3 апреля, вторник

– Алло. Это ты, Женек? Нет, еще не завалилась. Мы тут вдвоем… с физикой. Кто кого пересидит… Что стряслось?.. Жень, ты сумасшедший… Ты где?.. Где здесь?.. Все. Заходи в подъезд, я сейчас выскочу.

Маша вылетела в коридор. Бесплотной тенью она миновала освещенное лишь ночным телевизионным экраном пространство холла, примыкающего к гостиной, где ужинал только что пришедший с работы папа, набросила на плечи куртку и тихонько прикрыла за собой тяжелую ожелезенную дверь. Снизу ей навстречу зашелестел, быстро пролистывая этажи, лифт. Он затормозил, не дотянув один пролет. В межэтажье они встретились.

– …Пап, если ты сейчас скажешь что-нибудь против Маши, мы с тобой окончательно поссоримся.

– Жень, ты высказался?! А теперь послушай меня. Я ничего не имею против твоей Маши. Маша как раз мне нравится гораздо больше, чем ты. Она более разумная, у нее есть цели. И ей любовь не мешает этих целей достигать, – отец был раздражен, если не взбешен. – У меня претензии к тебе. Ты мне обещал, что последняя четверть пройдет, наконец, за учебой. Три четверти подряд ты валяешь дурака. Причем чем дальше, тем больше. У меня полное ощущение, что ты вообще бросил учиться. В начале года у тебя практически не было четверок, а в прошлой четверти у тебя уже трояков больше, чем пятерок. Я не вижу, чтобы ты готовился к урокам, к экзаменам. Ты пропадаешь неизвестно где. Посмотри на часы: в котором часу ты пришел домой? И когда, интересно, ты собираешься сесть заниматься?

– Сейчас.

– Сейчас?.. Сейчас самое время ложиться спать. Это опять халтура, а не занятия, – вмешалась мать. – Почему мы никогда не знаем, где ты находишься? Должна я знать, где тебя искать? Где можно находиться до двенадцати часов каждый день?

– Не надо меня нигде искать. Подарите мне мобильник, и я буду вам звонить. А где я нахожусь, вы отлично знаете: в студии.

– Студия до двенадцати не работает. Ты уж за идиота меня не держи.

– Пап, студия и после двенадцати работает. Пока Кац не уйдет. Конечно, ребята расходятся в девять, а мы вдвоем остаемся еще. Я должен к летней выставке закончить большую работу.

– Ты, прежде всего, этим летом должен поступить в институт. А ты после школы у Маши, после Маши – в студии. Домой только ночевать приходишь. Про уроки я уж и не говорю. Какие у нас могут быть уроки? Мы же гениальны. Только уроды-учителя чего-то все от нас хотят. Интересно, зачем им это надо? Нас, видимо, в институт теперь без экзамена за нашу гениальность примут.

– Может, и примут.

– Это Машу твою «может, и примут». Потому что она сейчас вкалывает, чтобы медаль заработать. А ты занимаешься только тем, что тебе интересно. А школа для тебя – помеха любви и искусству.

– Любовь и искусство требуют жертв.

– А я не позволю, чтобы ты пал этой жертвой. Ты понимаешь, что, если ты сейчас не возьмешься за учебу – у тебя ноль шансов сдать экзамены в институт. Одни пробные ты уже провалил? Что, скажешь, я не прав?

– Пап, у меня еще есть время…

– Нет у тебя уже времени. Нет.

– Хочешь, я обещаю, что больше троек у меня не будет… Если только по химии. Я обещаю, вот увидишь.

– Чего стоят твои обещания, если ты не собираешься ничего менять? Ты с Машей сегодня встречался?

– Ну, встречался. Мы вообще-то в одном классе учимся.

– Я догадываюсь. После школы встречался?

– Ну, до дома провожал.

– И вчера провожал. А до собственного дома добраться тебе уже времени не хватило? На Машу времени хватает. На студию, на скульптуру хватает. Не хватает только на школу, на занятия и на дом. Придется тебе, дорогой мой, от чего-то отказываться. И я так полагаю, что это будет – Маша и студия. По крайней мере, до тех пор, пока ты не поступишь хоть в какой институт. Потому что если ты летом не поступаешь в Академию живописи или в Суриковский, то расстаться тебе и с Машей, и с искусством придется на гораздо больший срок. Я тебя откупать от армии не буду. Если ты сам палец о палец не ударяешь, я за тебя твои проблемы решать не намерен.

– И не надо. Я тебя и не прошу решать мои проблемы. Ты мне только новых не создавай.

– Ты их сам себе уже насоздавал столько, что мало не покажется. В общем, так: если собираешься жить в этом доме, то ты будешь выполнять требования, которые…

– Пап, ну что ты, в самом деле. Я же сказал, что буду учиться и к экзаменам готовиться… Что ты от меня еще хочешь? Ты не можешь от меня требовать, чтобы я бросил студию. А Машу – тем более.

– Могу! Пока я твой отец, пока ты живешь в этом доме – могу! Не только могу, но и требую. Мне твои обещания… Нужно вначале мужиком стать, чтобы твои обещания чего-то стоили.

– Женя, мы хотим, чтобы ты для себя сделал выбор: или дом, или Маша со студией. Если не можешь, не умеешь совместить – придется от чего-то отказываться.

– Мама, а если я этот выбор сделаю?..

– Делай! – отец взял мать за руку, хотя она еще что-то хотела сказать сыну, резко развернулся и ушел, обрывая разговор.

Они сидели на холодных ступеньках лестницы, ведущей вниз, ведущей наверх. Впервые не Женя обнимал Машу, а она его.

– Женечка, и что же теперь?

– Теперь отступать некуда, позади любовь. Если теперь вернусь, значит, тебя предал, от любви отказался. Знаешь, мне сейчас даже полегчало. Ты не поверишь. Это намного проще, когда выбор сделан. Теперь остается только побеждать.

– Жень, отец остынет.

– Наверное. Он, вообще-то, обычно такой сдержанный. Я его выдержке всегда завидовал. Но если что-то говорит – решений потом не меняет. Но ты понимаешь, что сейчас уже не в отце дело. А во мне. Стоит мое слово чего-то, или папа прав – не мужик я никакой. Я, прежде всего, себе должен доказать.

– И что же делать?

– Домой я не вернусь. Если вернусь – только с победой. Когда в Академию живописи поступлю. И я поступлю, чего бы это ни стоило. Я трех-жильный, все вытяну. Из дома я все необходимое для жизни взял. Все свое ношу с собой, – Женя хлопнул ладонью по туго набитой сумке. – Можно у тебя пока оставить?

– Пошли, – Маша встала и потянула Женю за руку. – Папа еще не спит. Я ему все объясню. Поживешь пока в гостиной.

Женя не пошевелился.

– Я что, для этого из дома уходил, чтобы к тебе перебраться?

– А почему нет? Муж ты мне или не муж?

– Нет, Машут. Муж я, но у тебя дома жить не буду. Ты мне слишком дорога, чтобы я у тебя поселился.

– А мне плевать, что скажут. Я твоя жена. Или у нас все было понарошку?

– Я понарошку любить не умею. Ты не хуже меня знаешь. Но если ты сейчас начнешь настаивать, я сейчас же уеду. У меня только одна просьба – вещи на время пристроить.

– И куда ты собрался?

– Пока на вокзал, а там посмотрим.

– Почему не к Дику?

– Либо я самостоятельно решу свои проблемы, либо отец прав: рано мне характер показывать, которого нет. Слушайся старших и не выпендривайся. Так ты возьмешь сумку?

– Давай. Только не убегай, подожди, я сейчас.

Маша еле оторвала от ступенек свинцовую, набитую учебниками и еще незнамо чем спортивную фехтовальную сумку и потащила ее к двери.

Папа уже выключил телевизор и ушел в ванную. Маша, стараясь не шуметь и не разбудить бабушку, протащила мужнино приданое в свою спальню. Затем покидала в школьный пластиковый саквояжик завтрашние тетради, бегом заскочила на кухню и на пару кусков белого хлеба шлепнула по хорошему ломтю буженины. Порылась еще в холодильнике, но ничего подходящего больше не обнаружила. Прихватила пакет сока и, прошмыгнув мимо ванной, откуда доносился шепот струящейся воды, выскочила в узкую дверную расщелину.

Женя сидел там же, не поменяв позу. Когда пред ним предстала Маша, полностью одетая, с саквояжем в руке, он вскочил в растерянности:

– Ты куда собралась?

– Я – декабристка. Давай, вставай. Поехали быстрее, пока метро не закрылось.

8 апреля, воскресенье

«Таганка» выкинула ее эскалатором на поверхность. Как руду из земных недр, метро выдавало на-гора добытых из шумных голубых вагонов пассажиров, но все новые нескончаемые партии несчастных попадались в ловушки выстроившихся шеренгой турникетов. Маша вдохнула с облегчением коктейль, замешанный на кислороде, еще не сгустившихся поутру выхлопных газах и целом букете городских запахов, включающих в себя и грилистый аромат копченых цыплят, и дымный смрад курящей у входа урны.

Маша считала, что хорошо помнит эту дорогу. Она уверенно свернула в пугавшие ее некогда забытые с прошлого-позапрошлого века улочки, заросшие бурьяном все еще не прополотых архитекторами запущенных домов, и тут растерялась, поняв всю нетривиальность задачи. Утром город выглядел совсем иначе, чем тем единственным полуночным вечером, когда Монмартик вел ее к себе в студию. Если честно, то и дома теперь не казались такими страшными, заброшенно одинокими, но выглядели они совсем не так, как в ее воспоминаниях четырехмесячной давности. Маша шла, полагаясь уже не на память, а на ощущения, которые подбрасывала память. Наконец, какой-то деревянный сползший на один угол дом, знакомо щурясь слепыми окнами, зевнул открытой настежь пастью подъезда. Счастливая, что добралась до намеченной цели, Маша преодолела несколько скрипучих ступенек и окунулась в скрывающийся в глубине полумрак.

– Женя… – позвала она негромко, но дом не откликнулся.

Она нащупала обшарпанную дверь и толкнула ее…

В пустой грязной комнате, тупо глядя на нее красными осоловелыми глазами, на железной, с рваной пружинной сеткой голой кровати сидело два мужского пола существа. На трехногом табурете перед ними располагались бутыль с мутной жидкостью, надгрызенный батон и еще что-то несъедобное, разложенное на жеваной газете. Третий дух стоял к Маше спиной в дальнем углу. Он обернулся на Машино появление, не меняя в целом позы, и проговорил шепеляво беззубым ртом:

– Ну, проходи. Че вштала? Жавтракать будешь? У тебя курево ешть?

Маша на пару секунд застыла в оцепенении. Все три аборигена рассматривали ее без особого любопытства. Затем она резко хлопнула дверью и бросилась со всех ног на улицу. Маша бежала, боясь остановиться, ей мерещилось, что кто-то непременно гонится за ней, и ей было страшно потерять мгновение на оглядку назад.

В среду вечером, на другой день после его ухода из дома, Женя позвонил ей с чужого мобильника. Разговор был краток. Необходимость в ночевках на вокзале отпала. Маша вначале не поверила, решила, что Женя пытается отвязаться от нее, поскольку еще в школе она заявила ему, что будет ночевать с ним там же, куда отправится он. Предыдущая ночевка на вокзале была мучительно-ужасна, но, как ни парадоксально, Маша ни за что бы не согласилась отказаться ни от нее, ни от возможных последующих. В этой полубессонной вокзальной ночи, проведенной на жестком Женином плече, было, наверное, больше единения, чем за те первые петербургские сладкие, безмятежные дни. Любовь приобретала чуть слышный привкус полыни – именно то, что сглаживает приторные ее оттенки и позволяет ей больше уважать самою себя. Но Маша напрасно подозревала Женю в кознях. Кац (один черт знает, как он догадался о Жениных проблемах) разрешил ему, если надо, оставаться ночевать в студии.

Маша выскочила прямо к нужному дому. Теперь она узнала его без всяких оговорок. И тем не менее, на этот раз она подходила к дому с определенной опаской. И даже когда вчера сделанный для нее дубликат ключа легко провернулся в замочной щели, она тихо-тихо открывала дверь и осторожно заглядывала внутрь.

Студия была безжизненна. Лишь немые изваяния взирали в пустоту перед собой белыми впалыми глазницами. Маша прошлась между мольбертами, глиняными и гипсовыми формами, принимавшими облик то плачущей женщины, то спящей собаки, то целующейся пары. Было странно ходить так одиноко в каменной тиши, и на какой-то миг ею овладело чувство, что она бродит по кладбищу среди надгробий. Она попыталась отбросить ощущение и бегом поднялась на второй этаж по крутой лестнице, едва не свалившись на шатающейся четвертой ступеньке.

Он спал. Антикварный диван был застлан свежей простыней. Женя по-детски обнимал самодельную подушку. Белая наволочка, набитая свитером и другими теплыми вещами. Грубое, из той жизни, солдатское одеяло. С одной стороны написано: «НОГИ».

Маша присела на край у изголовья и, прильнув к нему, поцеловала в теплую колючую щеку. Еще не разлепляя ресниц, Женя обвил ее обеими руками и затянул к себе…

– Ни-ни-ни… – она соскользнула с дивана, отходя на безопасное расстояние.

Женя сел, огорченно поджимая губы. Воплощение немого укора.

– Пожалуйста, не надо, – она снова подошла к нему и пригладила свалявшиеся ночные вихры. – Сегодня нельзя… опасно. Ты же понимаешь. Не обижайся.

– Мужчины не обижаются – мужчины огорчаются.

Но когда он опять потянулся к ней, Маша, на всякий случай, снова отошла:

– Вставайте, сир. Вас ждут великие дела. Полдесятого, сколько можно спать?

– Я лег около четырех.

– Чем же, интересно, ты занимался. И с кем?

– С одной молоденькой и симпатичной девушкой. Но пока это секрет.

– Но не от меня же.

– Именно от тебя.

– Женя, я ревную.

Он отловил ее и обнял, перехватив тонкую талию одной рукой.

– Замечательно.

Маша выкрутилась из его рук и, едва касаясь ступенек, слетела по лестнице вниз. Женька, полуголый, нагнал ее уже возле своего рабочего места и поймал за руку:

– Обещай, что не будешь пытаться смотреть, пока сам не покажу. Клянись.

Маша пожалела, что не воспользовалась моментом, когда Женя еще спал. Теперь он выудил у нее клятву.

Женя собирал и тщательно упаковывал свои миниатюры. Потом, после колебаний, добавил к ним «Обнаженную, поджавшую ноги девушку». Дольше всего он стоял в нерешительности над изначальным вариантом «Женщины с плачущим ребенком». Это была пусть несовершенная, пусть наивно композиционно построенная, но все равно первая полноценная работа. Вначале он хотел взять лишь то, с чем не слишком жалко было расставаться, но на поверку вышло, что таких работ, по сути, не существует. С каждой были связаны определенные ассоциации, свои удачи, победы или даже провалы, но свои, переживаемые, как с близкими родными людьми. Но выхода не было. Он решил, что должен заработать себе на жизнь. Накануне он прошелся по антикварным магазинам, по художественному салону, чтобы понять уровень, хотя бы порядок цен. Поход его страшно вдохновил. Он видел, какие безделушки могли бы решить все его денежные проблемы на месяц-два, а то и на полгода вперед.

Денежная проблема вызрела практически сразу. Карманных денег хватило на два захода в «Макдональдс», на пару батонов хлеба и сосиски, которые негде было просто подогреть. Кац боялся пожара. Во всем деревянном доме не было ни электроплитки, ни даже кипятильника. Неожиданно для самого примитивного существования потребовалось безумное количество вещей, о которых в мирной жизни он никогда не задумывался. Таких, например, как будильник. Мучительней всего было заставлять себя просыпаться каждые десять – пятнадцать минут, чтобы не проспать школу, когда на весь сон оставалось не больше шести часов. А еще оставшаяся дома электробритва, которой Женька еще год назад начинал пользоваться из пижонства, а теперь необходимость в ней стала реальной. Нужны оказались тарелки, вилка, ложка и нож. Открывалка для консервных банок, которые Маша притащила из дома, но которые бесполезно скучали на подоконнике. Нужны были соль, и сахар, и чай. Но для чая все равно потребовался бы электрочайник и хотя бы одна на двоих чашка. К тому же он забыл прихватить электробритву. Маша тоже не сумела это все предусмотреть, но Женя заявил, что таскать сюда из ее дома вещи неприлично. Спасали такие раньше ненавистные школьные завтраки и проездной на апрель. Маша старалась набрать побольше съестного с собой утром в школу, и все равно получалась какая-то ерунда. Она пустила все свои сбережения на подкорм молодого мужа, но денег, выдаваемых ей на неделю, хватило на один приличный субботний обед. И хотя она сама старалась ничего, кроме салата, не есть, после расчета у нее оставалось сорок пять рублей. У Жени было еще девяносто три рубля, но когда он понял, что его финансовые резервы не покрывают самый скромный заказанный на двоих ужин, и когда Маша настояла, что в семье не может быть двух бюджетов, и объединила с ним все содержимое своего кошелька, он, всерьез расстроенный, решился окончательно.

