Ричард Львиное Сердце

Юлет Морис

КНИГА I

ДА!

 

 

EXORDLIUM

ЧТО ГОВОРИТ АББАТ МИЛÓ ПО ВСЕМУ СВЕТУ ПО ПРИРОДЕ ЛЕОПАРДА

Мне нравится описание леопардов, сделанное этим почтенным человеком, и, по мне, оно может пригодиться нам гораздо больше, чем вы думаете. Милó был картезианец, настоятель монастыря Сосновской Божьей Матери близ Пуатье. Он отличался тем, что по гроб жизни был другом такого человека, который дружил лишь с весьма немногими. Про него можно сказать наверно, что вообще он знал о леопардах столько же, сколько и всякий другой в его время и в его стране, но личные его познания были более основательны.

"У вас в книгах, — говорит он, — пишется, что Леопард — отпрыск Львицы и Парда; и, если допустить, что реалисты хоть сколько-нибудь правы, то уже самое его название устанавливает этот факт. Но мне кажется, что его скорее следовало бы назвать Леолуп, то есть рожденный волчицей от льва, ибо в нем живут два естества, две породы. Такова природа леопарда: это — пятнистый зверь, в котором живут две души, — одна мрачная, другая светлая. Он сам черен и золотист, увертлив и силен — словом, кошка и собака. Голод гонит собаку на охоту: и с леопардом то же. Страсть подстрекает кошку: и с леопардом то же. Кошка самостоятельна, и леопард тоже. Собака ещё повинуется малейшему кивку человека: леопард точно также может повиноваться человеку. У леопарда такая же мягкая шерсть, как у кошки. Ему тоже нравится, чтобы его гладили, но, при случае, он, как и кошка, способен оцарапать своего друга. Теперь ещё вот что. Его неустрашимость, опять-таки, чисто собачья: он не знает страха идет прямо к цели, и его от неё не отвлечь, но он злопамятен. Благодаря своим кошачьим свойствам, он осторожен и предусмотрителен, падок на лукавство и измену, не слушается советов и держится своего мнения. Словом, леопард — животное своенравное".

Это любопытно и, пожалуй, верно. Но смотрите, что он говорит дальше:

"Я знал человека: то был мой дорогой господин, великий король. Он к гербу Англии прибавил леопардов. Это было ему более к лицу, чем его отцу: он сам больше походил на это изображение. О нем-то я и собираюсь начать свое повествование — о том великом муже, в котором боролись два разных естества, как в двух совершенно разных людях, и о котором спорили две различные судьбы. Ему пели хвалебные гимны и его же презирали, его ненавидели и любили; он сам являлся то расточителем, то скрягой, то королем, то нищим, то рабом, то свободным, то богом, то простым смертным. О нем-то — о короле Ричарде Да-и-Нет, которого так прозвали (а потом перестали прозывать) — и пойдет моя речь".

Так-то издалека, с большим мудрствованием и с немалым разглагольствованием, Милó начинает плести канву своего рассказа. Как видите, он подвержен слабостям своего возраста и потому считает долгом «начинать с начала». Не таков наш обычай. Позади нас немало времени, мы сознаем, что свет богат жизнью, и можем поручиться, что уже много переварено нами. Милó, конечно, имеет свои заслуги, как всякий правдивый летописец. Он хорош сам по себе, да и недурная приправа к тому, чем вас, читатель, будут потчевать. Впрочем, так как мы имеем дело с королем Ричардом, то можете запускать руку в сумку аббата лишь за десертом, а обед предоставьте уж приготовить мне.

 

Глава I

О ГРАФЕ РИЧАРДЕ И О НОЧНЫХ ОГНЯХ

Я намерен рассказать, как Ричард, граф Пуату, мчался напролет целую душную ночь, чтобы повидаться с Жанной Сен-Поль в последний раз. Это свидание было назначено самой леди; он же ехал в своем самом горячем Нет, не заботясь о том, будет ли то в первый или последний раз — лишь бы только опять её узреть. Для отпущения якобы грехов своего господина, в сущности же, как он сам думал, чтобы рассчитаться с собственными грешками, ему сопутствовал аббат Милó — если можно назвать спутником человека, который отстает от своего доброго товарища в кромешной тьме ярдов на сто.

Их путь был далек, и лежал он через долину святого Андрея, самую мрачную часть нормандских болот. Путники ехали со скоростью Ричарда — отчаянным галопом; а цель (опять-таки Ричардова), дрожащая точка, ясно мерцала вдалеке. Граф Ричард знал, что эта точка — факел Жанны, и не видел никакой другой искорки; но Милó, которому мало было дела до дамы, скорее обращал внимание на мелькавший порой огонек, озарявший северное небо.

В ту ночь природа не зажигала вовсе своих светильников и ни единым звуком не заявляла о себе — ни криком ночной птицы, ни шорохом испуганного зверя. Не было ни ветра, ни дождя, ни росы — ничего, кроме духоты, мрака и угнетающего зноя. Высоко над песчаным гребнем, где находилось место позорной смерти — Могила Утопленников, — одинокий факел бросал постоянный свет; и там же, впереди, к северу, на горизонте виднелась полоска трепетавшего пламени.

— Господи, помилуй несчастных! — проговорил граф Ричард, пришпоривая своего коня.

— Господи, помилуй меня грешного! — проговорил запыхавшийся аббат. — Все кишки мои растрясло.

Наконец они прошли каменистый брод, добрались до сосен и поехали вверх по тропинке, залитой светом, струившимся из Темной Башни.

В довершение всего, путники увидели владелицу замка с факелом, который она держала над головой. Они натянули поводья. Она не шевельнулась. Её лицо было бледно, как луна; её распущенные волосы отливали светом, словно на них был надет золотой убор. В ночной темноте она ярко выделялась своей белой одеждой и казалась выше ростом, чем была или могла быть на самом деле. То была Жанна Сен-Поль, Жанна Чудный Пояс, как звали её друзья и возлюбленные. А для неё вот уже около двух лет весь свет заключался в нем одном — в самом румяном, в самом высоком и самом холодном из всех Анжуйцев.

Сдержанность встречи влюбленных была любопытнее самого дела: один ехал так долго, другая так долго ждала; а ни один, по-видимому, не спешил к конечной цели своих стремлений!

Граф всё ещё восседал на своем коне, и смертельно уставший аббат считал своим долгом подражать ему. Девушка всё ещё стояла на воротах, высоко держа свой светильник, из которого капала смола.

— Ну, дитя! — воскликнул граф. — Как твои дела?

Его голос дрогнул, дрогнул и он сам. Она взглянула на него, медля с ответом, хотя по руке её, приложенной к груди, видно было, что эта грудь порывисто то опускалась, то подымалась.

— Видишь там огни? — промолвила Жанна. — Они пылают уже шесть ночей.

Он тоже посмотрел на них сквозь сосновую рощу. Широкими длинными языками стремились вверх по небу огни, то дрожа и замирая, то снова принимаясь дружно, забирая всё больше пространства, вскидывая вверх свое пламя, струясь и переливаясь, как огненный поток.

— Король, вероятно, в Лювье, — заметил Ричард, усмехнувшись. — Ну, что ж? Он нам посветит, когда мы будем ложиться спать. Клянусь честью, всё это мне надоело! Впусти же меня!

Жанна отошла в сторону, и он молодцевато въехал во двор замка. Проезжая мимо Жанны, он нагнулся и потрепал её по щеке. Она только быстро вскинула на него глазами и впустила в ворота аббата, который отвесил ей вежливый поклон, ведя лошадь под уздцы. Девушка заперла за ними ворота и задвинула крепкими засовами. Слуги толпой бежали взять коней и прислуживать.

Граф Евстахий, брат Жанны, спал, когда появились гости. Он поднялся с медвежьей шкуры, вздохнул, зевая, и опустился на колени перед Ричардом; тот поцеловал его. Жанна стояла поодаль, по-видимому, владея собой; но она чувствовала, что за ней наблюдают. В самом деле, в пылу приветствий аббат Милó всё-таки нашел возможность во все глаза разглядывать эту гордую красавицу.

Он пристально наблюдал за ней и оставил нам её портрет в самых подробных чертах со всем тщанием того времени и современных ему нравов. С большим искусством изображает он её по частям. Так, например, он говорит, что глаза у неё были синие, как ирис, но влажно-серого оттенка, окаймленные черным ободком с желтизной, так что производили, в общем, впечатление ярко-зеленых. Словно выточенный рот её был необыкновенного темно-алого цвета и очень ровной окраски: «Настоящая земляника самого темного цвета», — замечает аббат Милó. Волосы её такого же цвета, как шелк-сырец; брови расположены довольно высоко над глазами; овал лица изящный; руки и ноги — длинные, нервные, «хорошо служащие свою службу», и т. д. Верхняя губа вздернулась в недовольную складку: Жанна имела основание быть недовольной вследствие такого рассматривания в микроскоп.

Все это мало помогает, чтобы составить себе ясное понятие: слишком уж подробно! Но аббат разглядел, что Жанна была очень высока и почти худа, если не считать её пышной груди, — слишком пышной (говорит он) для Дианы, на которую, впрочем, Жанна была похожа. Она была стройна, как березка; когда она шла, казалось, что юбки её обвиваются вокруг её ног. Своей молчаливостью она производила впечатление, как будто бы смотрит не то с удивлением, не то с недоверчивостью. «Лицом уподобляясь Юноне, — восклицает аббат, — она была сложена, как Геба, а ростом — как Деметра. С большинством людей мрачная, молчаливая, и только с одним обворожительно-живая, она казалась наблюдающей, а в действительности была лишь робка. Она казалась холодной и вполне пламенела. Я довольно скоро понял, что с ней происходило на самом деле: в ней боролись надежда и сомнение; отсюда её молчаливость. Я угадал, что под её наружной корой сдержанности кипит любовь, как вино. Но, благодаря её гордой, смелой наружности, я не скоро познал ей цену. Прости мне, Господи! Я думал, что она холодна, как лед!»

Милó упоминает также об её платье, которое замечательно шло к ней. Оно было всё белое, с клинообразным вырезом на груди, который был бы чересчур глубок, если бы алый жилетик не скрывал этого, спасая от соблазна девушку — да и аббата тоже. В её длинные волосы, разделенные на две косы, были вплетены нитки мелкого жемчуга. Обвивая шею, они соединялись на груди в одну змейку, что ещё больше выделяло её красоту и составляло как бы золотистый ворот платья. Вокруг гладкой шеи лежала маленькая цепочка с каким-то красным драгоценным камнем, а на голове был другой драгоценный камень — карбункул, оправленный в виде цветка; с него падали назад три пера цапли. На Жанне был ещё широкий пояс из золота и сапфиров и туфли из беличьего меха. «О, что за красавица была эта статная девушка! — восклицает в заключение почтенный Милó. — Золотистая, нежная, а глаза с поволокой. Её все знали под именем Жанна Чудный Пояс».

Брат её, Евстахий — так звали его в отличие от старшего брата, Эда — граф Сен-Поль, был живым сколком с сестры, только ещё румянее, с более светлыми волосами и с совсем светлыми глазами. По-видимому, он был сердечный юноша и льнул к великому графу Ричарду, как плющ льнет к дереву. Ричард отвечал на его привязанность полупрезрительным дружелюбием, относясь к нему, как к собачке, которую то угостят пинком, то приласкают, на самом же деле ему просто хотелось поскорей от него отделаться. На путешествие не было сделано никакого намека: тут многое как бы разумелось само собой. Евстахий болтал о своих соколах, Ричард пил и ел, Жанна сидела степенно и молча смотрела в огонь. Милó ел за обе щеки и между глотками наблюдал за Жанной. Как только ужин кончился, Ричард вскочил и хлопнул обеими руками по плечам юношу Евстахия.

— Иди спать, спать, мой сокольничий! Уж поздно! — воскликнул он.

Евстахий отодвинул свой стул, встал, поцеловал графу руку, а сестру — в лоб, поклонился аббату и вышел, напевая какую-то песенку. Милó удалился, слуги тоже откланялись почтительно.

Ричард встал во весь свой молодой исполинский рост и прищурился.

— Гнездись, гнездись, моя пташечка! — тихо вымолвил он.

Жанна раскрыла свои алые губки. Медленно встала она со стула у огня, но всё ускоряла шаги, подходя к Ричарду; наконец, она бросилась к нему в объятия.

Своей правой рукой он обнял милую, а левой приподнял её личико за подбородок и, сколько хотел, мог любоваться ей. Чисто по-женски она упрекнула его за эту ласку, которая, в сущности, была ей очень приятна.

— Мой повелитель, как я подам тебе чашу и поднос, когда ты так крепко меня держишь?

— Ты сама — моя чаша. Ты — мой ужин.

— И порядочно тощий, бедный мой! — возразила она, в душе радуясь его шутке.

Потом, в сердечном разговоре, когда Жанна сидела на коленях у Ричарда, она вряд ли вполне ему принадлежала: её тревожили многие посторонние вопросы. Для него в данную минуту не существовало ни воспоминаний, ни сомнений, и он пробовал нежно успокоить её. Её тревожили огни на северном склоне горизонта, на которые Ричард не обращал внимания.

— Дорогая! — говорил он. — Мой отец, король, подступает с войском, чтобы «загнать в постель» (женить) своего сына, графа. Но вот у его сына, у графа, хорошая постель, в которую он сейчас и ляжет. Однако это — не постель короля, его отца. Та, как тебе известно, французского изготовления, а не прочного нормандского или анжуйского; она не побывала в английских туманах. Клянусь святым Маклу и всеми чудесами, которые он совершил! Я был бы плохой нормандец и ещё худший анжуец, и совсем не англичанин, если б любил французов!

Он попытался притянуть к себе Жанну, но она отстранилась от него и, облокотившись на свои колени, подперла подбородок рукой. Печально смотрела она на дрова, которые уже начинали белеть по мере того, как пепельный оттенок брал верх над огненно-красным.

— Повелитель мой не любит французов, — заметила Жанна. — Но он любит честных и доблестных людей. Он — сын короля и любит своего отца.

— Клянусь спасением души, не люблю его! — уверял её Ричард чистосердечно. Затем он обхватил её вокруг пояса и заставил всем телом повернуться к нему. Долго осыпал он её поцелуями и, наконец, заговорил более серьезно:

— Жанна! Всю эту ночь, удушливую ночь, там, в кустарниках, я думал об одном только выражении: «отправляясь к ней, я стремлюсь к лучшему в моей жизни». К лучшему?.. Да, ты для меня — всё на свете! Если я ещё сохранил свою честь, кому, как не тебе, я этим обязан? Разве мужчина должен непременно обращаться с женщинами, как с собаками? Поиграв с ними от нечего делать, швырнуть им кость под стол, а потом вытолкнуть за дверь? Дитя! Ты лучше знаешь меня. Что? Что? — вскричал он, высоко закинув голову. — Разве мужчина не волен сам выбирать себе жену?

