29 декабря, пятница

– Ну, все, давай прощаться.

Женя притянул ее к себе, и она недовольно подставила щеку для поцелуя:

– Еще двенадцать минут до отхода поезда. Ты куда-то спешишь?

– Да. Я не могу опоздать.

– Конечно. Я все понимаю. – Маша поджала губы.

Через сорок минут с того же Ленинградского вокзала отходил поезд на Псков. Мама-Оля добро на поездку все же вымучила. Сборная команда из класса уезжала на зимние каникулы: в Псков и Великий Новгород. Маша – чуть севернее – в Петербург. Ерунда – три сантиметра на карте. «Дан приказ ему на запад. Ей в другую сторону…» Она не могла поехать с ними. Монмартик оказался прав: «Упущенные возможности не повторяются». Маша должна была сменить маму, которая уже больше месяца безвыездно ухаживала за бабушкой. Бабушке было значительно лучше, но о выписке никто не помышлял. Маша предложила себя сама. Родители не просили. Они считали, что ей надо отдохнуть. Полугодие Маша вытащила на все пятерки, зато чего ей это стоило. Но от того, что это была ее личная инициатива, тоска не становилась меньше. Женя мог, конечно, обидеться, что она не едет с ними. Пусть. Это его проблемы. Если мозгов хватит, то поймет, что она не имела право поступить по-другому.

Он подсадил ее в вагон, а сам, не оглядываясь, припустил вдоль залитого электрическим светом перрона, утыкающегося в здание Ленинградского вокзала.

Маша прошла в купе, где уже расположились пышнотелая глава семьи, которая постоянно шпыняла своего худосочного задерганного супруга и бледного, то и дело шмыгающего сопливым носом ребятенка лет семи. Тетушка одна могла заполнить собой все купе. Этому мешало лишь безумное количество таких же по габаритам чемоданов, которые молчаливый муж пытался размазать по всем имеющимся полостям. Маша поняла, что ее сумка здесь лишняя. Она подставила ее себе под ноги и забралась, сняв сапожки, на свое место у окна.

На стеклянном экране плоского однопрограммного телевизора показывали обеззвученный неинтересный фильм о посадке в отходящий поезд. Куда-то спешили, катя за собой сумки, возбужденные пассажиры, курили полураздетые мужики, провезли погромыхивающую тележку, груженную сползающими коробками. Белые мухи помехами электрически вспыхивали на экране и, кружась, исчезали за его нижней кромкой: изображение рябило.

Настроение тоже. Впереди были каникулы, которые она так ждала. Но с детства такие желанные и чуть-чуть волшебные новогодние праздники сейчас не обещали ничего, кроме уныния одиночества. За полгода Маша отвыкла от молчаливой свободы потерянного человека. В Москве она ощущала себя востребованной каждую минуту. И времени катастрофически не хватало. Две недели, в которые она будет предоставлена сама себе в Питере, пугали ее своей незаполненной пустотелой огромностью с единственным содержательным действием – сидением возле дремлющей в больничной палате бабушки. Неужели ей придется общаться с бывшими друзьями? Это страшно было даже представить. Возвращаться к тому, от чего полгода назад она в панике бежала? Она даже не думала, что совсем недавно уже побывала в родном городе. Та поездка была переполнена тревогой и проблемами больницы – она была не в счет.

Наконец, изображение на темном экране медленно без видимых причин слегка сместилось и, затем, заскользило направо, потихоньку наращивая бег.

На столике перед дородной главой семьи стояла опустошенная батарея стаканов из-под чая. Снимая черную мохеровую кофту, она сокрушенно пообещала:

– Пять стаканов. Теперь всю ночь буду потеть.

Маша обняла руками колени и опустила на них голову.

Метроном стука колес запустил обратный отсчет времени. Поезд мчался, прорезая ночное выбеленное безмолвие, из ночи сегодняшней навстречу прошлому. Из снегородящего московского декабря – в охваченный жарой питерский июнь…

Сабантуй по случаю списания в архив десятого предпоследнего класса был объявлен в пустующей квартире Жана. Георгий Силуянов, он же Жан, был, вне всякой конкуренции, главным не только на этой вечеринке и даже не только в классе. В этом году он окончательно закрепил свои позиции в отношениях с первой ученицей – Машей Барышевой, чтобы это больше ни у кого не вызывало сомнений. Маша дружила с ним, и эта дружба гарантировала ей защиту от любых школьных неожиданностей. За Жаном было надежно. Он был всегда галантен, остроумен и классно танцевал. Глядя на отсиживающихся по углам недоразвитых мальчишек, девчонки не выделывались, если их приглашал Жан. Машке завидовали.

Было откровенно поздно. Этого нельзя было сказать по июньскому белоночному небу за окном, но Маша уже устала от грохота музыки и разгулявшихся мальчишек, цеплявших снующих мимо длинноногих девчат. Голова гудела и чуть плыла от шампанского и от сигаретного дыма, который, как ни выгоняли курильщиков на лестницу, все равно через приоткрытую дверь заволакивало в комнату. Надо было сматываться, пока на Васильевском не развели мосты. Оставалось только отыскать Эльку, чтобы свинтить вместе. Но подруга, как назло, незнамо куда запропастилась. Маша прошлась по квартире, выискивая ее в кучкующихся группками ребят, нарвалась на запертую дверь, выглянула на лестницу, закашлявшись от сигаретного угара, проверила балкон, спугнув обнимающуюся парочку, и растерянно остановилась посреди гостиной. Никто, кого бы она ни допрашивала, не в состоянии был ничего членораздельного сказать об Эльке. Не могла же она уйти без нее?

Жан, неожиданно возникший из-за спины, обнял мягко за талию и шепнул:

– Пошли, Мэри.

– Ты знаешь, где Элька?

Он утвердительно кивнул. Она послушно пошла за ним, доверчиво держась за его плечо. Он пропустил ее вперед, приоткрыв дверь темной, задернутой занавесками комнаты, куда Маша не заглядывала. Маша не увидела Элю сходу и тихо окликнула:

– Эль…

Что-то металлически щелкнуло за спиной. Она оглянулась. Жан обволакивающе обвил ее обеими руками и привлек к себе. Маша не могла понять, чего это он вдруг. Она попыталась высвободиться и, к удивлению, поняла, что не может даже пошевелить прижатой к телу рукой. Она ощутила возле своих губ его горячее дыхание, отвратительно пахнущее незнакомым запахом винного перегара. Маша отвернула лицо и прошипела:

– Пусти.

Она попыталась еще раз вырваться, но вместо свободы почувствовала, как руки ее больно уходят за спину, а в следующее мгновение поняла, что теряет равновесие вместе с наваливающимся на нее Жаном. Маша не могла уже ничего сделать и лишь в ужасе зажмурила глаза, ожидая страшного удара об пол, но еще раньше скрипучий кожаный диван подставил, спасая, свои расползающиеся подушки. Маша ударилась о спинку дивана, хотя не так жутко, как ожидала. Вся тяжесть тела Жана раздавила ее так, что стало трудно дышать. Вывихнутые руки были зажаты под спиной. Она ощутила потные пальцы, воровски шарящие по блузке, скользящие по ноге к бедру, задирая, комкая подол тонкой юбки. И опять это дыхание, полное нечистот, пытающееся отыскать ее губы.

Она выгнулась всем телом и вдруг рванулась не вверх, а вбок. Жан от неожиданности, хватаясь рукой за воздух, перевернулся и, слетая с дивана, угодил головой о край журнального столика. Маша услышала глухой удар и дикий вскрик, прежде чем с жутким грохотом перевернувшийся стеклянный столик, сбрасывая вазу с фруктами и огрызками, накрыл рухнувшего на пол Жана.

Маша кинулась к оказавшейся запертой двери и в панике никак не могла совладать в полутьме с предательски сопротивляющейся защелкой. Она боялась даже оглянуться назад. За те секунды, что она воевала с заклинившей дверью, ей то казалось, что Жан встает у нее за спиной и сейчас вновь набросится на нее, то представлялось, что он мертв и лежит в крови с размозженной от удара об острый край стола головой. Наконец до нее дошло, что она пытается высадить открывающуюся вовнутрь дверь. Маша вырвалась наружу и лицом к лицу столкнулась с Элькой и Ванькой Ивановым. Они стояли напротив в дверном проеме только что запертой комнаты, с любопытством взирая на нее. Вид у обоих был, мягко говоря, помятый: брючный ремень волочился за Ван-Ваном по полу, а футболки не было вовсе. Элька была босиком и придерживала в кулаке распадающиеся края кофточки, под которой сверкало голое тело. Секунду они стояли друг перед другом с полуоткрытыми ртами, пока Элька неожиданно не расхохоталась, медленно оседая вдоль стены. Маша опустила глаза и поняла, что ее внешний облик немногим лучше. Растерзанная на груди с вырванной пуговицей блузка так же, как и у Эльки, выбилась из-под съехавшей на бок измятой юбки. На ногах оставалась лишь одна босоножка, и Маша стояла, перекосившись на бок. Она кинулась к выходу, где уже толпились ничего не понимающие любознательные курильщики. Ребята отхлынули, когда Маша пронеслась мимо них вниз по лестнице и хрястнула дверью парадного так, что зазвенели треснувшие стекла.

Маша бежала, хромая, по заспанному Петербургу, пока были силы. У набережной она остановилась, содрала бессмысленную босоножку и зашвырнула на середину канала. Она не могла избавиться от мерзости произошедшего и не могла поверить, что это не жуткий похабный сон. Она все еще ощущала липкие пальцы на своей груди, вызывающее тошноту чужое ядовитое дыхание, боль в вывихнутой руке… И глаза Эли, Ван-Вана, толпящихся ребят – они не выходили из головы…

Маша уехала в Москву той же ночью, едва свалив в чемодан первые попавшиеся под руку вещи.

– Девушка, что с вами? Вам плохо? Вот, выпейте чаю.

Худосочный сосед по купе склонился над ней со стаканом в руке. Маша открыла полные слез глаза, медленно осознавая себя во времени и пространстве.

– Леня. Не лезь! – приказала толстуха.

– Заткнись! – вдруг зло огрызнулся тщедушный Леня, и дородная его супруга замерла со страхом непонимания на удивленном лице.

В купе постучались. Ребятенок, не дожидаясь указаний родителей, повис на ручке и не без труда сдвинул массивную озеркаленную дверь. Когда Маша увидела Женю, она даже не удивилась. Просто его невозможное явление в мчащемся сквозь ночь экспрессе было нормальным сверхъестественным откликом на отчаянный немой крик, вырвавшийся из ее души. Он не мог не появиться сейчас в эту минуту, если он на самом деле любил ее.

– Почему тебя так долго не было? – спросила Маша.

И Женя тоже не изумился ее вопросу:

– Я не мог найти твой вагон. Мне казалось, что он двенадцатый.

– Шестнадцатый.

И оба счастливо рассмеялись.

Женя притащил свою сумку. Эту ночь он провел, полусидя у окна в изголовье ее дивана, подоткнув под спину подушку и подложив к стенке свернутый свитер. Маша пыталась и не могла заснуть, пристроив голову ему на колени. Но это не имело никакого значения. В середине ночи Маша открыла глаза и обвила Женину шею обеими руками, пригибая его к себе. Свитер сполз на подушку. А когда Женя склонился, Маша прошептала, прильнув губами к его уху, те слова, что он так давно ждал от нее:

– Женечка. Я тебя люблю. Так, как ты говорил: однажды и на всю жизнь…

31 декабря – 1 января, Новый 2001 год

Маша вскрыла по-детски знакомо скрипнувшие створки гардероба. Унылое зрелище. Когда она бежала в Москву, то не прихватила с собой практически ничего, но мама, которой пришлось приезжать в Петербург, чтобы утрясать проблемы в школе, вернулась с чемоданом тряпок, которые она набрала по собственному усмотрению. Из Москвы Маша привезла сейчас с собой самый минимум – она не планировала культурную программу, ей нужно было ухаживать за бабушкой. Но сегодня встречать Новый год с Женечкой в джинсах и свитере ей совсем не улыбалось. Концепция изменилась. Она перебирала то немногое богатство, чем располагала, пока не остановилась на белой с открытыми плечами, любимой когда-то блузке, из которой она, по-видимому, совсем выросла. За прошедший год она ее ни разу не надевала. Маша сбросила с себя все лишнее. Блузка плотно облегала тело, натянувшись на груди так, что мелкие пуговки напряженно замерли.

– Не дышать! – строго скомандовала она изображению в зеркале.

За год Маша еще вытянулась. Между нижним обрезом блузки и светлым поясом джинсов сверкала полоска незадрапированной талии, как открытая вода в трещине расколовшейся льдины. Зато матовая смуглость обнаженных плеч подчеркивалась белой полосой кружев. Маша сочла вариант приемлемым. Она бросила сверху нитку алых бус. С юбкой выбора не было: тоже сильно севшая как в объеме, так и в длину, она была единственной.

– И не есть! – добавила Маша облаченной во все белое девушке из зеркала. И та послушно кивнула.

Затем Маша взяла маникюрные ножницы и вспорола снизу боковой шов. Теперь она могла даже ходить.

Они просидели сегодня в больнице до самого вечера. Бабушка лежала одна в маленькой двухместной палате. Ее соседку на Новый год выкрали домой. Маша предлагала Жене пока побродить по городу, но он заявил, что не для этого сбежал с ней, чтобы теперь гулять в одиночку. Когда он отходил, Маша рассказывала бабушке о Монмартике. Бабушка была тем единственным человеком, которому она могла поведать все. Ну, почти все. Она испытывала невольную тревогу: как бабушка примет или не примет ее Женю. Она помнила, что та благоволила Георгию, хотя внешне всегда была строга с ним. На всякий случай Маша опустила пару одиозных эпизодов, зато во всех подробностях описывала Женины художественные таланты.

– Ветреная ты, – ворчала прикованная к постели немолодая женщина, непонятным образом сохранившая необыкновенное влияние на всю семью. – Кавалеров меняешь, как перчатки.

– Не, ба. Я уже совсем другая. Мы просто мало видимся. Ты не успеваешь за мной.

– Ты только смотри, не наделай глупостей.

– Не боись, ба. Это исключено.

Маша вспомнила Эльку, которой даже не позвонила за два дня.

Маша закопалась с волосами, но, так ничего и не изобретя, наконец, появилась в большой комнате, где ее ждал Женя, с распущенной по спине гривой цвета южной ночи. Стрелки часов неумолимо сдвигались, обещая вот-вот сомкнуться, срезая ножницами лоскуты минут, последних минут второго тысячелетия. Женя глядел на подругу восхищенными глазами:

– Маш, ты потрясающа. Ты представляешься мне сейчас юной туземкой на затерянном тихоокеанском кокосовом острове, где меня либо соблазнят жирной, уродливой дочерью местного вождя, либо съедят, зажарив на костре.

– И что ты выбираешь?

– Мы сбежим с тобой в горы и спрячемся от преследователей в темной пещере, – Женя задернул занавески, щелкнул выключателем, и комнату заволокло колеблющейся полутьмой, разбавленной вздрагивающими пугливыми огоньками трех тонких стройных свечей, ушестеренных зеркалом, которые Маша не сразу заметила. – Мы разведем огонь, чтобы отпугивать диких зверей.

– Там нет хищников.

– Там есть обезьяны. Они могут украсть…

– У нас нечего красть. У нас ничего нет.

– Не важно. Пусть не подглядывают. Мы сядем на разостланную на земле шкуру…

– …белого медведя, – опять рассмеялась Маша.

– Новорусского белого медведя, который приехал сюда на уик-энд и расплавился здесь от жары.