– Я пойду с тобой, – уверенно заявила Маша, когда Женя подошел к ней прощаться.

– Я тебя очень прошу: не надо. Я и так не представляю, как это получится, а с тобой я буду комплексовать, что все делаю не так. Пожалуйста. Может быть, потом я тебя возьму, а сейчас не надо.

– Ты куда поедешь?

– В Измайлово. На ярмарку.

– Ну, а я буду покупательницей, которая станет ходить вокруг тебя и восхищаться твоими работами. Причем искренне.

– Позволь мне сделать это без тебя. Ты извини за сравнение, но я сейчас ощущаю себя как проститутка, впервые выходящая на панель. Как будто я не скульптуры, а себя продаю. Ведь в каждой – частичка меня.

– Женечка, так нельзя. Не продается вдохновенье, но можно статую продать. Все художники продают свои работы и радуются, когда их покупают. В этом не только нет ничего зазорного. Это здорово, когда твой труд и твой талант оценены.

– К этому надо привыкнуть. Проститутки, надо думать, тоже не сразу привыкают.

– Я тебя обязательно дождусь. Постарайся не слишком долго.

– Быстро не получится. Все равно нужно быть до самого конца. Возвращайся домой.

– Поезжай. Я дождусь. Ни пуха…

И она поцеловала его, как целовали жены мужей, провожая их на фронт.

Наверное, ей должно было быть скучно ожидать мужа целый день, но Маша не скучала. Она переходила не спеша от одной работы к другой, останавливалась и подолгу изучала каждую. Даже в музеях у нее никогда не бывало достаточно времени для такого внимательно-подробного всматривания в экспонаты. Ей уже начинало казаться, что она улавливает особенности того или иного почерка, даже когда ученики формально отрабатывают примитивный урок. Она возвращалась к только что осмотренной работе, чтобы проверить свои ощущения, сравнивая манеры авторов. Ей было любопытно, как из набросанных на каркас шматков глины или пластилина шаг за шагом вылупляются искомые формы. Интересно, так же учился бог, вылепляя первого человека? Вот восседающий на прямо-ногой лошади конкистадор, слишком крупный, не в масштабе проволочного пока животного. Скульптор, очевидно, вложил все силы в образ всадника, а лошадь придется еще подращивать. Объективно ли, нет ли, но Женины произведения ей нравились несравнимо больше всего остального. Одно рабочее место в мастерской пустовало. Маша догадалась, что это было некогда место Графа. Она знала историю его ухода из студии, и подсознательно это вызывало у нее тревогу.

Дверь отворилась. Маша услышала это совершенно отчетливо. Для возвращения Жени было еще рано. Маша сделала два бесшумных шага и спряталась за мольберт. Человек не спешил пройти внутрь. Маша боялась высунуться. Боялась обнаружить себя. Она превратилась в скульптуру, замершую в полете. Шаги прошлепали уже в мастерской. Послышался звук брошенной пустой сумки. Но вместо того, чтобы собирать в нее работы – единственные ценности, которые здесь были, человек медленно сполз вдоль стены и сел на пол. Маша увидела его вытянутые ноги, незашнурованные кроссовки, с прилипшей землей на подошвах. Она вышла из-за своего укрытия.

Женя сидел опустошенный, оперевшись спиной на дверной косяк. Он увидел приближающуюся к нему Машу, но никаких эмоций не отразилось на опрокинутом сером лице. Маша присела на колени возле него. Она незаметно пощупала сумку. Та действительно была пуста.

– Ты все продал? Молодец. Не переживай так. Ты молодчина.

Женя перевел на нее ускользающий в никуда взгляд, словно лишь сейчас обнаружил ее возле себя:

– Они все отобрали. Все. Они не довезли меня до отделения. Они пожалели на первый раз. Выкинули из машины. Конфисковали очевидно ворованные произведения искусства, которые я пытался сбыть. Я ведь торговал без лицензии, без документов, без еще бог знает чего. Без прививки от бешенства. Мне все очень подробно объяснили. Я должен быть счастлив, что отделался только конфискацией.

– Женечка… – Маша прильнула к нему, прижалась, словно пыталась запоздало защитить от свежих воспоминаний.

– Бизнес по-русски… Десятку я отдал за входной билет. Разрешение на торговлю стоило бы мне сотню, если бы она у меня была. Художник, который пожалел меня и разрешил встать рядом с собой, поручал следить за его картинами, пока он бегал греться. За три часа ко мне почти никто всерьез даже не подошел. А ведь скульптуры ни у кого, кроме меня, не было. Нет, конечно, любопытствующие глазели. Некоторые даже хвалили. Никто не верил, что я продаю свое. Но никто даже не пытался прицениться. Я видел, как покупали картину у моего соседа. А скульптура никому оказалась не нужна. Единственное, что я продал, – графику «Обнаженную». Я попросил за нее триста долларов. Я видел, какую пачкотню продают за такие деньги. Вот, что я сумел получить, – Женя вытащил из кармана три смятых сторублевки. – Наверное, повесит у себя в туалете… или в гараже, где будет распивать пиво с сотоварищами. Я решил, что с чего-то надо начать. Правильно сделал, а то бы менты забрали б и это. Теперь мы живем: можем прокутить первый и последний гонорар.

Женя натянул на лицо улыбку мертвеца.

– Сволочи! Они отняли даже «Женщину с плачущим ребенком». Как я не хотел ее брать!

Впервые Маше показалось, что слезы предательски сверкнули в Жениных глазах.

– Женечка! Забудь! Забудь все скорее. Это все дурной сон. Ничего не было. Ты никуда не ходил. Мы провели все воскресенье вместе. Мы процеловались, пролюбились все наше воскресенье. Все хорошо, все замечательно. Я с тобой, я рядом. Я твоя. Я никому тебя не отдам.

Маша обсыпала его лицо градом неразборчивых поцелуев, пока его губы не стали реагировать на ее, пока она не почувствовала, что уже не она, сидя на полу, у него на коленях, обнимает безвольное, омертвевшее его тело, а его руки сжимают ее. Она рванула через голову, не расстегивая, блузку и швырнула ее, прикрывая опустевшую, выпотрошенную сумку.

– Ну… Женечка…

И когда наконец он вскочил, подхватывая ее на руки, прильнувшую к нему, обвившую его шею, и, тяжело ступая по скрипуче продавливаемым деревянным ступеням, понес ее осторожно, как величайшее сокровище, к себе наверх, Маша поняла, до какой степени она любит этого единственного в мире человека, ради которого она никогда ни перед чем не остановится.

26 апреля, четверг

Брюхатая туча загородила собой полнебосвода. Ей тяжело было удерживать всю пропитавшую ее воду, и она нет-нет да и проливала через край мелкими брызгами разлетающийся над Москвой неопасный весенний дождик. Маша спряталась под деревом, еще по-зимнему голым и не способным защитить от прошивающих ветвистую паутину капель. Зонт она не взяла. Да и какой зонт от легкого моросяка. Удивительно: в девять еще вовсе не темно. В деревянном доме напротив, конечно, тепло, уже давно заманчиво загорелся под потолком дневной свет, и замелькали за окнами редкие тени. Потом хлопнула железная входная дверь, и новая небольшая партия отвалила с вечерних занятий. Маша проводила взглядом очередную тройку мальчишек, которые, спеша, подняв воротники и согнувшись, будто тем самым они станут менее уязвимы для отвесно падающих с поднебесья капель, пробежали, не обращая никакого внимания, мимо нее.

Маша больше не путала улочки и неказистые строения, сгрудившиеся вокруг единственного важного для нее особняка. Особняком она называла приютивший студию дом, конечно, не за изысканность и роскошь, которой не было и в помине, но за ту особую, особенную атмосферу, которую она, весьма далекая от искусства, всякий раз ощущала, оказываясь в этих стенах. Дом действительно стоял особняком, и Маша сама изумлялась, как она могла когда-то спутать его с чем-то иным. За последний месяц она зачастила в эти края. Почти каждый раз, когда в студии Каца не было занятий, она приезжала сюда, где ждал ее… муж.

Муж… Она потихоньку привыкала и не могла привыкнуть к этому определению, которое она должна была соотносить с Женей. С Женечкой. Муж когда-то рисовался в ее представлениях как нечто большое, серьезное, немолодое, ну, скажем, как папа. Муж. А этот мальчишка, которого она любила, никак не вписывался в прежние представления. И все же и это тоже был «муж». Не возлюбленный и не любовник, но муж. Потому что, как и с тем взрослым «мужем», за ним нужно было ухаживать, тайком по ночам стирать и гладить его рубашки, готовить и таскать из дома что-нибудь вкусненькое, бояться за него, переживать, помогать, принося себя в жертву, и быть не в силах помочь. А еще гордиться его успехами, радуясь его пятерке больше, чем своей, его удаче в студии, забывая о своих проблемах, его благодарной улыбке, не думая, чего ей стоило втихаря от домашних полночи печь в невыдрессированной духовке то подгорающие, то липнущие к бумаге такие любимые им маленькие воздушные «безешки». И еще любить его, отдавая все, не считаясь, что возникает взамен.

А взамен, на самом деле, кроме необузданной мальчишечьей страсти, в параллель с ней, шли проблемы, от которых все труднее становилось отмахиваться. Они прекратили Женины постшкольные проводы до дома, но им на смену пришли Машины поездки на Таганку. Жене, конечно, тоже приходилось отнюдь не легко. Маша это прекрасно осознавала и делала все, чтобы не осложнять его и так напряженную выше всякого предела жизнь. Женя не возобновлял больше своих попыток заработать на искусстве. Вместо этого он устроился рабочим в ночную смену на большой продовольственный склад. Теперь он работал ночь через ночь. Тировские фуры, затоваренные под самую крышу куриными окорочка-ми или французскими, пахнущими плесенью сырами, подходили круглыми сутками. И бригаду таких же безденежных студентов погоняли, перебрасывая с одной срочной машины на другую. Наутро он приходил в школу серо-зеленого цвета, но ни разу Маша не слышала от него стона, кроме, может, единственного, что у него теперь недостает времени на скульптуру, и работа поэтому движется слишком медленно.

Маша видела, каких усилий стоило ему продолжать учебу, но Женя упирался и непонятным даже для Маши способом ухищрялся теперь не получать трояков. Даже по химии. Он больше не позволял себе роскошь явиться в школу с невыполненным домашним заданием. Троек Женя боялся, может быть, больше, чем очередной фуры под утро. Тройка перечеркнула бы все его завоеванные такими трудами достижения.

На фоне Жениных подвигов Маша все чаще стала допускать срывы. Она зашивалась. Ее на все уже не хватало. Женя полностью и беспрекословно вышел для нее на первый план. О себе она вспоминала лишь тогда, когда он был прикрыт, когда она сделала для него все и большего не могла. Она еще катилась по инерции, благодаря огромному гандикапу, который имеет в нашей школе будущий медалист. Она еще выезжала на старых знаниях, пользуясь тем, что новых материалов уже никто практически не давал. Но все чаще случалось, что учителя не оценивали ее ответы или ее контрольные потому, что оценки эти перечеркивали бы все усилия всех предыдущих лет. Мама-Оля уже не раз делала ей внушение по поводу невыполненных домашних заданий, проваленных контрольных, но Маша невнимательно выслушивала классную, соглашалась и тут же летела в магазин покупать Жене новую рубашку вместо продранной вчера на разгрузке машины. Женя и сам пытался остепенить Машину активность, обратить ее, наконец, на себя саму, но эффект не многим отличался от Мамы-Олиного.

Правильная Инга пилила Машу, убеждая, что это недопустимо и преступно – приносить себя в жертву, что Машина личность ничуть не менее ценна, чем Монмартикова, а может, еще и поважнее. Но Маша усматривала в Ингиных словах ревность к Жене: у подружек все меньше оставалось времени друг для друга. Давно в прошлом остались-позабылись совместные приготовления уроков, беззубое сплетничание на переменках, откровенные душеизлияния, и лишь традиционная общая дорога в школу еще напоминала прежние времена, когда их постоянно тянуло друг к другу. И все же это вовсе не означало, что их дружба иссякла, она лишь была оттеснена чувством гораздо более глобальным. Несмотря на глубинную, скрываемую обиду, Инга сохраняла верность. Не без помощи Мамы-Оли она перевелась в Машину группу по информатике, не убоявшись даже Палыча, и, как могла, прикрывала подругу. Когда, махнув рукой на недосягаемую соучастницу, она сказала, что сама напишет совместный отчет по квалификационной задаче, которую девчонки должны были готовить на па́ру, Маша испытала чувство стыда за свое иждивенчество, которое, впрочем, быстро утонуло в море совсем других проблем.

Весь класс вскоре узнал, что Монмартик ушел из дома. Здесь, скорее всего, не обошлось без Дика. Женя, популярность которого невообразимо возросла прямо пропорционально нападкам со стороны Карапетовны и Шапокляк, теперь стал национальным героем. Нельзя сказать, чтобы он это поощрял или работал на свой новый имидж, – но имидж не всегда зависит от нас. Теперь с Монмартиком всегда в первую очередь делились принесенным в школу бутербродом или апельсином, ему подсказывали на контрольке охотнее, чем обычно, даже рискуя быть выгнанными из класса.

Затем произошло событие и вовсе невероятное. Зинка, пожалуй, самая резкая девица во всем классе, если не давать более стремных определений, с которой Маша после известных разборок так и не смогла сформировать хоть сколь-нибудь человеческие отношения, без чьей-либо подачи вдруг остановила ее на перемене и протянула ей три смятых пятисотки:

– На, Фикалка Монмартра, вот. Забери. Я тебе была должна.

И сунув их растерявшейся Маше в руку, быстро заспешила дальше по коридору.

Неожиданно свалившиеся сумасшедшие деньги решено было прокутить как-то по-особенному. Женя заказал сауну. Только для них. Крошечную, но настоящую сауну. Маша долго ужасно трусила. Жене стоило неимоверных усилий уломать ее пойти туда вдвоем. Они нацепили на пальцы свои кольца-змейки для придания смелости своему походу. Но когда оба, вооруженные длинными банными полотенцами, стащенными из дома, подошли к неказистому сооружению с сочной вывеской, Маша увидела в дверях ожидавшего их пузатого грузинистого вида хозяина и тут же свернула в первую попавшуюся подворотню. Женя так и не сумел перебороть стойкий паралич, который охватил все Машино естество от макушки до пяток.

Маша отпрянула в тень. Из дверей вышла симпатичная девчонка южного типа с короткой стрижкой, открыла цветастый зонтик и зацокала по асфальту, аккуратно обходя заполненные водой выбоины. И тут же, почти следом за ней, появился немолодой с серьезной залысиной невысокий сутулый человек. Он не ежился под накрапывающим дождем. Он шел, не глядя по сторонам, безразличный и к дождю, и к лужам, и к случайным забредшим прохожим. Он не замечал ничего. Усталый, битый жизнью старый еврей.

Маша проводила его взглядом. Вид жалкого человечка вернул ее к собственным невеселым думам. Яркий свет на первом этаже померк. Короткой перебежкой Маша пересекла улицу и отворила еще не запертую дверь. Она сразу увидела Женю, который с ключом в руках шел ей навстречу.

– Ты? – он удивился и, вместо того, чтобы броситься к ней, отступил на шаг назад.

– Ты мне не рад?

Женька опомнился и подхватил ее на руки, закружил по тесной сцене, опрокидывая неизменный деревянный стул.

– Ч-ч-ч. Отпусти.

Женя опустился на одно колено, и Маша легко спрыгнула на пол. Она взяла в свои ладони его лицо и заглянула в глаза:

– Что-то не так? Что случилось? Говори, я же вижу.