— Нет! — сказала Жанна, которая была готова к ответу. — Нет, пока сам народ будет избирать себе короля.

— Бог избирает королей: по крайней мере, мы так верим.

— Значит, Бог должен указать и жену, — возразила Жанна, пытаясь освободиться от его объятий. Но она знала, что это не удастся ей, и тихо, кротко принялась рассуждать с ним.

— Король, отец твой, уж стар, а старики любят настаивать на своем.

— Бог его знает! Он и стар, и горяч, и равнодушно делает всякое зло, — сказал молодой графой поцеловал Жанну. — Суди сама, милая моя. Нас было четверо — брат Генрих, я, Джеффри и Джон. Он расправлялся с нами по-свойски, сегодня — лаской, завтра — таской, лишь бы заставить нас плясать под свою дудку. Хороший способ, и применялся он опытной рукой. Что же вышло?.. Я расскажу тебе сейчас, какую службу сослужила эта дудка своему господину. Генрих платил лаской за ласку: и это находили прекрасным. Но разве нельзя таской отплатить за таску? Он подумал, что можно; и за это поплатился жизнью… Упокой его, Господи! В Генрихе было много сердечной простоты. Мне вовсе не досталось ласки. Но к чему же было получать мне таску? По-моему, для этого не было достаточных причин. Но всё-таки я принимал всё, что получал. Если я кричал, то потому, что мне попадало более безвинно, чем прочим… Ну, будет обо мне! Джеффри, насколько мне кажется, был негодяй. Пусть ему Бог поможет, если сможет: он тоже на том свете. От отца он принимал ласку, но платил за неё таской: за то и поплатился. Он был пес нечистой породы: в нем было немало дьявольского. Он сам загрыз себя и умер, огрызаясь. Остается Джон, последний. Мне бы хотелось говорить о нем рассудительно, спокойно. Но это — такой тихоня: ему достается только ласка! Это несправедливо и, с его стороны, нечестно. Ему следовало бы хоть немножко попробовать таски, чтобы мы могли судить, какова его храбрость. Вот тебе, Жанночка, и вся наша жалкая четверка!.. Один из коней выбрался было на гору, да сердце надорвалось. Другой лягал своих сотоварищей по запряжке, шумел, разыгрывал из себя лошадь с норовом — и сломал себе спину. Третий, бедняга Ричард, ходит в хомуте и получает удары бича. А четвертый, милый мальчик Джон, на свободе ворочает шейкой, и его же ласкают, приговаривая: «Так и надо, мальчик, так и надо!» А тут ещё красотка Жанна, что шепчет прямо в ухо бедному рабочему коню: «Добрый мой Ричард! Ступай себе в стойло, только не здесь! Устройся с сестрицей короля Франции!» Ха-ха-ха! — засмеялся Ричард. — Что это за речи в устах нареченной невесты?

Он ущипнул её за щеку и весело взглянул на неё, торжествуя победу своего красноречия. Опасно было вызывать в нем дьявола: Жанна не посмела даже оглянуться на него. Убедительно и медленно она ответила:

— Да, Ричард! Да, мой король! Так уж подобает, чтобы король брал за себя сестру короля, а Жанна пусть себе идет в свой хлев. Орлам не пристало гнездиться с сычами.

В ответ он обхватил её всю и прижал к своей груди.

— Никогда в жизни! Никогда! — клялся он, подняв голову к небу. — Как верно то, что Бог жив и царствует над нами, так верно, что ты будешь жить и царствовать, о моя королева, о моя роза Пикардии.

В тот вечер она больше не пыталась разубеждать Ричарда: она боялась, что это ещё больше обострит его страсть и заставит героя прибегнуть к крутым мерам, лишь бы поставить на своем.

Сторожевые огни в городе Лювье дрожали и рассеивались к северу. В Темной Башне не пришлось зажигать свечей.

На другой день они проснулись с зарей. Ветер развеял сонмы туч. Чистое желтое небо стояло, словно огненное, но холодное море. Наступало начало бабьего лета для едва пробудившегося солнца, для поредевшего тумана, который тянулся над болотом, для росистых, вновь оживленных цветов, для воздушной синевы и для жнецов, в которых загорались вновь надежды. В то время, как юный граф Евстахий ещё сладко похрапывал в своей постели, а Милó был занят своим Sursum Corda, Ричард взял Жанну за руку:

— Пойдем со мной, моя любовь! Целый Божий день у нас впереди, и целое пустое королевство для прогулок. Пойдем, роза моя алая. Я посажу тебя в цветы.

Что могла сделать Жанна? Только одно — глубже уйти в свои затаённые думы.

Он повел её в поле, где цветы давали полный простор песням, и нарвал их побольше, чтобы ими украсить ей голову и грудь. Из колокольчиков, таких же синих, как её чистые глазки, он делал пучочки. Но осень любит покрывать всё желтой краской: и Жанна вся покрылась точно позолотой. На возвышении, словно на троне, сидела она, как он сам посадил её. Но глаза её были опущены, а личико пылало в то время, как он поклонялся ей, как кумиру своей мечты. Вряд ли он рассуждал о будущем, но ей всё ещё чудились дымящиеся огни в Лювье: она знала, что они заставят её трепетать от ужаса опять целую ночь. Несмотря на это, кротость и терпение, неизменная вежливость и смирение ни на минуту не изменяли ей: они, как светлые ручьи, вырывались из её души и сливались в одну реку. Ричард воздавал ей восторженное поклонение.

— Королева Жанна! — восклицал он, крепко обвивая её стан. — Был ли когда в мире человек, благословенный от Господа такой милостью, как я, с тех пор, как Бог сказал: «Се матерь твоя!» А ты ведь для меня всё равно, что мать, о нареченная моя! Да, ты будешь невестой и королевой!

Это было уж чересчур. Жанна положила ему на голову свою ручку и сказала, как бы жалея его за дикий нрав:

— Ричард мой, Ричард Да-и-Нет!..

Это прозвище резануло его слух.

— Никогда не называй меня так! — остановил он её. — Предоставь это Бертрану де Борну: дураку и дурацкие слова!

— О, если б я могла! Если б я могла! — думала Жанна и вздыхала.

На глазах её выступали слезы при мысли, как она должна охладить его великодушные порывы и расстроить её собственную славу. Но это всё-таки не отклонило её от дела, которое ей предстояло. А он, полный восторженного возбуждения, принялся петь песню юга; «Al'entrada del temps clair, eya!»

В порыве сердечных ласк, когда волосы их сплетались, когда они приникали друг к другу, трудно было найти между ними большие несходства. Её родной брат Евстахий меньше походил на Жанну по росту, сложению и золотистым волосам, нежели Ричард. Наружность Жанны вы уже знаете, но Ричарда — ещё нет. Хотите знать телесные качества этого сына короля и наследника престола?

Коротко сказать, это был высокий молодой человек со свежим и спокойным лицом, с прямым носом, с голубыми глазами, сухощавый, гибкий, проворный. Он был одновременно смел и осторожен, горяч и холоден, как лед, — такое же странное соединение, как эта смесь в нем свойств нормандского пса и анжуйской кошки. Он не подкрадывался исподтишка, но всегда, казалось, был готов к смелому прыжку. Не дикий от природы, он был способен на дикие поступки; не жестокий, он быстро отвечал на оскорбление и не упускал к тому случая. Он был не мошенник и не сумасшедший, но в нем была хитрость первого и отчаянность второго, если только это возможно. Велика была его надменность, но улыбка скрывала её, больше всего проглядывала она в его полусонном взгляде. Пороков у него было много, слабостей — только две: он слишком полагался на свою силу и презирал всех. Не то, чтобы он считал всех подлыми рабами: он просто был уверен, что все люди — дураки. Конечно, большая часть их были дураки, но не все.

На первый взгляд Ричард вызывал восхищение: высокий рост, чудный цвет лица, рыжевато-золотистые волосы, остроконечная бородка, придававшая подбородку кошачье выражение, сжатый рот и холодный сосредоточенный взгляд, гордо поднятая голова и шея, мягкие движения всё в нем напоминало леопарда, но леопарда, когда он охотится. Он каждую минуту был готов ударить врага, но зато готов был и каждую минуту менять свои намерения. Таков был граф Ричард Да-и-Нет, которого любили все женщины, но очень немногие мужчины: мужчины ищут прежде всего доверия, а уж потом — любви; Ричард же ни одной живой душе не доверялся, считая, что никто не достоин его доверия. Женщины более великодушны: они отдаются, не требуя взаимного доверия.

Так было и с Жанной Сен-Поль, девушкой двадцати двух лет, когда Ричарду было тридцать два. Хорошего происхождения, хорошо сложенная, хорошо воспитанная, она была желанная невеста для всех своих пэров. Она допустила похитить свое сердце и готовилась теперь сама заживо вырвать его из груди ради того, кто им завладел: она решилась умертвить свою любовь! Жанна была творением его любви: он пересоздал её тело и душу. Бог дал ей роскошное тело, Ричард придал ему пылкость. Бог создал её душу прекрасной обителью, любовь Ричарда наполнила её светом, цветами, всем искусным убором.

Именно он, её Ричард, научил её держать себя по-царски — она отлично знала это. Знала она также, что у неё хватит силы воли отказать ему: ведь от него же она набралась смелости отдаться ему всей душой. Слишком молодой бросил её рок в объятия самого славного из принцев. На этом брат её, граф Эд, строил воздушные замки, теперь же она их разрушит. Её младший брат, Евстахий, любит блестящего графа Ричарда; она и ему нанесёт удар. А что будет тогда с ней самой? Прости ей, Господи! Об этом, кажется, она совсем не думала. Необходимо было спасти его честь. А сторожевые огни на севере напоминали ей, что час настал: старый король пришел со своим войском «загнать сына в постель». Ричард должен идти к нему, а она, Жанна, сама должна просватать своего милого за другую. Он, сын короля, наследник, обязан вернуться к королю-отцу, да и сам Ричард знал, что ему неизбежно придется возвратиться. Ещё два дня безумных наслаждений, две ночи горьких страданий и выслушивания жалобной мольбы Жанны, которая даже похудела и побледнела! И это благодаря ему…

Прошлой ночью он сказал ей:

— Когда я в первый раз тебя увидел, моя Царица Снегов, на местах в Везелэ, в ту минуту, когда рыцари мчались во всеобщей схватке, зеленый блеск твоих очей ранил меня, и я воскликнул: «Она — или никто!»

Жанна опустила голову, а он продолжал;

— Когда там венчали тебя королевой, потому что ты держалась так спокойно и величаво, так безмятежно подымала свое ясное лицо; когда твой рукав опустился в мой шлем, а моё сердце пало ниц к ногам твоим; когда рыцари, склонившиеся под моим копьем, были посланы преклонить пред тобой колени — что заставило тогда твое лицо вдруг запылать, а глаза так ярко заблестеть?

Она скрыла от него свое лицо.

— Поклонение рыцарей? Любовь ко мне? — воскликнул он и продолжал. — О, Жанна Чудный Пояс! Когда я увел тебя с лугов Жизора, когда научил тебя любить и из твоих юных уст узнал, что такое любовь, — тогда только я сделался человеком. Теперь ты просишь, чтоб я стал собакой?

И он опять поклялся, что не покинет её никогда. Страдая всей душой, она всё-таки гордо улыбнулась:

— Нет, повелитель мой! Раз проснулся в тебе человек, ты никогда не перестанешь быть им. Ты отправишься туда, потому что ты — сын короля, а я буду молиться о новом короле.

Так она возражала ему, а он судорожно рыдал, прильнув лицом к её коленям. Она уж не плакала. С сухими глазами целовала она его, с сухими губами пошла спать.

«На этот раз он сказал да, — поясняет нам аббат Милó. — Но лишь гораздо позднее узнал я, какой ценой ей это досталось».

На другое утро он уехал. Она смотрела ему вслед.

 

Глава II

О ТОМ, КАК КРАСАВИЦА ЖАННА ПОЖЕРТВОВАЛА СОБОЙ

Для пустяков всегда найдется досуг, а наши мудрецы бросают и нужное дело, когда оно надоест им.

Граф Ричард Пуату, раз уже порешив, ещё с вечера исповедался: ему нужно было выехать с зарей, когда петух только что запоет, а до того ещё успеть приобщиться святых Тайн. Он так и сделал, даже прежде, чем утреннее небо приняло серенький предрассветный оттенок. Граф был в латах, в полном вооружении, в своем красноватом плаще из леопардовых шкур, уже опоясанный мечом и при шпорах. В притворе часовни один сквайр держал его щит, другой — шлем, а конюх прогуливал коня. Священнодействовал аббат Милó, а прислуживал ему гнусавый мальчуган. Граф преклонил колени пред алтарем, освещенным двумя тонкими свечами.

Не успел священник начать службу, как Жанна Сен-Поль, которая не спала всю ночь, прокралась в часовню. На голове у неё было покрывало, держалась она прямо. Войдя, она опустилась на колени, и, вытянув руки в уровень с подбородком, сложила их так, что кончики пальцев указывали на небеса, куда летели и её помыслы. Так, словно застывшая в молитве, она оставалась во всё время совершения таинства, не шелохнувшись даже в ту минуту, когда, при вознесении Св. Даров, Ричард пал ниц на землю. Казалось и она безмолвно приносит свое собственное сердце в жертву Богу и в знак благоговения.

Граф приобщился Св. Таин. Он был человек очень религиозный: на всякое дело он отправился бы скорей без меча, чем без благословения Божия. Жанна видела, как спокойно принял он причастие. Она была в возвышенном настроении и стояла неподвижно, как статуи святых, но как только кончилась обедня, и Ричард принес благодарственную молитву, она удалилась от него в темный угол.

Он прошел мимо неё к выходу, задев по дороге концом своего меча за край её платья. Она не слышала его шагов — он ступал тихо, словно кошка, — но почувствовала прикосновение меча и вздрогнула.

Ричард понесся вскачь со двора.

Пока аббат Милó бормотал свои благодарственные молитвы, Жанна вышла из своего уголка, чтобы поговорить с ним. Он об этом и сам догадался, не нуждаясь во взгляде, которым она подозвала его из-под своего покрывала. Он сел у алтаря Сен-Реми, она опустилась на колени рядом с ним.

— Что? Ладно, дочь моя? — спросил Милó.

— Думаю, что ладно, — ответила она.

Аббат — старичок с красным лицом и слезящимися глазами, подверженный насморкам — отверз свои уста и изрек разные умные речи, какие только знал. Он поднял указательный палец кверху, словно коготь, и принялся чертить им в воздухе какие-то таинственные знаки.

