1-2 ноября, среда-четверг

Монмартик приехал! Маша подбежала к окну оккупированной на каникулы гофмановской дачи и не без труда различила в густо замешенной темноте невнятную Женькину фигуру у калитки. Накинув на плечи чью-то попавшуюся под руки кофточку, она выбежала во двор. Ближе к крыльцу, куда еще дотягивался свет подвешенного над дверью мутного фонаря, среди высыпавших навстречу ребят Маша увидела Женьку, улыбающегося, с сияющими глазами. Наконец ребята отвалили. Монмартик снял с плеча раздутую, будто на девятом месяце, сумку, сбросил на стул куртку и подошел к Маше. Она не пошла за ним в дом, а осталась на веранде, разглядывая бархатную темноту в глубине сада. Женька повернул ее к себе за плечи, двумя пальцами приподнял ей подбородок и заглянул в глаза:

– Ну, не дуй губки. Тебе это не идет.

– Я немножко задержусь, – передразнила его Маша.

– Машут. Я спешил, как только мог. Потом, от станции автобуса не было – пешком шел. Между прочим, бежал полдороги.

На веранду выглянула Наташа:

– Женька, посмотри на ноги. Куда с такой грязью завалился. Не видишь, Гарик пол вымыл. Ну-ка, иди вытирай. Половик перед крыльцом.

Они с Машей вышли.

– Так что ты в Москве столько времени делал?

– Да так, дела были, – затемнил Женька.

– Его, небось, Рита не отпускала, – негромко подкинул из-за спины Гарик.

Он остановился возле них с ведром грязной воды и сейчас, балансируя на одной ноге, надевал сапог. Маша еще не успела понять смысла как бы невзначай оброненной фразы. Монмартик резко обернулся. Маша перехватила режущий взгляд, брошенный исподлобья почему-то на только что вышедшего на крыльцо заспанного, зевающего Дика. В следующий момент Гарик пошатнулся, шагнул назад, наткнувшись и едва не перевернув, загремел ведром и, не удержавшись на заляпанных мокрых ступенях, провалился в хрустнувшую густоту кустов. На шум и грохот выскочили ничего не понимающие ребята. Из замятых жасминовых зарослей выбирался, поскальзываясь, Гарик, потирая левую щеку. В глазах его, переполненных удивлением и глухой обидой, застыл немой вопрос, обращенный к Маше: «Теперь-то ты все поняла?» На Женьку он принципиально не смотрел.

Первой пришла в себя Наташка:

– Монмартик! Да ты с ума сошел! Ты что?.. Да ты понимаешь?.. – запинаясь и не находя слов, начала было она, уставившись квадратными глазами на Женьку, и вдруг срывающимся голосом заявила: – Ну, все! С меня хватит его выходок. Не успел приехать… Я с ним больше ни минуты не останусь. Пусть сейчас же убирается, куда хочет… – и уже на грани истерики бросилась в дом.

Монмартик обвел мутным взглядом молчаливо обступивших его ребят, зафиксировался ненадолго на Гарике, сосредоточенно растирающем грязь на джинсах, бросил ему сквозь зубы: «Извини…» – и остановился на Маше. Маша опустила ресницы и отвернулась. Монмартик подхватил стоящее под ногами ведро с остатками кофейного цвета жидкости и шагнул в темноту.

Ребята еще потоптались на холодном неуютном крыльце и потянулись к теплу, укрывшемуся на ночлег в доме. Девчонки и Громила, набившись в маленькую комнатку, успокаивали Наташу, как будто она была главной пострадавшей во всей этой истории. На Гарика старались не смотреть, словно каждый чувствовал себя в чем-то виноватым перед ним. Все были скованные и притихшие. О случившемся никто не заговаривал. Ошарашенная и подавленная Маша забралась на диван, поджав ноги. К ней подсел Дик и что-то говорил, но Маша его не слышала. Она смотрела на дверь, ждала и боялась того момента, когда войдет Женька. Женька не приходил. Вышла из девичьей комнаты Наташа и, проходя, спросила Дика:

– Где Женя?

Дик пожал плечами:

– Пошел ведро выносить.

Ребята постепенно возвращались к прерванным занятиям: девчонки возились на кухне с ужином, мальчишки по-муравьиному, цепочкой таскали со второго этажа матрасы в приближении надвигающейся ночи. О Монмартике словно забыли. Маша обрамляла периметр раздвинутого от стены до стены стола тарелками. Наконец, не выдержав, бросила это дело и зашла на кухню. Ведро, с которым ушел Монмартик, стояло на месте, под раковиной. Маша заглянула в спаленку: аккуратно повешенная на спинку стула возле батареи сушилась Женькина куртка, рядом отдыхала нераспакованная сумка. Куртку с сумкой успела занести сюда, кажется, Надя еще до того. Хорошо, значит, далеко уйти он не мог.

Маша вышла на крыльцо, поежилась. Дождь то делал передышку, то снова принимался лениво накрапывать. Деревья недовольно поскрипывали и кутались в оборванные лохмотья. А ветер игрался, раскачивая невнятный фонарь, и вместе с фонарем в освещенным им пятне покачивались в такт корявые вытянувшиеся во всю длину тени. За пределами этого кое-как подсвеченного участка сад тонул в ночи. Наверное, Монмартик был сейчас где-то здесь, может быть, совсем неподалеку.

– Женя… – тихо позвала Маша.

Крикнуть громче она не решилась. Кутаясь в кофточку, она прошла по саду. Мокрая трава, мокрые кусты, мокрые деревья. Где он может сейчас шляться? В моросящей зябкой темноте, в одном свитере… Маша так ясно представила, как он бродит по пустынным чужим улицам. Один. А может, как раз очень доволен своим геройством и специально ждет, чтобы гнев сменился жалостью и сочувствием? А она тут переживает… Ладно, вот придет на ночь, она ему всыплет еще и за эти его дурацкие прогулки.

Но Монмартик не пришел. О нем по-прежнему не говорили. Лишь пару раз Маша замечала, как Надя или Наташа выходили на крыльцо, но вскоре так же молча возвращались. Ребята укладывались спать. На столе оставалась одна неубранная чистая тарелка. В маленькой комнате – дамской спальне сдвинули вместе диван, кровать и принесенную сверху тахту, и девчонки улеглись там вшестером. Стрелки безбожно врущих часов перевалили на второй час, но заснуть никто не мог. Лежали, тихо перешептывались. Маша прислушивалась к шорохам, доползавшим из-за двери мужской половины дачи. Женька не приходил.

Маша чувствовала себя первопричиной мальчишеской разборки, и эта принятая на себя вина грызла серой нудной мышью ее сознание. Почему она вместе с остальными ушла тогда в дом? Почему не осталась дождаться его? Отвернулась, не дав возможности что-то объяснить, оправдаться. Неужели это подброшенное Гариком чье-то незнакомое имя, Рита, эта отравленная стрела достигла своей цели? Просчитанная или проинтуиченная реакция, прежде всего ее, Маши, реакция оказалась именно той, что нужна была Гарику. Пять баллов! Гарик – единственный выигравший в этой истории. Его слова услышали как раз те, кому они предназначались. В глазах остальных он – невинная жертва. Монмартик – изгой, Маша – яблоко раздора. А Женька тоже хорош. Поддался на провокацию, заглотил крючок по самые жабры. Но все-таки невыносимо – лежать и ждать. Чего ждать? Женька сам не придет. Наверняка не придет. Если б он решил вернуться, то сделал бы это раньше. Хорошо еще, если он уехал в Москву. Но тогда бы он забрал куртку и вещи. А он не захотел заходить в дом. И куда он мог податься в чужом, незнакомом поселке? Нет, так невозможно. Надо попробовать его разыскать. Маша приподнялась и села на кровати. Но в этот момент с другого конца шестиспальной постели донесся голос Нади:

– Девочки. Может, пойдем все-таки Монмартика поищем? А то мало ли чего он еще сдуру натворит.

Девчонки стали подниматься – никто не спал. Только Наташа тихо проворчала:

– Ну вот пусть сам за свою дурость и расплачивается.

Но встала первой.

На цыпочках они стали пробираться через заполненную темнотой и посапыванием мальчишек проходную комнату. Инга сослепу налетела на шлагбаум, выставленный в проходе. Вадик спросонья вскочил, подбирая длиннющие, не умещающиеся на диване ноги:

– Чего это вы? Куда?

– Да спи ты, – толкнула его на подушку Леночка. – Надо нам. Все-то тебе обязательно знать.

Вадик повалился на свое место, и в следующий момент он уже спал.

Девчонки тихонько оделись и выскользнули на улицу. Дождь иссяк, но пронырливый озябший ветер так и норовил забраться погреться под куртки к одиноким ночным пешеходам. Они вышли на дорогу, петляющую к станции. Взявшись под руки, жались друг к другу, чтобы вместе отбиваться от нахального ветра. К Маше подошла Надя-Гаврош и перехватила ее под локоть. Они немного отстали.

– Из-за чего ребята подрались? – тихо спросила Надя.

Маша пожала плечами.

– Ты же стояла рядом?

– Не знаю. У них что-то свое. С предысторией.

– Из-за тебя?

Гаврош глядела на нее в упор. Маша выдержала взгляд и ответила, может быть чуть более твердо и жестко, чем намеревалась:

– В конечном счете, да.

– Ну, я так сразу и поняла. Между прочим, до твоего появления у нас таких выяснений отношений не было.

– А мне кажется, они и раньше друг друга недолюбливали.

– Недолюбливали. Но до драк не доходило. Я до сих пор не могу поверить, что это Монмартик. До тебя он был образцом выдержанности. Не то что драться…

– А драки и не было. По-моему, он просто дал Гарику пощечину.

– Ну, не знаю, какую надо дать пощечину, если у Гарьки вся щека разбита. Но даже не в этом дело.

– А в чем же?

– Не в чем – в ком! В тебе. Ты, как пришла, всех ребят перебаламутила.

– Что, болото растревожила?

Глаза Гавроша сузились в две щели-амбразуры и из-под полуприкрытых век блеснули на Машу зеленым огнем – точно глаза дикой кошки:

– Ну, ты потише-то на поворотах. То, что ты называешь болотом, – это те самые ребята, с которыми ты, кажется, дружишь. А не нравится – никто не держит.

Маша уже жалела, что придала агрессивный тон и без того напряженному разговору.

– Я никого не хотела задеть, но и ты, давай-ка, сбавь обороты. Только не хватало, чтобы мы с тобой теперь подрались… из-за Монмартика.

Гаврош сделала вид, что не слышала последней фразы, но ее ответ все же чуть запоздал:

– Говорю, как умею. Зато, извини, все как есть. То, что и Монмартик, и Гарик токуют из-за тебя – факт. Ну, Гарька-то ладно. Для него это все спортивное соревнование, многоборье: эту планку взял, следующие – прыжки в ширину. Сегодня он тебя охмуряет, а завтра – еще неизвестно кого. Статистику набирает. Монмартик – другое дело. Он в эти игры играть не умеет. И с ним играть нельзя. У него всегда все всерьез. Ты его еще совсем не знаешь. И не можешь знать. Монмартик уникум, его в Красную книгу надо занести.

– Поэтому ты его взяла под защиту? От меня.

– И не только я, – Гаврош кивнула на ушедший далеко вперед авангард. – Но ты запомни: с Монмартиком играть нельзя.

– А если я серьезно?..

Девчонки замолчали.

Уже давно в шелестящей ветреной ночи Маше слышались шаги сзади. Она оглянулась. Две невнятные фигуры покачивались метрах в двадцати от них. Девчонки переглянулись и без слов одновременно припустились, словно по команде Лишь догнав передовой разведотряд, они перевели дыхание. Улица пустынная, с перебитыми через один фонарями. Лишь где-то далеко у станции прогромыхал поезд, и одинокий люлькастый мотоцикл, не доехав до них, свернул куда-то в проулок. Маша снова оглянулась: две черные маячащие в темноте сзади тени не отставали. Расстояние между ними сократилось. Все притихли. Маша почувствовала, как Гаврош нервно сжала ее руку. Какой же из нее мальчишка – такая же трусиха-девчонка, как и все. Материализовавшаяся в ночи пара, наконец, обогнала их, одарив с посыльным ветром ароматом перегара. Один обернулся, пытаясь выдавить из себя что-то шамкающее, нечленораздельное, но второй потянул его за рукав, и они прошли мимо. У девчонок отлегло.

– Надо было все-таки взять Вадика, – с запоздалой идеей выступила Леночка.

– Да ладно, пусть дрыхнет, – отозвалась вновь повеселевшая Олька.

На станции, единственном месте, где имело смысл искать Монмартика, никого не было. Они хотели спросить кассиршу, но, конечно, никакая касса уже не работала. Девчонки повернули домой. Перед дачей Оля взглянула на часы и присвистнула:

– Ого, без десяти три. Почти два часа промотались.

Засыпая, Маша подумала, что надо встать утром пораньше, до ребят, и еще поискать Женьку…

Но когда она проснулась, мальчишки уже давно встали. Из соседней комнаты доносились утренние голоса и ржание Лошака. В комнату заглянул Вадик:

– Девчонки, ну, вы здоровы спать! Одиннадцатый час. Смотрите, даже солнце на улице.

Он распахнул световоздухонепробиваемые занавески, и в духоту подводной лодки через не задраенный с вечера люк ворвалась осенняя прохлада пополам с низкими солнечными лучами.

– Вадик! Закрой форточку! – заверещала Леночка.

– С той стороны, – уточнила Олька. – Ну, правда, отвали. Дай одеться.

Первого, кого Маша увидела, выйдя за калитку, был Женька. Он шел к даче. Ни тени смущения: расправленные плечи, высоко поднятая голова – все, как всегда.

Дик неизвестно откуда выскочил ему навстречу.

– Монмартик! Наконец-то! – завопил он. – Куда ты пропал? Мы тут все переволновались.

– Ведро выносил.

– Серьезно. Где ты ночевал?

– У девицы, – бросил, не глядя на него, Женька.

– У какой девицы? – опешил Дик.

– Тебе адрес дать?

Дик прикусил язык, но шел рядом, не отставая от Монмартика.

– Знаешь, у Гарьки до сих пор щека красная. Что-то уж больно здорово ты ему саданул.

Монмартик остановился, прищурил красные моргающие глаза, упершись взглядом в Дика.

– Жаль. Ну, считай, что половина твоя. Тоже заслужил.

На этот раз Дик обиделся окончательно и отступил. Маша наблюдала за ними, прислонясь к калитке. Женька остановился перед ней, не дойдя нескольких шагов.

– Что ты на Дика набросился? Он-то что тебе сделал?

– А ты за него не переживай. Он ведь не спрашивает, за что.

– Ой, Жень, как ты мне не нравишься, когда ты такой.

– А я разный, но всегда один и тот же. Давай не будем продолжать, а то мы еще и с тобой поссоримся. Как ты думаешь, если я сейчас приду, Наташка меня не выгонит?

– Не выгонит. Ты знаешь, что девчонки ходили тебя ночью искать?

– Правда? Ну, вы даете. Не побоялись?

– Боялись. За тебя. И почему только девчонки так к тебе относятся?

– Видимо, есть за что. А ты почему? – Женька первый раз улыбнулся и, наконец, подошел к ней.

Маша замахала на него руками:

– Да ну тебя. Никак я к тебе не отношусь. Ты погоди радоваться. Тебе еще всыпят за все твои художества.

3 ноября, пятница

Как уже давно доказано, за благие поступки приходится расплачиваться. Во время вчерашнего вечернего пропесочивания Монмартика, происходившего на лежанках зала судебных заседаний в девичьей, главный обвиняемый заснул на руках у Маши в самый разгар споров о праве человека защищать свое достоинство всеми доступными методами. Маша пожалела его будить и в награду сама провела ужасную ночь от духоты и теснотищи.

Женька заболевал. Вчера он вернулся промокший и с заледеневшими руками-ногами. Теперь он начинал кашлять. Вечером Маша растерла его водкой, пока народ ходил на станцию провожать Гарика, уезжавшего в свой Нижний. После его отъезда Маша вздохнула облегченно, хотя больше никаких намеков на конфликт между мальчишками не возникало. Водку для растирания притащила Наташка из одной ей ведомого дедушкиного тайника. Сашка Громила заявил, что растирание должно быть внутреннее, а не наружное, но Монмартик тут же такой вариант напрочь отмел:

– Отвали потихоньку в калитку!

Отказ не произвел на Громилу никакого впечатления, и он попытался чуть ли не насильно влить в больного «лекарство»:

– Для сугреву и поправки пошатнувшегося здоровья надо.

– Сказал, не буду, не дави, бесполезно. Если мне что-то всерьез не нравится, можешь хоть в штаны надуть от натуги – мне на это начхать – все равно не сдвинешь.

– Во, опять заослился. Ты ж даже не пробовал.

– И не стану. Не приставай.

– Не-е, Монмартик. Я так считаю, что хоть по разу надо все попробовать.

– Это не ты так считаешь. Это есть такая удобная отмазка для слабовольных. От неразборчивости. Ну, давай тогда по разику подцепи сифилис или убей человека…

– Ну, ты пошел вразнос. Все доводишь до абсурда. Сифилис совсем не обязательно, а вот со вторым… Есть особи, которых я бы прибил и не поежился.

– Видишь. Значит, важно только одно: кто какие границы себе обозначил. Но если уж ты сам зафиксировал границу, будь добр ее соблюдать. Или это уже не граница, и слово твое – колебание воздуха.

– Да брось ты. Спонтом сам никогда не нарушаешь? – не очень-то поверил Громила. – Будь проще, будь как все. И не зарекайся.

– Зарекаюсь и как все не буду, – поставил точку Монмартик.

– Будущее покажет…

Женьку растерли водкой до варено-раковой красноты. Единственное, что смущало Наташку, как придется объясняться с дедом, что спиртное никто не пил, а оно пошло на доброе дело. Женьку укутали и уложили на дамской половине, где спальные места на день не собирались, предварительно закупорив на подлодке форточку и проверив, чтоб она не давала течь.

Маша проснулась в очередной раз в невыносимо неудобной позе. Она присела на лежанке и стала массировать затекшую руку. Из-за щели в прилипших к отпотевшему стеклу занавесках просачивался пока еще блеклый натуральный утренний свет. Рядом, по-детски безмятежно-трогательно обняв во сне подушку, спал Женька. Маша не удержалась и провела ладонью по его вихрам. Она огляделась. По сравнению с тем, как теснились девчонки, Женька лежал просто королем. Один он занимал больше места, чем Маша с Ингой вдвоем. Маша попыталась его подвинуть ближе к стенке, но он замотал, не просыпаясь, головой, пробормотал что-то невнятное и улегся снова на старое место. Маша улыбнулась. Неожиданно Женька открыл глаза и посмотрел совершенно ясным и ничего не понимающим взглядом. Маша сидела, обхватив колени и положив на них голову, и наблюдала, как откуда-то издалека к Монмартику возвращается сознание.

– Ма-ашенька… – наконец нежно протянул он.

– Т-с-с, – она приложила к губам палец.

Он покосился на спящих девчонок и прикрыл веки, показывая, что понял. И вдруг удивленно чуть слышно зашептал:

– Ой, это что же, я всю ночь здесь проспал?

Маша улыбнулась и кивнула.

– Ничего себе… Как же я заснул? Мы вроде говорили, говорили… Даже не помню, на чем я отключился. Я до этого спал двенадцать часов… за четверо суток.