Женя отвернулся. Он поднял валяющийся стул и, тяжело упав на него, усадил Машу себе на колени.

– Каца выгоняют из Союза художников.

– Почему? Как это возможно? – Маша вскочила.

Она уже не вспоминала те времена, когда ревновала Женю к этому странному человеку, имеющему на него такое почти безграничное влияние. Она видела переживания Жени, и они тут же стали ее собственными. Маша в мгновение ока забыла свои тревоги и проблемы, с которыми шла сюда, они молча утонули в его невзгодах.

– За плагиат. Он присвоил себе чужую работу. Выдавал за свою. Победил на конкурсе, получил денежную премию и оставил себе.

– Не верю. Я его знаю только с твоих слов, но все равно не верю.

– И тем ни менее все выглядит именно так. Ты поняла, что речь идет о моей работе «Зеркало любви»?

– О, боже!.. Но ведь это ложь. Тебе надо пойти и сказать всем, что это неправда.

– Я сегодня там был. Вопреки желанию Каца. Он хочет остаться выше всех их интриг. Но я все равно пошел.

Женя замолчал. Маша не торопила его.

– Я чего-то в этой жизни не понимаю. Я не сумел доказать. Они не стали меня слушать, они только задавали свои вопросы, но ответы их не интересовали. Они все знали наперед. «Он вывез скульптурную композицию под своим именем? Скажите только: да или нет?» – «Да, но…» – «Мы вас спросим, когда сочтем нужным, молодой человек». «В каталоге выставки ваша скульптура значится тоже под его именем? Только да или нет?» – «Да, но каталог печатался еще до начала выставки. На самой экспозиции работа выставлялась от моего имени…» – «Вы сами туда ездили? Вы там были и видели? Тогда как вы можете судить? Ах, с его слов. Понятно». – «Куда пошли деньги, призовой фонд?» – «Я их передал на содержание студии». – «Студии Каца?» – «Нашей студии». – «А разве это не студия Каца? Ах, значит, все-таки его студия. Спасибо, молодой человек. Вы нам очень помогли. Вы свободны. Я сказал: вы свободны. А нам надо решить не только вопрос членства Александра Самуиловича Каца в Союзе художников, но и судьбу мастерской, которая финансируется вот таким нечистым, с позволения сказать, способом».

– Жень, что ж это такое? Что же теперь будет?

– Они уже вспомнили, что мы занимаем помещение незаконно. Что здание давно предназначено под снос. «А дети не пострадают. Они, если хотят заниматься настоящим искусством, а не искусством зарабатывать деньги на чужих работах, найдут себе кружки рисования при дворцах молодежи».

Женя сжал кулаки.

– Во всем я виноват. Понимаешь – я.

– Нет. Я знаю, кто донес.

– Я тоже знаю. Граф даже не скрывает. Он говорит, что борется за правду. Только правда его – в силе его папаши.

– Может, мне попробовать поговорить с моим папой. У него тоже могут быть связи.

Женя кисло усмехнулся:

– Неужели связи важнее правды? Знаешь, в детстве, когда мальчишкам не хотелось драться, они затевали бодягу: «А вот я позову папу, он – танкист, и он приведет во двор танковую армию». «Тогда я позову дядю, он – летчик, и он разбомбит твою танковую армию». Вот дети и выросли.

Маша обошла его и обняла сзади, опершись подбородком на его плечо. Густые, промокшие под дождем волосы упали на его колени.

– Боже! Ты вся промокла. Ты дрожишь? Идем, я тебя переодену.

На верху, уже прилично обжитом, появились такие новшества, как старый, вздутый от недоедания в прошлой жизни холодильник – подарок Каца. Маша заглянула внутрь. Холодильник сейчас был отнюдь не голоден. Тоже, по всей видимости, благодаря Александру Самуиловичу. Маша знала, что он подкармливает Женю, и была ему за это благодарна. На столе, которого тоже не водилось здесь раньше, закипал электрический чайник. А микроволновку Жене дал Дик. Учебники, сложенные на полу неровной стопкой, образовывали Пизанскую башню. В целом здесь стало почти уютно. Во всяком случае, в сравнении со стоянием на улице под дождем.

– Общалась с твоей ма. Я теперь каждый день о тебе отчитываюсь. Ты бы родителям хоть иногда сам звонил.

– Не, лучше уж ты. Я не вынесу ее опеки. Они славные, я на них не обижаюсь, но мама по жизни считает, что должна знать про нас с Аленкой все: каждый шаг, каждый чих. Мы вечно обязаны докладывать, где мы, когда, с кем… Ладно Аленка, соплистка еще, а я-то взрослый…

– Ага. То есть ты переложил это на мои хрупкие плечи?

– Ты только, смотри, чего лишнего им не ляпни.

– О тебе – только хорошее или ничего. Зачем их грузить, они и без того переживают. Папа у тебя – кремень, а мама… мне ее по-женски жалко.

Маша подозревала, что на самом деле Женя не так уж уверен в себе, как старается демонстрировать, и что он опасается прямого общения с родичами, боясь, что эти разговоры смогут подорвать давшуюся ему отнюдь не легко решимость довести дело до победного конца.

Из мерзлых глубин прекрасно пашущего пятое десятилетие холодильника Маша достала целлофановый пакет с обычными домашними котлетами. Их оставалось три штуки. Одна благополучно исчезла. Маша отметила это про себя. Она вернула пакет на место.

– Где ты был, когда тебя не было?

– Когда? Вчера? У меня же ночная – нечетное число. Ты что, забыла и приезжала вчера?

– Я приезжала сегодня. Перед школой. Привезла тебе котлет, чтобы ты не умер с голоду. Только ты не вернулся к утру.

– Да. Я завалился к Гаврошу. У меня не было сил в шесть утра ехать еще на Таганку.

Маша вскочила и от волнения заходила по помещению, мимо отвалившегося на диван Женьки.

– И как это прикажешь понимать? Почему к ней? Ко мне ты не заваливаешь.

– К тебе я не могу. Зачем ты возвращаешься к невозможному?

– А к ней можешь?

– Она сама предложила.

– И часто ты у нее ночуешь?

– Первый раз. Ее родители укатили в отпуск в Турцию. Квартира пустая.

– Только не рассказывай мне, что Гаврош – это мальчишка, гоняющий в футбол. Ты лучше всех лопоухих ребят понимаешь, что она девчонка похлеще других. И как она к тебе относится, ты тоже, думаю, догадываешься.

– Машут, ты ревнуешь? Ты что, родная? Ты же знаешь: меня нельзя ревновать. Я не способен на измену.

– Я теперь вижу, на что ты способен.

– Маш, я тебе честно все рассказываю. Мы договорились никогда не врать друг другу. Я у нее переночевал. Ну и что? Ты, как никто другой, можешь быть уверена, что моя ночевка в доме у девчонки не означает ровным счетом ничего. Или означает ровно то, что было: я спал в гостиной на диване, она – у себя. Все. Черт побери, ты же знаешь, что если даже я буду спать в одной постели с кем угодно, кроме своей жены – ничего не будет. И ты после всего еще можешь меня ревновать?..

– Это ты мыслишь только примитивными категориями. Для тебя измена – это когда ты с другой занимаешься любовью. А изменить можно даже тем, что улыбнешься иначе.

– Но объясни почему?

– Это легче понять, чем объяснить. Так ты говоришь? Ты не мальчик, которому надо все объяснять. Учись думать сам. Надо соизмерять границы, которые ты проводишь для себя, с теми, что существуют вокруг. В том числе у людей, которые тебе дороги.

– Маш. Не ревнуй меня, пожалуйста. Я тебя очень люблю. Я тебе не изменю, что бы ты по этому поводу ни думала.

– А ты не давай мне поводов думать.

– Все. Помирились. Снимай мокрушку, пока не заболела. Будем сушить.

Женя направил два прожекторообразных осветителя на ее развешанную на все том же деревянном стуле одежду. Машины узкие ступни утопали в громадных Жениных кроссовках. Длинная мужская рубаха прикрывала верх ног.

– Смотри.

Он нажал пальцем босой ноги клавишу стоящего на полу, притащенного сюда Машиного плеера, и тот заученно с заранее подгаданного места начал: «Когда уйдем со школьного двора…» Женя подхватил за тонкие ножки деревянный стул и, приговаривая сам себе: «Раз, два, три… Раз, два, три…», – закружил по маленькой сцене.

– Молодчина, гляди, ты уже не плющишь партнерше боты, как выражается Лошак. А теперь со мной…

Она забыла на полу кроссовки и выскочила на подиум. Женя отбросил неодушевленную партнершу и попробовал перехватить на лету партнершу одушевленную.

– Ч-ч-ч. Не прижимай меня так – это ж вальс. Осторожней, я тоже босиком. Слушай ритм: раз, два, три… Молодец, молодец…

– Знаешь, я уже могу прокрутиться пять вальсов подряд в одну сторону, а затем пройти по прямой, не сбив ни одной скульптуры. Натренировался. Только у меня сразу начинает дуреть голова, едва я слышу эту мелодию. А других вальсов не записано. Но все-таки, извини, со стулом танцевать легче, чем с тобой…

Он не договорил. Они в кружении выскочили на самый край подиума, его нога соскользнула, и, увлекая за собой Машу, он рухнул вниз, не расставаясь с партнершей, под издевательское «…и девочку, которой нес портфель».

Они лежали, отсмеявшись и тяжело переводя дыхание, на полу, друг возле друга. Маша, неудачно упав, потянула связку кисти, но боялась пожаловаться, чтобы не порождать в нем чувства вины. На Женю вновь навалились мрачные мысли. Маша угадывала это по его лицу не умеющему драпировать чувства.

– А я столько времени готовил работу для Парижского салона. Теперь это все ни к чему, – проговорил он, и плохо скрываемая тоска прорвалась наружу. – Выставка должна состояться летом. Если б я туда попал, одно это было бы самой большой победой, о какой только можно мечтать. Теперь все рухнуло.

– А что ты думал туда везти?

– Идем. – Женя взял ее за больную руку и потянул, увлекая за собой.

Закусив губу от резкой боли в запястье, чтобы не выдать себя, Маша сама встала и, вставив ноги в гигантские незавязанные кроссовки, послушно пошлепала следом за провожатым. Они прошли сквозь конвой молчаливых узнаваемых скульптур. Старый знакомый конкистадор теперь был слишком мелок для своего чересчур мощного буцефала, сменившего прежнюю клячу. Женя подвел Машу к своему рабочему месту. Приподнял, подсадив на стол.

– Вот, смотри. Теперь все можно.

Белое покрывало таило под собой нечто неопознаваемое. Он неспешно стащил тканюшку.

Перед Машей открылось то, что несколько месяцев подряд занимало пусть не единственные, но, возможно, самые сокровенные Женины помыслы. Маленький айсберг белоснежно-матового мрамора стаял по весне сверху, обнажив скрывавшуюся в его бесформенном объеме просыпающуюся от зимнего сна, приподнявшуюся, опираясь на тонкую напряженную руку, девушку. Она сама еще не была очерчена четко. Сон или туман или водяные брызги омывающих ее ложе волн делали ее фигуру романтично-затушеванной, если такое описание уместно при характеристике скульптуры, высеченной из твердой каменной глыбы, не терпящей нечеткости. Девушка прогнулась в гибкой линии молодого обнаженного тела. Вытянутая стройная нога, вторая поджата. Полусонная-полудетская улыбка, таящаяся в уголках приоткрытых губ. Непостижимо глубокие черные провальные зрачки и белый, сверкающий отблеском кубик мрамора – блик падающего света. Плавный изгиб длинной тонкой шеи, головка склонилась набок, и замершим водопадом волосы струились вниз, смешиваясь, растворяясь, переходя в волны и пену бурлящих в ногах барашков, чем-то до боли напоминающих кудряшки беломедвежьей шкуры. Нежное матовое тело девушки, только что выкристаллизовавшейся из удивительной смеси застывшей воды и расплавленного, отступившего камня, было чудовищно однозначно, и Маша вспыхнула от этой узнаваемости. Ее нагота, проступающая сквозь камень и веер замерзших на лету брызг, хоть и не вполне откровенная, была все же чересчур натуралистична для того, чтобы Маша была готова с ней смириться. Возможно… даже скорее всего, это было лучшее, что когда-либо создал ее Женя, – но это было доступно лишь двум парам глаз во всей Вселенной.

– Я бы назвал ее «Рождением Афродиты». Она еще не закончена. Мрамор надо полировать. Каменный постамент тоже еще придется обрабатывать…

Маша взяла в руки сложенные лицом вниз наброски. Петербургские зарисовки. Как недавно и как безумно давно это было. Ей казалось, что она жила одной с Женей жизнью всегда. «Рождение богини любви». Женя отсчитывает свою жизнь с этого самого момента. Да, пожалуй, он прав. Во всем, что происходило до того, не было содержания. Она смотрела на прошлое как сторонний наблюдатель, и только от настоящего не могла отстраниться.

– Хорошо, что Парижа не будет. Ты никогда и никому не покажешь эту работу. – Маша встала и накрыла скульптуру покрывалом.

– Ты недовольна? Тебе не нравится?

– Я не хочу, чтобы кто-либо кроме тебя мог видеть меня. Ты не спросил моего разрешения, когда начинал. Я не дам его тебе никогда в жизни.

– Маша-а…

Она сразу вспомнила все, ради чего прибежала сегодня сюда, но это было бы уже слишком.

28 апреля, суббота

По субботам занятий не было. Но день от этого не стал легче.

Тяжелая дверь открылась, пропуская ее внутрь. Ко всем напастям, которые уже обрушились на нее за последнюю неделю, прибавилась еще одна, которую тоже надо было выдержать. Маша тихо, неслышно сняла плащ, посмотрелась в зеркало, поправила, взрыхлила прическу, потом все же зажмурившись от ужаса перед предстоящим испытанием и, наконец, выдохнув полной грудью, вышла в свет.

Был тот редкий случай, когда семья собирается в полном своем составе. Даже папа в эту субботу был дома. Он обернулся на Машин «Привет!» и снял очки, делавшие его старше, серьезнее и официальнее, сунув машинально дужку в рот.

– Лихо, – определил он после застрявшей на некоторое время паузы. – Так, значит. И кто это тебя надоумил? Монмартик твой?

– При чем тут Женя? Я сама так решила. Он понятия не имеет. Устала я от них. А с распущенными и вовсе невмоготу. Всюду цепляются. Меняю имидж, – и она прокрутилась на месте так, что коротко постриженные волосы взлетели черным блестящим веером.

– Могла бы и посоветоваться, – пробурчала бабушка.

Маша с облегчением вздохнула. Самый опасный первый момент шока, кажется, прошел почти гладко.

Мама подошла поправить ей челку, попробовала разделить волосы на пробор, но отказалась от этой мысли.

– Я ждала, что рано или поздно это случится. Но рассчитывала, что все-таки ты еще походишь с длинными волосами хотя бы до выпускного. В честь какого праздника такое перевоплощение?

– Завтра у Жени день рождения.

– И это ему подарок?

Маша уже давно решила, какой подарок она сделает. Она видела эти часы. Тонкие, как компьютерная дискета, швейцарские часы «Edox» стоили сумасшедших денег. Но они запали ей в душу, и она не желала уже больше никаких. Она помнила «Rado», которые достались негнущемуся священнику в занесенной снегом петербургской церквушке. Она хотела восполнить Женину потерю, и замена должна была быть достойной. Идея с косой пришла одновременно с идеей о часах. Тут же вспомнился О’Генри с его историей, и это стало определяющим фактором. Решение было принято молниеносно. Маша лишь ждала последнего дня. Еще утром, пока дом по-субботнему допоздна спал, она в длинной ночнушке уселась перед зеркалом и тупыми ножницами, заготовленными с вечера, откромсала тугую, сопротивляющуюся такому варварству косу. Оглянулась, не проснулась ли бабушка, и, успокоившись, сложив в пакет предмет былой зависти всех девчонок, быстро оделась и, боясь быть захваченной домочадцами, выскочила на улицу.

Еще два мучительных часа она прошастала под нудным дождиком в ожидании открытия ближайшего приличного салона красоты. И здесь ее ждало первое разочарование. Парикмахерша с любопытством осмотрела косу, подивилась ее длине, но вернула Маше:

– Мы шиньонами не занимаемся. Если хочешь, могу тебя постричь. А то вон как неровно обкорналась.