Женя протянул к ней две руки, и они опустились на колени друг перед другом в мягкие медвежьи шерстяные волны, где на подставках из томиков Пушкина и Ахматовой по стойке смирно замер караул из двух длинноногих бокалов, охранявших черно-матовую бутылку шампанского.

– Женечка, поспеши. Мы не проводим старый год, а уже наступит новый.

Но все оказалось непросто. Обломавшаяся проволока мертвой хваткой сковывала заряженное пробкой шипучее орудие. А как только кандалы были взломаны ножом, снаряд рванулся в свой краткий, но свободный полет, рикошетя от потолка и стен, и белая пена салютовала надвигающемуся двенадцатичасию. Маша упала навзничь, уворачиваясь от осколков брызг, поливающих пол. Женя поднял бокалы, передавая ей один. Пузырчатая шапка оседала на глазах, выпадая в жидкий золотистый осадок, едва покрывавший хрустальное дно.

– Благословенный год, который свел нас! Какие бы неудачи ни тащил ты с собой в прошлое, я всегда буду вспоминать тебя с благодарностью.

Они отпили по глотку, и Женя, сняв с руки, выложил перед собой на черном браслете черные дорогие часы «Rado» – приз, заработанный за третье место в Израиле. Настенным бабушкиным курантам доверять такое ответственное мероприятие, как Новый год, не стоило. Они не включали телевизор – в горных пещерах телевизоров не бывает. Женя перебрался поближе, и их колени прижались друг к другу. Лицо его было близко-близко.

– Ты пахнешь летом, – проговорил Женя. – Летом и дикими цветами. Пением птиц на восходе солнца и высоким голубым небом.

– Болтун. Ты следишь за временем?

– За временем нельзя уследить. Это все равно что пытаться удержать горный воздух в легких. Для этого надо перестать дышать. Чтобы удержать время, пришлось бы умереть.

– Ну, мы-то с тобой не умрем никогда. Ведь правда? Сколько на твоих?

– Не спеши. Мы еще успеем поцеловаться сегодня, чтобы не расставаться целый год.

– Так чего же ты ждешь?

– …пятьдесят пять, пятьдесят шесть, пятьдесят семь, пятьдесят восемь…

Они потянулись навстречу и так и простояли год на коленях, прильнув друг к другу…

– А как в нашей пещере – есть музыка?

– Конечно. Мы ведь выловили антикварный магнитофон с затонувшей греческой галеры.

– Тогда вставай и убирай все из-под ног. Я буду учить тебя вальсу. Ты должен быть лучшим танцором на выпускном вечере. Ты пригласишь меня. Мы выйдем в центр огромного зала, залитого светом. И все будут жаться по стенкам и смотреть на нас с завистью. Ты будешь во фраке. А я в длиннющем платье, которое будет струиться за мной.

– Я никогда в жизни не буду во фраке.

– Помолчи и дай помечтать, – она запечатала ему рот поцелуем. – Ты будешь в черном фраке и под руку выведешь меня. Я положу тебе руку на плечо. Ты обнимешь меня за талию. Нет, не так, не прижимайся, стой прямо. Вот, правильно. Разверни плечи и не своди с меня глаз. Теперь считай вслух: раз, два, три – раз, два, три… Ой, аккуратнее на поворотах. К концу урока у меня будут ласты вместо туфель. Ничего, ничего. Только не извиняйся и не смотри под ноги. Веди меня, направляй. Не останавливайся, считай: раз, два, три… Вот, молодец. О, боже, осторожнее… раз, два, три… Подожди, теперь попробуем под музыку.

Из маленького, намеренно забытого при отъезде в Москву еще родительского магнитофона с какой-то совсем древней кассеты полилось:

Когда уйдем со школьного двора Под звуки нестареющего вальса…

Они неуклюже, неловко кружили по крохотной для таких упражнений комнате, натыкаясь на мебель, сбиваясь с ритма, наступая друг другу на ноги и падая в изнеможении в кресло. Но Женя упрямо поднимал Машу, и они вновь вальсировали под одну и ту же мелодию, за неимением новой. Маша чувствовала его крепкую руку на своей талии, как раз там, где трещина в белой льдинке обнажала теплую кожу спины, и это прикосновение будоражило, пугало, но не было неприятным… Музыка заканчивалась, и Маша, вспоминая слова, начинала а капелла:

– Что происходит на свете? – А просто зима…

Не дотянув до конца, они повалились на шкуру убитого белого медведя. От бесконечного кружения в одном направлении и от бокала шампанского у Маши все плыло перед глазами.

Зазвонил телефон. Родители из Москвы. «Да. И вас тоже. С Новым годом. Все хорошо. Бабушка сегодня уже вставала, и мы с ней ходили по коридору. Нормально, нормально. Нет, я не одна… С друзьями…»

Она положила трубку. Женя возник откуда-то сзади из темноты и обнял за талию. Припадая к ее распушившимся волосам, он прошептал ей на ухо:

– Ты вскружила мне голову так, что я чуть не забыл. Аборигенку полагается соблазнять подарками. Туземки не боятся змей?

Маша отшатнулась, но, вспомнив, что это лишь игра, заставила себя произнести:

– Ну, если их не будет слишком много.

– О, не беспокойтесь: всего семь.

Он достал из-за спины руку. На ладони поблескивали чешуей переплетенные между собой тоненькие серебряные змейки, свернувшиеся в браслет. Каждая жила своей независимой жизнью, позвякивая о соседних, но все вместе они не распадались. Змеиные головки выглядывали крошечными изумрудными глазками из общего клубка. Женя принял узкую Машину ладонь в свою руку и пропустил ее сквозь змеиную паутину, обвившую запястье.

– Тебе нравится?

– Необыкновенно, – Маша подняла руку, и змейки зазвенели, переползая вниз. – Но это же должно быть дорого. Я не привыкла принимать такие подарки.

– Не знаю. Я пытался предложить «Адамасу» запатентовать и пустить браслет в производство, но они не поверили в мое авторство, а потом их не вдохновила ручная работа. Слишком трудоемко.

– Ты это сделал сам?.. Правда? Как это возможно?

Маша обвила Женину шею не хуже каждой из змеек и одарила его поцелуем в горячие пересохшие губы. Одна из оплывших свечек медленно умирала. Наконец она вспыхнула из последних сил и покорилась темноте.

– Это чудесно. Пригласи меня на танец.

– Только не вальс. На сегодня хватит уроков.

Они поплыли. Поплыли мимо стены в разводах их слившихся теней, поплыли гаснущие одновременно со своим зеркальным отражением свечи, поплыло окно, вспыхивающее от взрывов петард, поплыл Святой Петербург, занесенный на край земли, утопающий в снегу и ночи, поплыла далекая Москва, где остались родители, школа… Все поплыло, растворяясь в его объятиях, нежных, осторожных касаниях щек, бережном переборе волос ласковыми пальцами, от чего мурашки скатывались на шею и плечи.

– Ты любишь меня?

Маша закрыла глаза:

– Да.

Она не заметила, как ушла в темноту последняя ненадолго пережившая сестер свеча. Они плыли, а может быть, лишь покачивались на волнах музыки.

– Подари мне что-нибудь из этой ночи. Я хочу, чтобы что-то осталось… навсегда. Чтобы ни один из нас не забыл эту ночь.

Маша задумалась. Хотя ей было хорошо, сладко и хорошо, и мысли не думались вовсе. Она не представляла себе в Москве встречу Нового года с Женей. Меньше всего она беспокоилась о подарке. Но сейчас ее переполняла такая благодарность к этому мальчику, что ей захотелось сделать для него что-то необыкновенное. Они еще парили, не касаясь пола, как в том полузабытом сне, но теперь Маша точно знала, что она была не одна.

Она чуть отстранилась от Жени, чтобы произнести, не открывая глаз и чувствуя озноб во всем теле от каждого слова:

– Хочешь, я подарю тебе пуговку? – и она положила его руку на кружевную планку своей блузки.

Женя замер на какое-то мгновение, прижав ее к себе. Затем он выпустил ее из объятий. Пуговка оказалась не так сговорчива, как хозяйка. Наконец, она сдалась, лишь на малую толику освободив плененное хлопком тело. Маше стало страшно от собственной смелости и больше всего на свете захотелось убежать в соседнюю комнату. Никто не удерживал ее. Никто не мешал.

– Еще…

Она молча кивнула. Больше он не спрашивал. С укрытых покрывалом темноты плеч блузка соскользнула на пол, под ноги. Маша ощутила тепло его распахнутой груди. Потом вздрогнула, отпрянув, от прикосновения холода металлической пряжки к обнаженному телу, но, пересилив себя, прикрыв от страха глаза, прижалась вновь. Ноги подкосились. Если б не он, она упала бы рядом на пол. Они опустились в медвежью шкуру. Где-то за горизонтом сознания мелькнули, как всполохи беззвучных зарниц, Элька, Жан, бабушка… и все ушло. Она припала к его губам, уже понимая, что теперь не сможет отказать ему ни в чем…

Женя не тронул ее. Он не сделал ничего, за что Маша наутро возненавидела бы наверняка и его, и себя, и эту ночь. Ничего не произошло. Маша лежала в своей постели с открытыми глазами и улыбалась первому дню нового года, неспешно собирающемуся где-то за крышами домов. Женечка спал в дальней комнате на широкой родительской кровати, как и накануне. Ее родной, любимый мальчик. Сейчас более любимый, чем когда-либо до прошлой ночи. Он был единственный. Маша это прекрасно осознавала. Он был такой единственный, и за это она была ему бесконечно благодарна.

1 января, понедельник

Весь этот день Женя был как-то задумчиво-печален.

– Ты расстроен? – спрашивала Маша. У нее, напротив, в душе бушевала весна, которой дела не было до января на дворе. Отчего? Маша не давала себе отчета и даже не спрашивала себя. – Ты грустишь, Женечка?

– Не беспокойся. Если это грусть, то грусть светлая. Я грущу о шестнадцати годах моей жизни, которые прожил, даже не родившись. Интересно: наверно, нам всем было страшно и страшно любопытно появляться на этот свет. Это, конечно, не вполне те эмоции, которые меня сейчас переполняют, но какая-то аналогия просматривается.

– Я не совсем понимаю, о чем ты говоришь.

– Это не важно. Я сам не до конца понимаю, что во мне происходит. Они возвращались домой из больницы. После полубессонной ночи оба были чуть усталые и заторможенные. Они отказались на сегодня от прогулки по городу. Им обоим хотелось поскорее добраться до дома. И не только из-за того, что они устали.

Сегодня Женя работал портретистом. Моделью была Машина бабушка. Замечательной, послушной. Никуда не спешила, не вертелась. Ее худое, смуглое, с обостренными скулами лицо, обрамленное черными, без проблеска серебра волосами, затянутыми в узел на затылке, было необыкновенно выразительно. Испанскость ее происхождения была налицо. Без сомнения, в прошлом эта женщина должна была сводить с ума мужчин. Она и сейчас, приговоренная к заключению в больничной палате, беспомощная и зависимая, излучала явственно ощущавшуюся окружающими энергию, которая непонятно откуда бралась в этом хрупком немолодом теле. Маша была похожа скорее на бабушку, чем на маму. Та же четкая однозначность линий, южная острота ранней женской красоты.

Вначале для приличия бабушка попыталась отказываться позировать, кокетничая совсем как семнадцатилетняя девочка, чтобы потом дать себя уговорить. Когда же работа была закончена, она заявила, что этот портрет ее устраивает больше, чем тот, в зеркале. Может быть, в благодарность или просто из общегуманных соображений бабушка настояла: ребята на следующий день получают выходной и в больницу не приходят. Маша знала, что Женя безумно хочет попасть в Эрмитаж, но даже не решается об этом заикнуться.

Они вошли в парадное. Вроде ничего такого особенного они не делали и при этом еле волочили ноги. К тому же лифт, застрявший в колодезной вышине, не подавал признаков жизни. Женя поднимался первым, буксируя Машу за две протянутые руки. Внизу хлестко шлепнула входная дверь. Стекла окон ответили мелодичным перезвоном.

Женя не сразу заметил, почти уперся в двух ребят, поднявшихся со ступеней лестницы при их приближении. Один был плотный крепыш в спортивном костюме, второй – хилый пацан со щербатой улыбкой. Женя остановился, чуть удивленный, на площадке между вторым и третьим этажами. Маша выглянула из-за Жениной спины и сразу узнала Ван-Вана и Щербатого Витьку из ее прежнего, питерского класса. Ван-Ван ей всегда не нравился, а Щербатый шестерил, как правило, при нем.

– Разрешите… – Женя сделал два уверенных шага вверх, но в следующий момент получил приличный удар в грудь, отбросивший его назад на площадку.

– Куда спешишь?..

Шаги у них за спиной. Кто-то поднимался к ним наверх. Маша с надеждой оглянулась. Еще двое перекрыли лестницу снизу. Маша знала всех четверых, но что им нужно было сейчас от них? Никто из блокировавших их ребят пока не двинулся с места. Они чего-то выжидали.

Маша попробовала выйти вперед:

– Привет, Ван. Ты что, с дуба рухнул? Своих не узнаешь?

– Чао, Испанка. Свои своими, а чужаков мы не приглашали. Ну-ка, иди сюда, – и он протянул клешню, пытаясь ухватить Машу за куртку.

Тяжелый удар металлической пряжкой заставил его отдернуть руку. Женя, резко рванув Машу к себе, прикрыл ее, отгородив от ребят, двинувшихся с двух сторон. Выдернутый из джинсов широкий кожаный ремень, обмотанный вокруг руки, покачивался в раздумье, поблескивая уважительной пряжкой. Мальчишки на время приостановились. Они не испугались, но никто не пытался по собственной инициативе оказаться первым. Они ждали команды.

Женя оценивающе пробежал взглядом по дислокации противников, взвешивая свои шансы. Нельзя сказать, что ему стало страшно. Просто он рационально и почти бесстрастно согласился с мыслью, что из нынешнего положения ему вряд ли удастся выкрутиться. Он понимал, что, вооруженный лишь ремнем, продержится недолго. За спиной Маши было окно и два с половиной этажа до земли. Напротив – заблокированная дверь в шахту лифта, который в доме останавливался между этажами. Дорогу наверх можно было проложить через Щербатого, если бы удалось на время вывести из вертикального состояния Вана. Но это имело смысл лишь при условии, что Маша успеет прорваться за ним. Правда, дальше они застрянут с двойным замком двери. Проще перемахнуть через перила и спрыгнуть вниз, но как дать понять это Маше, ведь первой должна быть она, пока он попробует взять на себя нижних. Поднять шум и позвать на помощь – этот вариант Женя даже не рассматривал.

Откуда-то сверху вдруг сдвинулся оживший лифт. Поскрипывая тросами, он сползал медленно, и все шестеро участников немой сцены, замерев, прислушивались к металлическому скрежету снижающейся железной клетки. Кабина поравнялась с их межэтажьем и неожиданно замерла. Это был шанс. Женя за спиной сжал руку Маши, чтобы вместе бросится внутрь, как только откроется дверь…

Дверь открылась, но никто не сдвинулся с места. Маша узнала Георгия-Жана сразу. Его чересчур театрализованный выход едва не превратил всю сцену в фарс.

– Знакомые всё лица. Привет, Мэри. Я знал, что ты возвратишься. И ждал.

– Ага, я вижу, – Маша обвела взглядом четырех добровольных наемников. – Ты таким способом решил вернуть меня?

Жан еще разыгрывал роль, прописанную в сценарии:

– Не дрейфь. Если твой бойфренд не будет дергаться, он может отвалить на все четыре.

Нижняя пара чуть расступилась, оставляя проход вполчеловека. Женя не сдвинулся.