– Что же ты по ночам делал?

– Придет время – узнаешь, – загадочно улыбнулся Монмартик. – И долго еще судебное заседание вчера продолжалось?

– Пока не поняли, что воспитывать уже некого.

– Ребята на меня здорово сердятся?

– Вчера сам мог видеть. Ты для этого сделал все от тебя зависящее. Инга, по-моему, готова была вывести тебя в чистое поле, поставить лицом к стенке и пустить пулю в лоб. А Оля, наверное, задушила бы собственными руками.

– Кажется, я Ольке тогда что-то лишнее наговорил. Жаль. Но она слишком рьяно бросилась защищать Гарика. К тому же еще загнула про его благородство. Я отсутствующих не обсуждаю. Вот ей и досталось.

Когда на Женьку пытались наехать, порой не выбирая особо парламентские выражения и не отслеживая уровень громкости, он, возражая, но не оправдываясь, никогда не переходил на тон нападавшего. Чем тот становился громче, яростнее, даже грубее, тем намеренно невозмутимее и тише отвечал Монмартик. Содержание могло быть сколь угодно резким, но форма от этого не зависела. Он не изменял себе, как бы его не провоцировали окружающие.

Удивительно, Оля так агрессивно нападала вчера вечером на Монмартика, что Маша даже опешила. Олька вступилась, едва разговор зацепил Гарика, и Женька чуть не довел ее до слез. И это всегда веселая, беззаботная хохотушка Оля! Оля, у которой кроме ветра в голове, как считал сам Гарик, оказывается, есть и еще что-то, чего Маша не разглядела раньше. Ну и ну…

– И как же вы теперь… с Гариком?

– Как мы будем сосуществовать? Не переживай. Так же. Есть одна принципиальная разница между конфликтами девчонок и мальчишеской разборкой. Вы будете носить обиду в себе до последнего, улыбаться, даже дружить, а если обида выплеснется, то это обязательно все и навсегда: забирай свои игрушки и не писай в мой горшок. А мужики наговорят друг другу, еще и по физии надают, а потом встречаются, общаются, как ни в чем не бывало. Тут больше прагматизма. Я не хочу потерять друзей. Это реальная ценность. Я не могу по своему усмотрению заниматься здесь селекцией, решать кому быть, кого не допускать. Я такой же, как все, как он. Если Гарик входит в этот круг, то нравится мне это или нет, не имеет значения. Мне не нравится дождь. Ну и что? Я отношусь к Гарику так же. Он разный. Как погода… Погода тоже: бывает приличной, а бывает вообще никуда. Это объективная реальность, данная нам в ощущениях.

Маша задумалась.

– Зачем ты наврал Дику про девицу?

– Да я, в общем-то, и не врал. Сказал, чтоб отвязался. Чтобы не рассказывать, что меня продержали полночи в «обезьяннике», устанавливая мою личность. Там компания у меня была как раз дамская, соответствующая. Меня забрали у станции как подозрительное лицо без опозновательных документов. Посадили в мотоцикл с коляской. Привезли в милицию. Потом за девицами приехали, выкупили. Меня тоже хотели до кучи отпустить, денег у меня все равно не было, и откупаться я не собирался, а я попросил еще полчасика посидеть, погреться. Они обомлели, но ничего, не выгнали.

– Балбес ты, и это самое ласковое, на что ты напрашиваешься.

– Ты ничего не хочешь у меня спросить? Про Риту?..

– Нет. Не хочу. Не знаю почему, но я тебе верю. Без объяснений.

– Спасибо. И это правильно. А почему ты вчера молчала?

– А тебе что, показалось мало. На тебя и так все накинулись.

– Вот, а ты бы меня и защитила.

– Я? Вот еще, с какой стати? Да, по-моему, ты ни в чьей защите и не нуждался. А с чего ты решил, что я тебя должна поддерживать?

– Мне так казалось… Мне так хотелось, – поправился Женька. – Я думал, хоть ты меня поймешь.

– Может, я и поняла, но это еще не значит, что согласилась. Маленькая пухлая Олька потерлась во сне вздернутым носиком о подушку и повернулась на другой бок, уткнувшись в затылок Инге.

– Ой, что-то я столько места занял, – только сейчас заметил Женька. – Ты бы меня приструнила.

– Ага, с тобой попробуй, справься, – едва слышно прошептала Маша.

– Ладно, Машут. Ты ложись на мое место, я пойду к ребятам досыпать, а то как-то неудобно.

Маше стало немного грустно от того, что Женя ушел. В сон, конечно, клонило, но еще больше хотелось поболтать. Маша лежала с открытыми глазами.

Когда Монмартик спросил, почему она вчера промолчала, Маша не то чтобы солгала… Нет, конечно. Но все-таки не сказала всей правды. На самом деле, еще днем она готова была вступиться за него перед ребятами. Не потому, что чувствовала за Женькой правоту, но, не углубляясь в нее, хотела встать на его сторону, как выбирают союзников по принципу кого, а не что поддерживать. Хотя бы уж из-за того, что Монмартик оказался один (так, по крайней мере, она объясняла себе). А вот вечером Маша молчала. Молчала, так как была растеряна, была сбита с толку Женькиной непоколебимой уверенностью в себе, его упрямым нежеланием ни на шаг отступиться от своих и только им исповедуемых идеалов, абсолютных, бескомпромиссных, похлеще любых религиозных догм. Если он чего-то не позволял себе, значит, не мог позволить этого никогда, без исключений и поблажек. Если считал дозволенным, его не могли остановить общие нормы. Любая попытка его защищать казалась неуместной: он не нуждался в адвокатах, к нему самому не знали, как подступиться.

– Я не терплю пошлости во всех ее проявлениях. И вы не заставите меня быть к ней снисходительным, – перебивал он Ингу, даже не дослушав до конца все ее призывы к терпимости. Женькина прямолинейность в иных вопросах обескураживала. Маша не понимала, как можно жить в таких железных, раз и навсегда заданных рамках. Как она должна была вести себя вчера? Маша не знала. И она молчала, молча переживая и молча наблюдая этого странного, непонятного, такого непохожего на остальных парня…

Наверное, она все-таки задремала, потому что резкий стук в окно вывел ее из состояния полусна. Маша вскочила на колени и приподняла занавеску. У окна на цыпочках стояла мама Дика.

«Боже. Слава богу, что Монмартик успел свалить на мужскую половину», – пронеслось в голове у Маши.

7 ноября, вторник

Прогромыхала и затихла электричка. Автобус по случаю праздника, новое название которого мало кто понимал, а старое мало кто уважал, был украшен красными флажками и табличкой «ОБЕД» и стоял на том же месте, что и утром, как памятник самому себе.

На ту сторону платформы вывалило человек двадцать бритоголовых аборигенов с лицами, не обезображенными интеллектом. В руках некоторые крутили «спартаковские» и российские флаги, другие велосипедные и мотоциклетные цепи. Они ехали в первопрестольною праздновать День примирения и согласия и чинить велосипеды. Между двумя группами пролегала разделительная полоса в четыре рельса. Парень с российским флагом, надетым вверх ногами на черенок лопаты, принялся им размахивать и орать:

– Эй, девицы! Поехали в столицу!

Маша взяла Монмартика под руку. Самый мелкий из делегации местной молодежи, лопоухий и плюгавенький шкет, лет двенадцати-тринадцати, запустил пустой бутылкой из-под пива. Бутылка, не долетев, разбилась о край платформы. Наконец, отрезавшая их электричка увезла бритоголовых. Маша вспомнила недавнюю ночную прогулку и тихо порадовалась.

Следующий встречный поезд привез Маму-Олю.

Похолодало, и маленький минус приморозил вчерашнюю грязь, припечатал к земле. И снова пешком по дороге к даче. Мальчишки, за исключением Монмартика, паслись ближе к Маме-Оле, на время оттеснив слабую половину на задний план. Девчонки, разбившись на пары, эскортировали процессию. Периодически Леночка окликала впереди идущих:

– Эй, красавчик!..

Когда Вадик счастливо оборачивался, не ожидая подвоха, Олька, державшая Леночку под руку, сразу обдавала его ушатом холодной воды:

– Да не ты, коряга.

Девчонки заливались смехом и выбирали очередную жертву для новой провокации.

Мимо, распугав ребят и подпортив экологию густыми черными выхлопами, запрокинув за спину крутящийся миксер, прогромыхала цементовозка. Стройки капитализма продолжались даже в пролетарские праздники.

– Космонавтов повезли… – со знанием дела прокомментировал Лошак.

– А я думал, це ментовозка, – с нарочитым местечково-украинским говором вставил Дик.

Словно после долгой мучительной разлуки, ребята радовались появлению Мамы-Оли. Маше, которая не успела привыкнуть к ней, почувствовать роль этой молодой энергичной женщины в компании, казались странными проявления щенячьей радости, которые демонстрировали не только девчонки, но и самые эмоциональные из ребят: Дик, Лошак, Максимка. Было удивительно, что народ всерьез, как с равной, может обсуждать с учительницей глупые, полудетские свои проблемы и рассказывать ей о проделках, которые обычно скрывают даже от родителей. Маша привыкла дистанцироваться от учителей, хотя ее, отличницу, чаще других пытались одомашнить, сделать «своей», ручной. Может, это как раз и отпугивало ее, заставляло сторониться любого сближения со старшим поколением, отстаивая собственную независимость. Она оставалась кошкой, которая гуляла сама по себе. Здесь же, похоже, не было посягательства ни на чью свободу. В этой компании можно было обсуждать все, и лишь общественное мнение имело в ней вес. А как оно формировалось, Маша могла наблюдать пять дней назад. Впрочем, разбор полетов Монмартика не был эксклюзивом. Следующее ночное заседание было посвящено Дику, которого с боем отстояли у его мамы, дав обещание вынести резолюцию суда по его вопросу.

Инга подошла к Маме-Оле и без предисловий спросила:

– Ольга Николаевна, вы знаете, что Наталья Сергеевна, мама Дьяченко, была здесь? Сергей считал, что его не отпустят, и ничего не говорил дома об отмене Пскова с Новгородом. Его мама не знала про поездку на дачу. А когда узнала, приехала забирать Сергея. Нам стоило больших трудов его отбить. Ольга Николаевна, это вы сдали Дьяченко его маме?

– Кто еще так думает? – Ольга Николаевна обвела всех взглядом.

Ребята потупились. Дик отвернулся.

– Я, – раздвинул остальных Монмартик. – Только вы и Гофманы могли ей объяснить, как сюда добраться.

– Это правда, я знаю. – Маша подошла к Монмартику. – От мамы Сергея. Что вы ей звонили и все рассказали.

– Тогда говорю для всех. Я еще никогда никого не сдавала. И терминологию вашу я не принимаю. Мне не хотелось бы оправдываться, но, видно, придется. Сергей не сообщил домой из Пскова, как он доехал. Его мама стала звонить в школу, узнавать, что случилось. В школе решили, что мы уехали в Псков, несмотря на все запреты. Меня разыскала Тамара Карапетовна. Я не стану передавать подробности нашей беседы. Скажу только, что вариант моего ухода из школы по собственному желанию был не самым худшим. По крайней мере, этим меня не устрашить. И если что и останавливает, так это желание довести вас до выпускного вечера. Вы в курсе, что у меня уже больше выговоров, чем у всего учительского состава школы? За разгул демократии в нашем классе? Наталье Сергеевне я перезвонила сама. Сергей, ты знаешь, что к маме вызывали неотложку? Остановить ее я не смогла.

– Главные проблемы в нашей жизни – те, которые мы себе придумываем, – изрек Монмартик как человек, также не лишенный матери. – Я не считаю, что вам нужно подавать заявление об уходе, Ольга Николаевна. Вы, в конце концов, работаете не с директором, а с нами… Но раскрывать наше местонахождение вы не имели право, – вынес свой приговор Женька.

– Извини, Женя, но позволь уж мне как-нибудь самой решать, уходить из школы или нет. И обвинение в предательстве от своих учеников для меня достаточная причина для такого решения. Ну, с Машей, ладно, мы еще не так много общались, но от тебя, Женя, и от тебя, Инга, я, честное слово, не ожидала. Впрочем, вы хотя бы вслух высказали собственное мнение. Это, во всяком случае, порядочно. А вот остальные молча с ним согласились.

– Ольга Николаевна, – вдруг решительно выступил на сцену Дик. – Я заварил всю эту бодягу. Вы не виноваты. И ребята не виноваты. Только я сам. Выгоните меня из класса, и закроем этот вопрос.

– Это не решение. Если б я считала такой способ единственным, то сделала бы это раньше, когда «чистила» класс. Ты знаешь, что я расставалась с невменяемыми без сантиментов. Жаль, что не всех могла вымести. С тобой так вопрос никогда не стоял…

Дик попал в оборот. А говорят, что дважды за одно преступление не наказывают…

Женька перешел на черепаший ход. Маша удивленно приостановилась, поджидая его. Он подошел и взял ее за руку:

– Давай отстанем.

Женька потянул ее в сторону прижимавшегося к дороге леса, и, пригнувшись, они нырнули под растопыренный лапник невысоких, высаженных вдоль опушки елей. Монмартик придерживал упругие, колючие, затуманенные инеем ветки, а Маша проскальзывала в глубину схлестывающегося за спиной ельника. Неподвластные осени деревья зеленой стеной отделили беглецов от все удалявшихся голосов. А за этой живой изгородью возвышался над головами честный пестро-осенний лес. Запах хвои, сырости и грибов ударял в голову, пьянил. Чистый, прохладный родниковый воздух можно было, наслаждаясь, пить нерасфасованным, как в городе. Спокойной могучей рекой природа вливалась в легкие и переполняла душу от края до края. И медленно тонули в ней островки забот, неурядиц, сомнений, вчерашних и завтрашних проблем, а в зеркальной ее глади отражалось безоблачное небо, высокое и голубое. Как тот воздушный шарик, оживший и раздутый до размеров вселенной. Они выбрались на едва пробивающуюся, заваленную сбитой листвой тропинку, но повернули в сторону от дачи.

– Это ничего, что мы отстали? – тихо-тихо, как будто стесняясь угрюмых, молчаливых деревьев, спросила Маша.

– По-моему, здорово. Давай теперь заблудимся.

Маша согласно кивнула и улыбнулась ему. Женя, Женечка, хороший мой, бесхитростный мальчик. Светлая и открытая душа. Чем же ты околдовал ее, что она так легко и послушно пошла за тобой? Еще почти не зная тебя, поверила и доверилась тебе. И не вспоминая то, о чем забывать нельзя, выбросив прошлое и не задумываясь о будущем, она была счастлива этими мгновениями свободы и полной раскованности. Счастлива просто от того, что они идут рядом по одной узкой тропинке, чувствуя плечом плечо, дотрагиваясь нечаянно пальцами пальцев, что слетающие с деревьев одинокие листья подобострастно ложатся им под ноги, а лучи уже остывающего осеннего солнца, без труда прорываясь сквозь сильно прореженную листву, осторожными, чуть теплыми касаниями ласкают лицо и руки. Они окунулись, растворяясь, в эту ярмарочную золотисто-рубиновую красоту. И мягкий ветер спускался с полупрозрачных верхушек берез, перепрыгивая с ветки на ветку, к ним и раздувал, раздувал в ее сердце едва дышащую, чуть заметную искорку…

Дни поздней осени бранят обыкновенно, Но мне она мила…

Маша читала вначале едва слышно, и музыка стихов сплеталась с шорохом листьев под ногами. Но каждая новая строка звучала чуть громче, чуть ярче, и вот ее молодой мелодичный голос уже лился по лесу, и все вокруг затихло, слушая и вслушиваясь.

Люблю я тихое природы увяданье…

Женя, казалось, прекратил дышать. Влажные глаза его сияли радостно и восхищенно. И лишь когда Маша умолкала, дочитав главу, он хриплым шепотом просил: «Еще. Пожалуйста, еще». И она начинала какую-то другую попадающую в настроение главу. Маша знала наизусть всего «Евгения Онегина», выучила когда-то «на спор», а Женя не уставал поражаться ей и готов был слушать бесконечно.

Они бродили по лесу, не запоминая пути, выбирая самые затертые тропинки, сворачивая дальше от проезжих дорог. И в бесцельности их прогулки была особая прелесть. В какой-то момент они забрели на раскисшее от предыдущих дождей полулужайку – полуболото и с трудом вышли снова на сухую твердую землю. Маша не сразу обратила внимание, что промочила ноги: она заметила это, лишь когда совсем окоченела. Женя усадил ее на старый, поросший зеленовато-седым мхом пень и, сняв мокрые кроссовки, долго растирал ее замерзшие ступни. Маше было приятно прикосновение его нежных теплых рук, и от этого по коже пробегали мурашки. Она смеялась от щекотки и удовольствия. Женя подносил обнаженные ступни к лицу и согревал их горячим, парящим на воздухе дыханием. Маша ощущала, как тепло поднимается вверх. Она согревалась. Внезапно она отдернула ногу, испуганная прикосновением влажных мягких губ к лодыжке. Но встретившись с его извиняющимся и в то же время немножко обиженным взглядом, сама опять протянула ему маленькую босую ножку. Наверное, это получилось у него случайно, ведь правда?

Женя заставил ее надеть свои огромные шерстяные носки, и Маша еле втиснула ноги в раздутые расшнурованные кроссовки. А потом она еще долго сидела у него на коленях, укрытая его курткой, спрятав руки у него на груди. Он поглаживал, слегка прижимая к себе, ее холодные пальцы и называл ее Снежной Королевой. А она уже готова была уснуть, склонив голову ему на плечо, даже не подозревая, как он сейчас боролся с неотступным искушением поцеловать ее тонкую изогнутую шею, раскрасневшиеся щеки, полуоткрытые пересохшие губы…

– Еще никогда мне не было так хорошо, так уютно и так спокойно, – призналась она скорее самой себе, чем ему. – Хочу, чтобы время застыло. Чтобы теперь каждый новый день был копией сегодняшнего.

Женя только вздохнул:

– Увы, в этом мире нет ничего постоянного. Кроме одного.

– И что же это?

– Что всё постоянно меняется…

Он осторожно поднял ее и бережно, как спящего ребенка, понес на руках, и где-то совсем рядом, над ухом Маша слышала его неровное, прерывистое дыхание. Там, где тропинка окончательно утонула в зеленовато-седых волнах мха, Женя опустился на одно колено, и Маша спрыгнула на пружинящую землю. Он задержал ее руку и, не поднимаясь с колена, прижался губами к ее раскрытой ладони. Маша тихонько отняла ее и погладила его спутанные нечесаные кудри:

– Вставай, Женечка. Пойдем уже.