Маша отказалась и убрала свое сокровище обратно в сумку. В следующем салоне история повторилась. Только здесь пожилая заведующая вдобавок обругала Машу, что та состригла такие роскошные волосы. Лишь в четвертом месте немолодой армянин пошел взвешивать принесенную Машей черную неожиданно оказавшуюся такой никому не нужной косу.

– Что, дэнэг нэт? Панятно, сам в таком палажэнии был. Всо, всо было – дом, уважэние, рработа. Сад был под Сумгаитом – палтора гэкта-ра. Мандарины, чэрэшня, лямон. И за рраз ничэго нэ стало, – он почесал поросший такими же черными, как Машины, волосами затылок. – Магу прэдлажит пятсот ррублэй. Это харошая цена, павэр. Нигде тэбэ болше нэ дадут.

– Так мало?.. – у Маши на глаза навернулись слезы.

– Извини. Болше нэ магу. Была бы бландинка, еще бы сотню прибавил.

– Нет. Не надо.

– Эх, и то вэрно: лучшэ косу, чэм сэбя прадават. Падажди. Не ухади. Идом со мной.

Он усадил ее в кресло в пустующем зале и набросил ей на плечи голубую клеенчатую накидку.

– Куда ж ты с такой нэприличной галавой пойдешь? Нэ надо было самой ррэзат. Пришла бы, я б тэбэ пасавэтавал. Сам бы, если надо, састриг. Нэ бойся. Я с тэбя дэнэг нэ вазму. Если косу прадаешь, какие у тэбя дэнги.

Она вернулась домой. Натянув на голову капюшон мокрого плаща, прошла в свою комнату. Бабушка подозрительно смотрела, как Маша снимала с вешалки и аккуратно складывала джинсовый костюм.

– Ты куда собралась?

– Надо, ба, – Маша чмокнула ее в щеку и выбежала на улицу, чтобы не нарваться на новые расспросы.

Она повернулась, чтобы пройти к себе, но папа остановил ее уже в дверях.

– Маша, подожди. Разговор к тебе.

Она обернулась:

– Да, и у меня к тебе тоже.

– Ну-ка, садись. Ты знала, что твой Женя ушел из дома?

– Конечно.

Мама возмутилась именно этому «конечно».

– А почему мы ничего не знали? Если б я не позвонила его родителям… Собственно, я хотела поговорить с самим Женей, а узнала такие новости.

– Вы еще много чего не знаете. Разве я вас интересую? У вас своя жизнь, у меня своя.

– Не рано ли в самостоятельность играть?

– Мам, а я с шести лет самостоятельная. Кроме бабушки, мной никто никогда не занимался. А вы только сейчас заметили.

– Вот я и вижу, к чему приводит твоя самостоятельность. Ты знаешь, что Ольга Николаевна считает, что твоя медаль висит на волоске. Что ты совершенно перестала готовиться к занятиям, к поступлению. Ты не была ни на одном предварительном экзамене, ни в университете, да вообще нигде. Ты даже на тестирование не ходила.

– Вы только сейчас это обнаружили? А зачем ходить? Если будет медаль, буду поступать как медалистка. А не будет, я и так сдам.

– Что значит не будет? – папа швырнул очки на стол, и они жалобно стеклянно звякнули. – Ты давай вспоминай, как это учиться на пятерки, а не «будет – не будет». Ишь, любовь закрутила – учеба побоку. А если, говоришь, мы тобой недостаточно занимались, что ж, значит, сейчас и займемся.

– Поздно. Поздно мной заниматься.

– Никогда не поздно. Гулянки твои и шатания до ночи закончились. Будешь сидеть и к вступительным готовиться. Вон, половина класса уже поступили – они могут себе разгильдяйство позволить. А ты еще пока не заработала. Вот и отрабатывай.

– Ох, что-то подобное я от кого-то уже слышала. Я свободна? Позвольте откланяться? Один мой знакомый от этих разговоров из дома сбежал…

Молчавшая до последнего момента бабушка взяла ее за руку:

– Помнишь, еще в Ленинграде я просила тебя не делать глупостей? По-моему, сейчас ты их делаешь.

Маша вспыхнула, но не нашлась, что возразить.

– Ты потеряла голову. Забыла себя. Ты вся отдалась своей любви, но почему, с какой стати ты должна жертвовать своей жизнью ради его? Почему не наоборот? А он тоже жертвует ради тебя всем? Ведь и жизнь у тебя еще толком не началась, а ты уже махнула на себя рукой. Почему вообще кто-то должен жертвовать собой ради другого? Неужели нельзя помогать друг другу подниматься вверх вместе? Разве обязательно строить свое будущее на фундаменте из чьей-то загубленной жизни?

– Ба, слишком много вопросов сразу. Вы с Ингой, часом, не сговаривались? И потом, почему ты решила, что я – жертва? Я себя жертвой не ощущаю.

– Вот это и страшно. Ты не видишь, что он тебя использует. Где твои волосы? Куда ты унесла джинсовый костюм?

– Что с костюмом? – насторожилась мама.

– Ничего. Это мой костюм, и я могу делать с ним, что захочу.

– Он куплен не на твои деньги и даже не тобой. Ты что, уже начала таскать вещи из дома? Докатилась дочка! Может, мне теперь сумку с кошельком от тебя прятать?

– Прячь. Только подальше, чтобы я не нашла.

Маша выдернула руку из бабушкиных слабых ладоней.

– Папа. Мне нужна твоя помощь, – она понимала, что сейчас, пожалуй, самый неподходящий момент просить его о чем бы то ни было, но она все же делала это вопреки, назло всему. Чем хуже, тем лучше! – Очень нужно, чтобы ты восстановил Каца в Союзе художников.

– Что такое кац? Ничего не понимаю. И какое я имею отношение к Союзу художников? Я экономист, а не министр культуры.

– Кац – это руководитель Жениной студии, его выгнали нечестно из Союза художников, и студию теперь закрывают. А ты должен восстановить справедливость. Ну, есть же у тебя связи, знакомые… ну, я не знаю, как это у вас делается. Позвони кому-нибудь.

– Я тоже не знаю, как это у них делается. И у меня нет связей и знакомых в Союзе художников. А если б и были, я не стал бы лезть в то, о чем понятия не имею.

– А я думала, ты все можешь. А ты даже хорошего человека и хорошее дело спасти не хочешь.

– Я, прежде всего, хочу спасти собственную дочь. И для начала прекратить ее встречи с парнем, ушедшим из дома. Пока не поздно.

– Не, пап. Я же сказала: уже поздно.

Маша развернулась и вышла в свою комнату.

Никто не слышал, когда за ней тихо закрылась тяжелая входная дверь.

Маша еле доволокла сумку, набитую вещами, которые она в спешке побросала, особо не выбирая. Дверь была заперта, и ей пришлось рыться среди кроссовок и белья, разыскивая сумочку с ключами. Свет во всем доме был погашен. Жени не было. Ей было уже не под силу затащить сумку наверх. Она так и оставила ее у самой лестницы. Затем, щелкнув выключателем, подошла к большому, во весь рост зеркалу. На нее смотрело незнакомое, вымученное лицо, с некрасиво заострившимися, проступившими скулами, с тяжелыми кругами под глазами. От утренней прически к вечеру остались лишь мокрые слипшиеся черные сосульки, прилизанные и плоские. Она попробовала улыбнуться. Улыбка получилась, и это ее немного ободрило. Маша снова погасила свет.

Поднявшись на второй этаж, она вспомнила, что ничего не ела целый день, но сил готовить себе не было. Она свернулась на Женином диване. Короткие мокрые волосы разметались по подушке. И Маша мгновенно уснула.

Она не слышала, как он пришел. Как можно тише ступая по предательским скрипучим ступеням, Женя подошел к дивану и опустился на колени.

– Угу, привет, – пробормотала она, не раскрывая глаз. – Ты откуда в такую поздноту?

– От Дика. Он предлагает завтра отметить день рождения у него. Жалко, что сюда пригласить никого нельзя.

– Может, все-таки у твоих родителей? Как-то это странно – твой день рождения у Дика дома. Как назло, и у меня теперь тоже – табу. Я поссорилась со своими.

– Что случилось? Я видел твою сумку внизу.

– Не расспрашивай сейчас. Завтра расскажу.

Маша заставила себя сесть на диване и раскрыть глаза. Это не дало ожидаемого эффекта. Женя не зажигал свет.

– Я у тебя остаюсь.

– Правда?.. – Женя прижал ее к себе. – Наверное, я эгоист, но это прекрасно.

Он взял в ладони ее голову, желая найти ее губы, и вдруг отпрянул. Вскочив с колен, он рванулся к выключателю и врубил весь доступный свет. От резкого яркого удара по глазам Маша загородилась ладонью. Но свет пробивал даже сжатые веки.

– Жень, у меня две новости, которые я должна тебе сообщить. Ты готов?

– Одну я уже вижу! Что ты наделала?! Кто тебе разрешал резать волосы?! Почему? Но почему? Боже мой! Ты же знала, как я их любил…

– Это все, что ты любил во мне? Не велика же твоя любовь!

– Ты должна была спросить меня. Это не твое достояние, а наше общее. Ты не имела права так поступать!

– Ты не много на себя берешь?! Сегодня родители решали, что я должна, а что не должна. Теперь ты! Я буду решать, что мне делать, а чего не делать, сама, как сочту нужным. Я и так превратилась в твою рабу. Я принесла себя в жертву твоему великому гению. А ты продолжаешь распоряжаться мной, как хочешь.

– Я?! Кем и чем я распоряжаюсь? Ты указываешь мне, что мне можно показывать на выставке, а что нельзя. Работу, равную которой мне, может, никогда в жизни больше не создать, ты заставляешь спрятать навсегда. Тебе плевать, что я вложил в нее всю свою душу и всю свою любовь.

– Вот поэтому любви в тебе больше и не осталось. Ты не умеешь любить живую женщину. Ты любишь лишь каменную. Она тебе дороже. Ты готов ради славы выставить напоказ даже голую жену, лишь бы получить признание. Ты не спросишь, что на душе той, которую ты назвал своей женой. От чего она ревет ночью в подушку.

– Ты рассказываешь мне лишь то, что сочтешь нужным, а потом обвиняешь меня, когда я чего-то не знаю. Я не ясновидящий! А когда я рассказываю тебе все, ты устраиваешь сцены ревности.

– Ты используешь меня как служанку, как любовницу, как натурщицу. Ты строишь свою жизнь, коверкая мою. За мой счет. Ты можешь позволить себе все, что захочешь, а я должна спрашивать тебя, какую прическу носить. Если б ты знал, чего мне стоило… А ты – мелкий, самовлюбленный эгоист. Можешь отправляться, куда хочешь, ночевать, где хочешь и с кем хочешь…

– Нормальный день рожденья ты мне приготовила…

– Какой заслужил.

Женя рванулся вниз, едва не свалившись на четвертой ступеньке, споткнулся о брошенную сумку, пробежал, опрокидывая злосчастный деревянный стул, и хлопнул входной дверью так, что старенький дом содрогнулся.

Женя не вернулся этой ночью. Маша просидела до самого утра внизу, закутавшись в одеяло. Она раскрыла Афродиту и смотрела в ее бездонные глаза, словно пыталась заглянуть себе в душу. Она боялась, что в Женином гипертрофированном, рафинированном мире не оставлено места для ссор. Что в его представлении это может означать разрыв. Этот несовершенный мир никак не соответствовал его абсолютным истинам. Их острые углы прорывали оболочку действительности, но каждая рана сочилась настоящей живой кровью. Сколько же мудрости, доброты и терпенья потребовалось бы, чтобы выходить эту ломкую и неудобную, не приспособленную к реальной жизни любовь.

Женя не пришел. Маша прождала напрасно. Ей не с кем было поделиться терзавшей ее всю последнюю неделю пугающей неизвестностью, которая сегодня обрела конечную определенность. Она не успела сказать ему, что ждет ребенка…

3 мая, четверг

Маша с трепетом ждала Жениного появления в классе.

За все майские праздники он ни разу не позвонил, не объявился. Маша молча затащила так и не распакованную сумку в свою комнату в доме, из которого накануне бежала. Бабушка без комментариев и нравоучений наблюдала, как она расшвыривает куда попало извлекаемые вещи. Потом Маша завалилась спать и проспала до самого вечера.

– Мне никто не звонил?

Это было первое, что она спросила, когда проснулась.

Она с дикой злобой засела за уроки, которых не касалась почти месяц. Она вымещала на учебе свои личные неудачи, вгрызаясь даже в те предметы, которые давно перестали представлять для нее какую-либо ценность. Родители, наконец, были довольны. Девочка образумилась. Остались в прошлом полуночные шатания по городу, и только черные круги под глазами никак не исчезали. Лишь одна бабушка с тоской во взгляде наблюдала за ней. Иногда Маше хотелось хотя бы с ней поделиться своим сокровенным. Носить это все в себе было немыслимо тяжело. Но она вспоминала ее предвиденье: «Только не наделай глупостей», – и язык присыхал к нёбу.

За все эти дни Маша ни разу не говорила с Жениными родителями. Ей нечего было им рассказать. Но и они тоже ее не беспокоили. Видимо, на все майские праздники уехали на дачу, и Маша восприняла это с облегчением.

Женя в классе не появился. Его отсутствие не обеспокоило почти никого. Во всяком случае, отсутствие у Маши косы произвело на порядок большее впечатление на одноклассников. Маша напрасно ждала новостей хоть от кого-нибудь. Дик смог сообщить лишь то, что в канун Жениного дня рождения они расстались на том, что завтра соберут без лишних церемоний на квартире у Дика тех, кто захочет прийти. Но ни на следующий день, ни после Женя так и не объявился. Маша пересилила себя и подошла к Гаврошу. Та не удивилась вопросу, но Монмартик у нее больше не ночевал. По классу ходила гордая Зинка, в джинсовом костюме «как у Машки Барышевой». Маша от отчаянья сунулась даже к ней, но та сделала круглые глаза.

– Значит, опять пошел ведро выносить, – предположил Гарик, но Маша шутку не приняла.

Она с трудом дождалась окончания уроков. Сегодня их было всего четыре. Занятия заканчивались не поздно. Маша получила сразу две пятерки, но это никак ее не поддержало.

Перекошенный деревянный дом на Таганке был мертв. Ключей у нее с собой не было – она никак не собиралась сюда, а заезжать домой побоялась: потом не вырвешься. У родичей были выходные. Внутренняя пустота их покинутого семейного гнезда не оставляла сомнений. Для соблюдения формальности она постучала сквозь прутья оконной решетки в мутное стекло и еще кулаком в железную гулкую дверь. Но это оказалось безнадежно. Ветер баловался с нервно дрожащим уголком пришпиленного на входе расписания работы изостудии в праздничные дни. Сегодня занятия начинались только в семь. Маша пару секунд изучала часы, потом решительно повернула назад.

Дик открыл дверь сам, удивленно счастливо улыбаясь и пропуская Машу вовнутрь. Она переступила через порог и почти машинально пробежалась взглядом по одежде и обуви в прихожей. Жениных следов не было.

– Ты знаешь, где живет Рита?

– Рита?.. – Дик обалдело хлопал веками. Он не мог никак врубиться в вопрос.

Про Риту Маша знала практически все. Однажды договорившись, что ни у кого не будет тайн от другого, они с Женей все счастливые последние петербургские дни честно рассказывали друг другу о своей жизни, без рисовок, изворотов, утаек.

Наконец Дик осознал вопрос и, может быть, его внутренний смысл.

– Нет, Маш, не думаю.

Он все-таки назвал адрес, тем более что всего-то и нужно было перейти в соседний подъезд.

Маша собрала по крохам все остатки былого нахальства и самообладания и нажала кнопку. Риту она узнала сразу. «Девушка с запрокинутым лицом». Она стояла в дверях, рассматривая Машу и выжидая.

– Женя не у тебя?

Голос дрогнул, и Маша закашлялась.

Рита ответила не сразу. И прежде, чем ответить, она прислонилась к дверному косяку, еще раз неторопливо осмотрев Машу с головы до каблуков. Кажется, она так и не поняла, что он нашел в этой девчонке с нездорового цвета усталым лицом и дурацкой короткой стрижкой. Рита оценила на «пять» только фигуру и глубокие черные в веере длинных ресниц глазищи. Остальное – так себе. Из-за спины выскочил с басовитым лаем щенок кавказской национальности. Долговязый, уже теряющий свое детско-щенячье очарование, и Рита лишь в последний момент успела ухватить его за меховой загривок. Кавказец обиженно всхлипнул, обернувшись, лизнул ее в губы, но тут же продолжил свой едва прерванный лай.