– Я, пожалуй, подергаюсь.

– Твой выбор, Еугений.

Маша неожиданно вышла из Жениной тени:

– Жан, так ты об этом писал в своих письмах? Я полагала, ты хотел попросить у меня прощения. А ты оказался еще гаже, чем я о тебе думала. Решать, с кем мне быть, буду я. И я уже решила.

Жан напрягся и покраснел.

– Хамишь, Испанка! – выкрикнул Щербатый.

Прежде, чем Монмартик успел что-то сделать, Ван-Ван перехватил ремень в его руке и рванул к себе. И сразу Щербатый, воспользовавшись моментом, грубо вцепился в руку Маши и потащил ее к лифту. Маша споткнулась и упала на колено, продирая колготки. То, что случилось дальше, не предвидел никто. Жан резким, хорошо поставленным ударом сбил Щербатого с ног. Тот свалился, едва не увлекая за собой Машу, но не выпуская ее из своих ручищ.

– Отцепись! – зло и настойчиво приказал Жан.

– Чего это ты? Спятил?.. – Щербатый разомкнул костлявые наручники на Машином запястье.

Трое его подельщиков, прижавших Женьку к стене, в недоумении одеревенели.

– Пусть идут, – бросил Жан.

Женя стряхнул обалдевших, ничего не понимающих мальчишек и протянул руку Маше, помогая встать. Они протиснулись сквозь строй нешелохнувшихся ребят, и никто не попытался их остановить.

– А чего тогда звал? – обиженно прогнусавил Щербатый.

Уже на уровне третьего этажа Маша, двумя руками державшаяся за Женин локоть, вдруг выпустила его и сбежала на несколько ступенек вниз:

– Вань, что с Элькой? Как она? Дома?

– А ты не знаешь? Она в больнице уже вторую неделю… Из-за меня, – пробормотал Ван-Ван вдруг нормальным человеческим голосом, и Маше даже послышались нотки просыпающейся совести.

Элька лежала бледная, белее плохо выстиранной больничной наволочки. Она обрадовалась ребятам, не избалованная частыми посещениями. Женька поставил на стол пакет со съестными припасами, и Элька тут же забралась в него проверить содержимое. Маша поспешила выставить Женю из палаты, заметив вороватый взгляд, которым Эля встретила его появление.

– Твой? Московский?

– Ладно тебе, курица. Еще с постели не встала, а опять туда же, – Маша чмокнула подругу в щеку.

То ли ребята пришли поздно, то ли персонал старался побыстрее «откормить» больных, чтобы свалить пораньше с работы, но все бродячие из палаты отправились в столовую. Часть кроватей пустовала: кто мог на Новый год разбежался по домам. Маша наконец осталась с Элькой наедине.

– Понимаешь, – говорила та, морщась перед зеркальцем от боли, протыкая зарастающие дырочки в ушах свежеподаренными Машей серебряными сережками: солнышко слева, полумесяц справа. – Понимаешь, я этому дурню поверила. Он же мне обещал помочь. И «помог», сволочь… Лучше б сразу на больницу решилась. Притащил студента, такого же троечника, наверное, как сам. Скабрезного паразита прыщавого. Там, на квартире Ван-Вана. Я первый раз только увидела, как он инструменты стал вынать из сумки, так и сбежала. Он на улице догнал. А куда мне бежать-то. Все равно ж понимаю, что вернусь. А этот недоучка…

Элька швырнула банановой шкуркой мимо мусорной корзины и уткнулась лицом Маше в грудь. Маша растерянно гладила свою дуру-подругу по голове и шептала ей в ухо:

– Да хватит. Забудь и не вспоминай, не думай. Пошли их к черту, всех этих мужиков, столько мук из-за них терпеть…

– …Этот недоучка прыщавый струсил, свинтил. И мой тоже хорош. Говорит: домой иди. Здесь нельзя оставаться. А куда иди? У меня кровища по ногам течет. Вывел на улицу, на скамеечку усадил, сказал такси пригонит. Наверное, до сих пор все ловит. Я еле до телефона доковыляла, стала Ван-Вану звонить. Он, лопух, ничего знать не знал. Я ему наплела, мол, выкидыш. Он на отцовской машине меня в ближайшую больницу довез. Я ему весь салон уделала. Врач сказала: еще бы полчаса, можно было бы сюда не заезжать – прямиком на кладбище. Вот. С того света на этот перетащили, а какой лучше-то? И рожать теперь – пендык, врач сказала. Ну, и хрен бы с ними, с детьмами, зато бояться больше нечего. Гуляй, Элька, не хочу. Вот. А Ван-Ван теперь ко мне раз в два-три дня заходит. На Новый год цветы принес.

В обрезанной бутылке из-под «колы» торчали, склонив головы, три провинившиеся розочки.

2 января, вторник

В этот день все переменилось. Абсолютно. Словно большим острым ножом надрезали твердую зелено-полосатую скорлупу арбуза, и он вдруг треснул, раскалываясь на две половинки, демонстрируя под жесткой корой сладко-нежную алую сочную мякоть. Жесткий жестокий мир дал трещину. Солнечные щупальца прорезали пробоины в облаках и тянулись к земле. У берега на Неве лопнул лед, и по открывшейся вдруг свободной воде плавала, белея даже на фоне снега, пара чаек. Что-то было заложено в этот день. И надо было лишь почувствовать это его особенное назначение…

Женя открыл тяжелую дверь и задержался, пропуская Машу вперед. Несмотря на непонятное время – не обед, не ужин, так, детсадовский полдник, – они с трудом отыскали в кафе свободный столик. Здесь пахло бархатом кофе и уютным теплом. Тепла не хватало. Уже потемневший за витриной электрический город был окутан вновь холодной сыростью. Солнце, заигрывавшее сегодня весь день, устало. Маша расслабленно отогревалась. Весь путь от Эрмитажа они протопали пешком. Несколько раз Маша пыталась затянуть Женю в уютную освещенность маленьких кафешек, но тот упрямо блуждал по улочкам, не объясняя цели. Чем это невзрачное заведение показалось ему более привлекательным, понять было сложно, да и не имело значения. Горячий суп. Пар над тарелкой. Мягкая полутьма, лишь локально раздвинутая обрезанным абажурами робким светом. Женин взгляд напротив. Что еще надо?.. Ей было хорошо. Она расстегнула под столом сапожки.

Женя снял со спинки стула свою пуховку:

– Я исчезну ненадолго…

– Ты куда?.. – Маша, вскинув голову, растерянно посмотрела на него снизу вверх.

Женя стоял сзади, за спиной. Он наклонился к ней и поцеловал теплыми губами в щеку.

– Жди.

Она осталась одна. Без взгляда напротив зал оказался вдруг довольно обшарпанным, с низкими пригибающими потолками, на скатерти бросилась в глаза прожженная сигаретная дырка, а суп можно было есть лишь в горячем его состоянии, пока он, обжигая язык, не проявлял своих вкусовых качеств. На Машу накатила волна беспокойства. Она попыталась отогнать ее и прикрыла глаза.

…Они шли по Эрмитажу. Ей хотелось произвести впечатление. Уж Эрмитаж она обожала с детства и могла вслепую находить здесь залы с великими художниками. Но Монмартик сразу задал направление. Ему требовались Фальконе, Роден, Канова… Он должен был увидеть все и всех и разрывался от нехватки времени.

– Я хотел бы здесь поселиться и прожить хотя бы год, не выходя за эти стены.

Она рассказывала ему о Вольтере, позировавшем весной 1778 года Гудону, после тайного переезда в Париж по завершении двадцатилетнего пребывания в Швейцарии. Говорила об умудренном годами, проницательно-саркастичном великом философе, а Женя видел усталого и уставшего от жизни немощного старика, которого с трудом удалось несколько раз расшевелить, чтобы скульптор успел уловить и зафиксировать именно это, «великое» выражение на его лице. Зато Женя указывал ей на маленький блестящий кубик мрамора, создающий впечатление светового блика на глазу скульптурного портрета, и этой поразительной идее высекать из камня блик на влажной поверхности человеческого глаза Женя радовался как величайшему открытию. Они смотрели на одни и те же произведения искусства, но каждый видел свое.

Они стояли перед работами Родена. Женя произнес негромко, как заклинание:

– Я знаю, что придет время, когда мои скульптуры станут рядом с этими.

– Ты серьезно веришь в это?

– А ты не веришь?

– Не в том дело, верю ли я. Наверное, каждый в юности думает, что именно он оставит след в истории. И этот след будет значительнее всего, что человечество видело ранее. Иначе для чего он, именно он, появился на этот свет? Все мы талантливы, единственны и необыкновенны. И куда это все потом девается?

– Просто надо ставить перед собой задачи. Самые нереальные, самые фантастические. И всякий раз их достигать, чего бы это тебе ни стоило. Хотя бы как тогда, с голубым шариком. Я не верю в везение. Все, чего я добивался в жизни, было скорее вопреки, чем благодаря. Везение лишь результат неимоверных усилий. Я не романтик, я – прагматик.

– Тогда самый романтичный из всех прагматиков.

– Или, если хочешь, самый прагматичный из романтиков. И еще: надо спешить. Очень спешить. Я прожил уже шестнадцать лет, а кто я? Все так же непонятно…

Официант подошел поинтересоваться, не желает ли она заказать еще чего-то. По-видимому, это было не слишком закамуфлированное предложение расплатиться и освободить столик. Маша огляделась. Женя не возвращался. Его мороженое давно расплавленной неаппетитной лепешкой плавало в сливочном болотце. Маше стало не по себе. В голову некстати пришел студент из Элькиной вчерашней истории, до сих пор ловящий такси… Официант в ожидании стоял. У Маши не хватило смелости заказать еще чашечку кофе. К тому же деньги должны были быть у Женьки. Свои она с собой даже не взяла. Маша в отчаянии посмотрела на входную дверь. Официант, все еще нависая, переминался с ноги на но… Дверь с размаху ударилась о стену, и в помещение, едва не сбивая низко свисающие абажуры, влетел Женя. Он схватил Машу за руку, не глядя в счет, расплатился с официантом, и они выскочили наружу. Уже на ходу попадая в рукава дубленки, Маша все боялась потерять в спешке бабушкин белый пуховый платок. Она не успела ничего спросить, ничего понять. Они почти бежали по заледеневшей, нерасчищенной улице. В какой-то момент Маша остановилась прямо посреди тротуара. Женя умоляюще посмотрел на нее:

– Ну что?

– Можно мне застегнуть сапожки?

Женя сам склонился к ее ногам со словами:

– «Я мечтал об этом всю свою сознательную жизнь».

Они стояли перед закрытой дверью маленькой, белой, припорошенной снегом церкви. Женя поднялся с колен:

– Пошли, – и он толкнул всю в старинных кованых железных полосах и решетках громоздкую дверь.

К удивлению, она оказалась незапертой. Внутри было темно. Света от нескольких тусклых свечей и лампадок едва хватало, чтобы осветить образа в золоченых витиеватых окладах, глядящие безжизненными печальными глазами со стен. Маша крепче сжала Женину руку и прижалась к его плечу.

– Не бойся, – шепнул он, но при этих словах она почувствовала, как нервный озноб предательски пробегает по всему телу.

Где-то в глубине за алтарем скрипнула железная калитка, и спешащим шагом прямо на них пошел в разлете черного своего одеяния высокий, удивительно негнущийся худощавый священник. Он остановился напротив, протяжно, изучающе глядя на Машу.

– Готовы?

У него оказался неожиданно приятный, мягкий, может, немного глухой, но совсем не страшный голос. И вообще, несмотря на длинную бороду, едва не прикрывающую крест на груди, создающую образ солидности и мудрости, он был явно молод.

Женя молча кивнул.

Священник почему-то прошел мимо них им за спину, и Маша услышала клацанье запирающегося засова. Обернуться, пошевелиться она не посмела. Она вдруг осознала, для чего она здесь. Запертая за ними дверь раскалывала время на «до» и «после». Еще не поздно было уйти, убежать, распахнуть кованую дверь, чтобы вернуться в то самое «до», чтобы не сбрасывать покрывала с лица этого неизвестного, пугающего «после». Но она только сильнее стиснула Женину руку и прошептала:

– Держи меня крепче.

Они стояли вдвоем в притворе церкви, ухватившись друг за друга, чтобы бушующее, разрывающее действительность время не расторгло, не разнесло их в пространстве.

Две стройно-высокие, отпугнувшие от них темноту свечи, вложенные в их руки, осветили лица. Священник переставил, поменял их местами: теперь Маша оказалась слева от Жени. Высокий, несгибаемый священник заговорил протяжно речитативом о спасении, о ниспослании любви… Маша ничего не могла поделать с лихорадочной дрожью. Она следила, как вздрагивает жалобный огонек на острие ее свечи, и пропустила момент, когда священник вдруг замолчал в замешательстве. В этом месте по канону должны были возникать кольца, но колец ни у кого не было. Маша вдруг решительно протянула, оголяя, руку, на которой серебряным шепотом звякнули Женины браслеты. Женя понял без слов: осторожно разгибая, он высвободил одну за другой две извивающиеся змейки. Первую он обвил несколько раз вокруг мизинца, а второй обкрутил свой безымянный палец. Священник принял эти импровизированные кольца и трижды, то одевая, то вновь снимая, поменял их местами, пока они не остались на безымянных пальцах двух правых рук.

– И ангел Твой да предъидет пред ними вся дни живота их.

Маша почувствовала вкус Жениных губ на своих губах и только так поняла, что прикрыла ресницы и не видит свечей, священника, алтаря в темнеющей глубине церкви. Впервые за все время она позволила себе вздохнуть полной грудью. Теперь все, Женя поможет ей добраться до дверей… Но она ошибалась.

Священник повел их за собой. Они остановились на белом, разостланном перед алтарем полотенце. Несгибаемый священник произнес негромко, но так, что каждое слово отразилось от толстых церковных стен и вернулось к ним:

– Венчается раба Божия Мария рабу Божиему Евгению…

Он знал их имена. Преисполненный чувства собственного достоинства, он смотрел свысока на этих двух полудетей. Интересно, что он думал в этот момент?

– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть мужем того, кого видишь перед собою?

«Да» Жени прозвучало твердо и громко. Громче, чем был произнесен вопрос.

– Имеешь ли ты искреннее и непринужденное желание и твердое намерение быть женою того, кого видишь перед собою?

Вопрос повис под сводами. Тишина не наступила. Вопрос снова и снова взрывал мысли в ее мозгу. Она не могла на него ответить. Она не могла не ответить на него. Она не была готова. Ей требовалось время. И она почти услышала, как это время со свистом проносится мимо нее. С безумной, все увеличивающейся высоты она увидела детство, игрушки, «дочки-матери»… Она стояла над пропастью и должна была поверить, что облако, на которое наступит, выдержит не только ее, но и их двоих.

Женя молча обернулся к ней, и в одном его взгляде она различила целую бездну, переполненную любовью и надеждой. Это не было игрой. Женя был серьезен. Он был на грани. Он вновь поставил на карту все. Она не могла его предать… Поймите, если сможете.

– Да… – Маша выдохнула это короткое слово и ступила на облако.