— Послушайте, что я вам скажу! — начал он. — Я вам скажу, что вы поступили хорошо, и всегда буду утверждать это. Этот великий принц, которого я люблю, как родного сына, не для вас, но и не для других. Нет, нет! Он уже женат.

Милó надеялся озадачить её, но старый проповедник ошибся: Жанна была слишком удручена своим горем.

— Да, дочь моя! — повторил он. — Он действительно женат. Но на ком? Да на самом себе! С детства этот человек одинок душой и не может жениться в том смысле, как вы понимаете. Вы думаете, он вас любит? Верьте мне, что нет. Он любит самого себя: у него есть призвание, ему предначертана особая судьба… «Какая?» — спрашиваете вы…

Жанна не спрашивала ничего, но он считал, что по правилам риторики ему полагается спрашивать:

— Иерусалим, вот в чем его судьба! — ответил он сам себе. — Иерусалим, вот избранная им невеста, томящаяся в цепях! Он не женится ни на вас, ни на Элоизе французской, ни на какой другой девице во всём христианском мире, пока не свершится его духовный брак. Я не любил бы его так, если бы не верил в это. А почему? Разве назову я своего собственного сына отступником, потому что он отмечен крестом Господним, потому что он заключил союз со Спасителем?

Милó откинулся назад на своем кресле, глядя на неё пытливо, чтобы подметить, как она приняла его слова. Она приняла их спокойно и повернула к нему свое лицо, просветленное борьбой, и глаза, казавшиеся совсем черными.

— Что бы мне сделать, чтобы спасти себя? В голосе её слышалось утомление.

— Спасти себя? — удивился он. — Но, дитя моё, разве во Кресте не спасение?

— Но не от Ричарда, батюшка…

«Совершенно верно, хоть и стыдно в этом признаться», — подумал старик. Он вообще старался обходить такие вопросы, но теперь ему пришлось убедиться, что эта девушка их не боится. Верный своим правилам, он уклонился от ответа.

— Поезжай домой, к своему брату, дочь моя! Поезжай в Сен-Поль-ля-Марш. Помни: что бы ни случилось, в несчастье для женщины всегда есть две двери спасения — монастырь и супружеское ложе.

— Никогда не пойду я в монастырь! — воскликнула Жанна.

— Мне кажется, ты рассуждаешь вполне разумно, — заметил Милó.

Я предполагаю, что такой выбор показался Жанне страшным, ибо аббат вдруг приписал в своей книге:

«Казалось, бодрость духа вдруг оставила её: она начала сильно дрожать, напрасно стараясь побороть слезы. Я ей на всё открыл глаза в те несколько минут, когда она сидела у моих ног. Она была ещё очень молода и, по-видимому, считала себя погибшей».

— Полно, полно! — проговорил он. — За последние два дня ты показала, что ты — хорошая, смелая девушка. Не каждая могла бы пожертвовать собой для графа Пуату, старшего сына короля. Довольно горевать, не будем думать об этом!

Без сомнения, он надеялся закалить её такой грубостью, которая далеко не была его отличительной чертой. И возможно, что ему удалось вовремя подтянуть её расходившиеся нервы. Взрыва отчаяния не было, но горькие слезы ещё продолжали катиться.

— О, что мне делать, что мне делать? — проговорила жалобно Жанна.

«Бог свидетель, — пишет дальше аббат, — дело было плохо, но мне пришла в голову счастливая мысль».

Он заговорил о Ричарде, о том, что ему уже удалось совершить до сих пор и что ему ещё оставалось сделать.

— Моя дорогая! Говорят, клеймо врага человеческого на всей его родне. Говорят, что Жеффруа Серый Плащ имел сношения с дьяволом. И что верно, то верно: у Ричарда, как и у всех его братьев, семя этой заразы ещё живет в крови. В доказательство взгляни на изображение леопардов и рассуди: есть ли хоть один царствующий дом во всем христианском мире, который взял бы себе такой герб, не имея дела с дьяволом? Затем взгляни на поступки этих принцев. Что привело юного короля к мятежу и смерти, а Джеффри — к хищению и тоже к смерти? Что приведёт и Джона Безземельного к измене и к смерти? Что доведёт также нашего статного Ричарда до насилия и смерти? Ничто другое, да, ничто другое. Но прежде, чем ему смерть придет, ты увидишь, что он ещё прославится…

— Он уж и так прославился, — возразила Жанна, отирая слезы.

— Так и считай его славным! — раздраженно заметил аббат, не любивший, чтоб его прерывали.

— Но если я вернусь в Сен-Поль, я встречусь там с Жилем де Герденом, а он поклялся, что я буду ему принадлежать.

— Ну, так что ж? — отозвался аббат. — Почему бы и нет? Твой брат согласен?

Жанна покачала головой.

— Нет, брат желал, чтоб я принадлежала господину моему, Ричарду. Но Жиль и не нуждается ни в чьем согласии: он может купить меня у короля Франции. Он весьма состоятельный человек.

— Есть у него капитал? Есть земля? Он, значит, дворянин?

— Он имеет рыцарское звание, владеет церковным леном… О, у него всего довольно!..

«Прости меня, Господи, если я прегрешил (пишет тут аббат), но видя, что она так очаровательна, кротка и так горюет, я поцеловал эту прелестную особу. И она вышла из часовни Сен-Реми несколько успокоенная».

Мало того, она в тот же день выехала из Темной Башни вместе с братом своим Евстахием и отправилась по направлению к Жизору и замку Сен-Поль. Что бы она ни делала, всё у неё выходило как-то благородно: она всегда молчала и высоко держала голову. Тем не менее, граф Сен-Поль, сидя грозно, словно разъяренный рыжий бык, засаженный в стойло, всячески старался укорить её в бесстыдстве и тем самым смирить свою горечь. Евстахий, в то время ещё пылкий юноша, спас Жанну от ярости Эда, приняв на себя его гнев. Граф Сен-Поль принес великую клятву.

— Зубами Господа клянусь, Жанна! — заревел он. — Я вижу, в чем дело. Он погубил тебя и теперь отправился в другие места с той же целью.

— Никогда, господин мой, не смейте говорить так о моей сестре и о величайшем рыцаре на свете! — вскричал юноша, страшно вспыхнув.

— Ах ты, молокосос! — завопил граф. — Это тебя не касается. Сперва докажи мне свою правду, а потом и укоряй меня в неправде. Подобает ли, чтоб анжуец тешился моим домом, словно игрушкой? Неужели дозволить этому долговязому детищу чёрта и морских разбойников пакостить наши пастбища, попирать их ногами, чернить всё и ломать, кричать вволю, ломать заборы — и безнаказанно давать тягу?.. Клянусь душой отца, я распоряжусь, чтоб Жанне была оказана справедливость!

Он повернулся к сестре. Та сидела молча.

— Ты говоришь, что сама послала его прочь? Куда же ты его послала? Куда он поехал?

— Он поехал к королю Англии, в Лювье и в лагерь, — ответила Жанна. — Не я его послала: за ним прислал король.

— А кто там ещё, кроме короля?

— Мадам Элоиза французская.

Граф Сен-Поль прищелкнул языком.

— О! — воскликнул он. — Ого! Вот оно как? Так, значит, ей полагается куковать?

Широко рассевшись, он с минуту глубоко задумался, двигая челюстями, как человек, жующий солому, потом хлопнул своей ручищей по коленке и вскочил.

— Не я буду, если не разорю это гнездо пороков! Клянусь душой, это — чистый заговор! О, мерзкий вор!.. Ну, — обернулся граф к брату, — что ж ты теперь скажешь, Евстахий, своему величайшему рыцарю на свете? А что делать с твоей сестрицей? А?.. Ах ты, дурачок! Понимаешь ли, наконец, в чем дело? Два года, два медовых года услаждал он себя с Жанной Сен-Поль, обменивался из уст в уста пустыми клятвами, украдкой ловил её пальчики и целовал, и обнимал… А таинство брака, договоры и выкуп невесты — всё это он приберег для дочери французского короля… Псс! В какое ничтожество её превратили!.. О, небо и земля! Отвечай мне, Евстахий, если можешь!

Все трое волновались, каждый по-своему; граф краснел и моргал; Евстахий краснел и дрожал; Жанна сидела белая, как скатерть, и тоже дрожала, но молча. Слово оставалось за юношей.

— Даю вам слово, я ничего про всё это не знаю, господин мой! — смущенно вымолвил он. — Я люблю графа Ричарда, люблю свою сестру. Может быть, и было что-нибудь такое, за что я осудил бы одного из них, если бы любил только другого. Право, не знаю, но… — Он взглянул на бледное, словно застывшее лицо Жанны и высоко поднял руку. — Клянусь спасением души, я никогда этому не поверю! Любя, они сошлись, господин мой; любя, говорит Жанна, расстались. Я мало слышал о мадам Элоизе, но думается мне, что королям и их наследникам полагается жениться на дочерях королей, даже не по любви.

Граф вскипел:

— Ты дурак, как я вижу, а потому никуда для меня не годишься! Я должен говорить с мужчинами, оставайся здесь, Евстахий, и сторожи сестру, покуда я вернусь. Никого к ней не подпускай: ты за неё отвечаешь головой! Есть тут такие молодцы — подлецы, подлизы, сплетники… Не подпускай их, держи их поодаль, да, поодаль! Что же касается вас, сударыня, — горячо и надменно проговорил он, обращаясь к гордой девушке, — что касается вас, сидите дома. Вы на рынок не годитесь; вы — испорченный товар. Вы отправитесь туда, где вам быть подобает. Я ещё хозяин у себя и неповиновения здесь не допущу! Повторяю: сидите дома! Я вернусь через несколько дней.

Он вышел из комнаты, стуча ножищами. Вслед за тем послышалось, как он распределял сторожей у ворот.

Сен-Поль был, без сомнения, большое и знаменитое графство. Его графы не доискивались начала своей родословной, а сами соорудили себе прекрасный храм в этом смысле, с двенадцатым апостолом[ во главе. У них были плодоносные, сомкнутые земли, которые плотно втискивались между границами Нормандии и Франции, имевшей над ними феодальные права. Благодаря им, графы Сен-Поль могли бы считаться такими же владетельными особами, как члены домов Блуаского, Аквитанского, даже Анжуйского, которые из ничего вознеслись так высоко.

Мало того: посредством брачных союзов и таких грабежей, что их называют уже войнами, а также в силу договоров и денежных оборотов, они так поднялись, что не было причин, почему бы им не породниться с королевским домом. Да и теперь они были недалеки от этого. Они называли «кузеном», «братцем» маркиза де Монферрата, а он, говорили, имел намерение взойти на Иерусалимский престол. Сам император мог называть, да и называл уже (однажды, под хмельком) графа Эда де Сен-Поль кузеном: это — быль! Не надо забывать, что в Галии того времени дела были в таком шатком положении, что каждый, как говорилось тогда, стоил только то, чего стоил его меч. Вчера ещё бродяга, завтра — воитель; вчера с веревкой на шее, сегодня — в графской перевязи, а завтра, может быть, в королевской короне.

Взобраться повыше можно было разными путями — посредством бранного поля, сытного стола, брачного ложа. В то время красивая дочка стоила почти столько же, сколько дюжий сынок. Граф Эд считал себя достаточно дюжим, а также и Евстахия. Красавица же Жанна, эта статная девушка, величавая, как изваяние, как безмолвное чудо золота и слоновой кости, обещала обильную жатву, которой он, как владелец, намеревался воспользоваться: и вот уж целых два года, как он изо дня в день зарился на эту добычу! Страсть девушки к тому или иному мужчине была для него трын-трава. Но страсть к ней знаменитого герцога Пуату разжигала сердце графа Сен-Поля. По воле Божьей, по молитвам святому Маклу ещё, может, доведётся ему величать свою сестру «госпожа королева»!

На всякие слухи он был глух: были и такие, что называли Ричарда негодяем, и такие, что величали его, вместе с Бертраном де Борном, Ричардом Да-и-Нет, и эта кличка была всем известна в Париже. Граф Сен-Поль закрывал глаза на оскорбительное невнимание Ричарда к нему самому и к его достоинству. Достоинство графа Сен-Поля?! Оно ещё может обождать. Граф и не думал ни о дурной славе Жанны, ни об угрозах своего страшного нормандского соседа, старого короля Генриха, который оглоушил одного архиепископа, как быка; он даже дерзал идти против гнева своего сюзерена, короля Франции, в руках которого была судьба брака Жанны. Эд, как игрок, очертя голову, поставил всю судьбу своего дома на одну карту — на привязанность девушки к дикому принцу. И вдруг сознаться, что он заслужил только одно — пищу для своей мести!.. И граф без конца клялся зубами Господа, что поставит на своем. Он двинулся из своего замка Сен-Поль-ля-Марш прямо в Париж.

В то время, при императоре Генрихе, главой его дома был маркиз Конрад Монферратский, который хлопотал об иерусалимской короне. Надо устроить совещание прежде, чем дело дойдет до падения дома Сен-Поля. Уж маркиз-то никогда не допустит этого! Он должен затормозить колеса. Разве, например, Элоиза французская не в родстве с английским домом? Ведь она — сестра французского короля? Ладно. А что такое мать Ричарда? Вдова Людовика, то есть отца Элоизы. Ну, благопристойно ли это? Что скажет на это папа, итальянец? Недаром ведь маркиз Конрад — тоже итальянской крови? Разве «наш кузен» император, король Римский, также не идет в счет? Папа и маркиз — итальянцы, император на своем престоле и Господь Бог на небе! Эге-ге! Вот и произойдет совещание этих повелителей! Так-то, с целым вихрем вопросов и ответов в голове, скакал граф Сен-Поль в Париж.

А Жанна тем временем оставалась в замке Сен-Поль-ля-Марш. Она много молилась, мало выходила из дома, виделась с немногими. Затем явился (слухом земля полнится!) сэр Жиль де Герден, как заранее знала Жанна. Он опустился перед ней на одно колено и поцеловал ей руку.

Жиль был коренастый широкоплечий молодой человек племени черноволосых нормандцев, румяный, с большими челюстями и маленькими глазами, с низким лбом и шарообразной головой. Он был ростом не меньше Жанны, но казался ниже и был ненаходчив в разговоре. Он полюбил её ещё тогда, когда она была двенадцатилетним подростком, а он состоял сквайром при её отце, чтобы научиться мужским доблестям. Король английский посвятил его в рыцари, но она, Жанна, сделала его мужчиной. Она знала, что он скучен, как стоячее болото, но что это был человек добрый, честный, здоровый и довольно состоятельный. Как только Жанна увидела его, она тотчас же поняла, что это — однолюб, который будет всегда хорошо обращаться с ней.

— Помоги мне, Господи, и ему тоже! — подумала она. — Возможно, что он скоро понадобится мне.