– Цыц! – прикрикнула Рита, заглушая подрастающую охрану. – А почему он должен быть у меня? – наконец отреагировала она на Машин вопрос.

На это Маше нечего было ответить.

– Его правда у тебя нет? – все-таки еще настаивала Маша, поскольку реального ответа она так и не получила.

– Я не видела его семь с половиной месяцев.

Маша отметила про себя точность, с которой Рита, не задумываясь, назвала срок.

– Он даже не звонил. Что, от тебя он тоже ушел?

В вопросе не было злорадства. Так, констатация факта.

Дверь в мастерскую на Таганке была распахнута настежь. Везде горел свет. Десяток голов отворотился от своих занятий и развернулся ко входу. Свет с непривычки резал Маше глаза. Девочка южной внешности положила на край стола заостренную стеку и, оторвавшись от многострадального, упрямо неподдающегося «Конкистадора», подошла к ней.

– Привет. Ты ищешь Мартова?

– Откуда ты знаешь? – настороженно удивилась Маша.

– У тебя теперь короткая стрижка, но это все-таки ты, – улыбнулась по-доброму девчонка. – Меня зовут Карина.

Маша вспомнила про Афродиту и почувствовала, как краска заливает лицо.

– Идем, я провожу тебя к Александру Самуиловичу.

Она взяла ее, как маленькую, за руку и подвела к лестнице.

– Осторожно, ступеньки крутые и четвертая шатается.

Маша мысленно усмехнулась.

Она видела Каца второй раз в жизни. И теперь он вовсе не показался ей старым и подавленным евреем. Напротив, он производил впечатление человека живого и полного неиссякаемой энергии. Чем-то отдаленно он напомнил ей Окуджаву, только голос был у него глухой и прокуренный. Кац улыбнулся ей, как хорошей старой знакомой, с которой просто давно не виделся, и попытался усадить ее на диван. Она отказалась и закашлялась от сигаретного дыма, который недвижно висел в помещении. Кац тут же бросился тушить сигарету.

– Вы ищете Женю? А Женя дома…

– Дома?.. – не поверила Маша. – Дома… Извините.

Она повернулась и побежала к выходу.

– Подождите! Куда же вы?..

Но Маша не остановилась. Она пролетела мимо Карины. На улице она замерла, подпирая спиной захлопнувшуюся за ней дверь. Сердце бешено колотилось. Его сердце. Она не могла унять его безумный ритм.

Женя вернулся к родителям…

Маша представляла себе все, что угодно. Самые страшные и невероятные картины. Если б ничего не узнала в студии, она принялась бы обзванивать все больницы и… все морги. Да, даже так. Но пугать его родителей Маша не предполагала. А Женя просто вернулся домой. Он дома. В тепле и довольстве. Он вернулся домой, зная, что она ради него бросила все, бросила свой дом. И она клала свою жизнь к его ногам… Боже, как можно так ошибаться в человеке?! Это его ребенка она уже носит в себе? Какое безумство с ее стороны! Бабушка снова права: она потеряла голову, раз позволила ему так себя подчинить… и так растоптать. Она выкинула его из головы… и из сердца.

14 мая, понедельник

Когда Женя появился, наконец, в классе, ребята приветствовали его шумно и радостно. Он прошел за свою парту, не выказав особых эмоций, и так же бесстрастно, не давая реакцию на происходящее вокруг, стал выкладывать на стол литературу, раскрашенную разноцветными закладками. Он не мог не видеть Машу. Она сидела впереди слева от него в среднем ряду. Дик и Инга разделяли их, но что-то более значительное пролегло между ними. Маша проводила его лишь глазами. Затем достала зеркальце поправить прическу. В маленьком припудренном кружочке дрожащее Женино изображение так ни разу и не встретилось с ней взглядом. Инга подозрительно покосилась на подругу. Маша спрятала зеркало в косметичку.

Женя выглядел нездорово. Она уже давно знала, что Женька заболел. Прошатавшись всю ту злосчастную ночь под дождем, он заработал воспаление легких. Кац нашел его валяющимся на диване в жару и в полубредовом состоянии. Первое, что он сделал, – это позвонил Жениным родителям. Все то время, что Женя прожил на Таганке, Александр Самуилович чуть ли не ежедневно общался с ними. Отец приехал через тридцать минут. Они с трудом спустили Женьку со второго этажа и запаковали в машину. Женя был раскаленный, он с трудом переставлял ноги. За две недели он оправился не вполне, но все же пришел на занятия.

Разумеется, этих подробностей Маша не знала. Ей стало известно, что Женя болен, тогда же, когда и всем. Первой это узнала Мама-Оля, позвонившая Мартовым домой. Конечно, его болезнь была и определенным объяснением, и, возможно, оправданием, но… Но не умирал же он до такой степени, что не мог снять трубку и набрать ее номер, когда она металась по всему городу, разыскивая его. Он мог попросить мать позвонить, успокоить ее. Но ему это было безразлично. Он вычеркнул ее. И она тоже вычеркивала его, убеждала она себя в очередной раз. Она носила под сердцем его ребенка, а это делало ее выше всех их мелочных ссор. Она не пойдет к нему на поклон, чтобы он не подумал, что ребенок и стал причиной ее возвращения. Он нужен ей, лишь если она нужна ему, а не для того, чтобы не оказаться матерью-одиночкой. Расстаться с ребенком – эта мысль, однажды в отчаянье мелькнувшая, настолько испугала ее, что больше она не допускала ее к себе.

Когда ребята после школы собрались навестить больного Монмартика, Маша наотрез отказалась. Инга, страшно неодобрительно воспринявшая Машино решение, так и не смогла повлиять на него. Она позвонила ей вечером, чтобы рассказать о посещении, но Маша, выслушав молча все, заявила, что ее это мало волнует, и повесила трубку.

На весь сегодняшний день было запланировано пробное квази-выпускное сочинение. На него выползли все, даже неизлечимо больные. От него зависела и полугодовая оценка в аттестате. Маша писала по Булгакову. Мама-Оля старалась, суетилась с едой. Шапокляк тенью бродила по классу, заглядывая в тетради. Один раз она указала Маше на лишнюю запятую, которую та поставила в черновике. Скорее всего, Маша бы обнаружила ошибку при переписывании. За сочинение Маша спустила две черные капиллярные ручки, из тех, что мама специально закупила в особо крупных количествах к экзаменам.

Маша пыталась заставить себя сосредоточиться на писанине, но это получалось не слишком удачно. Она чувствовала, что отписывается формально, без вдохновения. Сама не давая себе отчета, она ждала окончания отпущенного на сочинение времени и возможности остаться с Женей наедине. Как назло, перемен сегодня не было.

Из школы все вышли большой шумной толпой. Женя шел в центре. Гарик терся возле нее. Все последнее время он был исключительно мил и обходителен. Гарик не навязывался, как прежде, но всегда оказывался под рукой, когда Маше требовалась помощь. В месте, где компании нужно было распадаться на тех, кому нырять в подземелье метро, и на наземных пешеходов, Маша увидела, как Женя сворачивает в направлении своего дома. В отчаянье она поймала руку собирающегося прощаться с остальными Гарика и громкой скороговоркой произнесла:

– Гарь, ты не хотел бы проводить меня?

Женя услышал. Он не выдержал и развернулся на ходу. Гарик тепло улыбнулся и, обняв ее за талию, подхватил ее кейс:

– Чао, ребята!..

Они отделились от толпы и зашагали одни. Маша обернулась, протяжно и мучительно. Женя стоял, замерев на том же месте, глядя им вслед.

Они проехали одну остановку.

– Спасибо, Гарик, – Маша протянула руку, чтобы забрать кейс. – Дальше я сама. Ты, наверное, спешишь.

– Не беспокойся. Теперь я могу никуда не торопиться. Вчера объявили результаты предварительных экзаменов в универе. Проходной – восемнадцать балов. У меня – девятнадцать.

– Поздравляю. Я за тебя рада. Честно.

– Знаешь, а тебе гораздо лучше с короткой стрижкой. Ты более естественная стала, что ли, без этой вечной неприступности. Правда, тебе так хорошо.

Маша взглянула ему в глаза. Он говорил искренне. И они зашагали дальше. Маша держала Гарика под руку.

Она одурела от занятий. Когда учила, она не делала перерывов и не отвлекалась ни на что, происходящее вокруг. Вставала, только завершив очередной марш-бросок, дойдя до конца. Если б во дворе взорвалась ядерная бомба, Маша вначале дорешала бы незаконченный пример, прежде чем выглянуть в окно.

Когда в тишину склепа врезался телефонный звонок, Маша бросила все сразу и метнулась в гостиную. Она настигла телефон, когда звонок уже погас. Кто-то из домашних ее опередил. Она вернула бесполезную молчаливую трубку на место и прислушалась: может, сейчас позовут? Нет. Папа с кем-то негромко вел деловые переговоры. Маша все же тихо прошла к кухне, желая убедиться, что родители не пытаются отсечь ее. Папа говорил с раздражением, но явно боясь произвести излишне резкое отрицательное впечатление на собеседника.

– Нет. У меня таких денег нет. Я такой же госслужащий… Я все прекрасно понимаю, и она мне не безразлична, но всему есть какие-то разумные пределы… Нет, мне не нужно испытывать судьбу, она должна получить золотую медаль, но не такой же ценой. Мы так не договаривались. У вас ситуация меняется по мере приближения к экзаменам, причем почему-то в одну сторону… Да, я понимаю, что «школе надо помогать»… Хорошо, но это окончательно. Я вас правильно понял? Надеюсь, что больше изменений не будет… Да. Всего хорошего.

Маша вошла на кухню, когда папа уже повесил трубку. Лицо его было красным, и он нервно стирал капли пота со лба кухонным, оказавшимся под рукой, полотенцем. Мама напряженно смотрела на него, забыв про бутылку растительного масла, которую держала, полунаклонив, в руках. На плите чадила пустая сковородка.

– Мама, ты сейчас масло прольешь, – Маша остановилась посреди кухни.

Мама вздрогнула и быстро пошла к плите.

– Вы сейчас обо мне говорили? – Маша глядела папе прямо в глаза.

– Иди занимайся, дочь, – он похлопал ее по руке.

– Заниматься? Зачем? Ты же все равно за все заплатишь? Это уже не моя золотая медаль – это вами купленная золотая медаль. Она потому и золотая, что идет по весу золота, да? А я, дура, считала, что это я такая умная… Я – не умная, я – обеспеченная. Боже, позорище-то какое!.. – И она выбежала к себе в комнату, хлопнув за собой дверью.

Маша шлепнулась на кресло, смахнув одним рывком на пол все тетради и учебники, и уткнулась лицом в распластанные по столу руки. Мама вошла тихо и обняла дочь сзади. Маша изредка всхлипывала, размазывая соленые слезы по спрятанному лицу.

– Доча. Ты тут ни при чем. Это наши взрослые проблемы. Ты должна делать, что делаешь. Никто вместо тебя экзамены сдавать не пойдет. И учиться вместо тебя тоже никто не будет.

– Вот от чего Инга ревет. Когда мы одинаково решаем, но ей ставят четверку, а мне пятак. Спасибо, родители.

– Все твои пятерки – твои. Честно заслуженные. Но мы должны подстраховаться от случайностей. Экзамен – это всегда лотерея. Здесь слишком велика цена одной оплошности.

Маша подняла голову:

– А если я запятую пропущу, они что, не заметят и пятерку поставят? А там, куда они отсылают, там тоже не заметят.

– Это не твоя забота.

– Я хочу знать, могу я запятую пропустить?

– Если проблема будет в запятой, они ее дорисуют.

– А-а, вот почему мне обязательно было черными капиллярами все экзамены писать. Чтобы им цвет не пришлось подбирать. Классно!

Мама задумалась о чем-то своем, далеком и лишь тихо гладила дочь по голове.

– Обеспеченная ты, говоришь? Это хорошо, понимаешь, хорошо, что ты сейчас обеспеченная. Ты ж не помнишь, наверное, того времени, когда отец твой, доктор, профессор, на трех работах подвязавшийся, на еду для своей семьи не мог заработать. Как я ревмя ревела по ночам, потому что мне на работе зарплату третий месяц не платили, а ты за лето так выросла, что вся обувь, весной для школы купленная, оказалась мала. И денег на новую больше не было. И бабушка тебе свои старушечьи сапоги отдавала, чтоб ты в школу могла пойти, а сама она в это время дома сидела, потому что других у нее не было. А ты капризничала и говорила, что такие ты не наденешь. И мне приходилось уговаривать тебя, что сейчас самая мода такая – ретро. Ты не помнишь это. Для тебя кусок всегда находили. Это хорошо, что ты сейчас обеспеченная. Папе своему спасибо скажи, что ты обеспеченная. Что он способен твои проблемы закрывать. А осуждать – это дело нехитрое. Ты свою медаль честно отработала. Хочу, чтоб тебе никто в жизни подножки не ставил. Я верю, что они могут тебе помочь. Пусть помогут. То, что ты на себя взвалила, мало кому под силу.

– Значит, в них вы верите. А почему ж вы в меня не верите? Что я сама способна… А если не заплатить?.. Неужели вы думаете, что я провалюсь?

– А кто им помешает лишнюю запятую подрисовать?..

Маша обомлела.

– Ах, даже так… Что ж, тогда посмотрим, как они будут отрабатывать свои денежки, когда я на сочинении им сказку «О золотой рыбке» напишу, а на алгебре – таблицу умножения.

– Доча, не говори и не делай глупостей.

– Еще как сделаю!

25 мая, пятница. Последний звонок

Ничего не изменилось. Ничего не произошло. Земля вращалась все так же механически бесстрастно, скручивая календарь. Все, что творилось вокруг, было одним сплошным театром абсурда. Все играли не свои роли, читали чужие тексты, улыбались не тем артистам, потому что неизвестный бездарный режиссер смешал всю труппу, перетасовав персонажей и исполнителей. Но никого, казалось, не удивляли эти подмены. Никто их попросту не замечал. И зрители в зале верили, что это и есть тот самый спектакль, билеты на который они купили.

Маша жила в мире чужих, ложных представлений. Гарик приходил к ней в ее дом и мог часами трепаться о разных интересных, но не для нее, вещах. Он знал все и от этого был чрезвычайно скучен. Но Маша его не гнала. Ей было безразлично, есть он или его нет. С ним, по крайней мере, не надо было молча сидеть за одним столом с мамой, папой и бабушкой, которые и не знали уже, радоваться ли, что девочка не бегает больше с кем попало по улицам. Гарька оставался даже на семейные выходные обеды. И только бабушка осуждающе качала головой:

– Ветреная ты, внучка. Опять кавалеров меняешь.

– А они все одинаковые, ба. Не все ли равно?

Она еще занималась, но после того телефонного разговора делала это скорее для проформы, по привычке, чтобы убить время. Над столом висел портрет малознакомой девушки, с развевающимися на ветру волосами и бесконечно глубокими, полными жизни глазами, бесстрашно сверкающими от избытка чувств. Где сейчас та девушка? В глубине верхнего ящика письменного стола пряталась свернувшаяся тугими кольцами серебряная змейка с изумрудными глазками. Там же лежала невскрытая красивая в своей бесполезности коробочка с серебряной надписью «Edox».

Маша больше не плакала по ночам. Глаза пересохли. Она лежала в ночной тиши, неподвижно устремив взгляд в темно-темно-белый штукатурный безоблачный небосвод над собой и слушала неровное с хрипотцой дыхание спящей бабушки.

Утро последнего звонка тянулось невыносимо долго. Она позволила одеть себя в новую с голыми плечами, белую с кружевным краем блузку, но юбку нацепила свою старую, обыкновенную, узкую, черную.

– Могла б в такой день и поэффектнее одеться, – перебирала наряды мама. – Хочешь мою, от белого костюма?

– И так сойдет.