Они не представляли, сколько могло пройти времени с момента их побега. Здесь, в лесу, было так свободно и так умиротворенно, что вовсе не хотелось думать о возвращении. И все же возвращаться было надо. Солнце уже сползло по скользкому подмерзшему небу и задевало лишь самые верхушки сомкнувшихся вокруг них деревьев. Ребята, должно быть, уже давно волновались. А лес не отпускал их, преграждая дорогу поваленным мшистым стволом, цепляя ветками кустов, отвлекая неповторимой игрой прощальных осенних красок. И они то и дело останавливались, чтобы подглядеть нежную неброскую прелесть тонкой, словно девочки-подростка, березы, беззащитно пытающуюся прикрыть очаровательную наготу двумя-тремя оставшимися лоскутами своего оборванного платья. Невесомая нить перекинутой через тропинку паутины способна была легко задержать их, и они тихо стояли, следя за переливами света, когда солнечные пальцы пробегали по этой натянутой струне, извлекая беззвучную мелодию. И никто не решался прервать эту лишь им одним слышимую лесную симфонию. Они шли близко-близко, но Женя почему-то не решался теперь хотя бы предложить ей руку и даже случайное касание их пальцев обжигало кожу. Маша не помнила, говорили ли они о чем-то на обратном пути. Возможно даже, они так и прошли весь путь до дачи, не проронив ни слова, и все же у нее не возникло того тягостного чувства, какое обычно оставляет долгое молчание. Они молчали не от отсутствия слов, а скорее из-за их избытка, избытка захвативших, переполнивших их чувств, которые так страшно было спугнуть произнесенным вслух словом. Но в задумчивой благородной красоте окружившей их природы они вместе читали эти слова, которые не смели сорваться с их еще детских губ…

Как ни далеко забрели они в лес, но, увы, вновь обретенная тропинка коварно вывела их прямо на высоковольтку, тянувшуюся к поселку.

На даче их длительное отсутствие не то чтобы осталось незамеченным, но мало кого удивило или встревожило. Лишь Олька, встретившаяся им в саду, с ехидной улыбочкой съязвила:

– Что, теперь вдвоем ходили ведро выносить? Мы уж думали, не пора ли очередной поисковый отряд снаряжать. Куда вы запропастились-то?

– Да мы хотели через лес срезать, а я ногу подвернула, идти не могла. Монмартик полдороги на руках нес, а то бы еще ковыляла, – соврала слету Маша, нарочито припадая на ногу.

– Ну-ну, и в лесу в трех соснах заблудились?

Маша вспыхнула и почувствовала, что кровь прихлынула к лицу. Но Женька без тени смущения в тон Оле ответил:

– Вот именно что в трех соснах. Тут захочешь, толком не заблудишься, – и его простая уверенность передалась Маше.

А из-за чего, собственно, она должна краснеть?

– Ну, что ты Ольке наплела? – укоризненно покачал головой Женя, когда Олечка исчезла с их горизонта.

– А что же я по-твоему должна была ей рассказать?

– А кто тебе сказал, что ты вообще кому-то что-то должна рассказывать? Отвечать или не отвечать на вопрос – это твое право и твой выбор. Когда тебя о чем-то спрашивают, это только повод рассказать, но вовсе не обязанность. Чем выдумывать небылицы, лучше совсем не отвечать.

Но что действительно получилось нехорошо, так это то, что Мама-Оля успела уже уехать.

– Как уехала? – не поверил Монмартик. – А ночевать?

– После всего, что ей в школе накрутили? Какие теперь ночевки. Вы бы еще подольше погуляли, – укоризненно посмотрела на них Наташка.

– Как неудобно-то, – тихо прошептала Маша Монмартику.

Тот расстроенно кивнул.

Что-то неладное ощущалось в атмосфере гофмановской дачи. Внешнее проявление чего-то необычного уловить было почти невозможно, но какое-то напряжение неявно присутствовало во всем. И исходило оно, как показалось Маше, с женской половины.

Мальчишки самозабвенно играли в «Гоп-доп» против девчоночьего квартета, возглавляемого Гаврошем: перекладывая под столом монету в чей-то кулак, они с треском обрушивали ладони на стол, а девчонки, отметая по очереди пустопорожние, разложенные на деревянной столешнице руки, безошибочно вытаскивали монету из-под последней, оставшейся перед ними. Мальчишки злились, но ничего противопоставить женской интуиции не могли – монета не задерживалась в их руках.

Женька, наблюдавший за игрой, осторожно подтолкнул Машу, показывая глазами куда-то под стол. Маша присела на край дивана, и ее взгляду открылась тайна девчачьей непобедимости. Под столом прятался сгорбленный Макс. Все раскладывание монет происходило прямо перед его глазами, о чем он и докладывал Наде, склонявшей голову в мученической задумчивости. Однажды Макс ошибся, и Гаврош пихнула его легонько коленом.

Маша соскочила с дивана, забыв про свою хромату, и пошла на кухню. В зачарованном лесу она как-то и думать не думала о еде. Сейчас же голод подкрался неслышной кошкой и принялся царапать коготками желудок, требуя законного. Судя по тому, что на кухне навалена была лишь гора грязной утренней посуды и немытых чашек, похоже было, что никто сегодня не обедал. Маша включила газ и, поставив греть воду, стала вытаскивать кастрюли и сковородки. На шум прибежала Инга. Прикрыв за спиной дверь, она зашептала:

– Подожди. Положи все на место.

– Почему? Я безумно хочу есть. Вы сами-то не обедали? Я приготовлю всем. В Питере у нас существовало золотое правило: первый проголодавшийся и невыдержавший голода готовит на всех.

– Жестокое правило.

– Зато очень экономное. И дежурных не нужно.

– С нашими мальчиками мы так либо ножки протянем, либо из кухни не вылезем. Тебе еще не надоело: всем приготовь, накрой, убери, посуду помой? А мальчишек вечно не допросишься. Все, на что способны, – ведра выносить. Посмотрим, что они станут сами делать!

– Значит, бастуем?

– Бастуем. Ты сможешь еще потерпеть? Сходи на веранду, там припрятаны остатки торта для вас.

– Так вы что, и Маму-Олю не покормили?

– Чай с тортом попили. Она сказала, что не страшно, но эксперимент должен быть чистым.

– Ну, вы даете…

В этот момент дверь на кухню приоткрылась, и в проеме показалась рыжеватая лошадиновская голова:

– Вы что здесь, секретничаете? Девочки, а как насчет пообедать?

– Мы не голодны. Пойдем, Маша.

В гостиной, куда вернулись подруги, игра постепенно угасала. Мальчишки теряли интерес, терпя поражение за поражением. В этот момент в дверях маленькой комнаты показался Монмартик:

– Надюша, так что, твои часы снова остановились?

– Как видишь, твой последний ремонт им не слишком помог.

– Я давал гарантию на сутки. А они проходили двое. Ладно, не все потеряно, я добыл инструмент, – Женя гордо вынул из-за спины ржавый разводной ключ, а в другой его высоко поднятой над головой руке сверкнули маленькие круглые часики, на тонком кожаном ремешке. Гаврош, как ошпаренная, выскочила из-за стола, деревянный стул с грохотом перевернулся, повалился на пол:

– Монмартик, положи!.. Положи немедленно! Я тебе запрещаю к ним прикасаться…

– Что ты так разволновалась? Я же сказал, что починю… Не надо… не подходи… Не подходи, хуже будет!

Гаврош выбиралась и никак не могла пробраться сквозь ребят, через опрокинутый стул. Женька быстро положил свой трофей на край столешницы и размахнулся разводным ключом:

– Надя! Еще шаг и всё…

В последней тщетной попытке Гаврош рванулась через стол… но еще раньше тяжеленный ключ опустился на хрупкие часики. У ошеломленных, застывших ребят все стоял в ушах звук этого удара, поглотивший жалкий хруст лопнувшего стекла. Испуганный и ничего не понимающий, вылез из-под стола Макс, и никому из мальчишек даже не пришла в голову мысль, что он там делал. Максим посмотрел на ошарашенные лица ребят, на спокойное ледяное лицо Монмартика, стоящего с видом человека, до конца выполнившего свой долг, и вытащил из-под ключа расплющенные обломки. Он покрутил их в руке и вдруг рассмеялся звонким заразительным детским смехом. Макс пытался что-то произнести сквозь смех, но что именно, разобрать было невозможно, и он протянул ребятам останки часов. Но даже теперь те не сразу разглядели изуродованную пластмассу обыкновенных игрушечных часиков, которые за десять рублей можно купить в любом магазине детских товаров.

– Ну, Монмартик, ты меня до Кащенко доведешь, – вытирая выступившие от смеха слезы, с трудом выговорила Наташка.

– Надь, так можно я их попробую реанимировать? – спросил Женька, доставая из кармана маленькие дамские часики без браслета.

Та только махнула рукой: делай что хочешь.

– Ну, ты даешь! Думаю, Гаврош запомнит эти часики на всю жизнь. И на пенсии будет рассказывать внукам, – Лошак вернул Монмартику пластмассовую лепешку, вдавленную в честный кожаный ремешок от Надькиных часов.

– Мы не состаримся, пока не перестанем совершать поступки, о которых будем рассказывать в старости, – изрек Женька.

– Ты сегодня прямо философ, – Маша незаметно погладила его по руке, проходя мимо.

Женькина выходка разогнала ребят. Девчонки ушли в свою комнатку, где Монмартик, вооружившись ножом и вилкой, уже ковырялся в разобранных мелких детальках. (Надя демонстративно села к нему спиной.) Через какое-то время на кухне захлопала дверца холодильника, загремела посуда. Первой не выдержала Олька:

– Они ж сейчас пожрут последние консервы.

Инга силой усадила ее на место. Вскоре из щелей в перегородке потянуло горелым. Теперь вскочила Леночка, и Инге опять пришлось призывать к выдержке. Маша не могла избавиться от впечатления, что Мама-Оля незримо присутствует здесь и управляет всей интригой. Это было очень в ее духе: не предлагать готовых решений, а только задать ситуацию, поставить ребят перед необходимостью выбора. А выбор, он всегда есть в жизни. Это неправда, когда говорят: нет выбора. Выбор из одного варианта не бывает – просто бывают варианты, которые нам не нравятся.

Девчонки сидели тихо, прислушиваясь к происходящему за стеной. Вадик прикрикивал на Лошадинова:

– Лошак, ты макароны ставил варить? А ты их сначала продул?

– А разве нужно? Мне никто не сказал. Откуда я знаю…

– Ну вот, вытаскивай и сейчас продувай, а то слипнутся, и будет лапша.

– Дик, у нас еще оставалась замороженная пицца «салями»?

– С какими еще алями?

Девчонки не выдерживали, зажимали руками рты и зарывались лицами в подушки. Наконец, в комнату зашел весь вспотевший Дик с торжественным приглашением:

– Не изволите ли оттрапезничать с нами, достопочтенные дамы? Прошу всех поспешить. Все горячее и обильно полито мужским потом.

Девичья забастовка завершилась полной и безоговорочной капитуляцией сильной половины. Оставалось лишь закрепить в постановлении очередного ночного судебного заседания принципы равноправия полов.

– Женя, тебе что, особое приглашение нужно? Ты обедать собираешься? – обернулась уже в дверях Наташа.

Монмартик оторвался от своих занятий с часами, но с места не сдвинулся:

– Нет, спасибо. Я пока не проголодался.

Кажется, лишь теперь он начал, наконец, понимать весь подтекст происходящих событий. До этого он так был занят своими мыслями, своими делами, что в том радужном настроении, в котором он пребывал, не оставалось места заботам о хлебе насущном. Маша подошла к нему и тронула за плечо:

– Женя, ты чего? Мы же целый день ничего не ели. Пойдем.

Монмартик подождал, пока все выйдут из комнаты, и спросил:

– Вы это специально? Это спланированная провокация?

– Конечно, Жень. А ты, как святой, ничего вокруг себя не замечаешь.

– Понятно. Ты иди. Я есть не буду. Ребята готовили без меня, без меня и обедайте.

– Значит, в другой раз ты будешь готовить.

– Вот в другой раз и поем.

Маша еще пыталась его переубедить, пока ей не надоело сражаться с его упрямством.

– Не хочешь – как хочешь. Оставайся голодным.

Но уже садясь за стол, она подумала: «Все-таки надо Женьке хоть кусок торта отнести».

9 ноября, четверг

Гарик приехал утром. С поезда на поезд, не заезжая домой, он возник неожиданно. Его появление напрягло Машу. Он ходил, наступая ей на пятки, не обращая внимания на Монмартика и пытаясь завладеть ее вниманием. Маша вдруг перебивала его и показывала на толстую сонную муху, отогревшуюся в тепле и теперь бестолково летающую по всей комнате:

– Видишь?

И пока Гарик, ничего не понимая, вертел головой вслед монотонному дурному жужжанию, Маша вскакивала и убегала.

Монмартик стоял перед ней в жуткого вида пыльно-черной широкополой шляпе, пронзенной через проеденные молью дыры пером из листа королевского папоротника, какие до сих пор вывозят с Кавказских гор в королевские парки Великобритании. Черные, подрисованные маркером усики и бородка хоть и не превратили его в истинного мушкетера, но, надо было признать, придавали его облику приятную экстравагантность. Но главное заключалось не в этом. И, как ни странно, даже не в старой проржавевшей рапире со сломанным на четверть клинком, на которую он сейчас опирался. Что-то чудесное, вдохновенное всплыло из глубин и захватило его целиком, и в этом маскарадном образе он казался куда более естественным и реалистичным, чем в своем привычном обличье.

– Монмартик, ты великолепен!

– Ваш преданный слуга, Ваше Величество.

Он отвесил поклон, сорвав шляпу и метя импровизированным пером по павшим к ногам листьям.

– «И кланялся непринужденно», – невольно вспомнилась строка, посвященная другому Евгению.

– «Чего ж вам больше? Свет решил, что он умен и очень мил», – съязвил из-за ее спины Гарик, но Маша к нему даже не обернулась.

Она вынула из волос золотистый изогнутый гребень и перевернула его острыми зубцами вверх. Придерживая над головой эту импровизированную корону, она плавно и величественно приблизилась к Монмартику и, глядя в бездонную глубину его глаз, положила ему на плечо руку:

– О нет, сударь, вы достойны большей чести. Преклоните колено.

Ребята подошли ближе, в ожидании веселого представления. Женька, подыгрывая Маше, повиновался и, положив обе ладони на эфес воткнутой в землю эрзац-шпаги, преданно и как-то еще особенно смотрел на нее. Но именно этот взгляд и смутил на секунду Машу. Уже начав было: «Мы, королева Мария Питерская, жалуем…» – она вдруг запнулась и негромко попросила:

– Не надо так смотреть. Разве вы не знаете: смотреть в глаза королеве – дерзость… Жалуем Вас, благородный Евгений де Монмартр, – продолжала Маша в полный голос, – званием рыцаря, пребывая в полной уверенности, что Вы никогда и нигде не уроните его, будете верны ему и достойны его в любых обстоятельствах, не щадя ни крови своей, ни живота своего, будете надежным защитником чести и достоинства Нашего Королевского Величества, преданы Нам и шпагой своей, и сердцем своим.

– Вот это да! – восхищенно выдохнул Макс, заслушавшись этим монологом, произнесенным на едином дыхании.

Маша высвободила из-под воротника свитера маленькую, меньше копейки, серебряную иконку на тонкой короткой цепочке. Будучи некрещеной, Маша иконку, старинную, испанскую, подаренную бабушкой, все-таки носила не снимая. Наклонившись к Монмартику, она поднесла ее к его губам. Распущенные, откинутые за спину ее волосы стекли Жене на плечи и скрыли его лицо, и лишь одна Маша расслышала, как он, целуя иконку, выдохнул:

– Клянусь.

Женя поднялся с колена. Ребята кругом смеялись, и Маша, оглядываясь на них, готова была уже рассмеяться вместе со всеми, но серьезное и почему-то чуть грустное Женькино лицо остановило ее, и она только несмело улыбнулась одними губами остальной компании, как бы оправдываясь перед ними, что это всего лишь невинная игра.

Они сидели на скамейке под черной развесистой корягой, в которую превратилась ободранная осенью яблоня.

– Жень, в воскресенье мой день рожденья.

– Я помню, Машенька.

– Я хотела пригласить ребят.

– Тебя что-то смущает?

– Ты придешь, если будет Гарик? Я хочу, чтобы вы помирились. Здесь и сейчас.

Женя насупился и, глядя на обломок рапиры, которой он ковырял пожухлую стоптанную траву, произнес тихо, без пафоса:

– Это ничего не изменит.

– Ты не переносишь Гарика из-за меня? Но разве он не вправе добиваться моего внимания так же, как и ты? Может, ты оставишь выбор за мной?

– Я не переношу Гарика из-за него. Я простил бы ему, будь он в тебя влюблен. Но ему нужна не ты, а победа над тобой. Пойми, что это не одно и то же. Чтоб этой победой можно было похвастаться перед мальчишней. Вот что я ненавижу. Ненавижу пошлость, ненавижу мужскую двуликость. Лучше иметь дело с откровенными подлецами, чем с такими паиньками. Девчонки этого не видят, не различают, а это как раз и страшно. Когда все чувства – разыгранный спектакль, а за ними примитивная животная похоть.

Маша думала о чем-то своем, далеком, но куда более близком.

– Почему ты решил, что я этого не видела? Я это встречала.

Монмартик посмотрел на нее, но не стал ни о чем спрашивать.

– А что касается Гарика, не беспокойся. Он умный парень, и мы слишком хорошо изучили друг друга. Никаких случайностей. Пока это ему вновь не понадобится, проблем не будет. Приглашай всех, нельзя разбивать компанию из-за моих амбиций. Ведь, в общем-то, ребята неплохие?

Маша кивнула. Ей хотелось добавить: «А ты – самый хороший» – но она не решилась.

Она тряхнула головой, разгоняя накатившие под гипнозом Женькиных слов воспоминания, возвращаясь в сегодняшний день:

– Ну что, мой рыцарь, объявляйте на двенадцатое общий сбор.

Монмартик вскочил на стол, выросший прямо под яблоней и, нашпилив шляпу с папоротниковым пером на рапиру и размахивая ею над головой, провозгласил:

– Дамы и господа! Я имею честь передать вам приглашение на бал, даваемый в королевском дворце в воскресенье в честь дня рождения Ее Королевского Величества! Виват!

Монмартик едва успел завершить миссию прежде, чем нога его соскользнула с поверхности пьедестала, и он грохнулся, ударяясь локтем и едва не ломая стол.

– Виват! – подхватили мальчишки, давясь от смеха.

– Виват, виват! – эхом откликнулись возникшие на крыльце Громила с Лошаком, напялившим стеганую телогрейку, заменявшую ему панцирь, и фехтовальную маску. И он салютовал еще более ржавой, но почти целой рапирой. Поверх маски красовалась фетровая шляпа. Представить что-то более несуразное было сложно.

Макс воспользовался освободившимся постаментом, который только что сверг Женьку, и затрубил в несуществующий горн:

– Дамы и господа! Все, все, все!

– Что, и я тоже? – поинтересовался Гарик.

– Сейчас состоится праздничный рыцарский турнир, посвященный дню рождения Ее Королевского Величества.

– Но у нас же тут всего один рыцарь, – не унимался Гарик.

– Дамы, спешите видеть! Сеньоры, спешите принять участие.

– А что ждет победителя?

– Победителя?.. – глашатай на минуту задумался, но вот его хитрые глаза блеснули в сторону «королевы», и он завершил: – А победитель получит право поцеловать королеву.

Маша собиралась запротестовать – Макс стал слишком много себе позволять, – но увидела, как Монмартик, рванувшийся было согнать глашатая, вдруг изменил свое решение и, схватив со скамьи садовую перчатку, швырнул ее на землю:

– Я вызываю на бой.