 

Глава III

В КАКОЙ ТИХОЙ ПРИСТАНИ НАШЛИ ПРЕСТАРЕЛОГО ЛЬВА

В Эврэ, по ту сторону кустарников, граф Ричард нашел всех своих товарищей — виконта Адемара Лиможского (его ещё звали тогда Добрым Виконтом), графа Перигорского, сэра Гастона Беарнского (который действительно его любил), епископа Кастрского, монаха Монтобанского (птицу певчую); наконец, несколько дюжих рыцарей с их сквайрами, пажами и оруженосцами. Он два дня поджидал там аббата Милó с последними вестями о Жанне; затем во главе отряда в шестьдесят пик проворно направился через болота к городу Лювье.

После своего первого приветствия: «Добро пожаловать, мои лорды!» — он говорил весьма мало и был холоден, а после своей беседы с Милó, поутру, ещё в постели, и совсем перестал говорить. Один, как и подобало члену его дома, ехал он во главе своих воинов. Даже монах-щебетун, который помнил его брата, Генриха, и часто вздыхал по нем, и тот боялся взгляда его грозных очей: как синие камешки сверкали они, преисполненные холодного блеска. В такие минуты, как эта, когда человек стоит лицом к лицу с предстоящей задачей, люди уверяли, будто видели, как ведьма сидит за спиной анжуйца.

Едва ли было время в короткой жизни Ричарда, когда он не был открытым врагом своего отца, но теперь он об этом не думал. Он мог бы сказать, что не всегда был в этом виноват, но никогда не говорил. А я могу заявить, что расточительность этого тридцатилетнего принца была ничто в сравнении с тем, как рассорил свое наследство старший родич. В припадках ярости Ричард всё это сознавал и находил себе оправдание; но проходил порыв — и, смягчившись, граф начинал взваливать на себя всевозможные обвинения, уверяя себя, что за то-то и то-то он мог бы полюбить этого закоснелого в жестокости старика, который, наверно, не любил его.

Ричард не был ни ослом, ни клячей: он поддавался убеждениям и с двух сторон. Первое, это — раскаяние: оно могло растрогать его до глубины души и заставить упасть на колени со слезами. Второе — привязанность: если проситель был люб ему, он тотчас сдавался. На этот раз не совесть погнала его в Лювье, а любовь к Жанне. Сначала, когда Жанна защищала перед ним святой Гроб, старика-отца, сыновнее повиновение, Ричард только смеялся над доброй дурочкой; но теперь, когда она уже успела поумнеть и умоляла его сделать ей удовольствие — растоптать её собственное сердце, которое она сама же отдала ему, он не мог ей отказать. Он был побежден, но не убежден.

Ричард ехал один, на триста ярдов впереди своих вассалов, погруженный в размышления о том, как бы ему, уступая, соблюсти честь. Чем больше он думал, тем было ему неприятнее; но он видел ясно всю необходимость, которая приступала к нему, как с ножом к горлу. И, как всегда случалось с ним, погружаясь в свои думы, он принимал вид каменного изваяния. «Что ни говори, — пишет аббат Милó, — а у каждого члена Анжуйского дома была своя неприступная сторона; до такой степени свыклись эти люди с жизнью крепостей!»

С холмов открывался вид на широкую равнину, орошенную множеством рек, видны были башни города Лювье, из которых главные опоясывали целый сонм красных крыш. У самых стен стояли рядами белые палатки, клубились столбы дыма, виднелись повозки, люди, лошади; и всё-то это было такое маленькое, беспорядочное, суетливое, как рой пчел. Посреди этого военного сборища находился красный павильон, а сбоку — штандарт, слишком тяжелый для того, чтоб развеваться по ветру. Всё купалось в чистом, хотя и бессолнечном воздухе осеннего нормандского дня. Время было близко к полудню. Ричард выскакал на пригорок впереди своих спутников.

— Мои лорды! Вот английская сила! — говорил он, указывая рукой.

Все остановились рядом с ним. Гастон Беарнец пощипывал свою черную бородку.

— Покончим счеты, — проговорил этот рыцарь, — прежде, чем меч будет вынут из ножен!

— Что? — вскричал граф. — Неужели отец прикончит собственного сына?

Никто не возразил: и Ричард вдруг сам устыдился своих слов.

— Бог свидетель! — проговорил он. — Я не замышлял никакого нечестия: как можно благороднее исполню предпринятое мной. Идемте, джентльмены!

Ричард двинулся вперед.

Королевский лагерь был защищен рвом и мостом. У барбакана все аквитанцы, кроме Ричарда, спешились и стали вокруг него, в то время как глашатай отправился возвестить королю, кто прибыл.

Король прекрасно знал, кто к нему пожаловал, но предпочел не знать. Он так долго держал у себя глашатая, что приезжие вполне могли разозлиться, затем послал сказать графу Пуату, что его можно принять, но только одного. Пользуясь своим правом быть на коне, Ричард поехал один, вслед за глашатаями, но шагом. Дорóгой никто не приветствовал его. Приблизившись к штандарту, граф спешился, увидел привратников у входа и бросился в палатку, которую перед ним распахнули, словно лесной зверь, завидевший добычу. Там он вдруг окаменел и резко грохнулся на оба колена. Посреди большой палатки сидел старый король, его отец, коренастый, взъерошенный, с работающими челюстями и беспокойными пылающими глазками. Руки его лежали на коленях, а в них торчал длинный меч наголо. Подле него стоял его сын, румяный и тоненький Джон, а дальше делали круг его пэры — два епископа в пурпурных мантиях, рябой монах из Клюни, Богэн, Гранмениль, Драго де Мерлю и ещё несколько человек. На полу помещался секретарь, покусывая свое перо.

Король выигрывал, когда восседал на троне: верхняя половина туловища была у него лучше, более походила на мужчину. Его рыжие редкие волосы распались в беспорядке; на лоснящемся красном лице выступали шрамы и прыщи; кривые челюсти, толстая шея, широкие плечи делали его похожим на быка. Узловатые, грубые руки, длинные, превыше всякой меры, губы с выражением жестокости, нос как клюв у хищной птицы, — всё было словно вырублено из дерева грубой рукой и так же топорно размалевано. А если что и оставалось тут человеческого, то искажалось глазами, в которых кипела горечь страдания, как у падшего ангела: анжуйский бес пожирал глазами короля Генриха на виду у всех. Это придавало старику сходство с диким вепрем, который острит свой клык об деревья, довольный тем, что он отвратителен, великолепный тем, что так силен и одинок.

Впереди не было ничего утешительного. Как ни мало знал Ричард своего отца, в этом он не мог ошибиться. Старый король был на втором взводе: его снедала ярость. Его злило то, что сын сейчас преклонил колени, а ещё более то, что он не сделал этого раньше.

Представление началось с шутовства. Король прикинулся, что не видит сына, а тот продолжал стоять на коленях, как кол. Король говорил с принцем Джоном с неприличной разнузданностью и с каждым словом выпаливая свою злость: даже смущались его епископы, краснели его бароны. Старик бесконечно унижал себя, но, казалось, утопал в наслаждении своим позором. У Ричарда подступил комок к горлу.

— О Боже! Что это прорвало Тебя создать такую свинью? — пробормотал он тихо, но так, что двое-трое близ стоявших расслышали. Слышал их и сам король — и был доволен; слышал и принц, заметивший со страхом, что не ускользнули они от слуха Богэна. Король продолжал скрипеть свое, Джон топтался на месте, а Богэн — величайшая смелость! — нашептывал что-то королю на ухо.

Король ответил ему гоготаньем, которое можно было слышать по всему лагерю:

— Га, клянусь Святым Ликом! Пусть-ка постоит на коленках, Богэн! Это для него новая привычка, но полезная для человека его ремесла. Все воины приходят к этому рано или поздно… Да, рано или поздно, клянусь Богом!

Тут Ричард нарочно встал на ноги и пошел к трону. Его высокий рост как бы добавлял отвращение, вызываемое Генрихом. Король вскинул на него глазами и оскалил свои клыки.

— Ну, что ещё, сэр? — спросил он сына.

— Довольно. с меня, сэр, если вообще солдату подобает стоять на коленях, — отозвался Ричард.

Король сдержался, проглотив слюну.

— А всё-таки, Ричард, — сухо, как пыль, разлетелись его слова, — всё-таки вы скоренько преклонили колени перед мальчишкой-французом.

— Перед моим сюзереном? Да, это правда, сэр.

— Он тебе не сюзерен! — заревел старик. — Я твой сюзерен, клянусь небесами! Я тебе дал, я же могу взять обратно. Берегись меня!

— Светлейший государь мой! — произнес Ричард. — Заметьте, ведь я преклонил перед вами колени. Если я сюда явился, то единственно с этой целью; и уж никак не для того, чтобы вступать в словесную борьбу. Я прибыл из своих владений, и не один, а со всей своей дружиной, чтобы оказать вам повиновение. Будьте уверены, что и они, со своей стороны, отдадут вам должную честь, как я, если вы им дозволите.

— Ты пришел из земли, которую я тебе дал. Вот также приходили Генрих и Джеффри, чтобы грозить мне, — промолвил старик, весь дрожа в своем кресле. — Что мне твоя покорность, когда я испытал ихнюю! Покорность Генриха, покорность Джеффри!.. Псс!.. Что у тебя за слова, человечек!

Он встал и зашагал, топая по всей палатке, словно взбешенный карлик — кривоногий, длиннорукий, как бы ужаливаемый по всему телу до бешенства.

— И ты говоришь мне про своих людей, про свои владения, про свою дружину! Да, все хорошие люди, отличная дружина, клянусь Распятием! Скажи-ка мне, Ричард, нет ли у тебя в этой дружине Раймонда тулузского? Нет ли Безье?

— Нет, государь, — ответил Ричард, глядя спокойным взором на искаженное лицо отца.

— Да и никогда не будет! — проворчал король. — А рыцарь Беарнец с вами?

— Да, государь.

— Плохая компания, Ричард! У этого животного белое лицо, лживый язык и самая, что ни на есть, козлиная борода. А с тобой твой монах-певун?

— Да, государь.

— Постыдная компания, Ричард! Ну, а Адемар Лиможец с тобой?

— Да, государь.

— Глупая компания! Оставил бы его сидеть со своим бабьем. А твой аббат Милó с тобой?

— Да, государь.

— Нездоровая компания!

Вдруг, как бы сразу утомившись даже браниться, поник Генрих головой и вынужден был снова сесть, Ричард почувствовал прилив жалости. Глядя сверху вниз на съежившегося старика, он протянул к нему руку, говоря:

— Не будем ссориться, отец.

Но эти слова, как боевой клич, заставили старика вдруг воспрянуть.

— Ещё последний вопрос, Ричард. Посмел ли ты привезти с собой сюда Бертрана де Борна?

Он опять вскочил, чтобы выбраниться: и оба глядели друг на друга в упор. Каждый знал отлично, как важен был вопрос.

Это отрезвило графа, но изгнало жалость из его души.

— Посмел — выражение, непригодное для анжуйца, государь мой! — возразил он, тщательно взвешивая свои слова. — Но Бертрана нет со мной.

Прежде чем старик успел снова поддаться своему дикому буйству, Ричард свернул разговор на свою главную цель:

— Государь! Чем короче речь, тем лучше. Вы стараетесь вызвать во мне злость, но вам это не удастся. Я к вам явился как покорный сын и слуга вашей милости: таким и выйду отсюда. Как сын, я преклонил колени перед отцом-королем; как слуга, я готов ему повиноваться. Пусть же свершится брачный союз, который вы с королем Франции прочили мне с колыбели. Я готов сыграть свою роль, если мадам Элоиза сыграет свою.

Ричард сложил руки, король опять сел в кресло. При имени дочери короля французского отец и брат Ричарда обменялись странными взглядами: граф почувствовал, что между ними есть какая-то тайна и что он попал в ловушку. Но он промолчал. Старый король снова принялся пилить:

— Слушай же меня, Ричард! — сказал он, грозно заработав бровями. — Если бы это проклятое животное, Бертран, был с тобой, наш разговор был бы последним. Это — зубастая гадюка, заползшая в колыбель к моему ребенку и влившая в него яд. Господи Иисусе! Если я встречу когда-нибудь этого Бертрана, помоги мне раскровянить ему рожу!.. Но я доволен и тем, что есть. Гостите у меня, если только столь грубое пристанище может удовлетворить ваше благородие. Что касается мадам Элоизы, за ней тотчас же пошлют. Но вашего стада южных шутов я не приму. Все эти дни у меня было неважно с желудком, боюсь, как бы лангедокское пирожное не набило мне оскомины. Я вообще недолюбливаю монахов; а твой монтобанский певчий дрозд довел бы меня до богохульства. Позаботься, Драго, чтобы с ним занялись. Или нет! Пусть они сами забавляются… своими песнями, Господи помилуй! А вы, — обернулся он к Богэну, — ступайте, приведите мадам Элоизу!

Богэн вышел за занавес позади короля, а старик остался сидеть в задумчивости, кусая свои пальцы.

Неожиданно в палатке появилась мадам Элоиза французская — худенькая девушка с бледным, печальным личиком, окутанным черными волосами, как у шутов на сцене. Судя по тому, как она оглядывалась на всех поочередно своим неподвижным взглядом, Ричард подумал, что она, верно, не в своем уме, но всё-таки он тотчас встал перед ней на одно колено. Принц Джон резко отвернулся, а старый король насупился, наблюдая, что будет делать Ричард. Принцесса, вся в черном, казавшаяся в полуобмороке, неуклюже прижалась к стене, словно стараясь увернуться от удара кнута. «Зажилась ты в Англии, бедняжка! — подумал Ричард. — Но почему она находилась в палатке короля?»

Невеселая то была встреча, а король не выказывал желания как-нибудь помочь беде. Когда мадам Элоиза, крадучись и кружа по палатке, остановилась наконец у его кресла с поникшей головой, он начал говорить с ней по-английски. Ричард заметил, что и брат знал этот незнакомый ему язык. «Его милости, кажется, угодно смеяться надо мной, — говорил сам себе Ричард. — Что за мертвечина эти угрюмые слова! По-английски, кажется, люди не говорят, а стучат языком».

И в самом деле, настоящего разговора не было: король или принц говорили, а Элоиза лишь смачивала себе губы языком. Она только смотрела на старого тирана, и то не в глаза, а выше, в лоб; и её взгляд напоминал дрожащего, загнанного зайца.

«Она у него в руках, и душой, и телом», — подумал Ричард.

Колено у него стало болеть, и он поднялся.

— Светлейший государь! — начал он на своем языке.

Элоиза вздрогнула. Король сказал:

— А, Ричард! Ты ещё здесь, человечек?

— А где же ещё, мой повелитель? — переспросил сын.

Отец обратился к Элоизе.