Бабушка сидела перед дверью. Она не могла пойти в школу, но обязательно хотела проводить внучку:

– Ну, Машенька, вот уже почти что и дождались. А я прекрасно помню, как тебя в первый класс записывать не хотели. День рождения-то лишь двенадцатого ноября должен был быть. И ты на собеседовании чуть не провалилась. Мы с тобой на пару твой первый экзамен, считай, держали. Когда учительница показывает тебе тарелку, а в ней яблоки пластмассовые, груша, виноград, банан. «Как это все одним словом назвать?» – спрашивает. А ты молчишь. Потом другую тарелку, с морковкой из папье-маше, картошкой, огурцом каким-то… Я тебе шепчу, а ты лобик морщишь, а все молчишь. Учительница только руками разводит: рано, мол, еще в школу. Встали мы, и тут ты меня за юбку дергаешь: «Ба, вспомнила я, вспомнила! Муляж это называется…»

– Не, ба. Никаких воспоминаний…

– А как ты на первый свой звонок шла? И непременно хотела, чтоб с огромным белым бантом в косище. А денег на цветы в семье не было, и папа ездил к тетке на дачу, где она специально для тебя вырастила бордовые гладиолусы. Ты помнишь эти гладиолусы?

– Не-а. И этого ничего не помню. Помню только, что я в первый же день с Витькой Щербатым подралась. Он тогда еще не был щербатый. А гладиолусов не помню. Почему запоминается только какая-нибудь гадость?

– Это не так. Пройдет время, и ты будешь помнить только хорошее.

Год – четыре четверти, прожитые в московской школе. Новые друзья и новые проблемы. Новый опыт и новые ошибки. Первая любовь и первое разочарование.

И у Монмартика, и у Макса трояки по информатике в аттестате. Это при том, что ни у одного никогда не было текущих троек. У Макса, компьютерного гения, и четверок не могло быть. Эта новость облетела класс. Как в журнале появились злополучные двойки, долго гадать не требовалось. С тройкой им уже не присваивали квалификацию.

– Ну и плевать, – заявил Макс, останавливая Ингу, первое желание которой было идти искать правду. – Женьке эта бумажка – только если для туалета, а я и без нее уже на две фирмы работаю. Вот, не дай бог, Питерской золотую медаль бы снесли – за это стоило бы бороться.

Маша увидела папу, уединенно обсуждавшего что-то с Мамой-Олей. Она оставила Ингу и решительно сквозь толпящихся ребят и смешавшихся с ними первоклашек направилась к ним. Они замолчали, улыбаясь, при ее появлении. Но Маше показалось, что она ощущает тревогу, которая сохранилась, зависла в воздухе от их прерванного ею разговора.

– Ольга Николаевна, – произнесла она, не понижая голоса, – Скажите, а вы тоже в доле?

– Ты о чем, Маша?

– Маша, прекрати, – папа больно сжал ее руку выше локтя и вывел из переполненного выпускниками и родителями зала.

Мама-Оля догнала их на лестнице.

– Сергей Александрович, вы не могли бы оставить нас ненадолго одних?

Папа неуверенно посмотрел на обеих женщин:

– Но если она снова начнет хамить…

– Не беспокойтесь. Мы сами разберемся. Идем, Маша. Мама-Оля провела ее в класс и плотно закрыла за собой дверь. Она не заняла место за учительским столом, как во время классного часа, а села с ней за одну парту.

– Так что ты хотела спросить, Маша?

Маше было трудно повторить то, что она выпалила ей в глаза минуту назад.

– Вы знаете, что моя медаль покупная?

– Да, – Ольга Николаевна не отвела взгляда. – Да. Потому что они хотели, чтобы я тоже в этом участвовала. Даже больше – чтобы я все организовывала, раз я твой классный руководитель. Поскольку я отказалась, у меня и начались проблемы. Пойми, я вовсе не горжусь тем, что не участвую в этих интригах. Ведь я все равно не в состоянии что-либо изменить. Я не смогу тебя защитить даже ценой своей работы, за которую не держусь – ты знаешь. Так пусть они хотя бы не исковеркают твою жизнь. Деньги не такая уж смертельная цена за это. Для меня ты заработала эту медаль сама. И главное – так оно и есть. Иначе бы и проблема денег не встала. Я ответила на твой вопрос?

Маша кивнула. Ей было стыдно за себя.

– Как же вы можете здесь работать, Ольга Николаевна?

Мама-Оля улыбнулась:

– Порой я сама задаю себе этот вопрос. Наверное, ради тебя. И таких, как ты.

Они помолчали обе, каждая думая о своем. А может быть, об одном и том же.

– Можно откровенность за откровенность? – Мама-Оля снова посмотрела Маше не в глаза, а куда-то гораздо глубже, где хранятся ответы на самые сокровенные вопросы.

Маша промолчала. Но это было молчаливое согласие.

– Зачем ты мучаешь Женю?

– Я? – Маша вся вспыхнула.

– Да, ты.

– Потому что он меня разлюбил. Он меня бросил. Я ему больше не нужна. Он поигрался мной, и я ему надоела.

– Ты сама не веришь в то, что сейчас говоришь.

Маша опустила глаза, разглядывая сердечные надписи, выцарапанные на парте.

– Мне трудно помочь вам. Дети никогда не слушают взрослых. Никто не учится на чужих ошибках, почему-то – только на своих, да и то не все, а самые умные. Иначе я бы рассказала тебе про молодого человека, который был когда-то в меня влюблен. Молодой человек… – Мама-Оля сама усмехнулась своему определению. – Ему было столько же, сколько Жене сейчас. А я была старше его на семь лет. И это был первый выпускной класс, который я вела только-только после института. В вашем возрасте все влюбляются без оглядки на то, кто старше, кто моложе. Это позже люди начинают подбирать пары по рангу. А любовь никого не подбирает. Он изводил меня. Он не учил уроки, а бренчал на гитаре под моими окнами, пока соседи не обливали его из таза холодной водой. Он не давал мне прохода. А я не позволила признаться себе, что он мне нравится. Ведь я была старше и, в отличие от него, понимала, что такое разница в возрасте. А потом он забрался ко мне на балкон через крышу. Я жила на последнем, пятом этаже. Он попал прямо в спальню. И я тогда отчитала его… перед всем классом. Я так объяснила ему, что он должен выбросить эти глупости из головы, что он в тот же день напился и ушел с какими-то уличными девками. Я разыскала его и вытащила от них. А ведь он когда-то был правильный, знаешь, такой положительный во всем мальчик. Потом родители его обвинили меня в сексуальной распущенности и его совращении. Из той первой школы мне пришлось уйти. Парня этого я потом встретила. Он опустился. Спился, его было не узнать…

– Ольга Николаевна, зачем вы мне это рассказываете? Ведь это совсем другая ситуация.

– Не знаю даже. Вспомнила, глядя на тебя. Просто я часто думаю: а если б я его тогда не оттолкнула, не предала? Неужели и ему, и мне было бы хуже? Прошло столько лет, а я не могу себе простить. Терпимости – вот чего никому из нас не хватает. Терпимости и простой доброты.

Они посидели еще какое-то время молча.

– Ну, ладно, ты иди. Вы сейчас куда, к Гофманам на дачу? Давай, а то ребята тебя не дождутся.

Маша тяжело встала и неспешно пошла к двери. Потом повернулась и порывисто подбежала к классной:

– Вы простите меня, Ольга Николаевна, – и, сама не ожидая этого от себя, поцеловала ее в напудренную щеку.

В коридоре Маша увидела Ольку Бертеньеву. Она одиноко-покинуто стояла к ней спиной, облокотившись на подоконник. Маша подошла и взяла ее за руку:

– Пошли быстро.

Ребята на улице набросились на Машу:

– Мы за тобой по всей школе бегаем. Где ты ошиваешься?

– Я Олю искала. Она потерялась. Ребята тихо зароптали. Оля, если б Маша крепко не сжимала ее руку, наверное бы, уже сбежала.

– Да у меня, в общем-то, были другие планы…

– Никаких у тебя планов не было, – отрезала Маша.

– Мы с ночевкой. Там места не хватит, – выступила Инга.

– Тогда я могу остаться, – не сдавалась Маша. – Раньше как-то умещались.

Ребята мялись, переглядываясь.

– Как хотите. Я без Ольки тоже не поеду. Я ничем не лучше ее. Вот он знает, – и она кивнула на Монмартика.

– Да ладно, – решился Громила. – Поехали быстрее. Там разберемся.

25 мая, пятница. Последний звонок (продолжение)

Было классно. Тепло и солнечно. Почти по-летнему. Лишь затопляемый чуть ли не каждую весну и по этому поводу не работающий водопровод создавал мелкие житейские проблемы. Громила притащил из дальнего колодца одно ведро на всех. Воду выдавали по карточкам: одну кружку в руки.

С шашлыками возились в саду. Громила, отправившийся в дом за спортивным горным велосипедом, вернулся через пару минут обескураженный.

– Наташ, ты была на черном ходу? Опять вскрыли, сволочи. Стекло разбили, и велосипеда нет. Только ведь вчера специально для сегодняшнего дня привез. У-у, паразиты. – Он хрястнул кулаком по бедному, ни в чем не повинному столику, от которого отлетела старая доска. – Считай, каждый год вскрывают. И брать-то нечего бывает – все равно… Надо же было, чтоб именно сегодня.

– Это не совпадение. Кто-то рядом. Видели, как ты привозил велик.

Громила еще долго бушевал в бессильном безадресном гневе:

– Передушил бы вот этими руками.

Олька пыталась его успокоить и утихомирить.

Наташа склонилась над шепеляво скворчащими углями, заливая язычки пламени, прорывающиеся то там, то здесь и облизывающие сочащиеся маринадом кусочки свинины. Между нижним краем коротенькой блузки и оттопыренным поясом переодетых на даче обрезанных у колен джинсов белела узкая полоска нежной незагорелой спины. Если б Лошак прошел мимо такого соблазна, то это верно был бы уже не Лошак. Кружка с жертвенной, единственной на весь вечер водой была вылита в разверзшуюся в одежде щель во всем своем объеме. Инга, стоявшая тут же у Наташки за спиной, прыснула, не сдержавшись. Наташа разгибалась медленно с не предвещавшим ничего хорошего перекошенным фейсом. Две тонкие струйки стекали по щиколоткам в кроссовки. В следующий момент все, что еще не вылито было на угли, было выплеснуто в лицо обескураженной Инги. Капли скатывались с ее волос, подбородка, с темных стекол ее очков. Пауза была недолгой, и вода из Ингиной кружки уже стекала по и без того скособоченному Наташкиному лицу. Лошак, виновник разборки, стоял между двумя девчонками, сотрясаясь от хохота. Но воды на него уже не было. Дальше пошла цепная реакция. Олька, только что утешавшая Громилу, попыталась вылить свою кружку ему на голову, но, не дотянувшись, окатила только его белую рубаху. Прежде чем Громила добежал до своей кружки, Олька спряталась, прикрываясь им, как живым щитом, за Диком, но Макс тут же окатил ее сзади по полной программе. Дальше восстановить события было уже невозможно. Поливали все и всех. Кто-то очень умный окатил остатками воды прямо из ведра Машу, не трогавшую никого. Удивительно, до какой степени оказалось возможно вымочить дюжину ребят одним-единственным ведром ледяной воды. Среди общего мокрого побоища гордо возвышался забравшийся на стол Лошак в идеально сухом парадном костюме с галстуком – первопричина всех разборок вышел сухим из воды. Замочили, как всегда, невинных.

В девичьей, запертой от мужских глаз, развешивались на просушку предметы женского туалета. Маша оказалась, пожалуй, самой мокрой из всех пострадавших в водяной битве. Она вытерлась, как сумела, предложенным Наташей полотенцем и с отвращением натянула вновь холодную безнадежную блузку на голое тело. По саду бродили полураздетые мальчишки, которым досталось не меньше, чем женской половине компании.

Они ушли уже достаточно далеко за высоковольтку. Острые зелено-черные на фоне заката верхушки деревьев начинали царапать падающее на них солнце. Где-то высоко сзади, не дожидаясь захода подруги, на небе начинал проявляться полупрозрачный огрызок луны.

– Что полезнее, солнце или месяц? – спросил, задирая голову, Гарик, и сам же ответил: – Месяц. Ибо солнце светит днем, когда и так светло, а месяц – ночью… Это не я, – смутился дружного согласия Гарик, который знал всегда и все. – Это Козьма Прутков.

– Мне надо позвонить. Я не предупредила своих, что останусь на ночь, – соврала Маша. – Женя, проводи меня домой. Пожалуйста.

Женя высвободился от Леночки, которая держала под одну руку его, а под другую своего Вадика, и молча повернулся исполнять просьбу. Их глаза встретились, но Маша не прочла в его взгляде, рад ли он ее приглашению, или с той же готовностью откликнулся бы на пожелание любой другой.

– У меня нет телефона, – предупредил Женя.

– Гарик, можно будет воспользоваться твоим мобильником?

Еще уходя с дачи, Маша заметила, что Гарик после водной эпопеи оставил телефон сушиться на столе. Других телефонов в компании не было.

– Ты не справишься с ним. Я тебя провожу, – вызвался Гарик.

– Это не обязательно, какие проблемы?

– Он выключен. Я сам еще не помню точно код. Если три раза ошибиться, тогда кранты – только восьмизначный, а он записан в Москве.

Маша поняла, что отвязаться от Гарика вряд ли получится. Женя угрюмо стоял в ожидании указаний.

– Пошли, – скомандовала Маша, и оба конвоира отделились от толпы ребят.

Впервые с момента их раскола они с Женей шли рядом. И хотя они были не одни, и еще ни одного слова навстречу Женей не было произнесено, Маша чувствовала: что-то непременно должно произойти. Она не могла больше выдерживать эту пытку.

Гарик предложил ей руку. Женя упрямо даже этого не сделал. Маша отказалась. Дорожка была неширокая, и идти под руку было неудобно. Хотя только что Леночка шла под руку с двумя. Гарик пытался что-то веселое рассказывать, не обращая внимания на упорное молчание двух своих собеседников. Маша специально споткнулась, чтобы Женя инстинктивно подхватил ее под правую руку, но как только она обрела равновесие, он снова отстал. Зато, судя по тому, как Женя на несколько секунд удержал ее ладонь, Маша была уверена, что он не мог не заметить кольцо-змейку на ее безымянном пальце.

Тропинка, пробитая вдоль опушки леса, зажатая пространными колеями-лужами, сузилась. Ребята вытянулись в цепочку. Они подходили к поселку. Маша пропустила Гарика вперед. Теперь она могла изредка оглядываться назад. Хмурое Женино лицо ее уже не смущало.

Шкет, выросший из-под земли, с какой-то угловатой с оттопыренными ушами лысой головой направился к Гарику.

– Дай закурить, – не попросил, а скорее приказал шкет.

– Не курю, – бросил, не останавливаясь, Гарик.

Но шкет вовсе не собирался уступать дорогу. Гарик, обходя его, вступил в лужу. Лопоухий, не обращая внимания на Машу, направился к Жене:

– Закурить, – это было уже требование, не терпящее возражений.

– Подвинься, командир, – и Женя, легко подхватив мелюзгу под мышки, поставил пацаненка в середину здоровенной лужи, освобождая дорогу Маше.

– Ты на кого, падла, руку поднял?! – неожиданно завопил шкет.

Это был сигнал. Они высыпали сразу, обходя, окружая и оставляя только единственный путь – в лес. Их было человек восемь. Сопляков-скинов лет по четырнадцать – шестнадцать с тупыми бультерьерообразными мордами. Они были как из-под одной штамповки: бритоголовые до синевы, в высоких, шнурованных, с утяжеленными носами армейских ботинках, джинсах и кожаных без воротников застегнутых куртках. Обмундирование для уличных драк. У кого-то в кулаках сверкнули кастеты. Один покачивал в руке мотоциклетную цепь. Ребята не видели их, когда проходили здесь минут двадцать назад. В лесу стояло еще трое скинхедов постарше со скутерами с заглушенными двигателями.

Шкет, вылезший из лужи позади ребят, матерно выругался и вдруг с разбега в стыренном из третьеразрядного боевика прыжке попытался нанести удар грязным башмаком Жене в живот. Остальные с расстояния одобрительно смотрели на развлечения пацаненка. Женька успел отскочить в сторону. Нога шкета проскользила по завязанной в узел у пупа Жениной рубахе, и, не удержавшись в мокрой обуви, каратист шлепнулся на землю костлявым задом.

Один из скутеристов, с вытатуированными на запястье двумя восьмерками, отделился от остальных и направился к авангарду.