– Благословенно Царство…

Она с трудом воспринимала все, что было потом. Двое молодых ребят, парень в смешных очках и его девчонка, которых Маша даже не замечала раньше, устремленная взглядом внутрь себя, держали над их головами венцы, а священник все повторял: «Господи Боже наш, славою и честию венчаю я». Кажется, была еще чаша с вином – общая чаша – общая судьба и троекратный обход вокруг аналоя с их с Женей соединенными руками под епитрахилью…

Лишь одно еще она запомнила с точной отчетливостью – как под самый конец венчания Женя остановил уже собирающегося распрощаться священника, напоминая, чтобы он внес запись в церковную книгу. Тот попробовал отмахнуться, заверяя, что он и так не забудет, но здесь Женя уперся, почему-то показывая пальцем на запястье левой руки: «Время, время» – и потребовал, чтобы все записали при них. Маша видела, чего ему стоило добиться своего. Священник впервые за время всей церемонии склонился. Над старой, пропахшей пылью церковной книгой. Маша не способна была уже ни воспринимать происходящее, ни тем более спорить, но Женя вдруг возмущенно спросил:

– Почему третье января? С утра было второе.

– По вторникам и четвергам не венчают. Я же тебе объяснял. Только по указанию архиерея. – Священник взглянул на часы: – Немного потерпите – будет третье. Ну, будьте счастливы, – и, шурша подолами черного облачения, он удалился, унося книгу и чувство собственного достоинства.

Маша и Женя остались одни. Но вдвоем.

Маша и Женя остались вдвоем. В укутанной мраком питерской квартире с излучающими темноту погасшими люстрами, бра, настольными лампами. Всего собранного по бедности света с окон чужих домов едва хватало, чтобы лишь вычертить пару четких силуэтов в вырванном из целого мира замкнутом пространстве, спрятавшем двоих.

– Мы чего-то ждем?

– Двенадцати.

Они сидели, как и две ночи назад, посреди теплой и белой даже в темноте медвежьей шкуры. Женя обнимал своими коленями Машины обнаженно выглядывающие из-под позавчерашней юбочки сомкнутые колени. Она держала ладони на его плечах. Их лбы соприкасались. Оба улыбались.

– Ты меня любишь?

Она кивала, слегка ударяясь головой о его голову:

– Ты еще спрашиваешь.

– Я спрашиваю, чтобы снова услышать твое «да».

– Да… Я люблю тебя, хотя еще не могу понять, что эти слова для меня означают. Я еще не осознала себя, тебя – нас. Зато, мне кажется, я уже осознала, что такое я без тебя. Сегодня, когда ты оставил меня одну в кафе, я впервые поняла, что уже не могу существовать вне тебя. Это так удивительно. Это пугает. Я не хочу, не могу без тебя.

– Глупышка. Я буду принадлежать тебе каждый день, пока живу. Где бы ни находился, я не перестану быть твоим. Мое сердце… я отдаю его тебе. Навсегда.

Он распахнул тонкую сорочку и нежно, бережно протянул ей в ладони свое рвущееся, бешено колотящееся, горячее, обжигающее сердце.

– Постой, так ты умрешь! Возьми мое, оно принадлежит тебе. Навсегда, – и она проделала то же, что и он.

Он прижал ее теплые ладони, сжимающие вырывающееся, беспокойное сердце, к своей груди, и она повторила это же следом за ним с его ладонью, с его сердцем. Она абсолютно реально ощутила его биение внутри себя, в живой человеческой клетке. Оно стучалось совсем не так, как скромно и деликатно сжималось ее сердце. Его сердце в ее груди билось с размахом, наотмашь, стесненное слишком малыми масштабами и слишком тесными рамками дозволенного.

– Теперь я буду жить, пока живешь ты, а ты не умрешь, если я жива.

– Ты бесстрашная. Я люблю тебя еще и за это.

– Ты ошибаешься. Я безумная трусиха. Мне на самом деле страшно, но я уже не боюсь своих страхов. Ты, наверное, меня не понимаешь? Я во всем, во всем полагаюсь на тебя.

– Я понимаю… Сколько сейчас времени?

Маша подняла левую руку так, что редкие огни ночного заоконного города осветили циферблат ее наручных часиков:

– Три минуты первого.

Женя поймал на весу ее ладонь и расстегнул, снял с запястья золотистый браслет часов. Затем две правые руки встретились в темноте, переплетаясь пальцами. Едва слышно звякнули, соприкоснувшись, два самодельных кольца.

Он и она потянулись друг к другу и утонули в мягкой теплой шкуре на жестком холодном полу…

3 января, среда

Рука затекла. От ноющей, все нарастающей боли в суставе Женя проснулся. Если, конечно, он вообще спал. Наверное, он все же заснул, потому что в лицо неожиданно ударило низкое зимнее солнце, задевая остывшими лучами крыши встреченных домов. Маша лежала на его плече. Глаза, задернутые черными ресницами. Ладонь на его груди. Темные волосы наполовину прикрывали ее и его тело. Она была теплой и безумно уютной, его Машенька. Тревожить ее сейчас, когда она наконец уснула, было ужасно жалко. Женя еще посражался за ее тихий сон, пока рука не стала терять чувствительность. Тогда он медленно и нежно попробовал высвободиться из ее объятий. Маша что-то промурлыкала, не просыпаясь. Женя подложил ей под голову свитер и осторожно встал.

Женя впервые видел ее такой – эту ее первозданную юную женскую красоту. Ни разу до этого мгновения он, обнимая и целуя, не мог разглядеть ее. Еще в новогоднюю ночь Маша боязливо спрашивала у Жени, стоящего на фоне окна:

– Ты правда не видишь меня?

– Честное слово.

Машу, лежащую на медвежьей шкуре, скрывала тогда такая густая тень, что трудно было даже угадать очертания ее фигуры.

Сейчас утренний свет заполнил собой все пространство. Белые завитки на разостланной на полу шкуре серебрились, как снежный наст на морозном солнце. Маша вся вытянулась вдоль импровизированного ложа, и считавшийся все детство таким огромным меховой ковер сейчас казался слишком мал для ее худенького тела.

Женя поежился. Без Маши ему стало зябко. Он нашел в шкафу длиннорукую байковую ковбойку, которая оказалась ему явно велика. Когда он обернулся, Машенька полупривстала, опираясь на локоть и завернув стынущие ноги в края меха. Она щурилась, улыбаясь, на солнце, восходящее над крышами домов, утыканных парящими трубами. Она просто радовалась этому солнцу, этому утру, этим каникулам, позволяющим вот так беззаботно нежиться вдалеке от отступивших школьных забот, а больше всего – ее босоногому переминающемуся Женечке, восторженно глядящему на ее юное очарование.

– Жёна-а… – протянул он, впервые называя ее так.

Это было смешно, ново и необычно, как необычно и ново было теперь все, что происходило с ней и вокруг нее. Она родилась этой неправдоподобной ночью и теперь взирала с детским любопытством и непосредственностью на весь этот перевернувшийся вверх тормашками мир. Сон не растаял поутру. Новогодняя сказка все продолжалась.

– Женечка, ты со мной? Это все еще правда? – Маша боялась поверить, что все это происходит с ней и на самом деле. Она попыталась приподняться. – Ой-ей-ей-ей… Как все болит. Не могу пошевелиться.

– Пожалуйста, замри. Не двигайся. Дай насладиться тобой. Хочу запомнить тебя такую, какой увидел тебя впервые. Сегодня. Сколько бы я ни прожил – всю жизнь буду вспоминать это утро и эти мгновения, как ты смотрела на меня из объятий белого медведя. Наверное, вот так на узенькой полоске кипрского пляжа из морской пены впервые на Земле родилась Богиня любви.

Женя нисколько не преувеличивал, хотя сердце, исполненное любви (ее сердце), могло рисовать романтические картины, далекие от реальности. Но Маша была действительно необыкновенно хороша в это утро. И образ Афродиты и морских волн возник не случайно. Кудряшки белого меха, пенящиеся в ее ногах, крутой волной накатившая, полуприкрывшая ее шкура, Машины бесконечно длинные волосы, струями, переливающимися на солнце, спадающие вниз по обнаженным плечам, в ложбинку на груди, чтобы смешаться, не растворяясь в мягкой пене, окаймляющей изгибы ее тела. Смуглая, черноволосая, на ярком пушистом фоне, она и правда смотрелась как древняя богиня из времен молодости и неиспорченности человечества.

– Сейчас… – Женя метнулся к столу, где лежал его блокнот, с которым он вчера бродил по Эрмитажу.

Быстрыми уверенными штрихами, спеша зафиксировать ускользающее мгновение, он делал наброски, запоминая на бумаге линии, формы, выражение глаз. Карандаш послушно повторял плавные очертания фигуры, отмечал игру светотени, притормаживал на деталях и мчался дальше на следующий, нервно перевернутый лист, чтобы повторить все то же в ином ракурсе. Женя специально вырисовал яркий блик в уголках ее черных глаз, чтобы не забыть, не утерять это сияние нежного любимого лица, обращенного к нему.

– Сколько уже времени?

Женя поднял с пола ее часики:

– Через двадцать минут – полдень.

– Боже мой! – перепугалась Маша. – Мы с тобой утреннее посещение проспали. – Но тут же успокоила себя: – Пойдем после обеда.

Она вдруг подозрительно посмотрела на Женю:

– А где, извините, ваши часы, сэр?

– Да-а… – Женя сделал неопределенное движение рукой.

– Что это значит? Ты их сломал, потерял?

Она вспомнила, что уже вчера они отслеживали полночь по ее ручным курантам. Жениного дорогущего призового «Rado» она не наблюдала. Догадка, которая пришла ей в голову, вначале показалась совершенно нелепой. Маша попробовала отмахнуться от нее, но мелкие детали подталкивали ее к этому объяснению. Она знала, что никаких серьезных денег у Жени не было. Еще вчера у нее промелькнул вопрос, как Женя смог расплатиться за венчание. Она не верила в альтруизм священников, нарушающих церковный канон, венчая в запретный вторник влюбленных лишь ради чистых идеалов любви. Теперь она знала цену их венчанию. Маша просверлила взглядом Женю, все еще вырисовывающего в своем блокноте, и повторила жест, который она запомнила вчера в церкви, когда священник не спешил заносить их имена в церковную книгу: постучала пальцем по запястью левой руки: «Время, время». Лишь сейчас она поняла настоящий смысл этого напоминания.

Женя улыбнулся:

– Иначе он ни за что бы нас не обвенчал. Не печалься, часы – дело наживное.

– Женечка. Почему в церкви? Ты же знаешь, я ведь некрещеная. Это запрещено. Я никогда не верила в бога.

– Я тоже. Но разве это важно? Я верю в любовь. Я верю в тебя и верю в себя. Я верю, что любовь должна быть чистой с самого ее рождения. Ты должна была стать моей женой. Я решил это еще позавчера. Ты должна была стать моей женой, чтобы стать моей. Навсегда. Другого я не допускаю. Я придумал такой способ. Все должно быть в жизни по-настоящему.

– Жень. Таких, как ты, не бывает, – Маша вглядывалась в него снизу вверх, словно увидела его впервые. – А таких, как я – сколько угодно. Почему…

Женя отбросил карандаш и не дал ей договорить… Когда она отстранилась, чтобы перевести дыхание, он прошептал в самое ухо, касаясь губами ее волос:

– Ты – единственная.

Женя смотрел, не сводя с нее глаз. Как он был красив сейчас, ее Женя!

15 января, понедельник

Предпоследний этап школьной гонки на выживание открыл череду скандалов, которые прокатились по классу, вовлекая в свой оборот все новых и новых участников. Многие события оказались разновелики и внешне не связаны друг с другом, но по своей внутренней труднообъяснимой, но явно закономерной логике они пришлись именно на этот период жизни класса – окончание одиннадцатого. Зажатым жесткой дисциплиной и авторитарным правлением ребятам все теснее становилось в клетке из еще вчера незыблемых требований. Возможно, посеянные Мамой-Олей семена самоосознания и самоутверждения как личностей в момент физического взросления упали на благодатную почву и дали слишком уж бурные, рвущиеся в самых неожиданных направлениях всходы. Молодые побеги тянулись к свободе сквозь строгую арифметику решетки, и вопрос заключался лишь в одном: выдержат ли стальные прутья этот натиск до того момента, как откроются двери этой выстроенной в совсем иные времена и для иных воспитанников темницы знаний? Ребята начинали ощущать в себе силы и стремления к переменам, но никто не представлял, в какие формы могут вылиться эти слабоуправляемые процессы.

Это время пришлось на тот этап взаимоотношений Монмартика и Маши, когда их чувства перехлестывали через край, а эйфория от поглощенности друг другом застилала глаза и отодвигала на второй план всю иную жизнь, не касавшуюся их любви.

Однако школьный сериал вращался не только вокруг них. Первое происшествие в полосе резких эпизодов вряд ли обещало громкий резонанс, когда оно начиналось как грубоватая и не слишком смешная пакость.

Слякотная погода, установившаяся после приличного по нынешним понятиям Рождества, исключила лыжи из физкультурной программы. Два первых урока 11 «В» бесновался в гимнастическом зале.

В девчоночьей раздевалке еще не остывшие и возбужденные юные олимпийки, галдя и подкалывая друг друга, стягивали с себя неприятно мокрые футболки, чтобы вернуться в женственное обличье. По помещению, как всегда, бродила абсолютно нагая Олька, которая имела обыкновение вначале снять с себя все пропотевшее белье и лишь затем пускаться на поиски куда-то запропастившегося пакета с чистым. Маша отвернулась к стене, стаскивая через голову хэбэшную майку. На тоненькой цепочке поблескивала подаренная Женей обручальная закольцованная змейка, и Маша не стремилась, чтобы девчонки заметили ее и начали задавать никчемные вопросы.

В прошлый четверг, первый день нового полугодия, Маша, сбежав без предупреждения от обязательной утренней эскортировки Инги, спряталась в подъезде пятиэтажки на подходе к школе. Она увидела Женю издалека из своей засады и все-таки едва не упустила его. Он летел, ничего не замечая вокруг, опьяненный собственными мыслями. Женя очнулся лишь после третьего оклика. Он нисколько не удивился. Влетев в подъезд, увлекая за собой выскочившую к нему Машу, он, устроив ограждение из двух упершихся с обеих сторон рук, прильнул к ее губам. Они бы наверняка опоздали на первый урок, если б Маша не взяла ситуацию под контроль. Она поймала его правую ладонь и без лишних разговоров стащила завернутое змейкой кольцо с его безымянного пальца.

– Именно этого я и боялась, что у тебя хватит мозгов прийти с обручальным кольцом в класс.

– Жё-ёна, – протянул Женя полюбившееся слово.

– Жёна, жёна. Ты смотри, в классе не ляпни.

Она сунула кольцо в его нагрудный карман и вытолкала Женьку на улицу. Свое Маша еще по приезде в Москву повесила на цепочку, которая не видна была под блузкой.

В раздевалку вошла Зинка, оставляя нараспашку за собой вход, и одноклассницы накинулись на нее, отчего та лишь крикнула в захлопывающуюся от пинка Инги дверь:

– Ой, мальчики, помогите расстегнуть лифчик!

Она устало брякнулась на скамейку возле Маши и потянулась за пачкой сигарет.

– Девки, у кого моя зажигалка? – Она порылась в сумке: – Может быть, у меня?

– Не кури здесь, – Гаврош вынула у нее сигарету изо рта и бросила в мусорное ведро.

– Давай-ка без грубостей, – вяло отреагировала Зинка. – Не на твои деньги куплено.

– А как насчет моих полутора тысяч? На днях отдашь? – вспомнила Маша про деньги, «одолженные» еще при первом знакомстве, которые не могла получить с Зинки вот уже полгода.

– Забудь. Всем, кому должна, я всем прощаю. Ты и так обеспеченная. У тебя папаша не бедствует.

Затем Зинка лениво потянулась и вдруг обратилась вновь к Маше, ощупывая ее новый джинсовый костюм с коротеньким, выше талии, пиджачком:

– Вон у тебя какие шмотки, где ты только такие достаешь? Слушай. Продай, а? За хорошие деньги.