— Соблаговолите, мадам, признать в этом бароне сына моего, графа Пуату, — сказал он. — Да будет ему дозволено, мадам, приветствовать ту, к которой он стремился из такой дали, с таким смирением, чёрт возьми! Вашу белую ручку, Элоиза!

Странная девушка затрепетала, но всё-таки протянула свою руку. Ричард, целуя её, почувствовал, что она ужасно холодна.

— Надеюсь, сударыня, мы познакомимся друг с другом получше, но я должен вас предупредить, что не владею английским языком. Позвольте надеяться, что в нашем милом краю вы вспомните свой французский язык.

От дамы Ричард так и не получил ответа, зато он, ей Богу, разозлил отца.

— А мы надеемся, Ричард, что вы научите мадам чему-нибудь получше, — просипел старик с раздражением.

— Молю Бога, чтобы мне не пришлось учить её чему-нибудь худшему, господин мой! — возразил сын. — Вы согласитесь, может быть, что для дочери Франции её родной язык может пригодиться.

— Как и английский, граф, для сына Англии! — вскричал отец. — Или для его жены, клянусь обедней, если только он достоин иметь жену!

— Об этом, сэр, нам следовало бы побеседовать, когда у вашей милости будет досуг, — медленно проговорил Ричард.

«Иисусе Христе! — подумал он. — Он хочет, кажется, приковать меня к ледяной глыбе? Что с ней такое?»

Король прервал его думы тем, что отпустил мадам Элоизу, отослал всех присутствующих и удалился сам. Он страшно устал, весь побелел и задыхался.

Ричард видел, что отец пошел, вслед за принцессой, в глубину палатки, за занавес: и снова подозрения обеспокоили его.

Когда за ними вслед хотел было скользнуть и Джон, граф решил, что надо положить этому конец. Он хлопнул юношу по плечу и сказал:

— Брат, на пару слов!

Джон, вздрогнув, вернулся назад. Они остались в палатке вдвоем.

Этот Джон, Безземельный, как называли его на разных языках, был слабым снимком со своего брата. Кривошеий, сухой, как тростник, и с сапунцом, он был ростом меньше, тощее, с синими, но более светлыми глазами, которые притом выпучивались, тогда как у Ричарда они сидели глубоко. Словом, разница была не столько в самих чертах, сколько в их размерах. Ричард был богатырского, но красивого, ловкого сложения; у Джона руки были чересчур длинны, голова чересчур мала, лоб чересчур узок. У Ричарда глаза были расположены, пожалуй, слишком далеко один от другого; у Джона — положительно слишком близко. Волнуясь, Ричард ломал себе пальцы, Джон кусал губы. Ричард, нагибаясь, наклонял только голову, Джон — голову и плечи. Когда Ричард откидывал голову назад, перед вами был лев; Джон, когда трусил, напоминал загнанного волка. В такие минуты Джон ворчал, Ричард тяжело дышал, раздувая ноздри. Джон скалил зубы, когда злился, Ричард — когда был весел… Можно было насчитать ещё тысячу различий между ними и всё таких же мелких. Но, Бог свидетель, и названных довольно.

Свойства кошко-собачьей природы анжуйцев были отлично распределены между братьями. У Ричарда было самодовольство кошки, у Джона — подчиненность собаки, у Джона — скрытность кошки, у Ричарда — запальчивость собаки. В душе Джон был вор.

Он ненавидел и боялся брата. Оттого, когда тот сказал: «Брат, на пару слов!» — Джон попытался скрыть свой страх под личиной отвращения, и получилась кислая улыбка.

— Охотно, милый братец, тем более, что…

Ричард оборвал его прямым вопросом:

— Что такое приключилось с этой дамой?

Джон был приготовлен к этому вопросу. Он только поднял брови и сказал, разводя руками:

— Ты ещё спрашиваешь? Ах, Господи! Волнение… Чужая в чужой стране… Припадок лихорадки… Уж эти женщины! Кто их разберет? Так давно из Франции… Страх за брата своего, страх за тебя… Мало ли ещё чего! Глупенькая она… Ах, братец, братец!

Ричард круто оборвал его:

— Ставь точку, точку! Ты затягиваешь меня в болтовню! Твои объяснения не объяснят ничего. Ещё слово. На кой чёрт она здесь?

Ричард избрал прямой путь.

Джон запнулся:

— У неё здесь… второй отец… любящий опекун…

— Пой! — произнес только Ричард и повернулся к выходу, а Джон проскользнул за занавес. И в ту же минуту Ричард услышал там слабое тоскливое всхлипывание, наподобие рыдания смертной дамы.

«Что, Господи прости, творится тут, в этой семейке?» — спросил себя Ричард, пожимая плечами, и вышел на свежий воздух.

Аббат замечает, что его господин и повелитель прибежал к нему и «навалился на меня, словно влюбленный после долгой разлуки со своей милой. «Милó, Милó, Милó! — воскликнул он три раза подряд, как будто моё имя могло оказать ему поддержку. — Поживи и увидишь деревяшку на престоле Англии!» — так он и сказал престранно».

 

Глава IV

КАК ЖАННА ПРИГЛАДИЛА ТО, ЧТО ВЗЪЕРОШИЛА ЭЛОИЗА

Когда граф Сен-Поль явился в Париж, он прежде всего нашел, что цель его поездки — вещь щекотливая: и правда, трудненько совещаться в столице короля с союзниками короля о том, как бы вернее помешать этому же королю. Как и следовало ожидать, оказалось, что он может сделать немного или вовсе ничего в этом направлении. Король Филипп французский был занят приготовлением к пышной встрече своей сестры Элоизы: герольды уже готовились ехать за ней. Николай д'Э и барон де Керси должны были их сопровождать. Король Филипп думал, что Сен-Поль как раз пригодится ему в качестве третьего посла, но тому это было вовсе не под стать.

Граф отправился к своему родственнику, маркизу Монферрату, тяжелому на подъем итальянцу, который сказал ему мало утешительного. Маркиз только посоветовал своему «доброму кузену» лучше помочь ему самому взойти на иерусалимский престол.

— Разве мало с вас одного короля на всю семью? — спросил он.

Сен-Поль язвительно ответил, что вполне довольно, но что Анжу гораздо ближе Иерусалима. Сверх того, он намекнул, что ходят в изобилии разные странные слухи насчет истории с мадам Элоизой.

— Если вам, Эд, нужна требуха, — сказал на это Монферрат, — не обращайтесь ко мне. Но я знаю такую крысу, которая может вам оказать услугу.

— Как её звать, вашу крысу? Больше мне ничего от вас не надо.

— Кто ж, как не Бертран де Борн? — ответил Монферрат.

Этот Бертран де Борн был всё равно что терние, засевшее в теле анжуйцев, ядовитый придаток к их хозяйству, без которого они никак не могли обойтись. Сен-Поль знал прекрасно ему цену: он решил, что надо отправиться к нему лично в его землю. И он, конечно, поехал бы, но его государь судил иначе. Сен-Поль получил приказание сопровождать в Лювье герольдов, и ему пришлось ограничиться отправкой посла к трубадуру с письмом, в котором говорилось, какое счастье привалило великому графу Пуату. Он знал, что это заставит Бертрана высунуть жало.

Не очень-то скоро прибыли французы в Лювье, зато тотчас же началась потеха. Сводить пуатуйца с нормандцем или анжуйца с анжуйцем — всё равно, что смешивать лед с огнем. Вельможи выступали петухами, пряча под бархатом свои когти; рыцари ссорились напропалую; оруженосцы следовали их примеру. Были даже открытые схватки. Так, например, Гастон Беарнец поссорился с Джоном Боттором, и они дрались на ножах во рву. Затем сам граф Ричард взял себе одного из ястребов брата и не хотел его отдать. Из-за этой долговязой птицы с десяток благородий бились на мечах, сам граф Пуату отвечал за шестерых и кончил тем, что до крови избил своего брата рукояткой меча.

Так продолжалось целую неделю или больше, а в это время старый король, как сумасшедший, рыскал на охоте целые дни и предавался постыдным порокам ночи напролет. Ричард редко видел его и французскую даму. Словно бледный призрак, печально появлялась она на зов короля и так же печально исчезала по первому его знаку. Когда бы она ни появлялась, подле неё непременно вертелся и принц Джон с тревогой на лице; затем слышался голос рябого клюнийца, который поучал принцессу насчет богословия и спасения души скучнейшими речами без ответов. Всё это было далеко не весело. Что же касается Элоизы, Ричард был убежден, что она — уныло-полоумная, и он сам становился тоскливым, раздражительным, сварливым. Оттого-то он сначала обобрал, а потом исколотил своего брата.

После того принц Джон скрылся на время, нянчась со своими синяками, и Ричард мог настолько приблизиться к мадам Элоизе, чтобы говорить с ней. Она даже сама позвала его к себе как-то поздно ночью, когда — как ему было известно — король где-то кутил вне дома, приправляя свои обыденные утехи ужинами в разных притонах разврата.

Пожав плечами, Ричард повиновался и пошел на зов. Его приняли со смущением. Дама, рассеянная как всегда, сидела в кресле, съёжившись. Рядом стоял клюниец, это воплощение смертельной скуки. Одна или две женщины попятились в испуге за королевский трон. Сама Элоиза, как только увидела, кто такой её посетитель, принялась дрожать.

— О-о! — прошептала она. — Вы пришли меня убить, мой повелитель?

— Помилуйте, мадам! — поспешил сказать Ричард. — Да я готов служить вам совсем иначе, и я предполагал, что имею на это право. Ведь я пришел сюда по вашему приглашению.

Она провела по лицу рукой раз-другой, как бы сгоняя с него паутину. Одна из женщин жалобно, с мольбой взглянула на Ричарда, но тот не обратил внимания. Монах что-то пробормотал себе под нос, затем сказал графу вслух:

— Вы видите, господин мой, мадам чересчур утомлена.

«Ещё бы, негодяй! Это — твоих рук дело», — подумал граф.

— Надеюсь, — перебил он вслух, — её милость дозволит вам удалиться, сэр.

В ответ на это мадам махнула своим приближенным рукой, чтобы они удалились, и продолжала махать ещё долго после того, как они все вышли. Так она осталась наедине со своим будущим повелителем. На её испитом личике были ещё следы дивной красоты — красоты сочетания черного с белым; но вид у неё был такой, как будто она дружила с привидениями. Ричард был с ней очень любезен. Он подошел поближе и сказал:

— Мне больно видеть вас, мадам, в таком состоянии…

Она перебила его вопросом;

— Они хотят, чтобы вы на мне женились?

Он улыбнулся.

— Наши повелители желают этого, мадам.

— Вы уверены в этом?

— Я только потому сюда и явился, что твердо уверен.

— И вы желаете…

— Я желаю, — поспешно, отрывисто перебил он её, — только двух вещей — блага моему государству и вам! Если я ещё желаю чего-либо, так это — Бог мне свидетель! — единственно сдержать свое обещание.

— Какое обещание?

— Вы видите, мадам: я ношу знак Креста Господня на плече.

— Ну, это — дело рук Господних! — промолвила она, со страхом глядя на крест.

Она принялась поспешно ходить по комнате, разговаривая сама с собой. Ричард не мог хорошенько разобрать, что она говорила: толковала она и про веру и про время;

— Надо бы сейчас же это сделать, сейчас! О, внемли мне. Пастырь Израиля!

Потом, дико взглянув Ричарду в лицо, Элоиза прибавила:

— Странное, не женское дело! Нельзя возлагать на меня такого дела…

Потом, ломая руки и не сводя глаз с Ричарда, она принялась кричать:

— Фу, яд, яд, яд!..

«Бедная женщина, — подумал он. — Она ведь одержима бесом: стало быть, не жена мне. Во мне и без того много бесовского!»

Затем он проговорил вслух:

— Что мучает вас, мадам? Скажите мне, в чем ваше горе, и, клянусь жизнью, я вам помогу, как сумею.

— Нет, вы не можете пособить мне… Никто не поможет!

— В таком случае, с вашего позволения… — он подошел к выходу, — я позову слуг вашей милости. Обсуждать это дело мы можем и потом: времени у нас достаточно.

Элоиза остановила бы его, если бы у неё хватило смелости или силы. Но она буквально истощилась: едва успели войти к ней её женщины, как она свалилась. Смущенный Ричард решил выпытать у отца всю правду во что бы то ни стало, на другой же день. Он так и сделал, и, к его величайшему изумлению, король принялся говорить с ним рассудительно, вместо того, чтобы браниться. Он сказал, что мадам Элоиза — девушка слабая, болезненная и, по его мнению, ей нужно только то, что и всем молодым женщинам — мужа. Она слишком предана монастырю; ей являются видения, она подавлена строгостью правил, ничего не ест и реже стоит на ногах, чем на коленях.

— Впрочем, сын мой, всё это ты можешь по-своему исправить, — заметил король Генрих. — Все эти капризы, припадки скуки, тоска, мечты. Пуф! Ты можешь рассеять их одним поцелуем. Ещё не пробовал, нет? Что? Слишком холодна? Но тебе следовало бы…

И пошел, и пошел…

В тот же день, уже поздненько, прибыли французские послы, в их числе Ричард увидел графа Сен-Поля.

Никогда не нравился ему этот граф, вернее сказать, он просто не выносил его. Но Сен-Поль был родной Жанне. Она даже несколько отражалась в нем: его окружало её таинственное благоухание, его озарял луч её обаяния. Ошеломленному, истомленному, мрачному, несколько выбитому из седла Ричарду показалось, что Сен-Поль не походит на своих товарищей. Вследствие этого, он приветствовал его более, чем с простым радушием, к прискорбию Сен-Поля. Ричард заметил это впечатление, и вдруг ему припомнилось, что ведь такое обращение должно было служить жестокой обидой Сен-Полю.

«Чёрт побери, что это я затеял? — восклицал Ричард про себя. — Мне должно быть стыдно смотреть в лицо этому молодцу, а я веду себя с ним, как брат».

— Сен-Поль! — тотчас же обратился он к брату Жанны. — Мне хотелось бы с вами поговорить: это даже мой долг перед вами.

— Я весь к услугам вашей милости, — с чопорным поклоном отвечал Эд. — Когда и где вам угодно…

— Идите за мной, как только покончите со всем этим шутовством, — решил Ричард.

Спустя час его приказанье было исполнено. По своему обыкновению он пошел напролом:

— Сен-Поль! Полагаю, вам известно, где моё сердце — здесь или в другом месте? Я желаю, чтобы вы поняли, что в данном случае я поступаю против личной моей воли, против моего собственного убеждения.

Даже для Сен-Поля прямота этой царственной натуры была несомненна.