– Глянь, а девка-то – нацменка! – выкрикнул он, тыча пальцем в сторону Маши. – Давай-ка ее сюда. А этот – жиденыш натуральный!

Пока остальные раздумывали, обходить ли лужу или лезть напрямик, скин, что стоял прямо перед ними на дорожке, по команде ринулся вперед. Инстинктивно, где-то на уровне подсознания, Гарик отпрянул в жидкую грязь, едва не поскользнувшись. И одновременно с ним Женя сделал шаг вперед, прикрывая Машу.

Эти два шага решили их судьбы.

Маша не поняла, почему осел, ухватившись обеими руками за треснувший нос, рвавшийся к ней бритоголовый. Но Женька заорал:

– Бегите! Гарька, спасай ее!

На мгновение все действующие лица замерли в несрежиссированной мизансцене. В возникшей паузе Гарик схватил Машу за руку и рванул через грязь и воду в брешь, образовавшуюся в кольце. Узкая юбка мешала бежать. Маша потеряла ощущение реальности. Если б не Гарик, она бы застыла на месте, как парализованная, но он тащил ее, и она бежала, чтобы не упасть в эту липкую и скользкую жижу, взрывающуюся под ногами. Она еще успела оглянуться назад, и в ее памяти запечатлелась самая страшная картина из всех, что ей пришлось видеть в жизни. Трое скинов с опозданием кинулись за ними в погоню. Они старались удержаться на тропинке и мешали друг другу. Но Маша смотрела не на этих, гнавшихся за ними, а дальше. Туда, где Женя, ее Женя, в ногу которому вцепился шкет, пытался подняться с земли и вдруг вновь рухнул под ударом армейского ботинка…

…Все заволокло красным туманом. Маша не видела больше ничего вокруг. Она не осознавала, где находится, кто с ней. Такое было с ней впервые. То ей казалось, что она все еще бежит, спасаясь от бритоголовых отморозков, и она вскакивала со стула, но кто-то упрямо силой усаживал ее назад. То она пыталась поднять Женю из жидкой мешанины, но сил ей не хватало.

– Маша, Маша! Очнись, это я… – доносилось до сознания из сна, который она пыталась стряхнуть. Но сон навязчиво возвращался. – Ты меня видишь?

Кто-то хлестал ее по ватным бесчувственным щекам, пытался напоить из стакана с черной, набранной из этой черной грязи жидкостью, а она, стиснув зубы, мотала головой, проливая на себя чернильные капли.

– Пустите! Не трогайте меня! Садисты! Звери, скоты!.. Ублюдки, пустите меня…

Она вырвалась из их цепких рук и бросилась к выходу… И здесь наступило прозрение. Она с удивлением рассматривала свои в рваных грязевых гольфах вымазанные ноги. Гарик подошел сзади со стаканом полуразлитой «колы», протягивая ей…

– Почему ты здесь? – она с удивлением смотрела на Гарика, отстраняя стакан. – А где Женя? Женя где?!

– Женя… – Гарик вытирал липкие от «колы» руки о махровое полотенце.

– Женя где?! – Маша схватила Гарьку за белую когда-то рубашку. – Женя!..

Она бросилась к двери, но Гарик так и не дал ей ее открыть, повернув ключ в замке. Глаза у него сузились:

– Ты пришла в себя? Все. Сиди здесь. Не выходи никуда. Поняла?!

Он нырнул уверенно в чулан и вытащил на длинной ручке топор.

– Сиди, запрись, – еще раз приказал он и шагнул за порог.

Она выскочила вслед за ним. Гарик пересек участок и распахнул калитку. Маша метнулась за ним вслед…

Она увидела его так же почти, как тогда. Когда он вернулся утром после «выноса ведра». Он шел сам. Медленно. Останавливался и делал еще несколько шагов. Толстая тетка с клеенчатыми сумками, из которых торчала зеленая помидорная рассада, обогнула его стороной, пробурчав громко:

– Какой молодой и какой пьяный.

Они бросились к нему одновременно, подхватили с двух сторон. Топор, зажатый в кулаке Гарика, мешал ему, но он не выпускал его из рук. Они втащили и положили Женьку на диван.

Монмартик был грязен, поэтому на измазанном лице не так страшны были следы от ботинок. Кровь смешалась с землей и приобрела коричнево-красный оттенок. Левая сторона лица оплывала.

– Лед! Воды!

Но воды не было. Маша в отчаянье взирала на Гарика:

– «Скорую»! Вызови же «скорую»! Не стой ты!

Гарька схватил мобильник и стал с силой вдавливать кнопки. Через некоторое время зазеленил дисплей, телефон издал жалобный звук, и дисплей погас.

– Аккумулятор. Сел, – обреченно констатировал Гарик. – А может, промок…

– Ну, хоть ты не сиди. На почту беги. Оттуда звони. «Скорую»! Срочно!

– Да. Я мигом.

Гарька, не расставаясь с топором, выскочил на улицу.

Женя лежал распластанный по дивану. Глаза его следили за Машей. Она пронеслась на кухню и из заросшего льдом холодильника стала выскребать снег в целлофановый, выпотрошенный из-под хлеба пакет. В сумке, забитой «колой», она обнаружила единственную бутылку с минеральной водой и обрадовалась ей, как спасению.

Когда она вернулась к Жене, тот пытался приподняться и встать.

– Лежи, дурень, – накинулась на него Маша. – Куда тебе?

– Помочь.

– С ума сошел. Вот, держи, – она приложила пакет со снегом к левой исковерканной части его лица. – Очень больно?

– Ты же… знаешь… – он перевел дыхание. – Я могу… не чувствовать… боли.

– Опять за свое?.. Молчи уж.

Она схватила махровое, липкое от «колы» полотенце и, поливая его водой из бутылки, осторожно начала промакивать, стирая грязь и вновь проступающую кровь с Жениного лица.

– Я… страшный?

– Это все, что тебя сейчас волнует?

– Не-ет. Пальцы на правой… руке. Наверное… сломаны. Не сумею… закончить… «Афродиту».

Маша опустила взгляд на его черную бесформенную руку. На безымянном пальце глубоко в кожу вдавилась расплющенная серебряная змейка. Маша заглянула ему в лицо, но Женя уже прикрыл глаза.

Нервными движениями, ломая ногти, она еле справилась с затянутым на животе узлом рубашки. Женя зажимал в кулак ее замаранный кровью рваный край, и Маше пришлось разгибать его скрюченные пальцы. В месте, где он держал свою левую руку, под отведенным краем грязной сорочки открылась тонкая полоска раны, из которой сбегал пульсирующий красный ручеек, превращаясь в черное, пропитавшее покрывало пятно.

Маша зажала себе рот, чтобы не закричать. Она, как завороженная, смотрела на ровный сочащийся разрез, и холод животного первобытного страха опустился от сдавленного сердца в самый низ ног.

Женя прерывисто с трудом дышал. Живой ручеек то мелел, то вновь наполнялся до краев. Маша схватила мокрое полотенце, пытаясь прижать, перекрыть им кровоточащую рану. Она брала себя в руки. Минута растерянной беспомощности прошла. Она снова готова была бороться.

– Женечка, держи. Зажимай. Пожалуйста!

Она вложила ему полотенце в действующую руку. Маша распахивала наугад шкафы и полки в поисках аптечки. Аптечка нашлась в девичьей. Маша вытряхнула содержимое на кровать. Вот невскрытый пакетик с марлевым тампоном и огрызок бинта. Маша схватила все и подбежала к Жене. Рука его, сжимавшая полотенце, отвалилась безвольно. Тампон тут же набух и покраснел. Бинт, едва развернувшись, кончился, не опоясав тело даже одного раза.

Маша вернулась в девичью, содрала с постели простыню и попыталась ее разорвать на лоскуты. Прочная ткань даже не думала поддаваться. Маша кинулась на кухню. В ящике не было ни одного ножа, ни одного столового прибора. Все было спрятано от воров и шпаны. Лишь бесполезные пластмассовые привезенные с собой ножики и посуда. Маша остановилась над Женей, лежащим с прикрытыми глазами. Но раздумье длилось не более секунды. Она стащила через голову еще чуть сырую белую с кружевами блузку. Тончайшая, на все согласная ткань легко затрещала под руками. Маша связывала длинные ленты, туго, что было силы, опоясывая Женю поверх раны.

Женя тихо застонал. Глаза его открылись и гримаса, подобная улыбке, скривила разбухшие губы:

– Жё-ёна…

– Тсс, молчи, тебя нельзя разговаривать, – решила из каких-то подсмотренных в кино соображений Маша.

– Ты меня… любишь?..

Вместо ответа Маша неожиданно заревела. Как гроза, собиравшаяся с неотвратимой настойчивостью задолго и все равно нежданная, с внезапной яростью обрушившаяся на тебя, когда ты вовсе оказываешься к ней не готов, так развязка их с Женей раскола взорвалась, накрыв их волной реальности, которая была страшнее всего, что Маша могла себе вообразить. Вся немыслимая напряженность последних дней и последнего дня выливалась в слезах, которые, Маша считала, она уже разучилась проливать.

Женя поднял левую руку и положил ей на обнаженное плечо.

– Не плачь. Мы теперь… вместе. Поцелуй… меня.

Она нагнулась к его разбитым, опухшим губам и ощутила их соленый от крови вкус. Она едва касалась его, боясь причинить ему новую боль, но он, сдвинув ладонь на ее шею, пригнул ее к себе, и она почувствовала, как проваливается в такое недавнее и такое недосягаемое теперь счастливое прошлое.

– Женечка, ты меня слышишь?

Он вновь открыл глаза.

– Жень. У меня ребенок будет…

– У нас… Правда?..

Маша только кивнула.

– Жаль… что я не могу… подхватить тебя… на руки…

Он перевел дыхание.

– Какая… ты… красивая. Тебе надо… одеться. Ребята… придут.

Они вломились шумной, но тут же омертвевшей толпой. Потом появился Гарик. Девчонки шепотом переговаривались, тенями слоняясь по комнате. Ребята исчезли. Все, даже маленький Максимка. Дик захлопнул дверь перед носом кинувшейся за ними Гавроша. Маша видела Громилу, прошедшего через сад с ломиком, который он играючи нес в руке. Гарик ушел с ними.

«Скорая» не спешила. Наташа боялась, правильно ли Гарик объяснил адрес и проезд.

Мальчишки вернулись не скоро и еще более злые, чем уходили. Они отловили только лопоухого шкета, но, так и не решив, что с ним одним делать, отпустили.

– Ничего, – мстительно произнес Громила. – Я этого знаю.

Гаврош не вынесла мучительного ожидания. Она взяла Гарьку, и они бегом рванули в воинскую часть.

Из зеленого батонообразного УАЗика выскочили Гарик и Гаврош. Немолодой дежурный офицер с капитанскими погонами пропустил вперед девчонку-медсестру в белом обтягивающем халате. Маша нависала над Женей, не отходя, пока медсестра снимала повязку.

– Кто его перевязывал? – спросил офицер с усталым мрачным лицом.

– Я.

Офицер взглянул на Машу, на Женин пасхальный светло-замшевый пиджак, надетый на ее голое тело, но ничего не сказал.

Маша полезла в машину, вслед за носилками.

– А кто-то из взрослых есть? – остановил ее офицер.

– Я.

– И никого из родственников?..

– Я – жена, – произнесла Маша спокойно.

Гаврош, стоявшая рядом, вскинула голову. Офицер устало вздохнул, убирая руку. Инга в последний момент сунула в карман Жениного пиджака нетолстую пачку общественных денег, шепнув:

– Пусть везут в Склиф. Я позвоню маме – там примут.

Дверца захлопнулась. Машина отъехала.

26 июня, вторник. Выпускной вечер

Месяц. Целый месяц между отчаяньем и надеждой.

Перитонит. Маша никогда раньше не знала, что смерть может скрываться в словах. Они могут быть беспощадно жестокими, эти слова. Совсем как люди. Но с людьми еще можно хоть что-то сделать. От слов еще не придумали избавления. Маша не могла его защитить, но она не могла согласиться с тем, что все, что придумывало человечество за столько веков, оказалось беспомощно перед одним страшным словом, которое нельзя было увидеть, осязать, вырезать из мучащегося организма, от которого нельзя было освободиться, спастись…

Что она ему могла дать, кроме своей единственной любви. Она отказывалась признавать, что есть в этом ужасном исковерканном людьми мире что-то, способное сравниться с ее любовью в своей силе. Она больше не надеялась на лекарства, капельницы, железные, напичканные электроникой приборы, которые каждый в отдельности и все вместе создавали лишь иллюзию борьбы за его жизнь. И лишь она понимала, что никто и ничто не сможет вытащить его, если она перестанет верить в спасение. Лишь они вдвоем в целом свете знали: пока ее сердце бьется в его груди – он будет жить.

Женю однажды уже переводили из реанимации, но на следующий же день его бегом вновь возвращали в прежнюю палату.

После последнего приступа Маша уже не выходила за стены больницы. Пока она держала Женю за его горячую бессильную руку, он не мог от нее уйти.

Мать Инги, заведовавшая в другом корпусе, помогла им с постоянными пропусками.

Неделю назад Женину маму увезли прямо из палаты с сердечным приступом. До этого они еще изредка сменяли друг друга, а то сидели обе молча, следя за частым, неглубоким дыханием сына и мужа. Женин отец, который теперь разрывался между двумя госпитализированными и оставленной на него младшей дочкой, прибегал с черным, осунувшимся и сразу постаревшим лицом, переговаривался с врачом, с Машей, садился на краешек табуретки, сидел, мрачно глядя на своего спящего такого необузданного еще недавно, а теперь такого беспомощного ребенка.

Ребята и Мама-Оля подъезжали к больнице каждый день. И хотя внутрь их не впускали, Маша сама спускалась к ним в условленное время, чтобы доложить об очередных безрадостных новостях. У нее с собой был Гариков мобильный телефон, и она могла заказывать, что принести, зная, что все, даже самая пустячная мелочь, такая, как свой градусник, будет доставлено в течение ближайшего часа, несмотря ни на какие экзамены. Про собственные экзамены Маша не вспоминала. И ни разу никто из ее домашних не произнес в связи с этим ни слова.

Женя улыбался. Он оставался единственным, кто сохранил способность улыбаться и шутить. Маша не могла себя пересилить. Он же улыбался сейчас чаще, чем за весь предшествовавший катастрофе месяц. Он еще старался поддержать мать и Машу, и от этого ей становилось совсем невыносимо жутко. Когда же он пытался шутить по собственному поводу, Маше хотелось выть, но она не могла ему это показать. Едва выкарабкавшись после тяжелейшего приступа, с бисеринками холодного пота на лбу, которые Маша промакивала чистой салфеткой, он спрашивал:

– Ты знаешь, чем отличается пессимист от оптимиста? Первый считает, что хуже уже не бывает. Другой – что может быть еще хуже.

Чаще всего, если они оставались одни в палате и он не впадал в долгое и, чем дальше, тем более затяжное беспамятство, они возвращались к теме, которая, казалось, занимает его теперь более всего на свете. Они мечтали об их ребенке. Глаза у него в эти минуты сияли, но Маше чудилось, что это сияние, полное слез. Лишь однажды он произнес слова, которые ужаснули Машу глубиной его понимания безнадежности борьбы, которую они вели вдвоем против незримого, неубиенного врага. Это произошло после ночи, в течение которой он дважды терял сознание.

– Обещай мне… Выйти замуж.

– Я давно замужем.

– Нашему ребенку нужен будет отец. А тебе – настоящий муж.

– У меня есть муж. Единственный и самый настоящий. А ты уж постарайся стать хорошим отцом.

Он посмотрел ей в глаза, и она не вынесла этого его взгляда и отвернула лицо.

– Мы уславливались никогда не лгать друг другу.

В какой-то момент стало казаться, что Женя пошел на поправку. Спадал отек с лица, и уже шевелились проросшие сквозь гипс пальцы правой руки. Маша повеселела. Каждое утро начиналось с хороших новостей. «Температура 37 и 7. Женя спал сегодня ночью целых шесть часов не просыпаясь. Он сам выпил стакан сока…» И лишь гноящиеся края ножевой раны даже не пытались закрываться.

Потом посыпались проблемы. Недолеченное, перенесенное на ногах воспаление легких было одной из них.