Маша выдернула одежду из ее рук и презрительно проговорила, не глядя в Зинкину сторону:

– Я же и так обеспеченная.

В этот момент дверь в раздевалку со стуком резко распахнулась, и пушечным ядром внутрь влетел полураздетый Лошак, направленный неведомой силой. В следующий момент дверь захлопнулась и уже намертво. Первое поползновение Лошака вырваться на волю показало всю свою бесперспективность. Кто-то успел намертво заблокировать дверь снаружи. Сергей рванул дверь что есть силы, но она даже не дрогнула. Маша явственно расслышала смех и комментарии Графа и Дыни с той стороны отрезанного от них задверья.

Первой визг подняла Олька, которая только-только отыскала свою одежду, но воспользоваться ею еще не успела. Она сделала первое, что пришло ей на ум, и потому, естественно, самое бессмысленное: запустила в Лошака тем самым пакетом, что так долго искала. Направление было задано. Следом полетели сумки, обувь и даже бутылка с «колой». Но надо было совсем не знать Лошака, чтобы предположить, что подобный прием мог его смутить. Приняв свое положение и смирившись с мыслью о бесполезности борьбы, он предпочел расслабиться и получить удовольствие, восприняв народную мудрость. Сергей отвернулся от запертого выхода и сел на скамеечку, подбирая с полу бутылку «колы»:

– Доброе утро, господа. Вы не подскажете, как пройти в библиотеку? Мальчик, я потерял свое пенсне, ты не проводишь меня до остановки трамвая? – он попробовал, хватая «вслепую» все подряд, дотянуться до Оли, занавесившейся чьим-то попавшимся под руку платьем.

– Отвернись, Лошак! Совсем охамел! А то сделаем из тебя евнуха.

За то короткое время, что Лошак еще сражался за свою свободу, Маша с неимоверной прытью, которой она сама от себя не ожидала, успела натянуть тонкий свитер, длины которого хватило как раз, чтобы прикрыть ватерлинию.

Только что летавшая по всей раздевалке «кола», взбесившаяся от подобного неуважительного обращения, рванула во все стороны из-под свернутой Лошаком крышки. Девчонки вновь завопили, прыснув во все стороны от взорвавшейся пенными осколками гранаты.

В этот момент снаружи послышался грохот свалившегося на пол стула, блокировавшего дверь, и она приоткрылась. На пороге стоял Кол Колыч. Вид у него был самый что ни на есть свирепый, и девчонки тут же притихли при его появлении. Он вперился выкатившимися из орбит глазами в Лошака и прорычал:

– Лошадинов! Что ты здесь делаешь?

– А мы пыво пьем, – наивно хлопая глазами, не вставая с места, ответил без признаков смущения Сергей. – У нас фиеста. А у вас – фиеста? Будете? – И он протянул ошалевшему от такой наглости физруку бутылку «колы», с которой на пол по липким пальцам стекали смачные капли.

– Вон отсюда! Немедленно!

Лошак поднялся со скамеечки:

– Николай Николаевич. Я все понимаю, но я же не отказываюсь жениться. Могу на всех сразу. Как честный человек, я теперь просто обязан…

Договорить ему Колыч не дал, вышвырнув одним движением в коридор. Остаток разборки девчонки слышали уже из-за прикрытой двери.

– Кто тебя запер в женской раздевалке? – допрашивал Кол Колыч.

– Тайна сия велика есть. Что с них взять: дети малые, неразумные.

– Или ты мне сейчас же говоришь, кто тебя запер, или я отправляю Тамаре Карапетовне рапорт о твоем поведении со всеми вытекающими для тебя последствиями.

– Только не забудьте написать, что я для создания интимной атмосферы запер себя снаружи стулом.

В коридоре перед уроком Маша подошла к Лошаку:

– Слушай, что теперь будет?

Сергей пожал плечами:

– Жалко, если выгонят из школы. Всего ничего осталось. У меня тридцать первое последнее предупреждение. Карапетовна меня еще два года назад наметила на отстрел. Уже к стенке подвели. Мама-Оля своим телом прикрыла.

– Но ты же сейчас не виноват. Хочешь, я пойду и скажу Тамаре.

– Ну, что ты скажешь? Кто меня к вам затолкал? Ладно, брось, не бери в голову. Отбрешемся.

Инга, которая слышала конец их разговора, поддержала Машу:

– Если тебя вызовут, я девчонок организую: будем тебя отбивать. Не дрейфь.

Лошака на ковер к Карапетовне так и не вызвали, зато на большой перемене пришел гонец по душу Графа и Дыни. Граф пошел на Голгофу, как всегда, невозмутимо, вразвалочку. Дыня заметно нервничал и метал молнии в сторону Лошака:

– Все-таки заложил, сволота. Я тебе, ей-бо, это вспомню.

Их не было полурока. Вернулись оба озлобленные и далеко не такие воинственные, какими покидали стены класса. Завуч старших классов Лариса Вячеславовна, по совместительству учитель русского и литературы, пообещала обоим четыре балла на двоих на выпускном сочинении. Граф, у которого отношения с русичкой давно не складывались, знал, что это не пустая угроза.

Они возвращались после школы. Маша и Женя.

– А знаешь, мне Лошак сегодня понравился.

Женя с усмешкой посмотрел на Машу:

– Где? В женской раздевалке? Да, он весьма эротичен в семейных трусах.

Маша не поддержала тон.

– Я ведь его никогда всерьез за полноценную человеческую единицу не воспринимала. Так, шут гороховый. Всех смешит, никогда слова всерьез не услышишь. А зря. Он – человек. Шелухи поверх – вагон, а внутри он нормальный, полноценный. Только разглядеть трудно.

– Ты уверена, что это не он подставил Дыню и Графа под Карапетовну?

– Знаешь, уверена.

– Это хорошо. А то разное болтают.

Они подошли к их любимой скамейке. Сидеть было холодно, и они только бросили свои сумки. Расставаться не хотелось.

– Зайдем к тебе?

– Не-а. Сегодня папа дома работает. У него проект.

– А я хотел тебе кое-что рассказать.

– Тогда говори, а то холодно – ноги промокли. Ну, не томи? Женя все же выдержал паузу.

– Кац из Штатов вернулся. Вчера. С выставки.

– И?..

Пауза длиннее.

– «Зеркало любви»… Первый приз! – наконец не выдержал, выпалил Монмартик.

– Правда! И ты знал и молчал весь день? Вот паршивец, – Маша ухватила его за торчащие из-под шапки уши и, заставив нагнуться, чмокнула, куда попала, в холодную, вечно не добритую щеку.

Потом она выпустила Женю и погрустнела. Она вспомнила все хитрые обстоятельства, и Женина победа сразу поблекла и потеряла свою ценность. Он удивленно посмотрел на нее, не понимая причин ее хмурости. Маша вздохнула:

– Да что толку-то. Это ж все равно не ты – это Кац победил в Нью-Йорке. Он ведь выставлялся. Ты-то так, мелочевка, ученик великого мастера.

Женя выждал молча, но Маша уже поняла, что, пожалуй, не стоило омрачать Жене его искреннюю радость. Это же не его идея насчет авторства. Он не виноват. Хотя мог бы и протестовать…

Женя, все так же молча, полез в сумку и вытащил аккуратно уложенный в прозрачную файловую папку сине-сиреневый сертификат. Посередине каллиграфическими, вычурными буквами было написано:

Evgueni Martov

(Russia)

Grand Prix

30 января, вторник

По вторникам в изостудии Каца на Таганке был «вольный» день. Женя мучился с глыбой мрамора. Мрамора теперь было много. Его привезли еще в субботу вечером, и ребята долго разгружали грузовик, вчетвером перетаскивая тяжеленные рустованные блоки. Женя отдал Кацу всю денежную премию, полученную в Нью-Йорке. Он понимал, что поездка с его «Зеркалом любви» была неподъемной для кармана Каца. Его наставник при всем своем таланте умудрялся жить в состоянии хронического безденежья. Редкие гонорары надолго не залеживались в кошельке. Первые же свободные средства он спускал на свое детище – студию. Женя просто не взял у него привезенные из Штатов доллары, как Александр Самуилович ни настаивал.

Если честно, Женя полагал, что премии должно было хватить на аренду нового помещения. Понятно, что всю жизнь отстаивать эти руины, над которыми уже давно нависала угроза сноса, будет невозможно. Кажется, это было ясно всем, кроме самого Каца. Все знали, что их до сих пор прикрывали сверху. Известно было, и кто их благодетель – отец Графа, при необходимости позванивающий со своих верхов в местную префектуру. Это он семь лет назад организовал передачу брошенного здания детской изостудии. Но и это прикрытие не могло длиться вечно. Просроченный на два года договор аренды не предполагал выделения нового помещения в случае сноса давно аварийного здания. И только их руководитель все еще продолжал жить вчерашним днем. И сегодня у них был праздник нового камня.

Мрамор, который облюбовал Женя, был просто классный: ровный, молочно-белый, без обычных перечеркивающих работу прожилок. Игнорируя обязательные занятия по искусствоведению и живописи, Женя третий вечер подряд не отходил от притягивающего к себе мраморного магнита. Модель уже была готова, но, чтобы воплотить замысел в камне, надо было проделать примерно тот же путь, как от мечты Циолковского до реального полета на Луну.

Кац поднялся к себе на второй этаж. Он много курил, но не позволял себе этого в помещении, где трудились его ученики. Женя оставил ненадолго свое отгороженное рабочее место, прохаживаясь по залу, потирая уставшую руку. Ребят было немного. Зато сегодня, впервые после Нового года, появился Граф. В одиннадцатом классе Граф почти забросил студию. Прежде всего потому, что скульптура, которая все же была ведущей у Каца, ему не давалась, и Граф самоопределялся в живописи. Но главное, свою дальнейшую постшкольную карьеру с искусством он (а может, его всемогущий предок) не идентифицировал. Он готовился к поступлению в Финансовую академию и в студию забегал лишь, чтобы продемонстрировать свои новые работы, которые писал большей частью дома в выходные или каникулы. В живописи, особенно маслом, Граф считался лучшим из всех студийцев, и поэтому каждое его свежее полотно собирало всегда все население Таганского филиала салона мирового изобразительного искусства.

Распаковав довольно внушительных размеров полотно, Граф установил его на мольберт, после чего развернул к подтягивающимся из разных углов зрителям. Мальчишки обступили Графа. Кто-то несмело хихикнул в кулак. Оторвалась от своего пластилинового «Конкистадора» Карина – единственная девчонка в изостудии. Она подошла к сгрудившимся ребятам, но задержалась лишь на несколько секунд. Развернулась, презрительно бросив через плечо:

– Дешевка.

– Дешевка? Мне за нее уже пятьсот гринов предлагали, – вспыхнул Граф.

– Вот я и говорю: дешевка. Она хороша для гостиной… в борделе.

– Ты ханжа. Будто первый раз увидела обнаженную натуру! – раздраженно вдогонку Карине крикнул Граф.

– Обнаженная натура может быть исполнена красоты и духовности, а может – цинизма и пошлости. Между одним и другим такая же пропасть, как между любовью и сексом.

– Ну да, у нас в СССР секса нет. Слышали такое? – Граф ухмыльнулся, оглядываясь, ища поддержки у скучковавшейся вокруг него мальчишни. – Любовь придумали русские, чтобы не платить.

Карина не снизошла до ответа.

Граф напрягся, потому что к картине в этот самый момент приблизился Монмартик. Соперничество двух ребят в студии уже давно переросло в стадию молчаливого созерцания. Редко кто позволял себе опуститься до высказывания вслух собственного мнения по поводу работ другого.

Перепалка с Кариной задела и ожесточила Графа. Поскольку Карина сочла выше своего достоинства продолжать дискуссию, в которой, очевидно, каждый остался бы при собственном мнении, Граф резко обернулся к Жене и набросился на него:

– А ты что скажешь? Твои красавицы перед зеркалом – чем не бордельная экспозиция?

Женя неспешно перевел взгляд с Графа на мольберт. На полотне была изображена совсем молоденькая девушка, стягивающая с себя платье. Все было вырисовано с фотографической точностью. Граф умел пользоваться кистью. Женя вернулся взглядом с мольберта опять на Графа.

– Это не обнаженная девушка, – поставил свой диагноз Монмартик.

– А что же это, по-твоему?

– Это раздетая девушка.

– А есть разница?

– Есть. И более чем существенная. И ты ее тоже знаешь. То, что ты рисуешь, – обычная порнография. К искусству это не имеет никакого отношения. Карина права.

Женя тоже повернулся и направился к своему рабочему месту. Но Граф не был готов терпеть два оскорбления подряд. Он нагнал Женю и схватил его за рукав:

– Ты слишком много стал на себя брать. Я знаю, почему ты так осмелел. Я в курсе. Кац теперь от тебя финансово зависит. Ты покупаешь его, чтобы он возил твои скульптуры по выставкам. Только твои. Но мне ты деньги не сунешь. Поэтому попридержи язык. Я знаю, как делаются твои победы. Так что лучше тебе помалкивать.

– Это твоя работа?

Оба парня обернулись на негромкий, хрипловатый от постоянного курения голос Каца, раздавшийся позади них. Невысокий сухонький еврей с усталым нездоровым лицом стоял перед картиной Графа. Граф быстро подошел к мольберту и бросил поверх большую белую тряпку.

– Это все, чему я тебя научил? – Кац машинально достал сигарету из пачки и сунул, не зажигая, в рот. – Нет, – ответил он себе сам. – Этому я тебя не учил.

Он в задумчивости отошел от группы притихших ребят. Остановился. Вынул сигарету изо рта и переломил ее, сжимая в кулаке.

– Лев, я не вижу больше смысла в твоих посещениях моих занятий, – проговорил он, прямо глядя в глаза Графу.

Произнеся это, Кац, не оставляя места для обсуждения своих слов, прошел к своему рабочему столу и нарочито увлеченно принялся рассматривать альбом, присланный друзьями из Израиля.

14 февраля, среда

– Евгений Мартов и Максим Коган. Вас – к директору.

Нечесаная голова дежурного из 10-го «А» выжидающе торчала в дверной щели.

– Они подойдут на перемене, – физичка Оксана Игоревна словно крылом махнула рукой под шалью, чтобы отогнать вестового.

Но кудлатая голова удивленно, непонимающе не исчезала.

– Что не ясно? – с заметным раздражением Оксана Игоревна резко развернулась к двери и повторила: – Не видишь, у нас лабораторная работа. Я сказала: ребята подойдут на перемене.

Голова еще на несколько секунд застряла в проеме, пока до нее, видимо, не дошло, что училка всерьез не собирается моментально исполнять указания.

Монмартик заталкивал тетради в сумку, когда к нему подошел Максимка:

– Ну что, идем? Что ей надо, как думаешь?

Женька молча пожал плечами.

– Должно быть, результаты с городской олимпиады пришли. Сейчас опять будут формировать команду на всероссийскую, – сам решил для себя задачку Макс.

Тамара Карапетовна, полная и внушительная дама, занимавшая всю верхнюю перекладину буквой «Т» выстроенных столов, лишь оторвала глаза от каких-то бумаг, сложенных перед ней тощей стопкой, в ответ на «Здрасьте» вошедших ребят. Она сняла трубку и распорядилась:

– Преподавателя информатики… ну, да, Александра Павловича, сюда.

Затем перевела безрадостный взгляд опять на стоящих у двери мальчишек:

– Сколько времени я должна вас ждать? У меня что, других дел нет?

– А нас Оксана Игоревна… – Женя наступил Максу на ногу, и тот осекся. – У нас лабораторная по физике была. Мы не смогли…

– Мне это не интересно. А с Оксаной Игоревной я пообщаюсь, – пообещала Тамара Карапетовна.