Маша растерянно оглянулась. Она искала поддержки: что ей делать? Но лица девчонок, ее подруг были как никогда холодны. Надя, та просто повернулась спиной и отошла на несколько шагов куда-то в глубь сада. И даже Инга, ее верная Инга… нет, она больше не смотрела на Машу, у нее внезапно возникли совершенно неотложные дела. И только мальчишки, беря на слабо, улыбались, выжидая. Они ждали ее решения.

– Это глупая шутка. Они поубивают друг друга, – четко в зависшей тишине прозвучали слова Ольки.

Маша осознавала, что Оля права, что все это в любой момент может перерасти игру. Но теперь, когда «перчатка» Монмартика уже лежала у нее под ногами, когда вызов был брошен, она почувствовала, что остановить сейчас Женьку значило бы предать… А не остановить, возможно, убить. Выбор есть всегда.

И Маша промолчала. Промолчала, понимая, что этим молчанием дает согласие и на турнир, и на его условия. Но в тот момент, когда Монмартик выкрикнул свой вызов, она вдруг с необыкновенной силой поверила в него, в его победу. Она давала ему возможность доказать свою преданность, и это было самое большее, что она могла для него сделать. Тогда она не могла догадываться, что Женька фехтовал еще с шестого класса и заразил этой болезнью половину ребят и даже девчонок. В восьмом и Громила, и Дик, и недолгое время даже Гарик ходили в одну секцию. Но едва фехтование вошло в моду, Монмартик тут же охладел к нему. А следом перегорели и ребята.

Мальчишки поняли молчание Маши.

– Я принимаю бой! – завопил Лошак из-под маски, кидаясь к перчатке.

– «Мы принимаем бой, – кричали они, и громче всех кричал этот лягушонок Маугли», – передразнил Гарик.

Но по-настоящему Маша испугалась, когда стало ясно, что маска на всех лишь одна, и Женька отказался и от нее, и от панциря-телогрейки. Пока Лошак самоотверженно сражался с кустом крапивы, нарушившим границу со стороны соседского участка, Монмартик накручивал из изоленты набалдашник на обломанное острие клинка своей рапиры. Маша остановилась возле него.

– Жень, почему ты не надел телогрейку и маску? Это глупо.

– Иначе мне ни за что не победить, – честно признался он.

– Маша, останови их, – подошла сзади Инга.

– Уже не могу.

Мальчишки повернулись друг к другу.

– Стоп! – вдруг крикнул Громила и встал между ними. – Это нечестное состязание. У Монмартика обломана рапира.

– Все нормально, Саня, – отстранил его Женька. – Зато я лучше ею владею. Посмотрим, что важнее, – он обернулся к противнику. – К вашим услугам, сударь.

– Банзай! – Лошак принял ритуальную позу.

Монмартик бросил короткий взгляд на «королеву» и рванулся на закованного в «латы» соперника, своим коротким клинком погнал его к дому, пока, отступая, тот не споткнулся и не сархимедил в невысокий чан с водой, стоявший на углу под скатом крыши. Разоруженный Лошак пошел менять подгузники.

Дик одобрительно хлопнул Монмартика по плечу:

– «Он смеялся над славою бренной, Но хотел быть только первым. Такого попробуй угробь…»

А Макс, не без подколки, завершил:

– «Но зачем-то ему очень надо пройти Четыре четверти пути».

Окрыленный легкой победой, Монмартик вошел в раж. Громила, неповоротливый в слишком тесной для него телогрейке, тем не менее сопротивлялся долго и весьма успешно, пока, продемонстрировав публике пару картинных выпадов, как-то совсем нелепо не нанизался на Женькин клинок. «Тюфяк», – прокомментировала Наташка полушепотом.

С длинноруким Вадиком, вооруженным такой же длинной рапирой, у Монмартика наверняка могли возникнуть проблемы, но исход данного поединка определила Леночка. Вот уж кто оказался явно на стороне Жени. Она не могла простить своему рыцарю самого факта участия в соревновании за право поцеловать «королеву». Вадик почувствовал, что дал промах и ему еще придется держать ответ перед этой Дездемоной с душой Отелло. Эта голубоглазая куколка за время сражения раз десять пронзила возлюбленного острием своего взгляда, прежде чем до него добралась рапира Монмартика.

К Машиному удивлению, Гарик на этот раз не спешил ввязываться в драку, но со стороны внимательно следил за Женькой.

Когда ход дошел до Дика, тот взял оружие в руку, повертел в задумчивости и неожиданно вернул назад Громиле:

– Я отказываюсь.

Ряды зрителей зароптали. Все ожидали сюрпризов именно от этой схватки. Женька подошел к нему с немым вопросом. Дик каким-то тяжелым взглядом посмотрел на Машу и повернулся к Монмартику:

– Если я сейчас буду сражаться с тобой, мне же ничего не стоит у тебя выиграть… А я этого не хочу.

Он оставил озадаченного Женю и отошел к девчонкам. Наступила пауза. Наташа зашептала Маше на ухо:

– И Сашка мой тоже. Они поддаются Монмартику. Сашка хорошо фехтует. Ты бы видела, как он дрался летом – гораздо лучше Женьки. Правда, правда.

Маша поглядела на Громилу. Он казался единственным из ребят, нисколько не расстроенным своим поражением. Громила улыбнулся Маше, подмигнул и поднял оружие над головой:

– Кому?

Но следующий не спешил. Макс благоразумно решил воздержаться от дуэли. Свои уколы он наносил языком, не слезая со стола.

– Кому? – рапира повисла в воздухе, не находя хозяина.

– Мне!

Это была Гаврош.

До сих пор она незаметно стояла сбоку, прислонившись спиной к яблоне. Теперь она сделала шаг вперед и ловко подхватила на лету рукоятку брошенной ей рапиры. Девчонки только теперь оживились и даже захлопали в ладоши и завопили:

– Браво, Гаврош! Браво! Вот кто настоящий мужчина. Поучи их, как рапиру держать. Монмартик, посмотри, какого тебе соперника нашли.

А Макс со своего пьедестала пообещал:

– Гаврош, если ты выиграешь у Монмартика, мы переименуем тебя в Жанну д’Арк!

Надя, чуть более бледная, чем обычно, стояла напротив Монмартика, поигрывая рапирой. Гарик, в это время занятый прилаживанием своего листа папоротника к отобранной у Лошадинова шляпе, заметил как бы про себя:

– Поглядите, до чего Гаврошу хочется расцеловать «королеву». Какая трогательная любовь. О, слепец, как я раньше этого не видел…

Он надел шляпу и хотел было подняться с земли, но, слава богу, не успел. Гаврош резко обернулась к нему, и клинок рапиры просвистел над самой его головой. Гарик с заметным опозданием осел опять на землю, и срезанный лист только что с таким трудом закрепленного папоротника спланировал рядом. А Гаврош уже вновь развернулась к Монмартику и, поигрывая пальцами по эфесу выжидающе глядела на него, прищурив по-кошачьи серо-зеленые глаза.

Женька выдержал взгляд и, расправив нарисованные усы, воткнул клинок в землю:

– Это невозможно, мадмуазель. Я никогда не стану сражаться против дамы.

– Вы трусите, сударь!

– Нет, сударыня.

Он сказал это просто без рисовки.

– Да какая это дама? Это же Гаврош! – крикнул Громила.

– Если рыцарь не принимает вызов, он считается побежденным и выбывает из турнира, – Макс пытался расшевелить Монмартика.

Уж больно хотелось посмотреть на это необычное состязание. Но Женька уперся:

– Как вам будет угодно, – и отошел от воткнутой в землю укоризненно покачивающейся рапиры.

Маша не узнавала его, не могла поверить, что он вот так легко сдастся, отдаст то право, за которое он только что так яростно, так здорово дрался. А может быть, она все еще его не знала?..

Гарик, наконец, поднялся и подошел к Гаврошу:

– Ну ладно, Жанна д’Арк, сдавай оружие, – и потянулся к ее рапире.

Гаврош ударила его по руке и, на всякий случай, отскочила в сторону, спрятав рапиру за спиной:

– Не протягивай руки! С какой стати? Я никому еще не проиграла. Если Монмартик отказывается драться, забирай рапиру у него. Дерись со мной.

– Я с тобой подерусь. Потом… Если захочешь. Сначала у меня поединок с Монмартиком. Хватит, Гаврош. Кончай тянуть время.

– Победишь меня – отдам. Только тебе слабо.

– Да я у тебя и так отберу.

Гарик бросился за Надей, но та укрылась за Максимкиным столом. Несколько забегов показали всю бесполезность круговых гонок, если б на помощь Гарику неожиданно не пришел Громила. Когда Надя пробегала мимо него, он перехватил ее сзади за талию. Но Гаврош была уже неудержима. Она ударила рукояткой рапиры Громиле по пальцам, и тот, охнув, отдернул руки. Обретя свободу, Гаврош рванулась к ближайшей яблоне и, обхватив ствол, зажала рапиру. Гарик попытался вытащить рапиру, Сашка с Лошаком старались взломать замок из сцепленных пальцев, но она держалась, огрызаясь и норовя вцепиться зубами в кого-нибудь из нападавших. Ребята совсем осатанели, напрочь забыв, что перед ними все-таки девчонка. Впрочем, об этом забыли уже давно и вспоминали разве что на 8 Марта. Во все остальные времена она была всего лишь Гаврошем: «Гаврош заходил, взял мяч. Теперь он, наверное, в саду с ребятами в футбол гоняет».

– Надя! Ребята! Остановитесь! Вы слишком увлеклись.

Но Наташкин призыв остался неуслышанным. Никто не собирался уступать.

Монмартик решительно приблизился к месту схватки:

– Надюша!

Гаврош, только что до дыры прокусившая Громиле куртку, теперь резко и также агрессивно повернула лицо в Женькину сторону, и в следующее мгновение Монмартик звонко чмокнул ее в приоткрытые, ничего подобного не ожидавшие губы. Реакция последовала мгновенно: Гаврош выпустила рапиру и хлопнула Монмартика по щеке. Она стояла растерянная, испуганно глядя на Женьку, а тот вдруг заразительно рассмеялся. Надя оглянулась на веселящихся вокруг ребят, провела ладонью по Женькиной щеке и невнятно пробормотала:

– Извини. Не больно?..

Потом она развернулась и, загадочно улыбаясь чему-то своему, пошла к девчонкам, потирая запястья. Затем остановилась, обернулась к Громиле, передающему освобожденную рапиру Гарику, и постучала пальцем по лбу:

– Железный дровосек.

Смеялись все, кроме Маши. Лицо ее превратилось в окаменевшую маску, и Женька, оглянувшись, поймал на себе ее мрачный, застывший взгляд. Он сделал попытку улыбнуться, извиняясь за свою выходку, но не встретил ответной реакции. Маша бы никогда не поверила, что Надя оказалась случайно в этой роли. Монмартик направился было к ней, но Маша демонстративно отвернулась. Ей недоставало сейчас только объяснений.

Когда Гаврош подошла, Маша увидела начинающие уже проступать бордово-фиолетовые синяки на ее узеньких, совсем не мальчишечьих запястьях. Маша достала носовой платок и, окунув его в леденящую прозрачность дождевой собранной в чане воды, протянула Наде. Та посмотрела с удивлением и зло огрызнулась:

– Да отстаньте вы все от меня. Телячьи нежности, – и отстранилась, засовывая руки поглубже в карманы. Но в ее резком голосе Маше послышались слезы, которых не было на глазах.

– Монмартик, ты будешь драться?

Женька с трудом оторвался от каких-то своих мыслей, посмотрел на обратившегося к нему Гарика и машинально вытащил из земли рапиру. Маша заметила, что он дрожит, продуваемый в своем тонком свитере неприветливым ноябрьским ветром, – и лицо его уже не светится вдохновенно изнутри и выглядит устало и рассредоточенно. Он ощупал правый локоть и вышел на позицию перед Гариком.

– Все! Турнир окончен, – Маша подняла вверх руку, показывая, что останавливает состязания.

– Ну, нет. Он сейчас только по-настоящему начинается, – и Гарик отбросил в сторону телогрейку вместе с фехтовальной маской. – Мы будем драться на равных.

Олька выскочила вперед:

– Ребята, не надо так… Так не надо… Вы же пораните друг друга. Смотри, Женя, у тебя шпага обломанная, острая… – она волновалась и торопилась помешать этому новому поединку.

Монмартик слегка обнял ее за плечи и отвел к девчонкам, наклонившись к ней и тихо успокаивая:

– Ничего, Олечка, мы осторожненько, чтобы шкурку не попортить.

– Прекратите, или я уйду! – приказала Маша, но так и не смогла сдвинуться с места.

Когда они рванулись навстречу, Маше в первый миг показалось, что сейчас Гарик и Женька убьют друг друга, и ей стало не просто страшно – она оцепенела. Но в то же время она поймала себя на мысли, что испугалась только за Женю. «Ну и что ж, – оправдывалась она сама перед собой. – Это естественно». Гарик казался ей непробиваемым, а Женя в одном пушисто-голубом шерстяном свитере выглядел таким беззащитным перед длинной вседостающей Гариковой рапирой. Маша уже кляла и ругала себя, что допустила этот глупый, дурацкий турнир, и уже не могла понять, что не позволило ей сейчас остановить, запретить это безумие. Но, следя, как неуловимыми движениями обломанный клинок отбрасывает рапиру и та бессмысленно вонзается в воздух, Маша замирала и боялась не только крикнуть – пошевелиться, вздохнуть.

Женька то ли устал, то ли… потерял вдохновение. Он тяжело дышал, его движения утратили прежнюю гибкость и легкость. Но он, перестав осторожничать, упрямо шел вперед, тесня соперника, прижимая его к крыльцу, а Гарик, агрессивно обороняясь, старался удержать противника на максимальном расстоянии. Гарик, на самом деле, бился здорово и, бесспорно, был сейчас по-своему прекрасен: сосредоточенный, всецело поглощенный схваткой, без рисовки и без деланного супергеройства. Маша невольно засмотрелась на него… Монмартик неожиданно обернулся, и она поймала на себе его вопрошающий взгляд. Дрогнувшая бровь выдала его удивление, если не обиду. Возможно, это Маше лишь померещилось, но она ощутила свою невольную вину. Женька задержал на ней взгляд всего на пару мгновений и чуть не пропустил выпад Гари-ка, едва успев в последний момент отскочить в сторону. Теперь Маша могла видеть и его лицо, и оно показалось ей каким-то осунувшимся и, на удивление, безразличным.

А Вадик пока комментировал:

– Но Гарри был спокойн и молчалив, молчалив. Он знал, что ему Мэри изменила. Он молча защищался у перил, у перил…

Маша вспомнила, чем заканчивается песня, и нехороший холодок пробежал по коже, и она поспешила сама негромко завершить куплет:

– …А Мэри его вовсе не любила.

Трудно сказать, слышал ли Гарик ее слова, но в следующий момент он рванулся вперед в отчаянном броске, но, споткнувшись о корень, едва не упал. Казалось, еще один, последний выпад… Но вместо этого Женька остановился, давая противнику возможность оправиться, и отошел под яблоню, почти прислонясь к стволу спиной.

За все время он больше ни разу не взглянул на Машу.

Что-то металлически звякнуло о камень возле тропинки. Это ненадолго отвлекло Машу. Она порылась взглядом в траве, когда-то отличавшейся аккуратной модной стрижкой, но теперь отросшей, лохматой и спутанной. Она отыскала ее не сразу – металлическая проржавевшая обломанная деталька среди таких же ржавых опавших листьев совсем недалеко от ее ног. Маша подняла ее, разглядывая и не представляя, откуда бы та могла отлететь. И тут догадка обрушилась на нее. Маша впервые сама ощутила, что это значит, когда бросает в холодный пот. Она вскинула голову и впилась взглядом в рапиру Гарика – шарика на конце клинка не было!..

Жуткое стальное жало, прорываясь сквозь пушистую мягкость шерсти, разрывая легкую вязаную голубую плетенку, впивается в тело, в грудь, еще вздымающуюся, дышащую, живую… Черно-алое пятно солнца растет на глазах, расплывается по лазурному небу и ширится, ширится, пока не покрывает бо́льшую его часть…

Маша увидела эту картину явственней, чем все, что происходило на самом деле.

– Монмартик! Рапира!.. – она крикнула это раньше, чем успела подумать, и рванулась к соперникам.

Наверное, ей следовало окликнуть Гарика, кажется, она так и хотела, но имя Монмартик вырвалось у нее против ее воли. Больше Маша ничего не успела добавить.

Женька обернулся на ее вскрик. Гарик, поглощенный поединком, не слышащий, не замечающий ничего вокруг, не смог, не в состоянии уже был остановиться… Монмартик скорее почувствовал, чем заметил этот выпад, но было уже поздно. Все, что он успел, – это неловко защититься рукой. Клинок рапиры скользнул по Женькиной ладони и, отклоненный, пронзая свитер, воткнулся в ствол яблони, звонко лопнул. Обломок его, застрявший в толстой коре, еще некоторое время дрожал, задавая бог весть какую ноту.

Маша, первая подбежавшая к Женьке, схватила его за плечи и стала разглядывать так, словно еще не верила, что все обошлось. В этот момент она вряд ли сама осознавала, что ищет это жуткое красное пятно на свитере, которое ей только что привиделось.

Она стояла перед ним, бессмысленно перебирая края рваной дыры разодранного по касательной на плече свитера, и улыбалась, стирая с глаз предательскую влажную поволоку, счастливая просто тем, что Женька… ее Женя жив.

12 ноября, воскресенье

Вот и все. Окончен бал. Погасли свечи. Они все разошлись. Кого-то потеряли по дороге. Остальных сожрал ненасытный спрут, распластавший свои щупальца под городом. Но она не одна. Женя держал ее сжатые кулачки в своих руках. Вечерний, тихо умирающий перед началом каждой новой недели город здесь еще пока жил, хотя ток крови в его жилах уже не был столь стремителен. Маша куталась в плащ не потому, что ей было зябко, но так, с поднятым воротником куда уютнее. К тому же поднятый воротник придает определенный шарм.

Они выполнили свою миссию на сегодня. Можно было возвращаться домой.

Маша потянула его за рукав: пойдем – но Женя почему-то не спешил двигаться с места. Что такое?

– Ты помнишь мое обещание? Ко дню твоего рождения?

– Свои обещания надо помнить самому. Я-то помню все. А ты, как я понимаю, все забыл.

– Я? Забыл?

– Ну и где? – Маша выставила перед ним две пустые ладони.

– Поехали сейчас.

– Куда? На ночь глядя?

– Ко мне домой. Тебя ждет твой подарок.

– Почему ты не принес его с собой? Я старомодна и люблю, чтобы гости приходили с подарками, а не именинники ездили по гостям их собирать. Захватишь как-нибудь в следующий раз.

– Следующий раз твой день рождения будет только через год. А я старался успеть к этому. Но это не тот подарок, который я готов демонстрировать кому-либо, кроме тебя. Мы совсем ненадолго.

Маша повисла на его руке и закрыла глаза:

– Веди!

Женин дом спал. В дверях их встретила безумно пушистая маленькая колли. Ее хвост работал не хуже дворников автомобиля в жуткий ливень. Мраморная шерсть спадала до пола, а белоснежная грива создавала вокруг остроносой мордашки пуховой ореол. Женя пропахал пятерней против шерсти по серебристой в черных подтеках шкуре:

– Чудеса химии. Если б не «Хэд энд Шолдерс», она б так и осталась ежиком.