— Но, государь мой… — забормотал Сен-Поль, в котором благородное чувство боролось с озлоблением. Ричард прервал его:

— Если вы сомневаетесь — что вполне вам разрешаю — я готов вас убедить: я поеду с вами, куда вам будет угодно и отдаю себя в полное ваше распоряжение… Помните только, что это решение будет бесповоротно. Ещё раз говорю вам: я это сделаю! Хотите оставаться здесь, или поехать со мной?

Сен-Поль проклинал свою судьбу: он ведь был приставлен к этой французской девчонке.

— Господин мой! — проговорил он. — Я не могу вам повиноваться: моя обязанность везти мадам в Париж. Такова воля моего повелителя.

— Ну, так мне придется ехать одному. И я поеду. Ещё раз повторяю! Мне до смерти всё это надоело!

— Господин мой, Ричард! — вскричал Сен-Поль. — Я не смею приказывать, но и я скажу: поезжайте! Я не знаю, что произошло между вами и моей сестрой Жанной, но я хорошо знаю одно: было бы странно, если бы вы не сумели склонить на свою сторону такого судью.

Он рассмеялся недружелюбно. Ричард окинул его холодным взглядом.

— Если бы было в моей воле, друг мой, — проговорил он, — я не потерпел бы ничьего посредничества.

— Но это предложение было сделано не мной, государь мой, — возразил Сен-Поль.

— Да иначе и не могло быть, — резко заметил Ричард. — Я сам решил так, так как считаю, что каждая благородная дама имеет право по своему усмотрению располагать своей особой. Она меня любила…

— Я думаю, сэр, она ваша и сейчас.

— Вот я в этом-то и намерен убедиться, — заметил Ричард. — Но довольно об этом! Какие новости у вас в Париже?

Сен-Поль не мог удержаться: у него давно был готов сорваться с языка весь запас известий, которые он получил с юга.

— Там очень восхищаются одной сирвентой Бертрана де Борна.

— Какого содержания эта сирвента?

— Непристойного. Он назвал это — «Сирвента о королях», а сам в ней говорит много дурного о вашем ордене.

Ричард засмеялся.

— Я уверен, что тут ему и книги в руки, и недаром. Я думаю, не поехать ли мне повидать Бертрана?

— О, государь мой! — многозначительно проговорил Сен-Поль. — Он вам наговорит много хорошего, но много и не совсем хорошего.

— О, наверно! Уж у него такая привычка, — заметил Ричард.

Ему не хотелось теперь никому поверять свои думы, не хотелось искать помощи против осаждавших его соблазнов. Он ведь всегда и всё делал по-своему: и это было как бы его право, его «droit de seigneur», естественный закон, в силу которого глупцы подставляют свою шею под пяту людей, сильных духом. Но что из этого? Ричард знал, что желаемое всегда у него под рукой, знал, что он может завладеть снова Жанной, когда ни пожелает. И ни король английский, ни король французский, ни Вестминстерский Совет, ни Имперский Сейм — ничто не в силах помешать ему, если захочет. Но этого-то именно он и не хотел теперь, он сам сознавал это. Подавить её потоками излияний любви, чувствовать, что она вся трепещет, пугается, теряет самообладание от волнения своего сердца, принудить её, сломить, укротить, когда в ней всего прекраснее её молодые силы, её юный гордый дух… Нет, никогда, хоть поклясться Крестом Господним!

Уважать в девушке то, что сдерживает её — не это ли истинная любовь, на какую только способен мужчина? Ричард именно только потому и приблизился к этому идеалу, что был скорее поэтом, чем любовником. Можете, если угодно, сомневаться (вместе с аббатом Милó), был ли он способен на любовь: я и сам сомневаюсь. Но он, бесспорно, был поэт. Он видел Жанну в полном блеске и был благодарен за это видение. Приближаясь к ней, он чувствовал, будто достигает небес, но в то же время не стремился ей обладать. Может быть, он удовлетворялся сознанием, что она ему уже принадлежала: это во вкусе поэтов. Во всяком случае, он так мало сгорал страстью, что, поодумавшись, послал в Сен-Поль-ля-Марш Гастона Беарнца с письмом к Жанне, в котором говорилось: «Через два дня я с тобой увижусь в последний раз или навсегда, как ты пожелаешь». А сам, тем временем, вооружился терпением на назначенное число часов.

Гастон Беарнец — замечательно-романтическая личность для наших туманных краев. Бледный, черноглазый, с курчавой бородкой, он ехал себе в своем светло-зеленом наряде, распевая. Он велел доложить о себе сударыне, назвавшись Дитя Любви. Увидя её, он коснулся её ноги поцелуем.

— Чудесная Звезда Севера! — проговорил он, преклоняя колени. — Я привез топливо для твоих неизреченных огней. Наш Король Влюбленных и Влюбленный Король весь у ваших ног, а вздохи его — в этой бумажке.

Он говорил как по писаному и ловким движением руки подал ей сверток. Ему было приятно видеть, что Жанна тотчас же прижала руку к сердцу, как только взяла бумагу, но больше ничего не последовало. Она пробежала письмо, не сморгнув и гордо держа голову.

— Прощайте, сударь! — наконец промолвила она. — Я приготовлюсь встретить моего повелителя.

— А я, графиня, — сказал Гастон, — буду ждать его в лесу. И, следуя обету, который я дал своему святому, забуду о сне и о пище, буду ждать, покуда он не достигнет исполнения своих пылких желаний. Прощайте, госпожа!

Он удалился выполнять свой обет. Целый день, целую ночь темная лесная чаща была оживлена его веселой песней: он пел почти всё время, не переставая, с неиссякаемой бодростью. А Жанна провела часть этого времени в часовне, скрестив руки на своей прекрасной груди. Бог в её сердце боролся с Богом на алтаре. Она не произносила молитв, но, покидая часовню, отправила гонца за Жилем Герденом — за тем тупоносым рыцарем-нормандцем, который так глубоко её любил, что ничего не говорил об этом.

Этот самый Герден, рыская по лесу, наткнулся на Гастона Беарнца, нарядного, как цветущее дерево, и распевающего, словно какой-нибудь вдохновенный инструмент. Заметив это удивительное видение, он потянул поводья и нахмурился. Такова обыкновенная встреча нормандца. Гастон принял его как бы за часть общего вида этой местности, мрачной, располагающей к унылым напевам.

— Добрый день, прекрасный господин! — произнес Жиль, а Гастон махнул рукой и продолжал идти, распевая во всё горло. Тогда Жиль, который очень торопился, попытался проехать мимо; но тут Гастон загородил руками дорогу и промолвил:

— Ах ты, бык! Тут нет пропуска никому, кроме смельчаков.

— Прочь, попугай! — воскликнул Жиль и, оттолкнув наглеца, углубился в лес.

Только благодаря тому, что Гастон дал клятву, не было тогда пролито ни капли крови, но он надеялся, что своего не упустит. Оттого-то он заметил: «Вон поехал покойник!» — и снова принялся за свои песни.

Жанна, заслыша конский топот, выбежала навстречу всаднику. Лицо её вспыхнуло.

— Войдите, войдите! — сказала она и взяла его за руку.

Он посдедовал за ней с бьющимся сердцем, не смея и не зная, как вымолвить слово. Жанна повела его в маленькую темную часовню.

— Жиль! Жиль! — воскликнула она, задыхаясь. — Жиль, любите ли вы меня?

Он как-то вдруг потерял голос и едва мог справиться со спазмами в горле.

— О Боже! — прошептал он задыхающимся голосом. — Боже, как я люблю вас, Жанна!

И он двинулся вперед, заметив какое-то волнение в её глазах. Но Жанна протянула обе руки, отстраняя его.

— Нет, Жиль, нет ещё! — грустно зазвучал её голос. — Сначала выслушайте меня. Я не люблю вас, но мне страшно… Сюда придет… Вы должны быть подле меня, чтобы мне помочь… Я отдаюсь вам, я буду вам принадлежать… Так надо… Другого нет исхода!

Она остановилась. И можно было расслышать, как бьется его сердце.

— Так отдавайся! — сказал хриплым голосом Жиль и схватил её.

Она почувствовала, будто погрузилась в кипящий ад, но стиснула зубы и терпела это разрушительное пламя. Бедный парень поцеловал её только раз. И не так крепко, как анжуец. Но сладость зависит от степени возможности: Жиль всё-таки делал первый шаг к обладанию и удовлетворился этим. Затем рука об руку, оба, обладатель и обладаемая, дрожа, стали перед мерцающей лампадой, озарявшей лик Сына Божия и начали ждать, что случится дальше.

С полчаса спустя Жанна услышала долгие, ровные шаги, которые были ей хорошо знакомы, и глубоко вздохнула. Вслед за тем и Жиль что-то услышал.

— Кто-то идет. Кто это? — прошептал он.

— Ричард Анжуйский. Теперь мне нужна ваша помощь.

— Вам нужен был я, чтобы…

Жиль в простоте своего сердца думал, что его позвали убить графа. Но она скоро его разубедила в этом.

— Убить Ричарда?.. Нет, Жиль: тебе не под стать убивать его.

Жанна отрывисто засмеялась, и это не особенно понравилось любящему её человеку. Жиль всё-таки схватился за меч. Граф Пуату появился на пороге и увидел их рядом друг с другом.

Только этого не доставало, чтобы разжечь тлевший в нем огонь. В нем проснулась ярость тигра, прилив ревности, какой-то не совсем чистой гордости. Как вихрь, рванулся он вперед, подхватил девушку на руки, поднял её на воздух и заглушил её вопль криком:

— Моя Жанна! Моя Жанна! Кто смеет?..

Жиль дотронулся до его плеча. Как молния обернулся к нему Ричард, крепко обнимая Жанну. Быстро, отрывисто дышал он носом. Жиль подумал, что настал для него смертный час, но попытался вполне воспользоваться им.

— Тебе чего, пес? — проворчал сухощавый Ричард.

— Пустите её, сударь мой! — ответил тучный Жиль. — Она просватана мне.

— Сердце Господа! Это ещё что такое?

Ричард откинул голову и посмотрел на соперника, как змея, выбирающая место, куда ужалить.

— Это правда, девушка?

Жанна подняла голову с его плеча, где скрывалось её лицо. Говорить она была не в силах, а только кивнула головой.

— Так это правда? Ты помолвлена?

— Да, я помолвлена, господин мой. Пустите меня!

Он сразу выпустил её из рук и поставил на ноги между собой и Герденом. Тот двинулся вперед, чтоб взять её снова за руку, но, взглянув на Ричарда, остановился. Граф продолжал свои расспросы. Судя по наружности, он был спокоен, как снежное поле.

— От чьего имени ты просватана за этого рыцаря, Жанна? От имени твоего брата?

— Нет, сударь. Я сама дала обещание.

— Значит, я для тебя ничто?

Жанна зарыдала.

— О! О! — застонала она. — Вы для меня всё, всё на свете!

Он отвернулся от неё и, глубоко задумавшись, стоял перед алтарем, скрестив руки. Жиль был настолько умен, что молчал. Жанна задыхалась. В сущности, Ричард был тронут до глубины души и способен на всякую жертву, которая могла бы равняться её жертве. Ведь он должен был всегда и во всём быть впереди всех, даже в великодушии. Но в ту минуту им управляло чувство лучшее, нежели тщеславие. Когда он повернул свое спокойное, чистое лицо снова к Жанне, в нем не осталось ни тени анжуйца: все словно вдруг спалилось в огне.

— Как имя этого рыцаря? — спросил он.

— Жиль де Герден, — отвечала Жанна.

— Ну, поди же сюда, де Герден! — воскликнул он.

Жиль преклонил колени пред сыном своего властелина. Жанна тоже была готова пасть перед ним на колени, но он крепко держал её за руку и не позволил бы этого.

— Ну, Жиль, слушай, что я тебе скажу! — начал Ричард. — Нет на свете ни дамы, более благородной, чем эта, ни мужчины, который был бы более предан ей, чем я. Сегодня я исполню её волю, но как можно скорей, чтоб не поддаться дьяволу. Верный ли ты человек, Жиль?

— Господин мой, стараюсь быть таким, — ответил Герден. — Отец ваш посвятил меня в рыцари. Я же любил эту даму с той поры, как ей было ещё только двенадцать лет.

— А состоятельный ты человек, друг мой?

— У нас хороший лен, сударь: мой отец держит его от Руанской церкви, а также от церкви герцога. Я несу военную службу со своей сотней копьеносцев где случится, даже в качестве дорожного стражника, если не представляется ничего лучшего.

— Если я отдам тебе Жанну, что ты дашь мне взамен?

— Мою признательность, мой добрый господии, мою преданность и долговечную службу.

— Встань, Жиль! — произнес Ричард.

Жиль поцеловал его в колено и встал на ноги, а Ричард вложил в его руку ручку Жанны и сам удержал их вместе в своей руке.

— Боже, помоги мне так, как я помогу тебе, Жиль, если из этого выйдет что-нибудь дурное! — проговорил он резко.

Его слова как бы просвистели в воздухе, а Жиль посмотрел прямо ему в лицо. Ричард смерил его взглядом и убедился, что Жиль — честный малый. Затем он поцеловал Жанну в лоб и вышел, не оглядываясь назад. На опушке леса он нашел Гастона Беарнца, который сосал свои пальцы.

— Проходил тут какой-то черный рыцарь с лицом, словно сырое мясо, и с такой постылой хмуростью, какой я ещё никогда не видел, — заметил юный весельчак. — Полагаю, его уже нет в живых?

— Я дал ему нечто такое, что должно вылечить его от хмурости и послужить к оправданию цвета его лица, — ответил граф. — Мало того, я дал ему возможность обрести жизнь вечную… О, Гастон! — вдруг воскликнул он. — Едем на юг! Там солнышко светлыми пятнами ложится на дорогу, там благоухают апельсины… Едем на юг, дружище! Мне чудится, что я сейчас беседовал с ангелом небесным. И теперь-то, когда я дал ей крылья и она отлетела от меня, я начинаю познавать, как горячо я её люблю! Скорей, Гастон! Мы уедем на юг и там увидим Бертрана, и сложим ещё много песен про добрых женщин и про бедных мужчин.

— Чёрт побери! — воскликнул Гастон. — Я еду с вами, Ричард, потому что я тоже бедный: два дня у меня во рту не было ни крошки.