По правую руку от директрисы сидела сморщенная, придавленная к земле завуч. Лариса Вячеславовна (партийное прозвище Шапокляк замечательно ей подходило), горячо нелюбимая в классе за властное, доходящее до хамства отношение к ученикам, была фигурой одиозной. Граф, Дыня и Дик все последние годы жили ожиданием выпускного вечера, когда они смогут высказать ей в лицо все, что они думают по ее поводу.

В кабинет постучался и бочком вошел Программист-Палыч. Когда он сел рядышком с Шапокляк, Монмартик с трудом подавил усмешку – до того эти двое были похожи. Даже сидели одинаково, откинувшись на клеенчатую спинку стула и сложив руки со сцепленными пальцами на животиках. Только Палыч еще по-детски покачивался на своем стуле. Эта похожесть была, конечно, не случайна. Он и на самом деле был сыном Шапокляк. И к тому же бывшим выпускником школы.

– Садитесь, – наконец разрешила директриса ребятам и тут же без перехода придвинула им стопку лежавших перед ней компьютерных распечаток: – Объясните мне, что это?

Никто, кроме Палыча, не дотронулся до листов. Поскольку ребята молчали, начал он:

– Все это распечатано из форума в Интернете, где некоторые низкие личности, трусливо скрывающиеся под вымышленными именами, поливают грязью преподавательский состав нашей школы. И у нас есть все основания полагать, что вы приложили свои нечистые руки к этому пасквилю.

О форуме «Антишколы», о котором говорил Палыч, в школе не знали разве что учителя. Максим задумал его сто лет назад с двумя продвинутыми программистами-старшеклассниками, в прошлом году уже окончившими одиннадцатый. В компании с ними Макс запускал тогда школьный веб-сайт, но параллельно они создали и его нелегальную противоположность. В отличие от официального закрытого для несанкционированных комментов сайта, доступ к «Антишколе» мог получить каждый, зарегистрировавшись под изобретенным именем, кому хотелось в неконтролируемом мире Интернет-пространства высказать все, о чем приходилось молчать на бесконечно длинных уроках. Здесь любой мог отыграться за то унижение, которое он испытал сегодня у доски, вымучивая у преподавателя хотя бы незаслуженный трояк. Здесь сводились счеты за то почти животное чувство страха, которое овладевает классом в момент, когда преподавательская ручка безжалостно и неумолимо сканирует список жертв, помещенный в классный журнал, выискивая очередную. Но чаще других на форуме печатались бывшие выпускники. В этом виртуальном мире все перевернулось: в специально изобретенном журнале здесь ученики выставляли оценки своим наставникам, и оценки эти чаще всего были куда более суровыми, чем те, что раздавали в реальной школе реальные учителя. Компьютерная программа сама подводила итоги, высчитывая четвертные и годовые отметки, как в жизни. Но справедливости ради надо сказать, что даже в этом мрачном спецклассе оказывались свои отличники. К последним, между прочим, кроме Мамы-Оли относилась и физичка – Оксана Игоревна, несмотря на жесткие и бескомпромиссные, но не вызывающие сомнений в их заслуженности отметки, которыми она одаривала ребят на бесконечных проверочных работах. Мальчишки, конечно, могли завысить ей оценки еще и за внешние данные, а девчонки – за вкус в одежде.

Еще прежде, чем распечатки перешли к Палычу, Женя издалека опознал явно выпотрошенные из заплесневевших Интернет-архивных залежей материалы тех, уже почти забытых времен, когда взрывом дискуссии на форуме стала опубликованная «Маратом» информация о том, что в смутные восьмидесятые их «любимая» русичка Шапокляк была ярой «памятницей». А «Память» – махровую националистическую антисемитскую организацию с черносотенной идеологией в школе, где до четверти ребят имели еврейские корни, если сказать, что не жаловали, значит не сказать ничего. Эта публикация стала результатом мини-журналистского расследования, поводом для которого послужила попавшая «Марату» в руки черно-белая фотография с антисионистского митинга, где тогда еще не такая старая карга что-то скандировала, держась за подходящего содержания плакат. Других свидетельств, кроме блеклой фотографии и многочисленных косвенных подтверждений бывших учеников Шапокляк, обнаружить не удалось, и скандал не выплеснулся за границы Интернета.

Весь класс, и не только их класс, знал, что «Марат» – ник Монмартика. Породив шквал откликов, на которые очень быстро он устал реагировать, Женька вскоре забросил форум, на участие в котором у него теперь просто не хватало времени. Каково же было его удивление, когда спустя почти месяц он узнал, что «Марат» все еще публикуется на форуме, только высказывания лже-«Марата» стали куда более циничными и жесткими, такими, которые Женя бы себе позволить не мог. Первой мыслью было, что кто-то взломал базу данных с именами и паролями форума и «украл» его ник, но Макс как автор компьютерной программы отмел эту идею. Он же и предложил разгадку – шутник зарегистрировался под именем «Марат», где буквы «а» были заменены их латинским аналогом, и оба имени в написании оказались неразличимы. Женя сменил ник. На «Дядя Ж».

После легкой артподготовки Палыча в бой вступила директриса. Карапетовна никогда не ходила вокруг да около. Она выдавала претензии на-гора скопом. Разговаривать поэтому с ней было с одной стороны тяжело, но в то же время сразу становилось ясно, что она от тебя ждет.

– Значит, так: если это ваше творчество, я хочу, чтобы вы в этом сознались, если это сделал кто-то другой, я хочу знать – кто!

Женя заметил, как под рентгеновским взглядом Карапетовны в Максимке начинаются процессы распада. Подкупающая прямота директрисы очень часто достигала цели. Еще нажим, и Макс, пожалуй, возьмет все на себя, хотя в проекте «Антишкола», кроме, разумеется, написания программной оболочки, сам разработчик прямого участия не принимал. Его мало волновали дискуссии на околошкольные темы, бушевавшие на порожденном им форуме – для Максика значим был лишь собственно факт его создания.

– Тамара Карапетовна, а почему вы считаете, что мы должны вам отвечать?

Женя опередил Макса, не давая ему выступить и задавая оборонительную тактику.

– Мартов! Не хами. Ты сопляк, чтобы так себя вести, – схамила Шапокляк. – И если тебя вызвали в кабинет директора, значит, у нас есть все основания здесь и сейчас решить вопрос целесообразности вашего пребывания в нашей школе.

– Я только спросил, почему вы считаете, что я кому-то должен? Должен или сознаться или кого-то заложить. Я свободный человек.

– Кто это тебе сказал? – скривилась Шапокляк. – Ты, прежде всего, ученик школы, а до человека, тем более свободного, тебе еще расти и расти.

– В таком случае, – Монмартик изобразил на лице индифферентно – официальное выражение, – я требую, чтобы мне зачитали мои права: я имею право на один телефонный звонок и на личного адвоката? Я отказываюсь отвечать, пока сюда не прибудет мой адвокат.

– Мартов! – Шапокляк побагровела, и на ее виске проступила извивающаяся пульсирующая жилка. – Ты не в американском суде присяжных. Не забывайся!

– Это я уже понял: сегодняшнее мероприятие больше всего напоминает заседание «тройки» на Лубянке образца тридцать седьмого года.

На этот раз вспыхнула директриса. Она не дала отреагировать Шапокляк и, задетая за живое, выпалила сама:

– Не надо меня шантажировать тридцать седьмым годом. Никто из вас здесь сапогами признания не выбивает. Но если ты так ненавидишь нашу школу, то зачем здесь учишься?

– Ненавижу школу? Я никогда этого не говорил. Если мне не все в ней нравится, это не относится к школе в целом. У меня здесь уйма друзей. И учителя, многие из которых достойны уважения.

– Судя по дискуссиям на вашем… форуме, – директриса покосилась на Палыча, не уверенная в правильности термина, но тот одобрительно кивнул, – этого не скажешь.

– Я не говорил, что это наш форум и что мнение авторов всегда совпадает с моим.

– Так ты знаешь, кто авторы?

– Даже если знаю, это не имеет никакого значения.

Шапокляк не выдержала:

– Тамара Карапетовна, кого мы слушаем? Вы хотите пробудить в них совесть? Они не понимают, что это такое, они с ней не знакомы. Нам Ольга все ясно сказала. Достаточно, чтобы сделать выводы. Мы ждем, чтобы они обязательно раскаялись? На это можно рассчитывать от людей, способных оценить, сколько для них делается. А у этого, посмотрите – одно наглое самолюбование.

Максимка вскочил с места:

– Лариса Вячеславовна, что вы сказали про Ольгу Николаевну?

– Сядь, Коган! – приказала директриса.

Но Максим остался стоять. Женя поднялся рядом:

– Мы, кажется, разобрались и все всё поняли. Тамара Карапетовна, мы можем идти?

– Нет. Мы не разобрались, но обязательно разберемся. Идите, если вам больше нечего нам сказать.

– Нам больше нечего сказать. До свидания, Тамара Карапетовна.

За время следующего урока в кабинете директрисы по очереди успели побывать Инга, Дик, Граф и Лошак. Следственная группа работала. Каждый возвращался хмурый и озлобленный. Даже подвергающий все и вся насмешке Лошак.

После звонка на перемену из класса никто не вышел. Следующий урок – литература – должен был проходить в том же кабинете.

Макс, вокруг которого сгрудились ребята, сидел подавленный. Женька тоже был не радостный, но его мысли бродили по одному ему известным дебрям.

– Главное – не идти у них на поводу. Никто ничего не сказал и не скажет. Они ничего не смогут доказать и сделать. Поразбухают и успокоятся, – убеждала всех и себя саму Инга.

– Ты не понимаешь, – парировал Дик, который не был так оптимистичен. – Они не собираются ничего доказывать. Им нужен показательный процесс, чтобы у других отбить охоту. Как минимум свести счеты – подпортить человеку биографию.

– Они что-то на тебя ополчились, Монмартик, – произнес без насмешки (редкий случай) Лошак. – Ты что их там, Лубянками и тридцать седьмым годом запугал? Они меня спрашивают в лоб: «Кто на форуме пишет под именем «Марат»? Мартов, да?», а я в ответ Палычу: «Ой, а что за форум? Подскажите адресок, страшно интересно».

– А ты тоже… умник, – остановился возле Жени Граф. – У тебя все имена читаются как нечего делать. Мне за то, чтобы я вас сдал, Шапокляк обещала на выпускном сочинении не заваливать. А не сдам – замочит. Она еще с Лошакового посещения девчоночьей раздевалки обещает меня одарить в знак большой любви.

Монмартик молча поднял взгляд на Графа, который до этого момента упорно его бойкотировал после известных событий на изостудии. Женька прекрасно понимал, что сейчас для Графа самое время свести с ним счеты.

– Так что если получу пару на выпускном, тебе отдельное дополнительное спасибо.

– И мне, – тяжело приземлился рядом на стул Дыня. – Это я двойникового «Марата» запустил. В шутку. Ей-бо, не со зла.

– Я знал, – кивнул Женя. – Ты этим самым «ей-бо» на форуме лучше всякой подписи себя выдаешь. Ты бы хоть стиль, что ли, выдерживал, если взялся подражать.

Маша подошла к Жене сзади и незаметно для остальных положила ладонь поверх его руки, тихонько сжав.

– При чем здесь Монмартик, – возбужденно начал Макс. – Если кому-то и отвечать, так это мне. Чья идея?..

– Еще чего, – перебил его Гарик. – Только не вздумай играть по их правилам. Они только этого и ждут. Найти козла отпущения. Ни тебе, ни Женьке ничего на себя брать нельзя. Общие дела – значит, всем и расплачиваться.

– Черт, надо бы закрыть весь сайт с форумом, и все бы успокоились, – подала идею Гаврош.

– Да что я, не пытался, что ли. Еще месяца два назад. Но там уже поменяли все коды и пароли. Старые ни черта не работают, – поморщился Макс.

– Но ты им говорил, что пытался его закрыть?

– А они мне поверят?.. Только скажи, тогда однозначно спишут все на меня.

– Пожалуй, ты прав, – согласилась Гаврош.

Маша выслушивала все происходящее молча. Она никогда не видела ни сайт, ни форум, но представляла, о чем там может идти речь.

– Я не понимаю, почему из-за какого-то форума разыгрывается такой скандал? О моей питерской школе я знаю, по крайней мере, пять самопальных сайтов. И никому в голову не приходило с ними бороться. Это только в Китае еще пытаются отконтролировать Интернет. Во всем цивилизованном мире на это уже давно плюнули.

– А у меня другое не укладывается в голове: как Мама-Оля могла нас заложить с этим дурацким форумом? Такого я от нее не ожидал, – озадаченно пробормотал Макс.

– Ты знаешь, я все время думаю о том же самом, – очнулся Монмартик. – Вот, наверное, почему она сегодня с утра не появлялась.

Известие о вероломстве и предательстве Мамы-Оли шокировало всех, пожалуй, даже больше, чем сами события, ставшие их следствием. Но развить тему не дал звонок на урок.

Едва войдя в класс, Шапокляк первым делом отыскала взглядом Женю, шепчущегося с Диком, и обратилась к нему леденящим тоном:

– Мартов! Ты еще не готов переоценить свое поведение и найти в себе смелость назвать виновников? Встать! Тебя не научили в первом классе, что надо приподнять зад, когда к тебе обращается учитель? Разлегся на парте! Я тут перед тобой стою, а ты передо мной лежишь! Значит, так: тебе нечего делать в школе до тех пор, пока устроивший эту пакость не будет найден. Ты меня хорошо понимаешь или тебе надо по три раза повторять?

Женя молча встал, сгреб учебники в сумку и неспешной походкой в жуткой наступившей тишине вышел из класса.

В тот момент, как за ним закрылась дверь, со своего места поднялся Макс:

– Я так понимаю, что это относится и ко мне.

Даже не убирая книги в рюкзак, а зажав их подмышкой, он выбежал вслед за Монмартиком. Практически одновременно встали Дик и Маша.

– Я тоже никого не заложил. По вашей логике, мне тоже придется уйти, – произнес Дик без пафоса.

Маша складывала учебники мрачно, ничего не говоря. Инга незаметно потянула ее за рукав, проговорила сквозь зубы:

– Маш, тебе нельзя. Ты забыла про медаль?

– Я все помню, – так же тихо, практически не шевеля губами, ответила Маша.

С задней парты вскочил Лошак:

– А можно мне тоже в заложники?

– Сядьте все немедленно на свои места, или те, кто выйдут сейчас из этого класса, больше уже не вернутся.

Шапокляк еще пыталась старыми методами обуздать цепную реакцию. Но она упустила момент. Она уже потеряла контроль над ситуацией. Когда после ее слов тяжело, но твердо из-за парты поднялась Инга, это стало сигналом для всего класса. Все молча, без суеты складывали портфели и один за другим покидали класс. Здесь больше не было разделений на фракции, на своих и чужих. Класс, может быть, впервые оказался един в своем порыве. Гаврош подошла к доске и, не обращая внимания на Шапокляк, крупными каллиграфическими буквами вывела на доске: ЗАБАСТОВКА. Последней за дверь вышла понурая хохотушка Олька. Почему-то в этот раз она не смеялась.

В вестибюле школы Женю и Максима перехватила Мама-Оля. Они столкнулись буквально в дверях. У Мамы-Оли был сиплый, простуженный, еле слышный голос. Шею обматывал белый, выбившийся из-под дубленки пуховой платок. Выглядела она совсем больной. Она была в курсе всего, кроме, может быть, последних событий. Когда Маша и остальные подошли, классная устало-озабоченно обратилась к ним:

– Кто-нибудь может мне объяснить, почему вы не на уроке и почему ребята не желают со мной говорить?