Колляха приветствовала его целой серенадой, ябедничая на все горести и невзгоды, которые успела вынести за время разлуки. Она рассказывала это все Жене на ухо, не забывая работать языком, умывая своего хозяина. Маша, не выдержав, запустила по локоть руки в этот потрясный воротник, но псина, скосив глаз, вдруг приподняла брыли, демонстрируя два ряда белых крепких зубов.

– Тихо, Аманта! Свои, свои. Нельзя!

Аманта исподлобья взглянула на хозяина, не шутит ли он, скалиться перестала, но все еще недоверчиво и осторожно обнюхала эти нахальные, распущенные руки, исполненные таких незнакомых, неслыханных запахов.

Дверь, выходящая в холл, неслышно приотворилась, и в черном узком проеме возникло не очень крупное и вполне симпатичное привидение в длиннющей ночнушке.

– Привет, – поздоровалось привидение. – Ты Маша?

– Привет, привидение. А откуда ты меня знаешь?

В ответ послышался лишь мелкий тихий смешок. Женька махнул рукой:

– Сгинь, Аленка.

И привидение растворилось так же беззвучно, как возникло.

– Женя, ты пришел? Почему так поздно? Мы тебя ждали в десять, – донесся из-за двери женский совсем не сонный голос.

Женя просунул голову в задверную темноту и громким шепотом сообщил в потустороннее пространство:

– Я еще не пришел. Мне еще надо будет Машу проводить.

– Ты снова собрался уходить? Почему? Погоди, я сейчас встану.

– Мам, только этого не хватало. Или ты собираешься проводить Машу вместо меня?

– Мать, он сам разберется, – прервал дискуссию мужской голос. – Давай спать. Мне завтра вставать в шесть.

Узкая, вся тянущаяся к окну комнатка, куда они прошли, тихо ступая босиком по холодному полу, залилась необыкновенно ярким после полутьмы коридора галогеновым светом. Маше показалось, что помещение ждало ее прихода, и, несмотря на это, оно было переполнено, чтобы не сказать захламлено, удивительными и совершенно неожиданными вещами, которым здесь явно не хватало пространства. Маша оглядывалась, пораженная. Стены комнаты были увешаны графическими набросками мужских и женских фигур, лиц. Были рисунки, изображавшие все этапы удара ноги по мячу – стоп-кадры, замершие на одном рисованном фотоснимке. Руки: женские, с длинными ухоженными коготками, праздные, окольцованные; грубые, мужские, с черными обгрызенными ногтями и въевшимся в кожу неотмываемым машинным маслом; мягкие раскрытые тебе навстречу детские ладошки… Но чаще – черно-белые, рисованные карандашом или углем эскизы лиц, с тщательно выписанными морщинками, тенями, разрезами губ: тонкими, поджатыми, вывернутыми африканскими, смеющимися или унылыми. Несколько отдельных листов было посвящено глазам. И здесь впервые Маша увидела себя.

Она оглянулась. Нет, она не ошиблась. По хитрой ухмылке на Женькином лице Маша поняла, что не ошиблась. Она подходила к стене, полностью заполненной набросками ее портрета. Большей частью незаконченные, они занимали все пространство над Женькиным письменным столом, между книжными полками.

– Потрясающе! Жень, ты художник? Правда?

Он отрицательно покачал головой.

– Тогда что это? Я могу выбрать? – несмело спросила Маша.

– Не надо. Я уже выбрал сам.

На подоконнике стояла тщательно упакованная картина. Маша взяла было ее в руки, но Женя остановил:

– Нет. Развернешь дома.

Маша с сожалением вернула подарок и продолжила прерванную экскурсию. Все, что она видела вокруг, было абсолютно нереально.

Вперемежку с до боли знакомыми учебниками здесь мирно сосуществовали книги и альбомы по искусству. Маша брала наугад: Эрзя, скульптура из дерева. Музей Родена, Париж. За стеклом рядом стояла маленькая мраморная копия «Вечной весны».

– О, узнаю – Эрмитаж, Роден! А это – «Поцелуй Амура». Канова? Правильно? А это что?

Рядом в специальной стеклянно-зеркальной мини-витрине на полках были расставлены еще несколько небольших скульптурных композиций и статуэток: женщина, прижимающая к груди пухлого плачущего ребенка, запрокинутая головка юной девушки с мечтательными, бесконечно глубокими глазами, устремленными вверх и еще до десятка фигурок из гипса, мрамора и материалов, Маше вовсе незнакомых.

– Кто скульптор?

– Мартов.

Фамилия ни о чем не говорила. Такого она не знала. Женя указал на запрокинутую девичью голову, которую только что рассматривала Маша:

– Это Рита. – И добавил: – Чуть больше года назад.

Маша обернулась к нему и замерла с чуть приоткрытым ртом. Все происходившее и происходящее сомкнулось, наполняясь самым невероятным, невозможным смыслом:

– Это все ты?

Маша еще раз обвела глазами комнату и витрину, которая приобрела в одно мгновение совершенно иную, неисчислимую ценность. Она все еще не верила.

Маша глядела на Женьку в упор, глаза в глаза, и лишь один вопрос застыл в ее восхищенных, сверкающих зрачках: «Почему ты никогда мне раньше не говорил?»

– Почему ты мне раньше ничего не говорил о своих работах?

Они сидели на деревянной скамейке, перед ее подъездом. Это богатство досталось им впервые – днем скамейка чаще всего бывала оккупирована бабками, составлявшими устное досье на каждого, проходящего перед их неусыпными очами. Дом когда-то был кэгэбэшным. Бабки тоже.

– Я не люблю это обсуждать. Боюсь дилетантов. Им либо нравится все без разбору, либо они начинают давать советы. Трудно сказать, что хуже.

– Наверное, я принадлежу к первой категории.

Женя взглянул на Машу с опаской:

– Я это понял. Когда ты сказала, что хотела бы выбрать что-то из набросков. Там нет ни одной законченной, достойной работы. Я окружил себя ими, чтобы быть все время с тобой, но ты прекрасней любой из них.

– Видишь, как я непритязательна. Ой, я так растерялась, что даже не поблагодарила тебя за подарок.

– Ты не можешь благодарить. Ведь ты еще ничего не видела.

– Я видела гораздо больше, чем могла ожидать.

– Я выбрал лучший портрет, но даже в нем, мне кажется, я не смог угадать тебя. Я это чувствую, и это не позволяет мне успокоиться. Ты сложнее. Я не могу тебя познать, и от этого портреты не передают всего, что ты есть на самом деле. Ты грустишь, даже когда смеешься. Ты задумчива, когда кругом несут чушь. Ты пугаешься, когда протягивают руку, чтобы погладить тебя по головке. Ты боишься быть счастливой.

– Я сейчас счастлива. Но ты не имел права ничего мне не говорить.

– На это была еще причина, главная: я боялся, что ты полюбишь меня из-за моих работ.

– А теперь не боишься?

– Теперь нет. Я был с тобой на даче у Гофманов.

– Да. И ты так и остался без награды, мой рыцарь.

– Я проиграл последний поединок. Я ведь разбил локоть, когда слетел со стола. У меня уже не гнулась рука.

– Правда? Кошмар. А никто этого не заметил. Но ты все равно победил.

Женя вскинул голову: так ли он понял ее слова? Маша смотрела ему прямо в глаза, этот взгляд Женя уже ловил на себе. Последний раз – сегодня в его квартире. Она как бы испытывала его. Две пары глаз, переполненные лаской и нежностью, не мигая, неотрывно следили, притягивали друг друга. По правилам этой немой затеянной ими игры никто не имел права отвести взгляд или хотя бы моргнуть. Их лица сближались, медленно, незаметно и неумолимо. Она уже чувствовала его дыхание на своих губах. Его лицо поплыло, и вслед за ним весь мир растворился в глубинах этих двух негаснущих глаз… и она сдалась. Ресницы сомкнулись, жалюзи век опустились, гася окна. Время застыло в дрожащей неизвестности…

Они стукнулись носами. Довольно больно. Машины глаза вновь вспыхнули, и она рассмеялась. Но Женя тут же прервал ее слишком звонкий в ночной немоте смех еще неумелым, таким пугающим и таким будоражащим поцелуем. С непривычки она даже забыла дышать и, пожалуй, задохнулась бы, если б Женя не отстранился и вдруг решительно и легко не подхватил бы ее на руки и не пересадил к себе на колени. Она посмотрела сверху вниз на его откинутое, открытое ей навстречу, светящееся счастьем лицо и, приняв в ладони его кудлатую голову, сама приникла к его раскрывшимся мягким и нежно-теплым губам…

Темный силуэт машины с раскосыми святящимися глазами подкрался откуда-то сзади и остановился напротив подъезда. Мотор стих, глаза потускнели, но водитель не сдвинулся с места. Маша, все еще прижимаясь щекой к Жениному виску, прошептала, касаясь губами его уха:

– Это папа. Наверное, искал меня по всему городу. Интересно, что со мной сейчас сделают? – но страха или раскаянья Женя в ее голосе не услышал. – Проводи меня, пожалуйста, домой.

Они встали. Женя поднял прислоненную к скамье запеленатую в бумаги картину. В лифте они успели обняться последний раз.

Мама тоже не спала. Маша опередила ее, не дав сказать ни слова, и, бросившись ей на шею, крепко поцеловала в щеку:

– Мамочка, мне шестнадцать!

– А ума – как у шестилетней. Завтра в школу не встанешь.

Маша пробежала в ванную и глянула на себя в зеркало. Все лицо горело, исколотое небритой Женькиной щетиной, а нижняя губа распухла и треснула посредине. Она чмокнула свое отражение и пустила воду.

Выскочив в коридор и подхватив дожидающийся возле входной двери презент, она, не распаковывая, уволокла его в свою нору. Позже, уже раздевшись и забравшись в постель, она включила ночник и только тогда разорвала бумажные пеленки.

На нее, как из слегка затуманенного зеркала, смотрела она сама. Грифель к краям холста был слегка растушеван, и взгляд невольно концентрировался на бархатных томных, подернутых мягкой печалью глазах. А все лицо обрамляла сверкающая своей чернотой, развевающаяся по ветру грива вздыбившихся волос. И два вечных начала, грустная умиротворенность и бунтующая одержимость, соединяясь в несоединимом, воплотились в этом юном лице на графическом портрете.

Женя вышел из подъезда. Обозначенный только габаритными огнями автомобиль все еще стоял напротив. Когда он проходил мимо, переднее стекло опустилось:

– Поехали, Ромео. Отвезу тебя домой. Метро уже закрыто.

– Нет, нет. Спасибо. Я хочу пройтись пешком.

Он сделал несколько шагов в сторону от дома, потом остановился и вернулся к открытому еще автомобильному окну:

– У вас очень хорошая дочь.

– Посмей только ее обидеть, – проворчал сидящий за рулем мужчина.

Забросив руки за голову, Женя шел от ее дома. За спиной негромко завелась и тронулась, отъезжая, машина.

24-26 ноября, пятница-воскресенье

В пятницу Маша не появилась в школе. Воспользовавшись телефоном-автоматом, висящим в вестибюле, Женя набрал ее домашний номер, но квартира ответила бесконечным монотонным поскуливанием в трубку. Инга, которая всегда все знала про Машу, не могла ничего толком объяснить. Маша позвонила ей вчера совсем поздно, почти ночью с какого-то мобильного, и сквозь невообразимый треск и скрежет Инга сумела лишь понять, что ждать ее утром в арке, чтобы вместе ехать в школу, не надо. Мама-Оля пыталась прозвониться на работу родителям Барышевой, но с отцом не соединяли, а матери на работе тоже не было. Лишь к концу дня кое-что стало проясняться. Мама Барышевой проявилась и сама позвонила Ольге Николаевне. Маша уехала в Петербург, но до понедельника должна вернуться.

У бабушки, маминой мамы, приступ случился в четверг. В Питере из ближайших родственников оставалась лишь сестра Машиного отца. Она и сообщила в Москву. Решения принимались быстро. На сборы у мамы ушло двадцать минут. Маше было еще проще: она сгребла только учебники и тетрадки. Перед мамой стояла задача постараться с помощью друзей, сохранившихся в родном городе, перевести бабушку из районной больницы, куда ее доставила «скорая», в какое-то более приличное место. Но в пятницу маме необходимо было вернуться, чтобы договориться на работе и оформить отпуск за свой счет. Всего этого невозможно было успеть за одни сутки, но тем более, невозможно было этого не сделать. До выходных при бабушке останется Маша, пока мама не приедет снова в Питер уже по-серьезному, надолго.

По дороге до Питера они заплатили три штрафа за превышение скорости и еще один – за обгон через двойную сплошную. Но через шесть с небольшим часов они уже вбегали в больницу.

Маша вышла из приемного отделения. На руках был пропуск для посещения больной в любое время, выписанный главврачом. Мама давно уехала на машине в Москву. Как она? Если Маша еще пыталась дремать в машине, что было почти немыслимо в ходе той безумной гонки, которую устроила мама вчера ночью по скользкой, поливаемой дождем трассе, то она сама не имела возможности ни на минуту расслабиться. Папа предлагал вызвать с работы своего водителя, но ждать его приезда времени не было. Мама водила машину жестко, расчетливо и уверенно, но при всем при этом не раз Маша вцеплялась в ручку над дверцей, когда автомобиль вылетал на встречку, чтобы проскочить в короткое окошко между идущими друг за другом фурами. Не отрывая взгляда от дороги, мама говорила в таких случаях:

– Когда страшно, делай как я: закрывай глаза.

А Маша отшучивалась, чтобы скрыть внутреннее напряжение:

– Мамочка, будь осторожна. Россия – единственная страна, где при обгоне по встречной на тебя могу налететь сзади.

Маша не отошла еще от всего пережитого по пути в Питер, от захлестнувших ее тревог, перерастающих в холодящий страх за дорогого, может быть, самого любимого человека, умноженный на неизвестность. Бабушка олицетворяла для Маши нескончаемость и мудрость жизни. Она была всегда и должна была оставаться вечно. Вид ее беспомощно, недвижно уложенной поверх одеяла руки потрясал детскую веру в могущество взрослых. Маша брала ее холодные пальцы в ладони, представляя, что вместе с теплом передает ей свою жизненную силу. Так она просидела до вечера, пока медсестра не увела ее из палаты.

Родной город. Ее Санкт-Петербург. Маша не была здесь с июня. Ей казалось, что все должно было измениться в нем за это время – так много произошло и поменялось в ее личной жизни. И было удивительно узнавать все то же, все прежнее и ничуть не сместившееся со своих привычных мест: дома – серые памятники разным эпохам; мосты, железными скобами удерживающие расползающиеся по швам острова; улицы с разбитой трамваями и муниципальными службами, потрескавшейся, покрытой язвами, болезненной асфальтовой коркой; людей. Люди. Изменились ли они за эти короткие полгода? Кто же знает?

А что же происходит с ней? Водоворот событий подхватил и понес ее. Москва сыграла с ней шутку, добрую ли, злую? Москва, где она думала отсидеться, пережить как-нибудь последний год до университета, окунула ее головой в кипящий чан событий, откуда она выскочила ошпаренная в свой родной Петербург. В голове все еще бурлил московский бульон. Но потихоньку он остывал, и мысли оседали на знакомых с детства образах любимого города. Город принял ее. Он был терпим к беглецам. Он не осуждал, не отталкивал отступников. Маша почувствовала неизъяснимую благодарность, но не могла найти способа, чтобы выказать ее своему верному великому другу.

Чувства к Монмартику отсюда больше не виделись такими уж незыблемыми. В мире оказывалось еще много того, что было поважнее этих чувств. Она потеряла голову и позволила себе на минуту забыть о миллионе вещей, из которых состояла жизнь, и в этом миллионе лишь малая толика была связана с Женей. Она умчалась в Питер, даже не отзвонившись Женьке, даже не вспомнив о нем, потому что то, что происходило в данный момент в ее городе, было в тысячу раз важнее возможных обид и упреков. Жизнь не начиналась и не заканчивалась на Жене. Маша это теперь понимала, и с этим пониманием пришло умиротворение.

Питер пробуждал старые воспоминания, и ей начинало казаться, что прожитые здесь годы и есть то единственно реальное, что было и что продолжает существовать вне зависимости от ее, Маши, нахождения. На расстоянии московские переживания и московские события превращались в эпизоды из сна. Но утро наступало, и реалии жизни брали верх над иллюзиями сновидений.

В дверях парадного она столкнулась с Элей. Обе ошарашенно несколько секунд смотрели друг на друга, пока Элька первая не кинулась Маше на шею.

Они сидели вдвоем в показавшейся неожиданно большой пустой квартире, в которой ей всегда было тесно и не хватало простора для ее неуемной энергии. Без бабушки квартира сразу омертвела, в гулкой тишине слова обретали дополнительный смысл и вес, хотелось говорить тише и двигаться незаметнее. Когда бабушка была дома, даже если спала или выходила в магазин, квартира не воспринимала это как наступление одиночества, продолжала жить обычной, полноценной жизнью. Сейчас же она окунулась в тоску и нервную неуверенность, как потерявшаяся собака, хотя каждая вещь здесь еще помнила тепло прикосновения хозяйки.

Впервые Маше было неуютно в родных стенах, и она была довольна, что оказалась здесь не одна, с подругой. Подруга? Маша задумалась. Ну да. В один детский сад ходили, в один горшок писали. Куда деться от детства? Но что связывало их помимо? Маша отбросила этот никчемный вопрос.

Они сидели на полу в большой комнате и так же, как десять лет назад, зарывались пальцами в густую, пожелтевшую от времени беломедвежью шкуру, разостланную вместо ковра. Элька была весела и словоохотлива, как и раньше, но что-то в ее интонациях неуловимым образом изменилось, словно голос дал трещину… а может быть, Маша просто отвыкла от ее трескотни.

– Ты совсем пропала. Не пишешь, не звонишь. Бабушка твоя в подпольщиков играет – твои московские координаты никому не дает.

– А откуда тогда у Жана мой адрес?

– Почту из вашего ящика вытащил, я знаю, видела. Ты ничего не спрашиваешь о нем. Он тебе пишет?

– Пишет?.. Да, он мне пишет, – Маша сделала усилие, чтобы не выдать себя.

– Хочешь увидеться?

Хочет ли она? Еще вчера она бы наверняка отказалась. Но сейчас?..

– Почему бы и нет.

Она еще не забыла его телефон.

– Добрый вечер. Можно попросить Георгия?

Недовольный заспанный хриплый мужской бас (его отец) пробурчал в трубку:

– Его нет. А кто спрашивает?

Раньше он узнавал ее голос безошибочно. Она не назвалась.

– А когда он будет?

– Он уехал. Когда будет, не сказал.

Маша положила трубку и вдруг почувствовала такое облегчение, что даже просияла. Элька подозрительно покосилась на подругу.

– Как там тебе, в Москве? Мальчишки достают? Ну, и где ребята лучше? А с нашими, знаешь, здесь полный пендык. Я с Гришкой поссорилась. Неотесанный он какой-то. Пошел он сам знает куда. У меня теперь Ван-Ван в бойфрендах ходит. Даже духи на день рождения подарил. У него квартира пустая однокомнатная. У меня ключи есть. Если нужно будет, ты скажи.

– Зачем, – не поняла Маша. – У меня вон есть, где жить.

– Да, а у нас вечно народу в хате – не протолкнешься. Я ж тут залетела с этим делом, – сообщила Элька как-то легко, без перехода.