Несмотря ни на что, молодой организм сдавал каждую позицию только после тяжелейшего боя. Эта неравная борьба, приносящая почти одни только поражения, доканывала не только тело, но и психику. Но тем ярче праздновались самые незначительные, даже временные победы. За каждой Маша видела перелом в их невидимой войне и пыталась внушить эту же мысль Жене. А он, подыгрывая ей, начинал храбриться, и заканчивалось это чаще всего плачевно. Однажды он попытался встать и сделать несколько шагов по палате. Маша вышла к сестре, сказать, что Жене с утра лучше, и он попросил поесть. Когда она вернулась, он лежал вниз лицом посредине крошечной комнаты, и из перевернутой капельницы на линолеум вытекала бесцветная лужа.

Неожиданно Маша получила совершенно непредвиденную помощь в лице Риты. Рита, заканчивавшая второй курс медучилища, напросилась на практику в Склиф. Теперь она часто приходила сменить Машу, которой нужен был хоть какой-то элементарный отдых.

Когда Маша вошла в палату, Женя полулежал, с подушкой, подоткнутой под голову.

– О, мы уже сидим! – Маша наигранно радостно огляделась.

Рита, которая только что заправляла выбившуюся из-под матраса простыню, распрямилась, встречая ее искусственной улыбкой. Она была в том же зеленоватом брючном врачебном костюме, что и обычно, но хорошо уложенная прическа угадывалась под сдвинутой и заколотой на макушке медицинской шапочкой, а на длинной золотой цепочке поблескивала на груди маленькая овальная камея: белая женская головка на черном полированном фоне. Рита была аккуратно подкрашена, и Маша вспомнила, что сама красилась прошлый раз на последний звонок.

Маша отсутствовала всего минут пятнадцать. За это время палата, как только смогла, преобразилась. Все было вымыто, от пола до стаканов, и блестело. В изголовье в шикарной золотой упаковке сияла ветка бордовой орхидеи.

– От кого такая красота?

– От Жени тебе, – подошла Рита и поцеловала Машу в щеку. – Сегодня твой… – Она оговорилась, но тут же поправилась: – Ваш выпускной вечер.

– Пустяки, – Маша махнула рукой. – Наш выпускной вечер будет, когда нас выпустят из больницы. Сегодня другой праздник. Сегодня ровно триста дней, как мы впервые с Женей встретились.

Рита простила ей этот эгоистический выпад за ту улыбку, которую Маша смогла вызвать у Жени.

– Красивая дата. Все к лучшему, – Женя протянул Маше руку. – Ведь ты так и не доучила меня вальсу. Как бы мы смотрелись с тобой на балу.

– Спасибо за орхидею, – поблагодарила она, обращаясь сразу и к Жене, и к Рите. – Жень, ты помнишь, что полететь можно, лишь абсолютно уверовав, что умеешь летать. Мы обязательно полетим с тобой под музыку Штрауса и будем кружить им всем на зависть. Ты только крепче держись за меня. А я тебя не отпущу.

Рита отошла и повернулась к окну, чтобы никому не было видно ее лицо.

– Понимаешь, что жалко, – произнес Женя. – Я так многого хотел в этой жизни и так мало успел.

– Ты не о том думаешь, – попыталась переключить его Рита, не поворачиваясь. – Сначала тебе нужно выйти из больницы, а потом ты обязательно всего достигнешь, с твоим-то характером.

Женя не пытался спорить. Он просто размышлял вслух. От этих его размышлений впору было лезть на стену.

– Что значительного я оставил после себя? Несколько скульптур, и то часть разбилась в упавшем стеллаже, часть досталась нашей доблестной милиции. Несколько набросков на бумаге. А я мечтал покорить Париж и весь мир.

Он смеялся над славою бренной, Но хотел быть только первым…

– Ты выставишь «Рождение Афродиты» этим летом в Париже, – Маша постаралась придать уверенность голосу. – Я уже говорила по этому поводу с Кацем.

Женя с нежностью взглянул ей в глаза.

– Это теперь совсем неважно. Пусть она останется у тебя.

Про Каца и Париж – это была всего лишь полуправда. Александр Самуилович ей ответил, что вряд ли теперь у него появится такая возможность. Кац заходил в больницу не меньше десятка раз. Лишь однажды его удалось нелегально провести в палату. Тогда с ним вместе была еще и Карина. Карина забегала потом и одна, без Каца. Маша отдавала ей свой пропуск, чтобы она могла подняться наверх.

Маша заметила, как Женя стиснул зубы и вдруг легко улыбнулся:

– Что я скулю? Я должен быть счастлив, что за такое короткое время я все же успел так много. Люди живут до ста лет и не имеют десятой доли того, что было у меня… Грех жаловаться. У меня была любовь, самая яркая, какую можно было только себе пожелать… Друзья, какие не каждому достаются за всю жизнь. Взять хотя бы Риту. Ритка, ты мне друг?

– Нет. Я твоя первая несостоявшаяся любовь.

– Ладно. Пусть так… У меня был даже крошечный кусочек славы и маленький талант, который хоть во что-то вылился… Наверное, я слишком быстро горел, как комета в ночном небе среди тусклых звезд… Но все же это не так мало. Правда?

– Ты еще не назвал ребенка, которого я рожу от тебя.

Маша опустилась на край его кровати и, совсем не стесняясь стоящей рядом Риты, легла на его горячую подушку. Женя, сделав над собой усилие, подложил ей руку под голову. Его кисть безвольно упала на ее плечо. Беззвучно отсчитывали секунды, крадя их у жизни, плоские серебристые часы «Edox» на его запястье.

– Да. Вот на ребенка бы я хотел посмотреть…

Рита провела ладонью по лицу и повернулась, улыбаясь:

– Маша! Марш домой. Мы должны лицезреть тебя сегодня во всем сиянии в выпускном платье, со сверхмодной прической и в брильянтах.

– Где ж я возьму брильянты?

– Ладно, брильянты мы тебе прощаем. Но все остальное чтобы было к началу бала.

…Она опоздала.

Душ, переодевания, макияж и – самое сложное – прическа отняли гораздо больше времени, чем Маша могла рассчитывать. Она выскочила из такси и расправила смявшееся, как она его ни берегла, платье. Белый больничный халат был с собой, но она решила его накинуть, лишь когда будет миновать охрану, чтобы лишний раз не издеваться над нарядом. Больше всего она опасалась за бордовую орхидею, специально заколотую, но с трудом удерживавшуюся в волосах. Маша несла голову прямо, боясь уронить цветок.

Риту и Надю Гаврилину (в открытом вечернем сверкающем блестками платье она больше не была Гаврошем) Маша увидела издалека. Она побежала, улыбаясь, им навстречу, придерживая цветок одной рукой. Они стояли в глубине длинного, почти неосвещенного коридора, из которого не видно было выхода. Маша замедлилась, она шла к ним, и каждый звук от высоких точеных каблуков, отстукивающих замирающий такт по каменному полу, металлически бился об узкие своды, отдаваясь в груди. Она остановилась механически, не дойдя несколько шагов, которых не в силах была преодолеть. Рита прошла эти несколько шагов сама ей навстречу:

– Стой. Не ходи туда.

Рука, удерживавшая цветок, медленно сползала. Орхидея упала на пол.

– Не-е-е-е-т!..

В темном коридоре без выхода крик не отразился ни от одной стены.

Она опоздала. Она не имела права его покидать…

Сердце ее остановилось.

26 июня, вторник. Выпускной вечер (окончание)

Горели все осветительные приборы большого актового зала, которые можно было включить. Сцену заливали потоки света – белого, голубого, желтого, зеленого, из всех прожекторов, нацеленных на микрофон. Самодельный оркестр школьных энтузиастов от музыки взял несколько пробных аккордов, и над чуть стихшим залом полилось:

Когда уйдем со школьного двора Под звуки нестареющего вальса…

Девчонки и ребята сидели и стояли вдоль стен. Никто из них не вышел в центр сразу опустевшего пространства. И лишь спустя пару минут одна за другой две вальсирующие родительские пары закружили по паркетному надраенному полу старой школы.

Надя Гаврилина, переливаясь блестками в разноцветных лучах скрестившихся на ней прожекторов, подошла к микрофону. Она не стала ждать окончания вальса. Взяв микрофон в обе дрожавшие руки, она произнесла:

– Ребята. Наш Женя Мартов… умер.

Музыка замерла. В вакууме актового зала раскололись на взлете две родительские пары. Потом с грохотом рухнувшего здания опрокинулся стул под вскочившим в оглушительной тишине Сергеем Дьяченко. Встали Инга, Максим Коган. За ними следом сидевшие кружком Наташа и Саша Гофманы, долговязый Вадик и вцепившаяся ему в руку Леночка. Олька Бертеньева и Сергей Лошадинов. Заледенел Игорь Логинов. Стоял с мрачным, ошарашенным лицом Лев Грановский и со сползшей улыбкой Дыня, чудом дотянувший до выпускного вечера. Ахнула Зина, и обе ее подружки испуганно замолчали. Поднимался и каменел выпускной 11 «В». Застыли 11 «А» и «Б», враждовавшие с «вэшками» и друг с другом. Мама-Оля, Ольга Николаевна закусила, стиснув зубы, угол выглядывавшего из-под манжеты платочка. Пошатнулась Оксана Игоревна, схватившись, чтобы устоять, за локоть кого-то из ребят. Заострилось, как у крысенка, лицо обернувшегося в полуобороте программиста Александра Палыча, ставшего сразу до боли похожим на свою мать, стоящую тут же – Ларису Вячеславовну Шапокляк. И Кол Колыч по-военному строго вытянулся по стойке смирно, как положено.

Учителя, родители, их ученики и их дети. Молчали в омертвевшем школьном актовом зале, наполнившемся кричащей тишиной, как реквиемом по их товарищу.

К микрофону, тяжело переступая, вышла Тамара Карапетовна. Надя отвернулась и сбежала со сцены.

– Я не смогу сейчас говорить. Простите. Выпускного бала не будет. Это единственное, что мы сейчас можем сделать для Жени.

Из глубины зала раздался одинокий голос:

– А как же все, что мы готовили? А банкет? Ведь все накрыто.

Мама Зинки отвечала в родительском комитете за всю организацию выпускного вечера.

– Если родители хотят, пусть они сами и остаются.

Это крикнула из другого конца зала ее дочь.

Прожектора – белый, голубой, желтый, зеленый – погасли.

Эпилог. Год спустя

Жизнь после его смерти. Почему она не остановилась?

Люди просыпались утром. Они могли улыбаться и даже смеяться. Они шли на работу или учебу. Как если бы в этом мире ничего не произошло, от чего он оказался в один момент опустошенным.

Они поступали в институты. Некоторые проваливались на экзаменах, но упорно вновь влезали в новые вузы, и, в конечном счете, никто не оказался не у дел. В Университете, кроме Гарика, учились на разных факультетах сразу трое: Инга, Олька и Сергей Лошадинов. Леночка и Вадик на пару поступили в Энергетический. Но Леночка пошла на дизайнерский факультет, а Вадик – на вычислительную технику. К концу первого курса они уже переженились. Леночка вышла замуж за дизайнера с пятого курса. Вадик, неизвестно, в отместку ли, женился на девчонке из своего подъезда. Наденька Гаврилина поступила в МГИМО на экономический. В Строгановке пишет, говорят, обалденные картины Граф, ослушавшийся своего отца и не пошедший в Финансовую академию. Никто ничего не слышал о Зинке, она ни с кем не общается. Сашка Гофман учится в автодорожном. Трудно сказать, учится ли, но с ребятами из группы он открыл свою собственную фирму по торговле бэушными запчастями, которые они добывают с прикормленной автосвалки. В апреле он купил себе новенькую двенадцатую модель. Через шесть дней ее угнали. Но он не унывает. Если все будет хорошо, обещает повторить эксперимент к августу. Его сестра – в педагогическом. Хочет через пять лет вернуться в школу.

В январе вышла на пенсию Шапокляк. Граф, Дыня и Дик, ждавшие только выпускного вечера, чтобы высказать ей все накопленное за четыре года, – ни один к ней даже не подошел ни на выпускном, ни после. Все это теперь кажется им слишком мелким, не стоящим слов и бессмысленно-бесполезным.

Из школы сразу после двадцать шестого июня ушла Мама-Оля. Ребята встречаются у нее дома на Первое сентября и на День встречи выпускников. А еще – двадцать девятого апреля в доме у Мартовых. Туда же с Мамой-Олей приходила в этот раз Оксана Игоревна. Они собираются в его день рождения, а не в день смерти. Однажды, еще дней за десять до… двадцать шестого Женя об этом попросил своего отца. Жене опять исполнилось так и не отмеченные семнадцать. Кац установил на его могиле на Ваганьковском его скульптурный портрет. Он так и останется на нем молодым, с глубокими, в бесконечность проваленными черными зрачками, с мраморным кубиком солнечного блика в глазах. Непрочесанные вихры будут всегда непокорно развеваться на вечном, как время, ветру даже в самую тихую погоду. Мраморную табличку сделала Карина. Сам Кац уехал в Израиль, едва закончив памятник. На Таганке полным ходом идет строительство нового шикарного ресторана.

В апреле состоялся суд над девятью скинхедами. Все они были несовершеннолетние. Лопоухоголового шкета оправдали. Остальным дали год условно. По двести тринадцатой статье – за хулиганство. Дети еще совсем. Ну, подрались, не ломать же им из-за этого жизнь. Старшего, ударившего ножом, так и не нашли. Прямо перед зданием суда парней двадцать, выстроившись в шеренгу, со сверкающими на солнце бильярдными шарами не омраченных интеллектом голов встречали в фашизоидном приветствии своих «героев». Двадцатого апреля, в день рождения Адольфа Гитлера, пока их выступления ждали в Москве, они прошли факельным шествием четким строевым шагом по поселку. Дачники при их приближении спешили выключить свет и увести с улицы оставленные на обочине автомобили. Палатки у станции запирались на железные ставни, и случайные прохожие бегом устремлялись в темные с расколошмаченными фонарями проулки. В военной части, расположенной на пути их следования, перевели вооруженную охрану внутрь, за наглухо запертые ворота. В колонне их было уже шестьдесят молодчиков: бритоголовые до синевы, в высоких, шнурованных, с утяжеленными носами армейских ботинках, джинсах и кожаных без воротников застегнутых куртках – обмундирование для уличных драк. Наутро обыватели тихим шепотом обсуждали, удивленно пожимая плечами: «И откуда только они берутся? Мы же их победили, а эти выродки оккупировали страну изнутри. Но ведь и то правда, от кавказцев и евреев у нашего человека в глазах рябит. У одних все рынки, у других – банки, а русские на них только горбатятся». Говорили, что следующим утром на окраине поселка нашли одного из местных фюреров, которого признали по двум вытатуированным восьмеркам. Лицом вниз в грязной канаве с торчащими наружу длинными ногами. Рядом валялся ломик, которым была проломлена его налысо бритая голова. Все сошлись на том, что, видать, бритоголовые между собой чего-то не поделили. Теперь скинов в поселке оставалось пятьдесят девять.

В рядах школьных друзей – новая брешь: уезжает в Штаты Максимка Коган. Это первый эмигрант из класса. Похоже, будут еще. Дик подал документы. Он зовет с собой Риту, но она все еще раздумывает. Ей не хочется уезжать. Свадьба их назначена на четвертое августа. Если до этого срока ничего не произойдет.

Рита чаще других заезжает к Маше. Не считая Жениных родителей. Они берут Женечку и идут с ним гулять в парк. Рита говорит, что он похож на своего папу, но Маше кажется, что она просто хочет сказать ей приятное. Женя черноволосый, и лишь взгляд у него действительно неожиданно для малыша глубокий и цепкий, как у отца. Будет жалко, если Рита все-таки уедет. «Девушка с запрокинутым лицом» глядит из прошлого мечтательно распахнутыми глазами в ее доме – так хотел Монмартик.

Маше выдали аттестат. О золотой медали никто не вспоминал. Вступительные экзамены она пропустила. Собственно, даже не пыталась сдавать. Она – единственная не поступившая из всего класса. Рита зовет ее этим летом с нею вместе в медицинский. Маша никогда в школе не думала о меде. Но теперь, скорее всего, она так и сделает.

…Над ее столом висит Женин рисунок: девочка с развевающимися на ветру волосами. А рядом – незаконченная работа, умирающая Афродита – богиня любви, погружающаяся в морскую пучину, растворяющаяся в водяной пене, в белых кудрях барашков, чем-то до боли напоминающих беломедвежью шкуру…