Все топтались, поглядывая на Ингу. Инга взяла на себя роль предводителя восстания явно без большого желания.

– Мы бастуем. Мы не хотим, чтобы с нами разбирались по одному. Не хотим, чтобы каждого из нас вынуждали закладывать друг друга, чтобы выгородить себя. Мы хотим иметь право на высказывание собственного мнения, даже если оно далеко от того, что приятно слышать нашим учителям. И если Интернет – единственное свободное пространство, мы будем использовать Интернет. И если наш сайт и наш форум закроют, завтра появится десять новых. Не думаю, чтобы вам удалось что-то с этим сделать. Но самое главное: если вы решите наказать одного, вам придется то же самое проделать и со всеми остальными.

Мама-Оля посмурнела, хотя и перед этим лицо ее имело вымученное выражение. Говорила она явно через силу.

– Я бы вам должна была сейчас начать объяснять, чем свобода слова отличается от хамства, а юмор и сатира – от жестокой издевки и унижения человека, даже того, который вам неприятен. Но мне казалось, что вам пора бы это уже знать. И если вы не освоили в шестнадцать-семнадцать лет азы порядочности, значит, я напрасно потратила на вас почти четыре последних года.

Вперед вышел Дик. Он был настроен решительно.

– Я не знаю, о какой порядочности говорите сейчас Вы, после того, как только что заложили Карапетовне и Макса, и Женьку. Ну, давайте теперь порассуждаем, что есть порядочность в понимании учителей.

Мама-Оля была бледна.

– Можно я сяду? У меня температура. Тамара Карапетовна вытащила меня из постели, – Ольга Николаевна опустилась на низенькую скамейку. Она сразу проиграла: теперь ей приходилось разговаривать снизу вверх: – Я не очень поняла тебя, Сергей.

– Шапокляк… извините, Лариса Вячеславовна вас сдала, как стеклотару. Так же, как вы перед этим сдали Максимку и Женьку. Мы всегда считали вас своей. Мы от вас почти ничего не скрывали…

– А я даже хотел на вас жениться. Как только стукнет восемнадцать, – как всегда не к месту встрял Лошак со своими вечными подколками, но тут же охнул, потому что Громила больно наступил ему на ногу. – Отвали, не плющь боты.

– …А вы, Ольга Николаевна, при первом удобном случае обратили наше доверие против нас, – прибавил Дик.

– Мы полагали, что мы с вами по одну общую сторону баррикад. Ан нет – по разные. Вы же знаете: кто не с нами – тот против нас, – подвел черту Гарик.

– Как вы легко объявляете войну, – Ольга Николаевна не без усилия встала. Она говорила медленно, чуть слышно: – Вы меня убедили. Заявление об уходе, которое я давно собиралась подать, но все пыталась дотянуть ситуацию до выпуска, теперь незачем откладывать. Спасибо за откровенность.

Не раздеваясь, она направилась прямо в кабинет директрисы.

Никто не почувствовал себя победителем. Ребята топтались во дворике за вычислительным центром. Надо было принимать решение, что делать дальше. Приходить ли в школу завтра? Поскольку единого мнения не было, Женя предлагал, чтобы каждый сделал для себя выбор сам. Инга и Гарик настаивали на консолидированных действиях. Если только появятся штрейкбрехеры, забастовка и сопротивление будут сломлены. Целый класс за полгода до выпуска не расформируют. По-настоящему рисковала только Маша – своей золотой медалью, но она и слышать не хотела о своем неучастии в протестных действиях. Тут же на волне революционной активности был сформирован забастовочный комитет, которому и поручили вести переговоры с администрацией и формировать предложения, принимаемые прямым голосованием всех. Женю и Макса в комитет решено было не включать из морально-этических соображений: их интересы должна была защищать общественность. Машу, как она ни настаивала, тоже не взяли. Брезжащая за порогом школы медаль становилась преградой всему. Отказано было также Лошаку как носителю экстравагантных и оторванных от жизни идей, вроде сообщения в ФСБ о минировании школы или объявления всеобщей бессрочной голодовки. Последняя мысль еще какое-то время грела душу, особенно девчонок, но ее оставили на самый крайняк, если ребят начнут выгонять из школы. В комитет включили четверых: естественно, Ингу, и к ней Гарика, Дика и Гавроша.

Оставался еще непонятный вопрос с Мамой-Олей. Радикалы настаивали, что с ней переговоры вести нельзя, как с нарушившей принципы порядочности и доверительности отношений. Другим казалось невозможным вот так враз перечеркнуть все прошлое, которое было связано с Мамой-Олей. Но последние, как показало тут же организованное голосование, оказались в абсолютном меньшинстве. Даже заявление Ольги Николаевны об уходе не смягчило позиции ребят.

– Олька, а ты почему не голосуешь? – заметила Гаврош молчаливо стоящую в стороне, не участвующую в общих разборках Олечку Бертеньеву. – Ты за бойкот Ольги Николаевны?

Та посмотрела на ребят блестящими, полными слез под бахромой густых длинных ресниц глазами:

– Оставьте Маму-Олю в покое. Она тут ни при чем.

– Что значит ни при чем? А кто при чем? – удивленно возмутилась Гаврош.

– Я… Во всем виновата я одна. Это я… по моей вине вызывали Максимку и Монмартика.

– Чушь! Я ей не верю, – Макс мотанул головой. – Шапокляк сказала, что Ольга Николаевна все ясно рассказала. Олька просто ее пожалела и теперь выгораживает. Как в «Чучеле». Насмотрелась.

– Я не видела никакого чучела. К несчастью, это правда.

– Шапокляк сказала: «Ольга», – поправил, вспоминая, Монмартик. – Это мы уже с тобой решили, что Ольга – Мама-Оля. Но если ты говоришь правду, тогда зачем ты это сделала? Я не понимаю.

– Я не знаю. Так получилось. Я вовсе не хотела.

Олькина круглолицесть вытянулась. Она еле удерживала себя, чтобы не разреветься.

– Меня Палыч застукал на перемене, когда я залезла на форум «Антишколы». У меня ж дома нет компьютера. Он донес Шапокляк, а дальше – Тамаре Карапетовне. Ну вот, та стала звонить маме – они ж подруги. Поймите, я не могу, как вы, послать их подальше. Карапетовна меня с пеленок знает. Я не могу наврать маме, если она напрямую спрашивает. Я вообще не умею врать.

– Женька, ты был прав: это точно тридцать седьмой год. С доносами и доносчицами, – вырвалось у Лошака.

– Нет. Я не хотела говорить, кто сделал сайт «Антишколы» и кто участвовал в форуме. Я сказала, что не знаю. А она спрашивает: а кто знает? Я сказала: может быть, Коган или Мартов. Ведь это правда. Клянусь, я больше ничего не говорила.

– И того достаточно, – сквозь зубы процедила Инга.

– Да не верю я ей все равно, – не мог прийти в себя Макс.

– Она, она, – вмешался Граф. – Она и нас с Дыней заложила, когда мы Лошака в бабскую раздевалку подбросили.

– А ты был готов, чтобы за вас Лошака из школы выперли? – уже переходя в истерику, срывающимся голосом прокричала Оля.

– Ну и сука же ты, Олька, – резанула Зинка без сантиментов.

Маше было гадко, и в то же время она испытывала жалость к Ольке. В памяти всплыли бутерброды с севрюгой, которые ей припомнила Карапетовна, и информированность директрисы о мельчайших классных подробностях уже не показалась Маше сверхъестественной.

– Что же ты пошла с нами. Иди, возвращайся в класс. Шапокляк тебя простит. Может, пятерочный аттестат тебе за это выпишут, – Гарик с откровенным презрением смотрел на одноклассницу. – Я не знаю, как остальные, но будь ты парнем, я б теперь тебе руки не подал. Так и знай. Можешь доложить об этом Карапетовне.

Оля ошарашенно подняла глаза на Гарика. На губах ее застыл немой крик. Но единственное, что она выдавила из себя, было, как мольба:

– Гарик… Ты, ты?.. Ты тоже? Ну, прости, Гарик…

Гарик повернулся спиной, не отвечая.

– Я бы после такого ушла из школы, – высказалась Гаврош.

– Значит, если б я ничего вам не рассказала, вы бы меня не отвергли? А отвернулись сейчас, потому что я созналась?

Инга покачала головой:

– Тебе пришлось выбирать: либо пожизненно носить позор внутри себя, либо позор прилюдный. Значит, в тебе еще что-то человеческое осталось, если набралась смелости выбрать второе. Но ты не оправдалась ни перед ребятами, ни перед Мамой-Олей. Если ребята объявят тебе бойкот, мне тебя жалко не будет.

– Я против бойкота. Мы на самом деле превратимся в таких же, как те из «Чучела». Просто теперь будем знать, что в нашем классе – стукачка. Лучше держать язык за зубами. А так, пусть каждый решает сам для себя, – остановил Женя.

– А я считаю, что сознаться в чем-то гадком гораздо труднее, чем эту гадость не сделать. Я не знаю, кто из нас на это был бы способен, – вдруг вступилась за Ольку Маша. – Теперь я тебе руку подам.

И она протянула ей ладонь. Но Оля, державшаяся из последних сил, не вынесла именно первого человеческого слова, отвернулась и разревелась.

– Ну что, народ. Пошли просить прощения у Мамы-Оли. Может, Карапетовна не успела еще подписать заявление.

И вслед за Ингой ребята поплелись назад к школе.

8 марта, четверг

– Гарик, я присяду к тебе на колени? – и Леночка, натянув потуже свою мини, выбрала среди плотно упакованных в «зрительном зале» ребят самый подходящий «аэродром» для посадки.

Монмартик, расположившийся на полу, упершись спиной Маше в ноги, вскинул лохматую, давно не стриженную голову и поймал ее точно такой же ничего не понимающий взгляд. Обомлевший от такого неожиданного Леночкиного решения Гарик выглядел, что могли подтвердить те, кто его в этот момент видел, и вовсе растерянно-глупо. Но как остолбенело на Леночку уставился Вадик, нельзя было сравнить ни с чем. Он уже вскочил, подставляя подруге свой стул:

– Вот, садись. Мне сейчас все равно выступать.

– Спасибо, не надо. Раньше мог побеспокоиться, – произнесла Леночка ледяным тоном, не оставляя Вадику шансов.

– Но вот же, место свободное.

– А мне отсюда виднее. Ты не возражаешь, Гарик? – она повернулась бочком и обняла его за шею.

– Я? Да нет… как я могу возражать… – он совсем растерялся. Вадик возвышался над ними как немой укор, пока Наташа с задних рядов не призвала:

– Вадик, на сцену…

Если празднование 23 февраля традиционно сводилось к неким банальным формальностям вроде торжественного вручения галстуков, которые ни один мальчишка все равно потом не надевал, то так же традиционно от ребят на 8-е Марта ожидался обязательный спектакль или капустник. Если б этого в какой-то раз не случилось, девчонки сочли бы себя уязвленными. «В прошлом годе» (как выражается Лошак) мальчишки разыгрывали спортивно-историческую трагикомедию «Отелло и Джульетта» совместного авторства Шекспира и Вадика. В отличие от оригиналов, в сильно осовремененном Вадиковом варианте «Монтекки все болели за «Спартак», за ЦСКА болели Капулетти», а сладко-шоколадный тренер сборной Отелло (Гарик) безрезультатно пытался примирить враждующие кланы. Маша видела лишь видеозапись спектакля, и «Оскара» за лучшую женскую роль она, безусловно, отдала бы Дику. Его Джульетта была очаровательна, хотя кормилица из Громилы тоже состоялась достаточно колоритная.

На этот раз узкоколлегиальное отмечание Величайшего Женского Праздника изначально планировалось в Машиной квартире, как наиболее масштабной из всех предложенных, но реализации этого проекта помешал переезд Машиной бабушки из Петербурга. Бабушка так полностью и не восстановилась, и родители все же убедили ее в такой необходимости. К Маше, таким образом, вернулся самый ее старый и верный друг, но современные Ромео с Джульеттой лишились в результате последнего места для тайных свиданий. В связи с новыми вводными мероприятие по случаю 8-го Марта было перенесено в Женькину квартиру, предварительно очищенную от родителей. Их сослали на дачу, где круглогодично обитало самое старшее поколение Мартовых. Исключение было сделано лишь для мелкой Аленки, и то при условии, что в десять ее честно отправят спать.

В «большую» комнату – неудобно вытянутую гостиную – набилось столько народу, что мест на стульях и полу не хватало. Из компании не доставало лишь Ольки. Избегая вполне вероятного отказа, она поспешила опередить события, придумав страшную занятость на все праздничные дни. Сообщила она об этом через Машу, которую после истории с сайтом считала единственной подругой. «Дружба» эта, пожалуй, тяготила Машу, но ей по-прежнему было жалко девчонку, от которой в одночасье отвернулся весь класс. Маша не раз пыталась поднять вопрос о восстановлении Ольки в правах, но постоянно натыкалась на жесткое неприятие остальных. Удивительно (а может, и не очень), но наименее радикальными из всех оказались Женя с Максом. Но даже если их Маша могла склонить к прощению раскаявшейся, то Инга и Гарик заняли позицию абсолютно непримиримую. А их влияние на массы всегда было определяющим.

Хотя усилиями школьной администрации сам сайт был закрыт, скандал вокруг него окончательно не рассосался. Но кризис явно миновал, ситуация постепенно перерастала в хронику с надеждой на регрессию. Уход Мамы-Оли удалось предотвратить, хотя ценой тому был отказ от забастовки. Ребята пошли на это, поскольку Мама-Оля не ставила перед ними условий выдачи авторов сайта и через Карапетовну добилась снятия запрета на посещение занятий Женей и прочими зачинщикам восстания. Так что класс мог считать основные задачи забастовки выполненными. Однако оперативно-розыскные действия в школе не прекращались до сих пор. То одного, то другого ученика выдергивали на допрос, причем процесс этот затронул и параллельные классы.

Но жизнь продолжалась. И праздник в стенах тесной Жениной квартиры набирал обороты.

Вадик появился на «сцене» в а-ля детской панамке и коротеньких шортах на длиннющих во все его тело лямках, застегнутых крест-накрест на здоровенные круглые пуговицы. Ничего более нелепого, чем долговязый Вадик в образе детсадовского воспитанника, невозможно было придумать. В руках он держал искаляканные детскими печатными буквами листы. Не в укор другим поэтам будь сказано, Вадик умел читать свои стихи весьма артистично. Его выхода всегда ожидали с предвкушением чего-то особенного. На этот раз у Вадика был лишний повод стараться: Леночка упрямо восседала на Гарькиных острых коленях и всем своим видом демонстрировала полное невнимание к происходящему на «сцене». Она хихикала, шептала что-то на ухо своему подмененному партнеру, от чего тот, быстро освоившись с новой ролью, так же бестактно прыскал со смеху, поглядывая на из кожи вон лезущего прямо перед ними Вадика. Поэт от этого еще больше сбивался, нервничал и потел, так что Монмартик был вынужден пару раз наступить рукой Леночке на ногу, чтобы хоть как-то призвать их с Гариком к элементарному приличию.

Вадик объявил, страшно картавя слова:

– Письмо Зенечки Онехина Танечке Лариной (в старшую хруппу детского сада).