– То есть как? – Маша вскочила с дивана.

– А хрен его знает. По дурости.

– От Гришки?

Элька пожала плечами:

– От Гришки вряд ли. Мы с ним уж когда расстались… Скорее, это или Ван-Ван, или… есть тут еще один… студент. Медик с третьего курса. Квартира-то пустая. Ключи у меня. А Ван-Вану лишнее знать незачем.

– Ну, ты даешь! И что ты теперь думаешь делать?

– А что думать-то, не рожать же. Но в больницу я не пойду. Я ж даже до шестнадцати не дотянула. Если они родичам сообщат, меня папаша со свету сживет. Я этому своему медику сказала, что от него. Он поверил, обещал все устроить. – Элька вдруг замолчала, а потом выдавила из себя: – Только, знаешь, жутко.

И впервые за время разговора Маша почувствовала: как Эля ни храбрится, но за напускным спокойствием и бесшабашностью где-то глубоко засел страх, который грызет изнутри и, так или иначе, прорывается наружу.

Элька ушла заполночь. Маша рухнула в свою родную с детства, узнавшую ее кровать и провалилась в тяжелый сон – первый полноценный за двое суток.

Мама приехала утренним поездом. Весь воскресный день они провели в суете вокруг больницы. Когда Маша уезжала, бабушка без видимых улучшений все еще оставалась в реанимации.

На душе было тяжело. Бабушка значила всегда в жизни Маши, пожалуй, даже больше, чем родители. Родители забредали домой лишь поздно вечером, а последние годы в Питере Маша практически не встречалась с ними даже по выходным. Бабушка была тем человеком, с которым навсегда связались ее представления о доме и о детстве.

К нерадостным мыслям о больнице добавились мрачные ощущения от Элькиных рассказов. Невольно Маша переносила все происходящее с подругой на себя, предательский холодок пробегал по коже, и она, пускаясь в соответствующий ее настрою процесс самобичевания, не находила принципиальной разницы между Элькиным существованием в Питере и своей московской жизнью. Под отсчитывание колесами стыков в растянувшейся на целую ночь железнодорожной прямой Маша приняла для себя решение, и с этого момента ей показалось, что все происходившее с ней в последние месяцы потеряло для нее ценность. Она не должна была идти дальше по пути, который выбрала для себя Эля. Маша заглянула в будущее и в страхе отпрянула. Пропасть падения ужаснула ее. Чужих ошибок на этот раз оказалось достаточно, чтобы раз и навсегда отбить всякое желание пройти через что-либо подобное самой.

В шесть десять утра понедельника поезд из Санкт-Петербурга остановился на Ленинградском вокзале Москвы. Маша легко выпорхнула на перрон с маленьким кейсом в руке. В месте, где зачемоданенный поток, стекающий с поезда, впадал в московское людское море, ее встречал Женя и гигантская махрово-бордовая орхидея в узкой приталенной сверкающей упаковке…

Двумя днями ранее…

25 ноября, суббота

Поезда торопились, приходили на суетливый Ленинградский вокзал один за другим, один за другим. Но все были пусты. Нет, народ, конечно, выплескивал из прорех во вдруг прохудившихся железных цистернах и крутящимися людоворотами втягивался в сливные ямы метро. Но ее не было. Ни в одном поезде. Этот был последним до перерыва. Монмартик опустил печально руку с бархатной бордовой орхидеей, и серебряные завитушки завязок промели по нечистому асфальту. Составы сцеживали последние человеческие струйки и задраивали дверные дыры.

Людская река обмелела, пока не пересохла почти полностью. Лишь отдельные капли проспавших конечную станцию пассажиров стекали нехотя по обнажившемуся дну перрона. Женя опустил вниз букет и поплелся к торговкам, продающим на привокзальной площади цветы.

– Ну, что? Опять мимо кассы? – спросила толстая цветочница, узнавая своего клиента. – Ну, давай, давай. Пусть еще здесь постоит. Мне не жалко. Не боись, второй раз не продам. Когда следующий-то?

– Теперь не скоро. Только в семнадцать ноль восемь.

– Ну, поезжай домой. Небось, не емши со вчерашнего дня? Чего столько времени ошиваться-то.

Женя пробурчал невнятные слова благодарности, отдал букет, который торговка поставила в отдельную гильзу, и отошел прочь.

Приперронное пространство очистилось и от встречающих, и от приехавших. Одинокий парень без особых вещей топтался в нерешительности. То ли он ожидал, что его встретят, то ли, подобно Женьке, сам кого-то не дождался. Он сунулся к одному, другому с какой-то бумажкой, но все только отмахивались от него, даже не притормаживая на бегу. Затем он заметил шатающегося без цели Женю и решительно направился к нему.

– Слушай. Я совсем не представляю, где это. – Он протянул Женьке смятую записку с нацарапанным адресом.

Женя, занятый своими невеселыми размышлениями, не глядя, посоветовал:

– Вон, перед вокзалом возьми такси или частника. Они довезут.

Паренек похлопал себя по карману:

– Не настолько богат.

Женя взял в руки клетчатый, вырванный из тетради листок. Места были до боли знакомые, и он подробно под запись продиктовал все станции метро и даже номера автобусов. Парень был счастлив и, забыв поблагодарить, побежал ко входу в подземку. По дороге он остановился возле толстой продавщицы цветов, купил три невысоких розы, потом порылся в карманах и добавил до пяти. Женя смотрел ему вслед, пока он не смешался со спешащими даже в субботу согражданами.

Женька попытался вспомнить, на каких мыслях поймал его приезжий парнишка, но тот почему-то никак не выходил у него из головы. Ну, парень как парень. Ничего в нем особенного. Подсознательная реакция была вызвана чем-то иным. Но чем?

Женя, перед этим метрономно вымерявший мостовую, остановился на полушаге, замер, слушая себя и не веря в невероятное, и несмотря на всю абсурдность идеи, а может быть, уверовав вдруг именно благодаря ее абсурдности, стремглав пустился бежать. Он выскочил на площадь Трех вокзалов, огляделся, вытащил взглядом «жигуленка», несмело поджидавшего в сторонке седока, и кинулся прямиком к нему.

У подъезда длинного кирпичного дома «жигуленок» резко затормозил, проскрипев железисто стертыми колодками. Женя хлопнул подчиняющейся лишь грубой физической силе дверцей машины, но, оказавшись на воле, спешить напрочь перестал. Либо он успел, либо опоздал. Больше можно было не торопиться. Правда, оставался еще третий вариант. В тысячу раз более вероятный, чем первые два: что посетившая его на вокзале идея – полный бред. И тем не менее…

…Женя спустился вновь к первому этажу и уселся на подоконник, откуда неплохо просматривались подходы к подъезду. Он, конечно, зря так спешил. Проехал по дороге автобус. Следом второй.

Он появился в рамке оконного проема с букетом из пяти красных роз. Сначала он проскочил дальше, до следующего подъезда, но, определив свою ошибку, вернулся назад. Женька вскочил и, в два прыжка преодолев несколько последних ступенек, оказался у входной двери.

Приезжий успел только протянуть руку к домофону, когда волшебным образом дверь распахнулась сама. Он посторонился, давая дорогу выходящему из дома, но его самого явно пропускали первого. Может, у московских так принято – гость пожал плечами и, буркнув себе под нос: «Мерси», нырнул внутрь. Дверь за спиной смачно шмякнула.

– Ее… здесь… нет, – делая ударение на каждом слове, произнес Женя у него за спиной.

Парень резко обернулся, но в полутьме подъезда осознание ситуации пришло к нему не сразу. Пауза позволила Женьке оценить противника. Пять ярких полувскрытых роз, зажатые в правой руке. Небольшая спортивная сумка через плечо. Явное непонимание во взгляде. Ни нервозности, ни беспокойства. Только немое удивление. Женя вышел на свет. По пробежавшей по лицу парнишки усмешке стало понятно, что он, наконец, признал своего вокзального «первого встречного».

– Тогда что ты здесь делаешь?

– Ее на самом деле здесь нет, – упрямо повторил Женька.

Он обошел гостя и поднялся на пару ступенек. Теперь Женя стал немного выше соперника. Тот, видимо, воспринял это как угрозу, потому что на всякий случай переложил букет в левую руку, а сумку забросил подальше за спину:

– Вот я это и проверю. Если ее нет, то почему ты так боишься, что я попаду к ней в дом?

Один из двух подъездных лифтов подал робкие признаки жизни и откуда-то с вершины дома снизошел к его подножью.

Заезжий помог застрявшей в кабине полной мамаше преклонного, как показалось обоим мальчишкам, возраста (лет тридцати) развернуться с детской коляской, и та в благодарность подсказала ему, что искомая 188-я квартира находится на четвертом этаже. Отрезанный неуклюжей водительницей коляски от неприятеля, парень шмыгнул в кабину, захлопывая с ходу за собой двери. Но мгновением раньше Женька сорвался с места. Он не бежал вверх по лестнице – он взлетел, казалось, не отталкиваясь от ступенек, лишь перехватывая руками в огромных прыжках колченогие перила.

Прежде чем вылупиться вновь из лифта, пассажиру надо было вручную вскрыть двойную скорлупу совсем не автоматических дверей. Если внутренняя не составила проблем, то внешняя лишь чуть дрогнула, но не поддалась. Парнишка надавил что есть силы, ударил плечом, но с тем же нулевым эффектом. Заточенный в яйце лифта, он видел через длинную стеклянную амбразуру окошка стоящего снаружи Женьку, тяжело безостановочно дышащего, но не понимал, что случилось с заклинившей вдруг дверцей. Женька уперся кроссовкой в угол двери, и сдвинуть ее теперь смог бы разве что домкрат. Признав, наконец, тщетность своих попыток, парень привалился спиной к зеркалу задней стенки и скрестил на груди руки:

– Ну, чудесно. И что дальше?

– Мы с тобой не договорили. Маша уехала из Питера, чтобы не видеть тебя. Я не хочу, чтобы ты вновь появлялся в ее жизни. Зачем ты приехал? Она тебя не звала.

– А может, я должен попросить у нее прощения.

– Напиши письмо.

– Письмо… Какой прок от писем, если ты не видишь ее глаз.

Он хотел добавить еще что-то, но промолчал.

– Уезжай. Тебе здесь нечего делать. Тебя здесь никто не ждет.

– Сначала я увижу ее.

– Я сказал: ее здесь нет.

– Ничего, тогда я подожду.

– В лифте?

– Значит, в лифте.

– Что ж, подождем вместе.

– Ты же не сможешь держать меня здесь вечно.

– Я? Смогу…

В этот момент заключенный в одиночном карцере резко захлопнул внутреннюю дверь и выжал кнопку восьмого этажа. Он делал это стремительно, но все же недостаточно… Женька в последний миг рванул внешнюю дверь на себя чуть раньше, чем ее заблокировал бы автомат. И лифт, растерявшись от двух противоречивых указаний, не сдвинулся. Парнишка внутри тут же воспользовался изменившейся ситуацией и распахнул свою дверь, но все повторилось вновь: Женя уже блокировал, так же, как раньше, перекрытый перед самым носом соперника путь к свободе.

Это соревнование в сноровке мальчишки повторили еще несколько раз, прежде чем приезжий вынужден был признать поражение в блицкриге. Но капитулировать он вовсе не собирался. Положение, в котором застыли оба, было бы, пожалуй, даже комично, если бы чувство юмора не изменило в этот раз обоим. Мальчишка в лифте удерживал нажатой кнопку верхнего, восьмого этажа, Монмартик жал на ручку на двери лифта. Чистая патовая ситуация. Арестованный в лифте не желал расставаться со своей кнопкой, а Женька не мог отпустить эту несчастную ручку. Держать дверь приоткрытой он теперь остерегался – шустрый противник мог поймать его в неожиданном броске и вырваться на волю. Женя следил в зеркало за всеми перемещениями противника, чтобы не упустить очередной фортель. Но все варианты действий у того были, видимо, исчерпаны.

Дальше произошло то, чего, собственно, и следовало бояться Монмартику. Где-то в утробе коридора послышались стоны открывающейся и вновь запираемой квартирной двери, подшаркивающие шаги, и из-за железной общественной калитки в лифтовом холле материализовался, кашляя и сморкаясь, Машин сосед – прикольный старичок с хвостиком перехваченных веревкой длинных седых волос и с дамской хозяйственной сумкой в руке. Он ничего не ответил на Женькино «Здрасьте» и подозрительно оценивающе оглядел всю мизансцену.

– Этот лифт не работает. Вот соседний – пожалуйста.

Старикан пожевал что-то во рту, прежде чем произнес:

– Так ремонтников вызовите, шо ли…

– Уже вызвали, – вдруг подал голос из лифтового чрева Женин «напарник». – Вот, ждем-с. Суббота, однако.

Уже заходя в соседнюю кабинку, сосед остановился было что-то добавить, но тут же сам себя одернул и отвалил, так и оставив немой вопрос повисшим в каком-то сразу ставшим затхлым после его дыхания воздухе.

– Я оценил, – вынужден был признаться Женька. – А почему тебе правда не вызвать диспетчера?

Эта подсказка была столь очевидной, что он не побоялся ее озвучить.

– Это наши с тобой разборки.

– Благородно, – еще раз констатировал Женя.

– Рано или поздно ты сдашься. Не будешь же ты весь день здесь торчать.

– Ты меня еще не знаешь… Я сегодня не спешу…

Держать ручку двери и держать кнопку нажатыми было просто. Это не требовало каких-то неимоверных усилий. Кто кого переупрямит, казалось, можно было ждать вечность. И пятнадцать, и тридцать минут тянулись долго, но физически серьезного труда не составили никому. Руки стали затекать позже. Их приходилось менять. Стоять неподвижно час было уже не так весело, как начиналась эта дуэль. Вернулся к себе давешний хиппующий старикан, груженный бутылками пива. Он так и шел к себе, свернув голову в сторону ребят, и чуть не грохнул об угол свое богатство, опасно звякнувшее в дамской сумке. Это вернуло Машиного соседа к своим насущным заботам, и ребята отвалили из его сознания.

Женя старался не смотреть на часы. Стрелки все равно практически не сдвигались. Когда прошла первая вечность, по часам оказалось: всего час двадцать. Выдержать больше было невозможно. Руки, хотя их теперь приходилось менять каждые несколько минут, все равно деревенели. Соперник в клетке тоже менял руки на кнопке все чаще, но особого беспокойства не проявлял. Но опаснее всего было потерять бдительность или хоть на чуть-чуть ослабить нажим на ручку лифта – мгновенно сработал бы блокиратор, и противник ушел бы наверх. Не бегать же за ним по всем этажам…

Через час пятьдесят наступил предел человеческим возможностям. Это только со стороны можно было подумать, что удерживать пружину дверной ручки не проблема. Хотелось закрыть глаза, сесть хотя бы на пол, хотелось пить и наоборот. Хотелось привязать ручку к ноге, сесть на нее верхом, забить клином ладонь… Если б соперник за это время предпринял хоть одну попытку вырваться – и то было бы, наверное, легче. Молчаливая тишина, когда ничего не происходит, была страшнее иной пытки. Лишь время от времени прошелестит соседний не такой многострадальный лифт, и опять звенящая в ушах тишина. Больше на часы Женя не смотрел…

Всякая зашкальная усталость проходит три фазы. Когда наступает первая, тебе кажется, что это уже конец: еще пара минут – и ты упадешь… Вторая: все – это предел, больше сил нет никаких… И последняя: а вот теперь мне уже все равно…

– Ну, и как будем выходить из положения?

Монмартик от неожиданности вздрогнул, вырванный вопросом из скитаний в далеких от действительности мыслях. Если бы соперник предпринял атаку сейчас, то Женька, вероятнее всего, ее бы упустил. Парень за двойной дверной перегородкой отошел от кнопчатой панели и сел на пол возле брошенных в ногах сумки и уже чуть сникшего букета. Женька оторвал руку от потной металлической ручки и не смог сдержаться – поднял обе ладони вверх.

– Ты уедешь домой. Вот и все.

– После того как убедюсь… убежусь… тьфу, пойму, что ты не врешь и Маши действительно нет.

Это уже был компромисс. На него надо было идти.

– Тогда мне придется поверить тебе…

– Да уж, придется, – парень поднялся с пола и подобрал свой нехитрый скарб.

Монмартик вновь нажал на ручку, чуть помедлил и открыл дверь. Они стояли рядом. Приезжий был выше и физически наверняка крепче. Уголки его рта дрогнули в улыбке, и он прошел мимо своего недавнего тюремщика. Выбрав из четырех не подряд выстроившихся номеров звонков тот, в котором за прозрачной планкой неровно торчала бумажка с цифрами «188», он вдавил кнопку. Ответная тишина… и тут из вдруг заговорившей панели домофона проскрежетал старушечий голос:

– Ну, кто там еще?..

– Здравствуйте, а Маша дома?

– Да что ж это деется!.. Всё ходють и ходють… Нету здесь Маши. Уехала ваша Маша. Полгода, как уехала, а они все ходють и ходють…

– А ку…

Но домофон уже онемел.

Питерский гость обернулся. Женя не мог сдержать ухмылку.

– И фигли ты меня в лифте мариновал?

– Ты обещал уехать…

Тот только мотнул неопределенно головой и прошел мимо стоящего неподвижно обидчика, но направился не к лифту, а к лестнице.

– Как тебя зовут?

Питерец остановился:

– Георгий. А тебя?

– Евгений.

– Еугений… А Маши на самом деле нет?

Этот вопрос почему-то Женьку не удивил.

– На самом.

– Вот, передай ей, – и Георгий сунул ему букет из пяти алых роз, которые веником болтались вниз головами.

Затем быстро, и уже не оглядываясь, он сбежал вниз. Потом хлопнула дверь. Женя подошел к окну и увидел, что от подъезда Георгий свернул на боковую дорожку, бодрым шагом пробежал соседний подъезд и нырнул в арку. Возле их скамейки трое парней сомнительного вида лет по семнадцать-девятнадцать расположились пить пиво.

Женя покрутил в руке букет и отправил его в мусоропровод. Посмотрел на часы и ужаснулся: с начала их с Георгием «дуэли» прошло три часа тридцать пять минут.

Тоже по лестнице Женя не спеша начал спускаться вниз. Вдруг вспомнив, он взбежал снова на четвертый этаж и переставил, вернув на прежние места, две бумажки: «188» и «186».

27 ноября, понедельник

В шесть десять утра понедельника поезд из Санкт-Петербурга остановился на Ленинградском вокзале Москвы. Маша легко выпорхнула на перрон с маленьким кейсом в руке. В месте, где зачемоданенный поток, стекающий с поезда, впадал в московское людское море, ее встречал Женя и гигантская махрово-бордовая орхидея в узкой приталенной сверкающей упаковке. Маша заметила его издалека благодаря броским цветкам, вырывающимся из монашеской черно-серой толпы. Первой ее естественной реакцией было желание кинуться ему навстречу. Она сделала два порывистых шага на взлет, но тут же Маша Питерская моментально одернула Машу Московскую: ты что, все уже забыла? Груз петербургских впечатлений, не уместившийся в дамском кейсе, придавил, не давая оторваться от земли.

Женька, ничего не подозревая, потянулся к ней всей своей сияющей физиономией, пытаясь обнять и расцеловать, но Маша холодно отстранилась, расставляя сразу все по своим местам. Женя даже сейчас не принял ее отчужденность на личный счет, поняв по-своему:

– Ты с кем-то приехала? Тебя встречают?

