с этой улыбкой ее застал сон.