Предвижу все: вам не прочесть Печальной тайны объясненья, Ведь алфавит, мое спасенье, Вам никогда не одолеть. Но я пишу, чего же боле, Что я могу еще сказать. Перо поэта в божьей воле… Раз научился он писать. Я помню чудное мгновенье, Уйдя от шумной суеты, Я ел конфеты и варенье, Вдруг предо мной явилась… Вы. Мы никогда не скажем взрослым, Зачем забрались Вы в кусты… С зеленой сопелькой под носом, Как гений чистой красоты. Вы потянулись за вареньем, Что я припрятать не успел. О, мимолетное виденье, Я улыбнулся… и доел. Я мальчик самых честных правил, Когда конфетку дожевал, На память фантик Вам оставил… Потом обратно отобрал. Но тут меня позвала мама, И вот когда я пожалел, Что мы дружили слишком мало… А то бы я еще поел. Жую ль теперь я пряник вялый, Ириску ль чахлую сосу, Звучит мне голос шепелявый И снятся сопельки в носу. О, где вы, две косы льняные, Два уха, две руки… потом Две ножки, ножки – где вы ныне?.. Я, впрочем, вовсе не о том. В саду во мраке заточенья Тянулись тихо дни мои Без божества, без вдохновенья, Без драк, без жизни, без еды. Вас в младшей группе снова встретя, Когда был в нашей карантин, Я неожиданно заметил, Что липнет к вам один блондин. Я этот профиль деревенский По петербургским яслям знал. Ведь это Вовочка был, Ленский — Поэт, романтик и нахал. Что вы нашли в нем – недоносок, Не произносит букву «ры», Вино сосал еще из сосок, А ночью писался в штаны? Я б мог пройти, конечно, мимо, Но я, чтоб черт меня побрал, Вас за косичку дернул мило, Слегка, любя… и оторвал. А он, играя в благородство, Отстать отнюдь не пожелал. Воскликнул: «Женя, это скотство!» Взял… и другую оторвал. Вы заревели, как белуга, Хотя б могли и помолчать, А трем детишкам от испуга Пришлось подгузники менять. Теперь дуэльные рогатки, Две гайки, больше ничего, Судьбу мою, судьбу его Решат, и будет все в порядке. В окне за мной разбиты стекла — Промазал он. Но я попал: Под одобрительные вопли Несчастной жертвой Ленский пал. Здесь по привычке дал я ходу, Причем немало попотел: В чужом углу свою свободу Я потерять не захотел. Душа моя кипела страстью, И я бежал… как молоко. За мною няня, ей, на счастье, До двери было далеко. Нет, я не создан для блаженства… Как больно кончилась игра: Гляжу на Ваши совершенства С побитой попой из угла. И вдруг я вижу: что за диво? Татьяны две? Иль это бред? Иль выпил лишнее кефиру? Иль съел детсадовский обед? А может, это от любви Рассудок мой изнемогает?.. И тут я понял: Вы – не Вы. Там Ольга лысая рыдает. Я мертвым Ленским ей обязан. С двумя косами предо мной Стоит Татьяна… Боже мой! Как я ошибся! Как наказан!.. * * * Я Вас люблю неудержимо. Ах, если б выразить я мог… Я буду помнить Вас весь срок В детсаде строгого режима…

Вадику хлопали, отбивая ладоши, все, кроме разве что Леночки и Гарика, поскольку ладони последнего в этот момент находились в Леночкиных руках.

– Бедный Александр Сергеевич, – жеманно прокомментировала Леночка, вставая с явно неудобного кресла.

– Лен, можно тебя на минутку, – поймал ее за рукав Вадик.

– Куда ты меня тащишь? Не видишь, я смотрю представление.

– Чтобы ты смотрела представление, я действительно не вижу. А как ты флиртуешь с Гарькой, видно с закрытыми глазами.

– Да что ты. И не думала. Ты просто еще маленький, тебе этого не понять, – она щелкнула бретельками от штанишек по Вадикиному выпяченному животу, тут же позабыв про собеседника.

Вадик, еще больше обескураженный, подсел к Маше и зашептал прямо в ухо, щекоча усами:

– Маш, я правда ни черта не понимаю. А ты? Чего она? Что это она на Гарьку вдруг запала.

– Ты про Леночку? Да ни на кого она не запала. Не переживай. Дыши носом.

– Да что я, не вижу… Может, ты с ней поговоришь, а, Маш? Чего мне делать-то?

Маша сжалилась:

– Ну, хорошо. Я попробую.

Улучив момент, когда Гарик отправился готовиться к своему выходу на «сцену» и Леночка, наконец, от него отлипла, Маша вытащила ее в соседнюю спальню, где стояла старая родительская кровать и диванчик Аленки.

– Ты что, с Вадиком поссорилась?

– Нет, почему? – состроив наивную гримаску, пожала плечиками Леночка. – Он – душка.

– Это я у тебя должна спрашивать почему? Ты ведешь себя соответствующим образом.

В ответ Леночка рассмеялась. На ее кукольном личике было написано, что ее шутка удалась:

– Это эксперимент. Я хочу испытать его. Пусть он меня приревнует. Интересно, что он станет делать?

– Ты серьезно? – не поверила Маша.

– А что? От ревности только сильнее любят. Уверенность в любви притупляет чувства, – и Леночка выпорхнула из спальни.

Маше стало стыдно. И в то же время возникло неожиданное желание устроить для этой начинающей, но подающей большие надежды интриганки нечто подобное. Пойти, например, и приласкать сейчас Вадика, чтобы посмотреть, как эта кошечка сама начнет звереть и показывать когти, едва почуяв, что покушаются на ее собственность. Маша, возможно, так бы и сделала, если б не мысль о Жене – единственное, что ее остановило.

Маша вернулась к компании, но Вадика в гостиной не нашла. В следующий момент из дальней, Жениной комнаты донесся грохот опрокидывающейся мебели и лай возмущенной Аманты. Ребята переглянулись и ринулись туда. Как Леночка могла оказаться там раньше других, осталось загадкой. Не исключено, что она чуть раньше заметила отсутствие Вадика и Гарьки и уже направлялась на их поиски. Когда Женя вбежал в свою комнату, Ленка, стоя на коленях, пыталась отодрать Гарика, подмявшего ее друга, только что преданного ею. Гарик, со знанием дела заламывающий руку поверженному сопернику, ухищрялся одновременно отмахиваться от детских Леночкиных кулачков. Аманта срывала голос, выбрав в качестве объекта нападок крайнего, то есть Лену. Стеллаж, на котором были расставлены скульптурные работы Монмартика, завалившийся на бок, припавший в испуге к письменному столу, сбросил большую часть хранившихся в нем экспонатов на пол. Осколки гипса говорили о безвозвратности потерь. Тут же среди останков погибших скульптур валялись только что, видимо, переодетые Вадиковы шорты.

– Вы совсем обалдели, что ли?! – Женя окаменел в дверях. На лице его отразился ужас.

Громила одним легким рывком разбросал и размазал дерущихся по противоположным стенам. Оба стояли друг напротив друга, тяжело дыша. Вадик вращал безумными глазами. Взгляд его упал на Леночку. Он вздрогнул и бросился вон из комнаты. Потом раздался хлопок входной двери.

– Я-то что? Я же не начинал. Чистая самооборона без оружия. Правда, Ленок? – усмехнулся, поправляя выбившуюся рубаху, Гарик.

Леночка вместо ответа кинулась вслед за Вадиком. Вскоре вторая дверная затрещина объявила о завершении эксперимента.

Комнату обмакнули в чернильную темноту. Темноту и тишину. Слепые занавешенные окна отделили их от всего потустороннего мира. Лишь узенькой черточкой подползающий под дверь свет вырисовывал черные тени предметов на фоне бархата общей темноты. Замысловатые очертания поредевших скульптур, уцелевших после погрома, угадывались в зеркальной прозрачности стеллажа. Три гипсовые работы погибли, и их смерть была невосполнима. Среди прочих – миниатюрная копия роденовской «Вечной весны».

– Пожалуйста, не печалься так. Я ведь живая. Я же лучше.

– Несравнимо, – вынужден был признать Женя, но голос его обнаруживал грустную пелену, которую темнота пыталась скрыть на его лице.

Хотя ее глаза уже заново прорезались и уже привыкли к отсутствию света, Маша различала лишь силуэт его взъерошенной шевелюры прямо над собой. Она растворялась в этой упокоительной тишине, в его теплом дыхании, касающемся ее губ, в легком щекотании прядей его волос, спадающих до ее лба.

– Ты любишь меня?

Вечный провокационный вопрос. Он задает его всякий раз, будто ее любовь даже сейчас еще нуждается в каких-либо подтверждениях. Как будто ему недостаточно, что у него и так есть все. Вместо ответа она поцеловала его на ощупь, но короткий поцелуй снова провалился в бесконечность.

Это было первое такое свидание за три недели, больше похожих на месяцы, когда они, встречаясь ежедневно, оказывались реально лишены друг друга. Вынужденным притворяться повсеместно друзьями, им, обладателям величайшей жизненной тайны, продолжать играть в детско-школьные игры было смешно и обидно. С тех пор как Машина бабушка перебралась в Москву из Питера, они остались без своего послешкольного прибежища – с нетерпением ожидавшей их, скучавшей без них, одинокой Машиной квартиры. Теперь они снова, так же как до своего рождения третьего января, расставались у старушечьей скамейки возле Машиного подъезда, и Женя снова спешил, а Маша снова отправлялась зубрить, и они были счастливы и несчастны одновременно.

Телефонный взрыв посреди темноты разорвал едва тикающую часами тишину.

– Да, мама. Все хорошо. Разошлись. Еще как. Да, нет, мам, это я так… Спит. Алена спит. Не беспокойся.

Женя вернулся к ней, нырнул в теплую нежность:

– Ты не ответила. Ты меня любишь?

– Я ответила. Разве ты не услышал? Или ты умеешь слушать только ушами? А твои губы – разве они разучились меня слушать? Раньше я этого не замечала.

– Бесстыдница, ты умеешь уйти от ответа, да так, что я же оказываюсь виноват, что осмелился задать вопрос. Вместо того, чтобы просто сказать: «Да».

Маша молча улыбалась. Женя не мог видеть ее улыбки.

– Ты улыбаешься?

– Во весь рот.

– Ты счастлива? Скажи, пожалуйста, тебе хорошо?

– Я счастлива, и мне хорошо с тобой. Мне плохо только без тебя.

– Это нечестно, я спрашиваю тебя вовсе не об этом. Ты опять плутуешь и отвечаешь совсем на другой вопрос. Ты можешь хоть раз ответить честно, без жульничества. Ты прекрасно понимаешь, из-за чего я переживаю.

Маша поцеловала его в горячий солоноватый лоб. Она поймала Женину руку, перебирающую ее волосы. Серебряная змейка, окольцевавшая его палец, запуталась и дернула волосок.

– Не переживай. Мне хорошо от того, что хорошо тебе. Этого достаточно.

– Тебе, может быть, достаточно. Но не мне.

– Не комплексуй.

– Я и не комплексую.

– А то я не чувствую. Ты все пытаешься себе и мне доказать, что ты мужчина. А никому ничего доказывать не надо. Пойми. С нашей первой свадебной ночи. Ты переживаешь, по-моему, до сих пор, что тогда ничего не получилось…

– Прости. Я оказался мальчишкой, а не мужем.

– Замолчи, дурачок. Ты оказался настоящим мужчиной. Ты пожалел меня. И ради меня отступил. На это способен только муж.

– Тебе было очень больно.

– Очень.

– Понимаешь, я этого совсем не ожидал. Я испугался…

Он надолго, протяжно замолчал, не решаясь задать вопрос. Она поняла и кивнула:

– Ну, спрашивай.

– Зачем ты обманула меня?

– Обманула? Я не понимаю.

– Тогда. У тебя дома в Москве. После твоего возвращения из Питера. Когда я получил от тебя пощечину. Тогда ты сказала, что все это у тебя уже было. Ты понимаешь, что ты мне сказала? Ты понимаешь, что твои слова означали для меня? Что я у тебя не первый. Мне плевать, что для миллионов людей это не значит ровным счетом ничего. Но я не из этих миллионов. Умирала моя мечта. Знаешь, сколько ночей я провел без сна? Чего стоило мне решение, что ты мне нужна, что бы ни было в твоей прошлой жизни. Ты – первая, ты – последняя, ты – единственная моя женщина.

– Ты считал… Считал, что ты у меня не первый? Правда? Я этого никогда не говорила. Я не могла такого сказать. Я не обманывала тебя. Боже мой, тебе не из-за чего было переживать, Женечка. – Маша выпрямилась, и внезапная мысль обрушилась на нее: – Подожди. Значит, тогда, в новогоднюю ночь, когда ты пожалел… когда ты не тронул меня… ты все еще считал, что я уже раньше принадлежала кому-то до тебя? Да? И несмотря на это… Женя, посмотри мне в глаза. Я все правильно поняла?

– Ты все поняла правильно.

– Женечка, ты… таких не бывает.

– Ты это уже говорила. Тогда…

Дверь неожиданно скрипнула, запуская томившийся в коридоре свет, и тут же в постель без церемонных приглашений запрыгнула Аманта. Этого мгновения Маше хватило, чтобы нырнуть с головой под одеяло, но серебряные змееподобные браслеты (их опять было, как и положено, семь) предательски звякнули.

– Аленка, тебе чего?

– Жень, ты что, спишь? Аманта просится. Ты же с ней не погулял?

– А ты почему не спишь? Привидение в пижаме. Ты маме что обещала? Живо спать…

Но ночное привидение не спешило исчезать, подозрительно глядя на сброшенные вперемешку на пол вещи.

– А…

– Кыш, пернатая!.. Марш спать. Я сейчас выйду с Амантой, – и Женька сделал вид, что намеревается швырнуть в «привидение» тапочкой.

Схватившись за край двери, сестренка попыталась резко захлопнуть дверь, но детские пальчики не успели вовремя выскользнуть из щели… Аманта раньше Женьки, застрявшего в узких, с трудом налезающих джинсах, оказалась возле ревмя ревевшей на полу в коридоре девчушки. Когда к ним выбежала Маша, завернутая похлеще детского привидения в волочащееся за ней белое одеяло, Аленка рыдала во весь голос на руках брата. Женя без видимого успеха пытался успокоить сестренку, целовал пострадавшую руку и дул на нее, одновременно размазывая ладонью катящиеся по пухлым щечкам ручейки. Аманта, пританцовывая на задних лапах и царапая когтями и Женю, и Аленку, поскуливала и, казалось, стонала, в порыве сострадания пытаясь вылизать хотя бы голые детские пятки. Маша расправила стиснутый крохотный кулачок. Пальчики были целы, только красная, чуть вдавленная полоска пересекала их.

– Аленка, смотри, как Аманта перепугалась. Ой, бедная Аманта… Как она переживает. Пожалей ее, Алён, погладь, погладь. Вот так, молодец. Не бойся, Аманта, не бойся. У нас всё уже прошло. Обними ее. Жень, присядьте. Бедная собачка…

– Не бойся, Аманта, – повторяла за Машей маленькая, тут же забывшая о своем собственном горе девочка, уворачиваясь от длинного шершавого языка. – У нас всё прошло…

Женя вернул в комнату покинувшую ее на время темноту. Где-то за стенкой в своей кроватке притворялась спящей совсем успокоившаяся, притихшая Аленка. Одеяло соскользнуло с Машиных плеч на кровать.

– Твоя сестрица все поняла.

Женя пожал плечами:

– Она запомнит только свои пальчики. Она еще мелкая. Ничего не бойся: ты – моя жена, – он погладил ее по плечу. – Аленка не выдаст.

Маша сидела на постели, чуть печальная, подтянув к груди колени и обвив их руками.

– Пошли, Женечка. Проводи меня. А то мне дома тоже не поздоровится.

И она спустила босые ноги на холодный пол.