Маша только отрицательно качнула головой. Она никого не предупреждала о своем возвращении. Ей стоило немало усилий удержаться от резонного вопроса: как Женька-то сумел выяснить, на каком поезде она приезжает? Эта задачка не имела рационального ответа. Маша покупала билеты за двадцать минут до отхода поезда. Даже мама, которую она отправила спать вместо ее проводов на вокзал, не знала номера поезда.

Она приняла цветок из Жениных рук, но этот жест ровным счетом не значил ничего, кроме элементарной вежливости. Цветок был обалденный, но совсем не пах. Дамский кейс она ему, естественно, не отдала, и, отягощенная еще и букетом, Маша могла не брать Женьку под руку.

Он пока упрямо делал вид, что не замечает, что в Москву из Петербурга вернулась совсем иная Маша. Лишь однажды он позволил себе не слишком жесткий наезд, когда на его вопрос, почему она сбежала так неожиданно из Москвы, Маша ответила:

– Я ездила навестить друга. Мы давно не виделись.

Женька подозрительно скосил глаза в ее сторону:

– Соскучился?

– Соскучился. И я тоже.

– Настолько, что, бросив школу, помчалась в Петербург?

– Вот именно. У него был день рождения в пятницу, и я не могла пропустить.

– День рожденья удался?

– Давно так не веселилась.

Маша врала не останавливаясь. Ее прорвало. Она поражалась самой себе. Ну и что? Если уж она решила свернуть все отношения, то сейчас как раз самый подходящий случай. Зато Женька, с его зашкальными принципами, поняв, с кем имеет дело, отстанет раз и навсегда. А ей, ей ничего этого не надо. Она ничего не забыла. И Эля все более чем освежила в памяти.

Женя прошел несколько шагов молча, прежде чем проговорил, чуть понизив голос, безапелляционно:

– Это все неправда. Ни к какому Георгию, ни на какой день рождения ты не ездила. Зачем врать? Глупо.

Только что так довольная собой и этой такой правдоподобной и такой полезной для нее, изобретенной на ходу легендой Маша теперь даже остановилась в толчее посреди платформы метро, не понимая источников Женькиной уверенности. От неожиданности она даже не зацепилась за произнесенное Монмартиком, невесть откуда добытое им имя – Георгий. Женя перевесил свою кожаную сумку на другое плечо и обнял Машу за талию, сдвигая с места:

– Побежали, баронесса Мюнхгаузен, поезд сейчас уйдет.

К Машиному дому они подошли вдвоем. Маша остановила Женьку у подъезда:

– Все, пока. Встретимся в школе.

Женька изобразил гримасу неодобрения.

– Ты меня гонишь? Домой ехать бесполезняк: только успею туда и уже обратно в школу. Тетради я еще вчера все набрал. А школа пока закрыта.

– Тогда жди здесь. Вон лавочка.

– А ты не покормишь меня завтраком? Я за двое суток на вокзале только один раз перекусывал.

– Ну, ты и нахал! Вон, зайди в кондитерскую напротив.

Женька кивнул на бархатно-бордовую орхидею в руках Маши:

– На это ушли мои последние сбережения.

О таксующем у Ленинградского вокзала «жигуленке» он дипломатично умолчал. Но, заметив Машино намерение открыть сумку, быстро добавил:

– У тебя не возьму. Не альфонсируй меня.

– А есть, значит, из рук хозяйки ты можешь? Это тебе твои принципы позволяют?

– Это сколько угодно. Вы в ответе за тех, кого приручили.

Машу вовсе не радовала перспектива вести Монмартика с утра пораньше к себе домой. Дай бог еще, если папа уже ушел на работу. Но Монмартик, поросенок… как же от него отвязаться?

– Черт с тобой. Но, чур, вести себя пристойно.

– Вы жутко любезны. Когда Монмартик вел себя непристойно?

Но уже в лифте Женька предпринял новую попытку поцеловать Машу. Она поспешно выставила вперед хрустящую упаковкой орхидею:

– Т-с-с, тише, цветок помнешь. А что ты делал два дня на вокзале?

Женя отмахнулся небрежно:

– Да так… Одну девчонку встречал, которая забыла сообщить номер поезда.

Маша посмотрела ему в глаза: не врет? Но промолчала.

Она не успела провернуть ключ в замочной впадине – дверь распахнулась, и за ней стоял уже одетый в плащ и шляпу отец. Ну, вот, чего боялись, на то и нарвались… Папа радостно схватил ее за плечи, чмокнул в щеку, подозрительно покосившись на орхидею и на долговязую тень у дочери за спиной:

– Привет, Ромео. Школу прогуливаем?

– Здравствуйте. Не-е. В школу успеваем. Обеспечивал личную охрану и доставку ценного груза.

– Привет, па. Я его завтракать привела. А то помрет ведь, в чем только душа держится?.. У нас сорок минут, не опоздаем.

Папа расспросил наспех о бабушке и убежал. Маша направила Монмартика опустошать холодильник, который и так за два последних дня никто не загружал, а сама забралась под душ. Женька пытался о чем-то рассказывать ей из-за закрытой двери, но шепелявое шипение душа перебивало его, и Маша все равно не могла слить в логическую струйку отдельные капли его фраз. Ручейки мокрого тепла пробегали, скользя по телу, отогревая его после зябкого утреннего морозца. Казалось, вместе с теплотой московского дома начало подтаивать что-то ледяное в ее душе. Ей уже было даже чуть-чуть жаль Монмартика, выловившего ее на вокзале с махрово-бордовой орхидеей и нарвавшегося на ее новое – старое «я»… Но эти «чуть-чуть» не могли уже повлиять на принятое решение. Хрупкие тепличные ростки их отношений, едва пробившиеся сквозь каменистую, бесплодную почву в самый канун назревающей зимы, попали под первые заморозки и обречены были погибнуть, не успев по-настоящему крепко вцепиться в землю. Ни о чем не стоит жалеть. Все, что НЕ делается, – все к лучшему.

Маша вырвалась из обволакивающих расслабляющих объятий утреннего душа, наскоро загнала оставшиеся прилипшие к коже капли под махру полотенца, брошенного тут же на край ванны, и накинула, перепоясавшись, халат. Женька вскочил при ее появлении. На стол были выставлены все жалкие достижения ревизии содержимого холодильника. В центре в узко-высокой кососрезанной вазе освещала стол орхидея. Женька указал на место возле себя. Рот его был набит.

– Я те-пе пьи-хо-то-вил по-есть.

Маша схватила один бутерброд:

– Я не хочу. Да и некогда уже. Не успею причесаться. Пожуй за меня.

Шлепая босыми ногами, она поспешила в свою комнату. Монмартик заскочил следом. Он уже прожевал и говорил членораздельно и не так громко:

– Можно я расчешу тебе волосы… Как тогда.

– Нельзя.

Маша уселась перед зеркалом. Нервными, нетерпеливыми рывками расческа больно раздирала спутавшуюся гриву, пока не потеряла в борьбе зуб. Маша с досадой отшвырнула щербатую инквизиторшу. Третью за месяц.

– Не выбрасывай, отнесешь к протезисту.

Маша не снизошла до улыбки.

– Ты красивая…

Она обернулась. Женя смотрел то ли на нее, то ли на портрет, который висел тут же на стене над столом. Маша не поняла.

– Все, выходи. Мне надо переодеться.

Но с Женькой случился ступор, и он вдруг заявил наглым, бескомплексным тоном:

– Не хочу.

Маша удивленно посмотрела на него. Кто и когда давал ему такие права?

– Монмартик, прекрати. Выматывайся, живо.

Она попыталась выпихнуть его, но Женька, вроде и не сопротивляясь активно, с места тем не менее не сдвинулся.

– Я отвернусь. Только не гони меня.

– Ага, умный. Там зеркало.

– Я закрою глаза.

Он и в самом деле закрыл глаза. Густые ресницы плотно сомкнулись. Маша на всякий случай вдруг неожиданно резко выбросила вперед руку, словно ударяя его в нос. Женька не шелохнулся. Он не видел.

Маша распахнула гардероб, выбирая облачение. Одевалась нервно, порывисто. Не расставаясь с халатом, обвязала талию строгой черной юбкой. Оглянулась. Женька стоял в той же застывшей позе, скрестив на груди руки, глядя на нее слепыми сомкнутыми глазами. Халатик соскользнул с мраморных точеных плеч на пол к босым ступням. Она стояла полуобнаженная перед зависшим на дверце гардероба зеркалом, в котором отражалось спокойное, непроницаемое, ослепшее лицо Монмартика за ее спиной. И собственная нагота на расстоянии одного дыхания от Жени невольно будоражила и волновала ее. Скрытая, подобно русалке, лишь прядями липнущих к влажному телу волос, она представилась себе язычницей на берегу тихой, проглотившей луну реки в ночь на Ивана Купала. И она готова была уже идти в черный, пугающий совиный лес на поиски несуществующего цветка папоротника, цветущего лишь одной этой ночью…

Маша вздрогнула. В легком, почти воздушном касании его руки пробежали по ее волосам и опустились на обнаженные плечи. Она ощутила сзади на шее его горячее дыхание, прикосновение теплых губ… В следующее мгновение она развернулась, и честная, что есть силы, пощечина обрушилась на Женькино блаженное лицо. Она схватила приготовленную кофточку, путаясь в длинных узких рукавах и мелких рассыпанных по краю пуговках:

– Вот! И ты!.. Ты такой же, как все. Ты ничем, ничем не лучше. Всем вам надо одно и то же. Ненавижу тебя. Всех вас, мужланов, ненавижу! Все одинаковы. Все это у меня уже было, но больше не будет! Мне показалось, ты иной, особенный… Показалось. Ведь ты пообещал…

– Но я же не открывал глаз…

Женька замер с изумленно-обиженной физиономией на том месте, где его настигла Машина рука. Он не пытался дотронуться до начинавшей краснеть и распухать левой щеки. Веки его были сомкнуты даже сейчас. Это была правда.

– Уходи. Я не хочу больше тебя видеть.

И Маша сама, не дожидаясь исполнения приказа, выскочила на кухню.

– Мне можно смотреть? – Женя вошел следом, останавливаясь в дверях. – За что ты так? Я ничего плохого не сделал. Я ведь тебя люблю.

Впервые в жизни он произносил эти слова. Когда-то он считал, что самое сложное и самое важное в жизни – произнести перед кем-то три священных слова: «Я тебя люблю». Он представлял и не мог представить, как решится выговорить их вслух. Слова, после которых мир должен взорваться фейерверком салюта либо испепелиться в ядерной катастрофе. Но Женя никак не ожидал, что словами любви, произнесенными впервые, он должен будет оправдываться.

– Я тебя люблю.

– Я тебе не верю! – Маша обернулась, и влажные, пропитанные гневом глаза сверкнули черным пугающим блеском. – Я уже никому не верю. А тебе больше других.

– Не говори так. Это все – правда.

– Ты все разрушил. Твоей правды больше не существует. И никакой любви тем более.

– Значит, не веришь?!

Женька метнулся к неубранному кухонному столу, схватил нож и, прежде чем Маша успела вспорхнуть ресницами, полоснул лезвием по тыльной стороне своей ладони, брошенной на разделочную доску.

– И теперь не веришь?

Кажется, он готов был полоснуть еще, если б Маша не выхватила нож из его рук и не отшвырнула его в раковину. Он отдал без сопротивления. Белой тонкой полоской на коже ладони прочитывался ровный след. Женька отвел руку за спину. Маша сделала еще шаг и прильнула, прижалась к его груди:

– Дурак… Какой же ты еще дурак. Ну, что ты этим пытаешься доказать?

Он обнимал, поглаживая ее вздрагивающие плечи одной правой рукой, а она, уткнувшись лицом в его мягкий, пушистый, аккуратно заштопанный на плече свитер, замерла на несколько затянувшихся мгновений. Женя боялся спугнуть, прервать этот миг. Маша пошевелилась и потянулась за его спрятанной у него за его спиной рукой. Красная струйка стекала по пальцам, срываясь на пол медленными тяжелыми каплями. Маша ахнула и инстинктивно прижала рану к своей щеке. Бархатно-алая капля сползла к ее подбородку.

– Ты меня любишь? – Женя заглянул в ее глаза, и в его вопросе слились мольба и упрек.

Она лишь посмотрела в его лицо глубоким рентгеновским взглядом и вместо ответа прильнула к его губам.

Когда в арке, разделявшей дом на две неравные части, они подошли к ожидавшей там Инге, та от изумления онемела настолько, что забыла даже поздороваться. Маша шла возле Монмартика, держа его под забинтованную руку. Несмотря на пораненную руку и подозрительно припухшую, как от флюса, левую щеку, вид у Женьки был вполне самодовольный.

10 декабря, воскресенье

Она гуляла по этим же самым улицам ровно три месяца назад. И в этом была, конечно, не мистика, но некая символика. В тот раз рядом с ней сопровождающим вышагивал Гарик, и она отбывала повинность, высчитывая минуты, когда, наконец, можно будет слинять. Все перевернулось. Сегодня она уже не пыталась сбежать и не искала способ отшить эскорт. Она жалась к Жениному плечу и куталась в меховой воротник коротенькой кожанки. Всего три месяца… Целых три запредельных месяца. В ее стремительно стартовавшей заново жизни три месяца – огромнейший срок. Время пошло в разгон. Сколько клятв было дано за эту четверть земного года. Сколько нарушено и забыто. Пожалуй, никогда еще три месяца не приносили с собой столько превращений. Да что три месяца. За последние две недели ее московское безрассудное «Я» нанесло последний и окончательный удар по напуганному, забитому и потому куда более осторожному и осмотрительному «Я» питерскому. Маша бросилась в эту авантюру, которую ее Женя так красиво называл «любовью», а она хоть и не признавалась ни себе, ни ему в ответном чувстве, но это нисколько никого уже не останавливало. Они искали, а потому находили редкие, но такие запоминающиеся минуты, чтобы оказаться только вдвоем. Хотя бы как сейчас – посреди суетливой броуновской толпы, где можно почувствовать себя более одиноким, чем заблудившись в лесу. Здесь никому не было дела до их «обнимашек» и поцелуев, от которых трескались губы и было больно смеяться.

Они блуждали, не замечая ничего вокруг, и Женя рассказывал, сочиняя по дороге истории, которые он называл «сказками для взрослых». Они были всегда чуть романтичные и чуть грустные, эти его сказки. И любовь не всякий раз побеждала, а зло не всякий раз было наказано. А Маша все пыталась и не могла угадать, чем закончится очередная сказка. Женя, словно читая ее мысли, в последний момент разворачивал сюжет на девяносто градусов, и все Машины домыслы летели к чертовой бабушке.

А город, огромный, неисчислимый, копошился вокруг них в перебранке автомобильных гудков у светофоров, в шараханье машин от сумасшедших, суицидальных пешеходов, в муравьиной суете своих вечно спешащих и вечно опаздывающих жителей. Он громоздился над ползающими у него под ногами человечками глыбами домов и взирал миллионами слепых окон на это мельтешение.

Ребята останавливались возле киосков-силков, отлавливающих голодных прохожих, и Женя, выскребая последнюю мелочь, заказывал:

– Горячих собачек.

И более всего похожая на бабу на чайнике продавщица в спрятанном под белым топорщащимся фартуке тулупе, золотозубо улыбалась и выдавала им пару дымящихся на подмороженном воздухе хот-догов, на которые Маша в прошлой жизни не стала бы даже смотреть, – а теперь за компанию уплетала за милую душу.

Они брели наугад, не задумываясь. Но оказались вновь там же: напротив красностенных белоколонных зданий мэрии. Обронзовевший князь Юрий, простиравший над городом свою долгую руку, за целых три месяца так и не сдвинулся ни на миллиметр со своего постамента. Маша помахала ему ладошкой, как старому знакомому.

– А я знаю, сколько ему лет и кто скульптор, – похвасталась она, не уточняя, правда, имени своего информатора.

Женя с интересом посмотрел на свою спутницу.

– В тысяча девятьсот двенадцатом году его поставил здесь скульптор Клодт. Автор четырех коней на Аничковом мосту в Петербурге.

Теперь Женя смотрел с еще большим любопытством:

– Кто тебя этой ахинеи научил? В девятьсот двенадцатом? Клодт? Петр Карлович? Да он умер в шестидесятых годах девятнадцатого века. Вот квадрига – колесница, запряженная четверкой коней, на Большом театре – это действительно его. Уж про скульпторов можешь мне сказки не рассказывать. А Долгорукого к восьмисотлетию Москвы только заложили, значит, получается тысяча девятьсот сорок седьмой, а открыли еще через шесть лет. И скульптор, конечно, не Клодт, его уже восемьдесят лет как в живых не было, а Орлов с компанией.

– Это правда? – и Маша, к полному и окончательному удивлению Жени, расхохоталась на месте. – Нет, ничего, не обращай внимания. Это я так, о своем, о девичьем.

Маша не успевала за своим другом. Женька летел вперед в этой удивительной паре и недоумевал, когда чувства Маши отставали от его рвущихся через край эмоций. Максималист по жизни, он тем более абсолютизировал и свою любовь. С девизом «Всё или ничего» Женя вечно шел, когда надо и не надо, до конца, ограничиваясь лишь своими собственными представлениями о дозволенном, и Маша не всегда могла угадать, где проходит его личный рубеж. Он порой пугал ее своими неожиданными выходками. То, подхватив ее на руки на платформе метро, Женька со словами «Господа, пропустите гражданина с ребенком» вносил ее в вагон. Потом на потолке арки, в которой у Маши происходила ежеутренняя встреча с Ингой, на недосягаемой высоте появилась граффити: икона Девы-Марии без младенца. Черные волосы Богоматери не помещались под платком и вырывались даже за пределы нарисованного оклада. «Фреску» первой заметила Инга и прыснула со смеха, глядя на смутившуюся подругу. Правда, кощунственное изображение просуществовало недолго – оно исчезло под малярным валиком дворника-таджика, и лишь грязно-белое пятно напоминало о невосполнимой для мирового искусства потере. В другой раз в полдвенадцатого вечера он вызывал ее звонком из телефонной будки возле ее дома. И когда она, перепуганная нежданным поздним визитом, вылетала на улицу, встречал ее букетом дышащих летом цветов. И сколько она ни выпытывала, что стряслось и в чем тайный смысл подарка, Маша не могла добиться ничего, кроме уверения Женьки, что он соскучился. А потом они застревали между этажами в лифте, где можно было целоваться, не опасаясь нарваться на знакомых, оставляя всему подъезду второй, так удачно запроектированный неизвестным дальновидным архитектором. И лишь в стенах школы Женя не пытался афишировать их отношения. Это Маша уже поняла, и здесь она была спокойна. Главное было избежать разборок между мальчишками. В остальном Женя ее подвести не мог.

Он остановил ее посреди улицы, держа ее озябшие ладони в одной своей руке, и, приподнимая ее подбородок и заглядывая в черную глубину ее глаз, спросил:

– Ты меня любишь?

Маша улыбнулась, но тряхнула головой, освобождаясь:

– Ты же знаешь.

– Как я могу знать, если ты ни разу мне этого не говорила?

– Разве все и всегда обязательно облекать в слова? Есть вещи, которые вовсе не обязательно говорить. Их надо чувствовать.