Так выехали они из леса Сен-Поль-ля-Марш. Ричард принялся распевать про Жанну Чудный Пояс. Никогда не любил он её так, как теперь, потеряв возможность любить…

 

Глава V

КАК СОСТЯЗАЛИСЬ В ПЕНИИ БЕРТРАН ДЕ БОРН И ГРАФ РИЧАРД

И днем и ночью пел Ричард о Жанне. Он был вне себя от волнения, его поэтическое настроение достигло высшей степени возбуждения. Вся местность принимала в его глазах её окраску, её облик, её прекрасный, благородный вид. Выпуклые холмы Вексена напоминали её перси; леса, облитые пылающим золотом, походили на её рыжеватые волосы; в тихих зеленоватых водах он читал тайну её прекрасных глаз; в молочных волнах октябрьского тумана виднелись её спокойные брови. Ровный свет Босы, такой благодетельный и вместе с тем строгий, был изображением её души. Чудным поясом охватывали Турень реки Вьенна и Луара, так и Жанну опоясывала Жанна её чудная девственная лента, со щитом синего льда на сердце. Все дальше по дороге на юг, до самого Тура, не прекращались хвалебные песни: Ричард был неутомим в своей погоне за сравнениями. Но вот Пуатье, его родина, страна более знакомая! И по мере того, как Ричард взбирался по серым вершинам Монтагрье и уже виднелась цель странствия, он превращался в ученого толкователя старины: он изъяснял свои былые восторги.

— Гастон! Не вздумай уверять меня, что моя Жанна была мне неверна, — объявил он. — Никогда она не принадлежала мне так всецело, как в ту минуту, когда отдалась другому, никогда не любила меня горячее! Такова сила, дарованная женщинам, что они управляют вселенной. Это — сила Сына Божия, который Сам принес Себя на заклание и сделал нас своими палачами из любви к нам. Я исполню свою долю: обвенчаюсь с этой французской девицей, и среди пыла страсти она не угадает никогда, что, в сущности, в моих объятиях будет Жанна. — Глаза его наполнились слезами. — Мы с ней будем венчаны на небесах, — прибавил он, вздыхая.

— Deus! — воскликнул тут Гастон. — Но, Ричард, такие браки могут прийтись по вкусу скорее небесам, чем людям. Человек — животное чувственное.

— Но в нем есть и душа, — возразил Ричард. — Только она так глубоко запрятана, что до неё могут добраться лишь тонкие девичьи пальцы. И, чувствуя это прикосновение, человек сознает, что в нем душа ещё жива. Оставьте меня наедине с самим собой: я не весь ещё погряз, не весь предан дьяволу! Я исполню свою обязанность, женюсь на этой французской девице, а любить буду, пока жив, мою золотую Жанну!

— В вас говорят зараз и король и поэт, — заметил Гастон. И он верил этому.

Уже смеркалось, когда они прибыли в Отафор, скалистый замок на границах Перигора, принадлежавший Бертрану де Борну.

По наружному своему виду, да и на самом деле, это был разбойничий вертеп, хотя расположился в нем поэт. Его стены были просто продолжением обрывов, над которыми стоял замок, а его башни уходили в небо, как горные вершины, только поострее. Здание возвышалось над двумя водопадами. Доступ к нему был лишь с одной стороны, и то только по скале. Оттуда далеко, на много лье, виднелись дороги через долины и усеянные утесами покатости холмов. Задолго перед тем, как Ричард появился у ворот, владельца Отафора предупредили о его приближении, и он уже успел поглядеть украдкой со своих высот на своего сюзерена, подымавшегося в гору.

— Вороны попробуют Ричарда прежде, чем он успеет заклевать меня, — проговорил Бертран де Борн и приказал поднять мост и опустить решетки. И замок Отафор предстал перед вновь прибывшими во всей своей наготе.

Гастон засмеялся.

— Вот аквитанское гостеприимство — гостеприимство твоего герцогства, Ричард!

— Клянусь головой! — воскликнул граф. — Если я вообще сегодня буду спать в подзвездном мире, то просплю эту ночь в замке Отафор. Но, послушай, как я приворожу этого крамольника.

И Ричард крикнул во всё горло:

— Эй, Бертран! Сойди-ка вниз, человече!

Окрестные холмы вторили его крику. Галки кругом вились под башенками.

Вдруг появился человек и заглянул в решетку. Ричард узнал его.

— Это ты, наконец, Бертран? — крикнул он. Ответа не было, но слышно было, как соглядатай тяжело дышал у своей дыры.

— Вылезай из своего подземелья, рыжая лиса! — заворчал на него Ричард. — Покажи холмам свою печальную морду, посопи тут, под открытым небом. Я отогнал бичом всех собак: отца моего здесь нет! Неужели ты захочешь уморить с голоду своего сюзерена?

В ответ отодвинулись засовы, с громом спустился подъемный мост, и вышел Бертран де Борн. То был человек красивый, сильный, беспокойный, с возмущенным красным лицом, с сердитым взглядом, с обстриженными волосами и бородой, слишком тучный для своего платья, человек-огонь, порыв, ярость. При виде этого неугомонного ругателя, этого извивающегося хитреца, Ричард откинул назад голову и рассмеялся долгим громким смехом.

— О, ты, творец твоих собственных тревог и удушливых сновидений! Скажи, какое зло могу я причинить тебе? Ни десятой доли твоей пустыни! Иди же прямо сюда, мастер Бертран, и прими то, что я тебе дам.

— Клянусь Богом, господин мой Ричард! — начал тот, страшно оробев. Но так как господин ждал, то он вышел, наконец, бочком, а Ричард соскочил с коня, взял хозяина дома за плечи, потряс его хорошенько и поцеловал в обе щеки.

— О, ты, злокозненный, красный разбойник, певец мыслей Господних! Клянусь, я люблю тебя, несмотря на всё это, хоть, собственно, я поступил бы лучше, если б свернул тебе шею. Ну, а пока дай нам поесть, попить и поспать в чистой постели, потому что без всех этих удобств Гастон — погибший человек! Потом мы с тобой примемся распевать песни.

— Войдите, войдите, Ричард! — отозвался Бертран де Борн.

День или два Ричард блаженствовал в золотом спокойствии и носился со своей любимой мечтой, поглощенный думами о Жанне, он ужасался только, что ему придется делить её с другим.

Впоследствии он частенько вспоминал про это время: оно занимало в душе его такое место, вызывало такое настроение, которого не могли превзойти даже минуты самой дикой страсти. Горный воздух, тихий, но животворно обвевающий; высокие горы, дремлющие на солнце; птицы, порхающие в небе, — всё вливало в его душу тот мир, которого он надеялся достигнуть теперь, когда ему удалось совладать со своими низшими страстями. «Теперь, — думалось ему, — я смогу постигнуть ту силу, которую любовь заимствует у Бога и разделяет его с посланцами, ангелами, — это вечное пламя, острое, крепкое».

И вот, однажды, был ясный-ясный день, невероятный для северянина. Воздух был так мягок, нежно лучист, полон истомы и тих, как летний полдень. После обеда Ричард сидел на дворе с Бертраном под лимонными деревьями, близ источника. Над ними вздымались древние белые стены, по которым важно расхаживали голуби, а ещё выше виднелся кусочек лазури. Граф принялся говорить о своих делах, о том, что он уже сделал и что собирался сделать.

Бертран был завистливая душа. Вы скоро услышите, что говорит о нем аббат Милó, который больше всех имеет право на это. Он завидовал Ричарду во всём — завидовал его красоте, его стройной изящной фигуре, его острому, как меч, уму, его прошлым подвигам и настоящему довольству. Бертран, собственно, не знал, чем именно был так доволен Ричард, хотя письмо Сен-Поля отчасти его предупредило, но он был уверен, что найдется, чем расстроить Ричарда.

«Фу ты! Он точно сочный апельсин, — рассуждал Бертран сам с собой. — Но я сумею выжать его досуха».

Если Бертран лелеял в себе одну мысль, то Ричард, в свою очередь, лелеял другую и каждую ночь уносил её с собой, на сон грядущий. Поэтому теперь, когда Ричард говорил с Бертраном о Жанне, тот не сказал ни слова, выжидая удобной минуты. Но как только он дошел до мадам Элоизы и до своего долга (эта мысль, собственно, придавала всему окраску), Бертран сделал гримасу.

— Ах ты, плут! — проговорил Ричард, напуская на себя грубость. — Чего ты делаешь мне рожи?

Бертран завертелся, как крышка на кипящем котелке, и вдруг послал мальчика за своей скрипкой. Он вырвал её из рук посланца и принялся перебирать струны, всё время злобно осклабляясь.

— Ну-ка затянем тенцон, мой прекрасный государь! — воскликнул он. — Устроим тенцон между нами!

— Ладно, ладно. Будь по-твоему, — ответил Ричард. — Я спою о тихом дне, о прелести истинной любви.

— Согласен, — отозвался тот. — А я воспою горечь обманчивой любви. Берите лад: вы ведь принц крови.

Ричард взялся за скрипку и, не зная ещё, о чем петь, коснулся нескольких струн. Великая нежность объяла его сердце. Он увидел, как Долг и он сам идут рука об руку по длинному пути ночной порой. Две яркие звезды освещают дорогу: это — очи Жанны…

Один или два часовых тихонько пробрались в верхнюю галерею, наклонилися над перилами и прислушивались: соперники были оба сильные певцы.

Ричард запел про зеленоокую Жанну с чудным золотистым поясом, с волосами червонного золота. Он пел романс: «Li dous consire, quem don' Amors soven…» По нашему это будет так:

«Нежные мысли, что внушает порой любовь, словно сотканы из шелка и золота: такова и моя песня. В ней есть красный глухой стон: это — от сердца. Есть тонкий, голубой: этот — от всего девственного в моей душе. Есть золотой, долгий, королевский стон. Есть тут и стон чистый, как хрусталь, холодный, как лунный свет: это — стон Жанны».

Весь дрожа, Бертран выхватил у него из рук скрипку:

— Мой черед петь, Ричард! Мой черед!.. О, не люби меня больше! Cantar d'Amors non voilh, — начал он.

«Твои струны скоробились: уж не звучать им стройно! Ведь и любовь скоробит любую песню. Чернеет от неё сердце человека, гложет она душу его. В четырнадцать лет девушка начинает ходить вразвалку, и, глядь, уж короли хрюкают, как кабанье! Цап! Любовь, это — оковы из раскаленного железа, и моя песнь будет жгуча, как это железо, как веленье Жанны. Скажи же, петь ли мне? Ведь крик любви, это — стон человека, который тащится по своему пути с прободенным боком, цвет его — сухо-красный, как запекшаяся кровь. Услышат его люди — и заноет у них всё нутро: так он трепещет и пронизывает насквозь! Ведь он вещает только одно — горе да позор».

Бертран не понимал своего противника: он воображал одурманить его таким чадом. Но Ричард опять взялся за скрипку:

«Бертран! Ясно: ты задет за живое, у тебя прободенный бок. Но спроси у своих зудящих пальцев, кто ранил тебя? Сух ты, Бертран, ибо корыто твое сухо, мякина дерет твой рот, но нет тебе другой еды. Конечно, это коробит уши твоих слушателей: ведь стон, человече, идет из твоего пустого желудка! А я вот опять запою и расскажу тебе про даму с чудным поясом из чистого золота. Под этим поясом бьется пламенеющее сердце, а дух её — словно сизый дымок, который вылетает, правда, из огня, но взвивается вверх, к небесам. Согретый этим пламенем, я устремляюсь к небесам, как этот дымок, и там, посреди звезд, почиваю с Жанной».

Челюсть Бертрана проворно задвигалась, словно он пережевывал свой язык. «А, так вот ты как, Ричард? Погоди ж, вот я тебя дойму!»

И скрипка его завизжала:

«Что, если я стану вить веревку наоборот и дам тебе такой толчок, что ты заковыляешь у меня на пути скорби? Что, если в обмен за мой больной желудок, я дам тебе больное сердце? Если мои пальцы прободают мне бок, то у тебя найдутся когти ещё пораздирательнее. Остерегайся, Ричард, когтей льва: они рвут на части не тело, а честь, и причиняют боль сильнее всякого ножа. Боль? Да, пред тобой царь болестей! Побори его — и тогда смело смотри в лицо горю и позору!»

Очевидно, он знал больше, чем говорил. Его странное волнение, его напряжение, вызвавшее пот, заставили Ричарда нахмурить брови. Он медленно протянул руку за скрипкой; и его холодный взгляд не отрывался от Бертрана всё время, пока пел он ему, своему врагу, и судил его своей песнью. Он изменил лад.

«Лев — царь зверей, а я — сын его! В Анжу мы не задираем друг друга, пока не показывается с юга Шакал, который, рыча, суется между нами. Как только мы завидим это нечистое животное, один из нас говорит: «Фи, неужели это твой друг?» А другой: «Как ты смеешь так говорить!» Вот и польется кровь, и Шакалу пожива. Но теперь не пора лизать кровь: нынче ставка в борьбе — Белая Лань, вскормленная французскими лилиями. Теперь она в тихой пристани: она разделит ложе Леопарда, а Лев [49] мирно будет властвовать над лесами, ибо вокруг него царствует мир. А над нами будет сиять звездой Жанна, словно осенняя луна над безлиственным лесом».

— Слушай, Ричард! Я скажу ещё яснее, — процедил Бертран, стискивая зубы.

Завладев скрипкой, он взял на ней только одну ноту, но так резко, что струна лопнула. Он швырнул скрипку прочь и продолжал без неё, облокотившись на колени и вытянув голову вперед, словно ему хотелось удобнее выплевывать слова.

«Вот в чем жало песни: Белая Лань — клятвопреступница. Пристань? Лань слишком долго там оставалась: она искалечена, она растерзана. Не прикасайся к добыче льва, леопард! Ты слишком поздно вышел на охоту: тут ничего тебе, кроме горя и позора!»

Больше не протянулась за скрипкой рука Ричарда. Его рот раскрылся, румянец сбежал с его лица. Словно окаменев, прямо, неподвижно сидел он, уставившись глазами в певца, а Бертран всё осклаблялся, закусывая губу, и, весь передергиваясь, наблюдал за ним.

— Ну, скажи мне всю правду! — крикнул Ричард глухим, старческим голосом.

— Это правда, как Бог свят, — ответил Бертран де Борн.

Граф поднял голову вверх, как собака, когда она лает на луну. Раздался хохот — не веселый, даже не скрывающий печаль, а самый злой, насмешливый, душу раздирающий хохот. Один из часовых толкнул товарища локтем, но тот отмахнулся. Ричард протянул свои длинные, сжатые в кулаки руки к безмолвному небу.

— Преклонял ли я колена пред успехом? — закричал он. — Склонял ли я когда голову? О, милосердный Повелитель! О, Судия Израилев! О, Отец царствующих! Услышь же притчу о блудном сыне! Отец, я согрешил перед Небом и Тобой, я не достоин больше называться Твоим сыном! О, обжора! О, блудливый пес!

— Клянусь светом Евангелия, граф Ричард, то, что я пел, чистая правда! — сказал Бертран, всё же осклабляясь и тоже кусая себе ногти.

Его голос остановил Ричарда. Он обернулся, сверкнув на него глазами.