– Возможно. Но со словами любви совсем иная история. Это больше, чем слова. Это признание. А признание равносильно клятве. Пока не произнес, что любишь, – ты еще не связан словом, ты еще свободен в выборе. Ты вправе измениться, влюбиться в кого-то другого, расстаться. И это не будет предательством, ведь ты никому ничего не обещал. Но если сказал: «Я люблю тебя» – ты остановил свой выбор. Однажды и на всю жизнь.

– Как у тебя все просто: если сказал – значит, любишь. Значит, на всю жизнь. А не сказал – свободен, можешь гулять.

– Но ведь надо же быть честным, хотя бы перед самим собой. Если позволишь себе предательство хоть однажды, ты навсегда потеряешь право смотреть, не отводя глаз, в зеркало.

– Но разве так уж важно все произносить вслух. Самый главный диалог ты все равно ведешь с собой. Чтобы быть честным перед собой, достаточно решить вопрос для себя.

– Ты не права, Маша. Ты ищешь компромисс там, где ему нет места. Ты боишься сжечь мосты, а значит, допускаешь отступление. Ты не произносишь слов о любви, чтобы потом не нести никакой ответственности перед любимым человеком, а значит, допускаешь измену, которую сможешь себе простить. Ты не предоставляешь никому эксклюзив, то есть уравниваешь всех – меня, Гарика, Дика, Графа, кого угодно. Я никогда не соглашусь на такую роль.

– Ничего это не значит. Если ты не умеешь оценить того, что уже имеешь, – это твоя проблема, а если считаешь, что тем же самым может похвастаться еще хоть кто-то в этом мире – ты меня обижаешь. Тебе этого мало?

– Мало. Я хочу быть для тебя на первом месте. И чтобы следующие девять мест были не занятыми. А все остальные, кто тебе дорог, делили места, начиная с одиннадцатого.

Маша усмехнулась даже самой этой мысли:

– Этого не может быть, потому что не может быть никогда. Существуют еще бабушка, мама, папа. Потом появятся дети. Ты никогда не будешь в моем сердце в гордом одиночестве. Тебе всегда придется делить меня с другими людьми.

– Я не пытаюсь занять ничьего места, принизить твои чувства к близким тебе людям. Но место, которое я определил для себя, должно быть на порядок выше всех отношений, связывающих тебя сегодня. На меньшее я не согласен. И первое, что для этого надо, это услышать от тебя признание в любви. Думаешь, мне было легко произнести эти слова впервые в жизни. Но я перешел свой Рубикон.

– И все же это ровным счетом ничего не значит. В Питере у меня есть подруга. Так вот она минимум раз пять признавалась мальчишкам в любви… И каждый раз – на всю жизнь. А сейчас ждет ребенка и не знает от кого из этих пятерых… У меня же все это уже было. Я уже через это однажды прошла. Больше не хочу. Не хочу ошибиться.

Женя вздрогнул. В его испуганных глазах сверкнул и тут же погас так и не родившийся вопрос. Взгляд обратился внутрь. Женька замкнулся. Он был обиженно-задумчив. Маша первый раз видела, что Женя уступил в споре. Правда, уступил ли? Кто его разберет.

18 декабря, понедельник

– Поехали со мной.

– Куда? – У Маши были совсем другие планы на вечер, хотя, сказать по правде, весьма прозаичные.

– Разве это так уж важно? Со мной.

– Если с тобой, то не важно. Но только не сегодня. Надо готовиться к контрольной. Я еще ничего не учила. Если схвачу трояк перед самыми каникулами, мне труба, сам знаешь.

– Другого раза может не случиться. А ты, значит, позанимаешься ночью.

– А спать когда?

– Во сне жизнь проходит.

– Поехали. Но если я не получу медаль из-за твоей блажи – это будет на твоей совести.

– Ты получишь свою медаль… А даже если не поспишь, все равно не пожалеешь, – сразу повеселев, добавил Женя загадочно.

Они вынырнули из метро на Таганке и запетляли какими-то немыслимыми улочками, сформированными гигантским грейдером. Управляемый не слишком трезвым водителем, он прошелся, сдвигая к обочине отслужившие свое двухэтажки, обветшалые, полузаброшенные, полуживые. Деревянные либо ободранно-штукатурные стены, заплаточные крыши, крошечные, навеки погасшие окна с подслеповатыми потрескавшимися стеклами в старомодных резных оправах, – Маша не ожидала увидеть этот позапрошлый век в убогом старокупеческом его проявлении в самом центре столицы. По всему было ясно, что вся эта архитектура давно умерших форм не более чем кладбище призраков исчезающей Москвы. Отдельные представители этого обшарпанного сообщества еще носили следы претензии на былое изящество. Таков был двухпалубный деревянный некрашеный дом, весь улепленный осыпающейся резьбой. К нему они и свернули.

Бревенчатое скособоченное существо спало, хотя ступени тут же настороженно скрипнули под их ногами, предупреждая о вторжении. В сравнении с его соседями данное строение было явно живым: окна, посаженные за железные решетки, хоть и не светились, но форточки были открыты, железная дверь не оставляла надежд бомжам, которые, судя по всему, должны были обитать в округе. Женя на ощупь всковырнул ключом замок и открыл дверь в глухую темноту:

– Жутко?

– С тобой – нет, – и Маша перешагнула через порог.

Женя взял ее за руку и, осторожно ступая вслепую, провел на середину довольно просторного, заставленного черными тенями помещения. Здесь он оставил Машу одну, чтобы вернуться и запереть дверь.

– Что это? Куда мы пришли?

Вместо ответа щелкнул выключатель. Маша зажмурилась от неожиданно яркого, всезаливающего дневного света. Люминесцентные лампы без рассеивателей расчертили потолок на равные квадраты. Через несколько секунд зрение адаптировалось.

Она стояла посреди зала, занимавшего весь первый этаж. Деревянная в итальянском стиле лестница с закрученными перилами вела наверх. Со всех сторон Машу окружали мольберты, гипсовые изваяния, мраморные сеченые глыбы, глиняные и пластилиновые причудливые формы, из-под которых проступали человеческие лица, конские головы или прорастали из толщи камня женские и мужские фигуры. Их было много. Они были здесь повсюду. Некоторые уже родились и казались вполне законченными, другие лишь грубыми намеками позволяли угадывать в себе будущее произведение.

Она переходила от мольберта к мольберту, от работы к работе. Порой она видела – это урок. Вот один и тот же натюрморт на нескольких картинах. Старый затертый томик Библии в кожаном, потемневшем от времени переплете, подсвечник с оплывшим, только что потушенным, еще чадящим огарком, брошенные очки со сломанной дужкой. А на соседних ватманах – грифельный набросок обнаженной девушки, сидящей в профиль, подтянув колени к подбородку. Рисунков было несколько, и все они походили друг на друга, но каждый отражал свое особое эмоциональное восприятие. Вот – бесстыдное рассматривание обнаженного тела, здесь – фотографическая точность полутеней, следующий – подернутая туманом вечная романтическая загадка женской красоты, которую способны оценить не только мужчины.

– Надо же. Вы рисуете обнаженную натуру? Интересно, кто же вам позирует?

– С этим нет проблем. Проблема найти для этого деньги.

– Не могу себе представить. И ты тоже ее рисовал?

– Конечно. Последний рисунок, что ты смотрела, – мой.

Маша вернулась к оставленной работе. Задумалась.

– Она красивая. Как ее зовут?

– Маш, к натурщицам не ревнуют.

– Мне не нравится, что ты рисуешь чужих обнаженных девушек.

– Чужих?

– Фу, не лови меня на оговорках.

– Все оговорки – по Фрейду. Ты хотела бы, чтобы я рисовал тебя?

Маша молча прошла к невысокому подиуму в конце зала. Поднялась.

Сделала два шага в одну сторону, в обратную. Подиум был совсем небольшой. Посередине стоял простой деревянный стул. Она присела на край и посмотрела отсюда на Монмартика. Он улыбнулся. Маша снова не выдержала его взгляда. Мурашки защекотали кожу. Она вскочила и спрыгнула на пол.

– Никогда в жизни, – она мотанула головой, распугивая дурацкие мысли. – Скажи, а Рита тоже натурщица?

– Нет. Рита не натурщица. Но и к ней тоже не ревнуют. Ее нет.

– Она умерла?

Женя странно посмотрел на Машу.

– Она осталась в другой жизни.

– Сколько у тебя жизней?

– Одна. Просто я только-только рождаюсь.

– Почему у себя дома ты мне сказал, что ты не художник?

– Потому что это правда. Я не пишу картины. Немножко умею, но не люблю. Графика не в счет. Мне не нравится представлять сложные, объемные вещи в виде гербария, засушенного на листе бумаги или картона. Другое дело передать все формы, все нюансы, любую мелочь, из которых возникает образ. Жизнь всегда трехмерна.

– Мне кажется, скульптура в тысячу раз сложнее, чем живопись. Каждая из тысяч и тысяч точек теперь имеет третье измерение. Как можно предусмотреть все? Особенно когда режешь из дерева или камня. Одно неверное движение, и исправить уже ничего невозможно.

– Так же, как в жизни. Но для меня все с точностью до наоборот. Помнишь знаменитую фразу Микеланджело по этому поводу: «Я беру камень и отсекаю все лишнее». Это же так просто. Самое простое – механическое копирование. Клонирование. Повторение «овечек Долли» – того, что было уже создано кем-то до тебя. Самое сложное – найти свою идею и потом ее воплотить. Я – скульптор.

Маша вернулась к Жене.

– Здесь классно. Я никогда не бывала в изостудии. Почему ты не приглашал меня раньше?

– Я никогда никого не приглашал сюда. Ты первая. Вчера Кац уехал на совет, отбирающий работы для выставки в Нью-Йорке. Ключ остался у меня. Я запирал дверь после занятий. Сегодня выходной, и никого здесь не будет. Вообще-то, я не имел права тебя приводить. Кац не допускает сюда посторонних.

– Что такое кац? Сектант?

– Кац. Александр Самуилович. Это наше Всё. Он абсолютно гениальный человек. Все, что я умею, – это его руки, его глаза, его время, его терпение, его вера в меня.

– …И ваши деньги? Не люблю, когда кого-то обожествляют.

– При чем здесь деньги. За занятия платят лишь те, у кого родители могут это себе позволить. У нас есть трое бесплатников. Того, что мы платим, не хватило бы даже на краски, холсты и материалы. Кац содержит студию на свои средства.

– Так он говорит? Интересно, кто это считал? Я не очень-то верю в бескорыстное меценатство. Даже если людям деньги девать некуда.

– Кац не процветает. Он не ставит надгробные памятники новорусским авторитетам и не церетеллит на муниципальный заказ.

– Ты на ночь молишься на него?

– Неудачное сопоставление. Кац придумал эту студию. Он ее создал. Добился официального статуса. Восемь лет он держит круговую оборону, отбиваясь от всех, кто пытается ее прикрыть, начиная с пожарных и управы и заканчивая банками и строителями, которым нужны площади под новые застройки. Однажды мы, взявшись за руки, уже останавливали бульдозеры. Ты же его не знаешь. Не надо на него наезжать, если не хочешь со мной поссориться.

– Я не хочу с тобой поссориться. Скажи, почему я ничего не слышала об этом раньше? Почему в школе, в классе никто ничего об этом не говорит?

– Какое безумное количество «почему». Ребята не знают о моих работах почти ничего. Конечно, им известно, что я занимаюсь в изостудии. Что мне можно поручить нарисовать карикатуру для стенгазеты или вырезать Деда Мороза изо льда. Это так же просто и естественно, как то, что Вадик пишет стихи, а Макс считает кубические корни.

– Но и ты ничего не говоришь и ничего не показываешь в школе.

Глаза Монмартика погрустнели.

– Есть причина.

– Ты можешь мне рассказать?

Женя задумался.

– Собственно, почему бы и нет, – он присел на край стола. – Я однажды имел глупость устроить мини-выставку в актовом зале школы. Карапетовне кто-то донес о моих работах, и та попросила их показать. А когда я принес кое-что из графики и скульптуры, она поохала, поахала и раскрутила меня на персональную выставку. Если быть до конца честным, ей это не составило особого труда – я был зелен, наивен и честолюбив…

– …А сейчас умудрен жизненным опытом и замучен славой.

Монмартик не принял шутку.

– Я больше не мечу бисер перед свиньями. И не ищу признания в широких народных массах. Я должен стать лучшим среди профессионалов, а не чемпионом среди недорослей и недоучек.

«Он смеялся над славою бренной, Но хотел быть только первым».

– Так что с твоей выставкой? Она провалилась?

– Она состоялась. Я принес лучшее, что у меня на тот момент было. Правда, экспонаты прошли предварительную цензуру, и пару, на мой взгляд, наиболее удачных отбраковали из соображений морали. Копии Родена и Кановы, которые ты видела у меня дома. Все было не случайно – директриса ожидала комиссию из министерства. Но выставка просуществовала ровно один день. На следующее утро несколько работ оказались изгажены. Чернилами, фломастерами по-свински разрисованы, искалечены, изнасилованы. Женскую скульптуру изувечили под Венеру Милосскую. Но что меня совершенно убило – на выставку, которую накануне почти все проигнорировали, теперь сбежалось полшколы. Они смеялись. Их это забавляло. Я срывал и тут же рвал листы, уже не глядя, измалеваны они или сохранили невинность. Я бил подряд все скульптуры. А они, столпившиеся вокруг, ржали все больше и больше.

– Это были наши?

– Нет. Наших не было. Дик подбежал в самом конце. Он спас «Девушку с запрокинутым лицом» – Ритин скульптурный портрет. Три месяца я не заходил в студию. Думал, что не смогу вернуться туда никогда. Кац приехал к нам домой.

Даже сейчас, когда Монмартик рассказывал, вспоминая, пот выступил на его лбу. Маша прильнула к нему, обнимая и прижимая к себе его лохматую голову:

– Ты самый мужественный человек, какого я знаю. Раз ты все-таки вернулся, – Маша поцеловала его в губы. – Покажи мне, где твое место? Проводи меня.

– Идем. – Женя обнял ее за талию.

Но они не сдвинулись. Они замерли сами, подобно роденовским парам, боясь нарушить унисон соприкасающихся сердец.

– Вот, это главное, – Женя подвел ее к стоящей в стороне от остальных накрытой полупрозрачным полотнищем двойной скульптуре. – Это последняя работа.

– Что, больше не будет? – она попробовала пошутить. – У этого есть название?

– Она называется «Зеркало любви».

Он потянул за край, и, подобно соскальзывающей с невесты фате, воздушная ткань мягкими складками стекла на пол. Монмартик медленно провернул круглый крутящийся пьедестал, на котором немолодая и не слишком красивая женщина, поправляющая прическу, смотрелась в большое, во весь ее рост, зеркало. По сути, от самого зеркала была лишь богатая витиеватая рама, за которой стояло зеркальное отображение героини. Вторая, из зазеркалья, вначале показалась ей точной копией первой, но что-то, чего Маша никак не могла уловить, изменилось в ее облике. Она уже не казалась такой тусклой, осунувшейся, задавленной жизнью, в глазах и уголках губ спряталась усмешка, и то ли от этого, то ли по какой-то другой тайной причине женщина помолодела, стала хороша собой. Ее одежды теперь были прозрачнее и уже не скрывали изящную и весьма эротичную фигуру. Если первая воплощала собой усталую обреченность обыденности и посредственности, за которую не зацепится беглый взгляд, то ее отражение было исполнено женственности и очарования, хотя лицо и фигура избежали пластической хирургии.

– Это уже третий вариант. С самой героиней проблем не было, а вот ее отражение долго сопротивлялось. Никак не удавалось вытащить из рудниковых глубин ее души на поверхность эту полуулыбку, чтобы Она засветилась изнутри.

Маше никак не верилось, что Монмартик, ее Женя, создал этот шедевр.

– Женечка, ты – гений. Поверь мне!

– Я знаю, – без тени смущения согласился Монмартик.

Маша хмыкнула:

– Ты от скромности не умрешь.

– Не представляю более нелепой смерти, чем умереть от скромности. Я хотел показать тебе «Зеркало любви» сейчас, потому что через неделю скульптура уезжает в Нью-Йорк. Вчера Кац получил официальное письмо оргкомитета выставки. Он направлял туда фотографии.

– Ты поедешь в Америку?

– Поедет скульптура. Меня никто там не ждет. Тем более что на выставку работа будет вывозиться от имени Каца.

– Каца?! С какой стати? При чем здесь Кац? А ты? Это же твое произведение?

Монмартик грустно усмехнулся:

– Я невыездной.

– Почему? Сейчас такого не бывает. Не те времена.

– Те, те… Я тогда наломал дров. После моей выставки. Я узнал, кто это был. И сделал с ним то же самое, что он с моими произведениями.

– Оторвал ему руки?

– Это было бы, конечно, правильнее. Я вылил ему банку чернил на голову.

– Класс! А кто это был?

– Граф.

– Наш Граф?! Но почему он?..

– Я и сейчас не могу этого понять. Когда-то он считался моим другом. Мы пришли сюда, в физмат, из одной школы. Это он привел меня когда-то к Кацу. Александр Самуилович набирал детей с шести-семи лет, а мне было одиннадцать. Граф к этому времени уже прекрасно рисовал. Он блистал в студии и считался лучшим по классу живописи. Скульптура ему давалась хуже. За три года я обошел их всех. Граф реагировал на это довольно болезненно, к тому же мы несколько раз сталкивались с ним по целому ряду морально-этических вопросов. И все же я не ожидал такой его реакции.

Женя замолчал. Маша его не торопила.

– Не знаю, как Маме-Оле удалось отстоять меня тогда, чтобы меня не исключили из школы. На директрису нажимал графский папаша, а ей не хотелось с ним связываться. Это я понял. Мне вменили разгром выставки и хулиганское поведение в отношении «товарища по классу» и поставили пару по поведению. Хуже того, мне припомнили шарж на президента и воспользовались тем, что Граф в это время только-только начинал формирование на базе школы ньюкомсомольских отрядов «Идущих рядом». У нас в крови поиски политических врагов народа. После этого произошел целый ряд случайностей. Из всех работ студии лишь мои были забракованы, когда шел отбор для выставки в Петербурге. Скульптура, которую послали на фестиваль искусств в Прагу, застряла на таможне. Потом разобрались, что это не вывоз произведения искусства из страны, но фестиваль уже закончился, и мы долго пытались понять, где же искать наш груз, чтобы вернуть его назад. Этим летом Кац лично вывозил мою «Девушку с запрокинутым лицом» в Израиль.

– Где ты получил третье место? – Маша вспомнила свою первую встречу с Монмартиком. – Это ж здорово?

– Нет, это неважный результат. Подростковый конкурс. Понимаешь, я не готовился специально. Мы отправили то, что оказалось закончено к данному моменту. «Девушка с запрокинутым лицом» – давнишняя ученическая работа. «Зеркало любви» на голову выше. Правда, американская выставка это тоже не верхняя планка, но гораздо серьезнее. Мне нужно туда попасть любым способом. Я никогда не прорвался бы под своим именем. А Каца все знают.

– Я говорю не о тебе, а о Каце. Это подло – присваивать себе чужие работы. Даже работы своих учеников.

– Прекратим этот разговор, – жестко остановил Монмартик.

Он накрыл скульптуру тонкой тканью, словно боясь, что лишний взгляд изменит что-либо в замысле автора.