— Эх ты, школьный рифмоплет! В этом единственная твоя заслуга, да и та не вполне тебе принадлежит. Твои шутки — вздор, твой трагизм — кошачье мяуканье, но твои новости, приятель, — слишком богатый материал для твоего горла, этого стока нечистот! Трагизм?! Нет, похуже: комизм!.. О, небо! Ну, слушай же теперь!..

И, в горьком сознании позора, он начал изображать пальцами:

— Вот тут двое: отец — по воле самого Господа Бога — и сын — по воле своего отца. И молвит отец: «Сынок! Ты — потомок королей. Возьми себе в жены эту женщину, она — тоже царской крови. Возьми, ибо я в ней больше не нуждаюсь». И вот тихонько вылезает изнутри шатра белая тряпица; заметь, откуда она появилась! Сын преклоняет перед ней колени. — «Согласна ли ты взять в мужья моего сына?» — говорит отец. — «Да, душа моя!» — отвечает она. — «Смотри, он всё равно что мой портрет», — говорит отец. — «Все же лучше, чем ничего», — говорит она… милостивый отец, коленопреклоненный сын, сговорчивая дама! Соглашение состоялось и — конец делу!

И Ричард снова захохотал, закинув голову и глядя в сизо-серое лицо неба. Затем он вдруг, как молния, сорвался с места и схватил Бертрана за горло. Тот повалился навзничь с подавленным криком, а Ричард пришпилил его к земле.

— Бертран! Лающий пес! — проскрипел он. — Паршивая собака в моей своре! Если твое рычанье — правда, ты оказал мне и всем моим такую услугу, какой и не подозреваешь. А мне нетрудно сделаться первым богачом во всём христианском мире. Ну, ленивый трус, ты ведь дал мне свободу! — И Ричард вскинул вверх ликующими глазами, бросая свою работу над горлом собеседника. — Да нет же, нет, Бертран, это неправда! — кричал он, тряся его, как крысу. — Но если это неправда, я вернусь, Бертран! Вернусь — и вырву твою лживую горловину из её помещения, а твоим гнилым сердцем накормлю перигорское воронье!

На губах у Бертрана показалась пена, но Ричард не давал ему пощады.

— Да, коли так, — продолжал он, скрежеща зубами, — я намерен покончить с тобой! Если б только мне не нужно было ещё кой-чего от тебя добиться, мне кажется, я тут же и прикончил бы тебя. Но скажи: откуда у тебя эти новости? Говори сейчас: не то мигом очутишься в аду!

Ричард позволил Бертрану слегка приподняться, чтобы добиться ответа, и узнал, что эти сведения он получил от графа де Сен-Поля. Нужды нет надеяться, что это была неправда: при упоминании этого имени в голове у Ричарда помутилось. Весьма смахивало на то, что это было дело Сен-Поля: у него был прямой расчет.

Но на том же основании Сен-Поль мог оказаться и лжецом. Ричард видел ясно, что, во всяком случае, ему необходимо разыскать Сен-Поля сейчас же.

— На коня! На коня, Гастон! — закричал он на весь двор.

На поднятый им гвалт, который одинаково мог предвещать и убийство, и пожар, и разбой или же грех против святого Духа, сбежалась целая толпа челядинцев.

— На коня, Беарнец, на коня! Где, чёрт его подери, может быть этот Гастон?

В тот же день Бес Анжуйский покинул Отафор, будто сорвавшись с цепи.

Гастон осторожно явился после всех, поглаживая рукой свою бороду, и увидел, что Бертран де Борн лежит беспомощно под лимонным кустом, у самой стены. Ричард, вне себя, принялся распространяться о случившемся, это его отрезвило. Между тем как Гастон выводил свои заключения, Ричард, вместо того, чтобы его слушать, тоже сам про себя делал выводы.

— Дорогой господин мой, Ричард! — рассудительно говорил Гастон. — И странно и жалости достойно, что вы до сих пор ещё не знаете Бертрана: это показывает, что у вас не хватает смекалки. По-видимому, его назначение — быть колючим шипом в анжуйском ложе из роз. Ну что он делает с тех пор, как ему угодно было явиться на свет? Только и знает, что наговаривать вам всем друг на друга. Что он сделал с несчастным молодым королем и с Джеффри? Есть ли во всём мире хоть один человек, которого он ненавидел бы больше, чем старого короля? Ах, да, есть: это — вы! Вот вам доказательство. В последний раз, как они оба встретились в этом самом замке, ваш отец, король, поцеловал его, простил ему смерть Генриха и отдал ему обратно Отафор, и Бертран ответил ему поцелуем, чтобы, значит, жить в преизобилии любви. Иуда, Иуда! Что сделал Иуда затем? Ричард, милый, обдумаем всё это немного, только не здесь! Поедем в Лимож и пообсудим вместе с виконтом. Но, во всяком случае, прежде всего убьем Бертрана де Борна!

Как я уже сказал, в продолжение всей этой речи, имевшей много веса, Ричард обдумывал про себя. Он всегда остывал так же скоро, как вспыхивал. Так и теперь: просматривая чудовищную басню поближе справа и слева, он убедился, что если Сен-Поль и разыграл тут роль лисицы, то кто-нибудь должен же был сыграть роль козла. Он невольно вспомнил про Лювье и про некоторые отвратительные тайны, которые оскорбляли его чувства, возбуждали в нем отвращение сами по себе, но не касались его лично. Теперь же все они приняли насмешливый облик, словно безобразные головы страшилища, которые высовываются из тьмы кромешной, чтобы показывать ему язык. За потрясением, которое вызвало в нем первое смущение, последовал приступ ярости — бледной, холодной и смертельной, как ночной мороз.

О, как ему хотелось вонзить свои зубы в чье-нибудь горло! Но нет! Теперь он, Ричард, потихоньку поведёт дело, сперва расчистит себе дорогу и подкрадется к добыче. Ведь леопард крадется ползком, чтобы нанести смертельный удар. Ричард обдумал всё. Он порешил послать Гастона на юг — в Ангулем, в Перигор, в Оверен, в Кагор. Пусть рог звучит над каждой темной долиной, а ратники охраняют каждую белую ленту дороги! Сам же он поехал в свою столицу, Пуатье.

Бертран де Борн видел, как он уезжал, и до того теребил свои волосы, что они встали дыбом, как тростник, колеблемый ветром. Любил ли он зло, или нет? Многие говорят, что дышал им. Питал ли он зависть к графу анжуйскому, которую ещё не успел утолить? Был ли он в заговоре с принцем Джоном, или взаправду воображал, что делает одолжение Ричарду? Пусть это решают философы, знатоки рода человеческого. Если же у него была склонность к трагизму, то он, бесспорно, теперь предавался ей и дал самому себе обильную пищу для новой «Сирвенты на Королей». По крайней мере он чрезвычайно суетился по отъезде Ричарда и сам готовился к продолжительному путешествию на юг.

 

Глава VI

ПЛОДЫ ТЕНЦОНА: ТЫЛ СЕН-ПОЛЯ И ПЕРЕД МОНФЕРРАТА

Пока граф Ричард ожидал в Пуатье аквитанских новобранцев, он нашел время написать Жанне Сен-Поль шесть писем. Некоторые из них вместе с посланцами погибли в дороге; волею судьбы Жанна получила только два, первое и последнее. В первом говорилось:

«Я на пути к свободе, но на кровавом пути. Надейся на меня».

Жанна долго собиралась ответить. Можно себе представить, как она, бедняжка, снесла это дорогое злодейское письмецо в. часовню, положила его, тепленькое от её платья, на алтарь, а потом, после службы, возвратила в то убежище, из которого она должна была изгнать его сочинителя.

Подкрепившись молитвой, она отвечала:

«Увы, господин мой! Путь к свободе ведёт не ко мне, и я сама могу служить вам, лишь оставаясь в оковах. Прошу, не отягощайте моего бремени! Ваша малоспокойная слуга Жанна».

Это вдумчивое, жалостливое письмецо кольнуло его в самое сердце. Он едва мог усидеть дома. Но нужно было сидеть, пока он ещё ни в чем не был уверен. Он ей ответил вторым и третьим письмом, затем — четвертым и пятым. Но они так никогда и не доходили до неё. Последнее, шестое, он отослал тогда, когда уже приступил к исполнению того, что считал необходимым сделать в Type. В нем говорилось:

«Я веду войну, но за правое дело. Не осуждай меня, Жанна!»

Но по многим причинам на это письмо она не ответила.

Возвращаясь к подвигам Ричарда в Пуатье, я заимствую свой рассказ у аббата Милó, которого он там нашел. Вы можете сами судить, поступал ли граф всегда по-своему. Милó был его духовник, но в то время Ричард был не в таком настроении, чтобы исповедываться, и аббату приходилось разузнавать про всякие происшествия, как только он мог. Впрочем, ничего трудного в этом не было.

«В городе Type, — пишет он, — в середине Филиппова поста, ходячая молва была полна имен, пожалуй, чересчур выгодных для того, чтобы заносить их на бумагу. Там было множество таких особ, которым нечего было делать, например, граф Блуа, барон Шатоден, воинствующий епископ Дергэмский (чуть ли не продажный пастырь), Джеффри, Тальбот, Гюг Сен-Сирк. Одна из причин заключалась в том, что король Генрих был в Англии и ещё не пришел к соглашению с французским королем: даже непохоже было, чтобы оно состоялось, если то, что мы слышали, или даже хотя бы десятая доля того, правда. Бог запрещает писать о том, что слышали эти уши! Но вот что я могу действительно сказать. Это я рассказал господину моему Ричарду про ту позорную повесть, да ещё намекнул, что в ней запутан его бывший друг граф Эд де Сен-Поль. И, если вам угодно мне поверить, могу ещё сказать, что не эта повесть коварства взволновала его: он выслушал её, сжав губы, не сводя глаз с меня. Но когда я назвал Сен-Поля, он затаил дыхание; когда я упомянул об участии графа в этом деле, он вздохнул глубоко; услышав же, что этот человек находится и по сей час в Type, он вскочил с места и сжатым кулаком ударил по столу. Зная его, как я знаю, я пришел к заключению, что над Сен-Полем собираются черные тучи. На следующий день граф Ричард двинул свои войска с полей у Пуатье к самой границе своей страны. Затем он приказал остановиться в Сен-Жиле и, обезопасив себя против нападений, сам с господином Гастоном Беарнцем, с дофином овернским и с виконтом де Безьер, отправился в Турень и прибыл в Тур приблизительно за неделю до Рождества Христова, в ясную морозную погоду».

По-видимому, Ричард не взял с собой своего аббата: далее воспоминание этого почтенного человека переполнено нравоучительными рассуждениями — верный признак, что ему не хватало данных. Правда, на это могли быть и другие причины.

Как бы то ни было, граф Ричард поехал в Тур в самом возбужденном настроении. Он навострил уши и готов был выслушивать всякого рода сплетни. И пришлось же ему наслушаться всего! На мокрой рыночной площади, на каменных плитах церковной паперти, у колонн внизу собора, в залах, в комнатах, в коридорах гостиниц — всюду, где только мужчины или женщины шептались на ухо, так и летали в воздухе имена Элоизы, сестры короля Филиппа, и короля Генриха, отца графа Ричарда.

У Ричарда расправа была недолга и крута. Посреди залы в епископском дворце в один прекрасный день после обеда он встретил и остановил графа Сен-Поля.

— Что новенького, прекрасный господин? — спросил граф, едва переводя дух. Глаза Ричарда загорелись.

— А то, что лживая у тебя глотка! — ответил он. Граф Эд оглядывался вокруг: все встали из-за стола и напряженно следили за ним.

— Странные речи, мой прекрасный господин! — заметил Сен-Поль, бледнея, а Ричард возвысил голос до того, что в нем начинали звенеть металлические нотки.

— Но не странно ваше дело. Оно уж началось… Ну, с каких пор?

Сен-Поль был задет за живое:

— Ах, сударь мой! Вам совсем не пристало укорять меня.

— А я думаю, весьма пристало! — воскликнул Ричард. — Ты лгал с низкой целью и опозорил свое имя. Ты силишься клеветой привести меня к тому, к чему никогда не привел бы честью. Ты врешь, как торговка. Бессовестный лгунишка!

Ни один мужчина не вынес бы этого от другого, как высоко ни стоял бы тот, а Сен-Поль был не трус. Он взглянул на своего противника, и его лицо было всё так же бледно, но твердо.

— А что, если… — спросил он. — Что, если я не лгу, граф Пуату? Что, если и вам известно, что я не лгу?

— В таком случае, — сказал Ричард, — ты прибегаешь к оскорблениям, а это ещё хуже.

Сен-Поль схватил перчатку и бросил её с грохотом на пол.

— Ну, если уж на то пошло, сударь мой… — начал он.

Но Ричард, подняв перчатку на острие своего меча, швырнул её вверх, к стропилам крыши, а затем поймал её на лету.

— Вот она, граф: беру её, — закончил он прерванную речь Сен-Поля и торжественно зашагал из дома епископа.

Тогда-то урывками писал Ричард Жанне свое шестое письмо, которое до неё дошло:

«Я веду войну, но за правое дело. Не осуждай меня, Жанна!» В заключение этого происшествия был смертный поединок на лугу, у реки Луары.

Весь город Тур высыпал на стены, чтобы поглядеть на это зрелище. Ричард с полной откровенностью объяснял свои намерения.

— Он должен умереть, хотя бы оказалось, что он сказал правду, — говорил Ричард дофину Овернскому. — Я в этом ещё не вполне уверен: сведений у меня ещё слишком мало. Но всё равно: ни под каким видом ему не полагается оставаться в живых. Своей клеветой он опозорил меня и запятнал честь самой милой дамы во всём мире, всё несчастье которой состоит в том, что она — его сестра. На том же основании я должен покарать его ещё за то, что он чернит достоинство той дамы, на которой я (в настоящую минуту) задумал жениться: она была, есть и будет дочь его сюзерена.

Он высоко вскинул голову и прибавил:

— Неужели же дочь Франции не стоит того, чтоб за неё сломать спину?

— Ну да! Ещё бы, — согласился дофин. — Но это довольно важная спина, спина высокопоставленной особы. Короли радушно, запросто треплют эту спину. Конрад Монферрат зовет её обладателя «кузеном». Император обнимал её на Пасхальной ярмарке.

— Поверь мне, дофин, я не задумался бы также точно переломить спину и Конраду, — возразил Ричард. — Но Конрад не говорил ведь ничего. Есть у меня, однако, ещё причина.

— Я и сам так думал, что должна быть причина, — подхватил дофин поспешно, но всё-таки довольно робко. — Его имя — Сен-Поль!

Лицо Ричарда мгновенно покрылось бледностью.

— Вот потому-то я и хочу его убить. Он ищет повода заставить нас жениться. Дерзкое животное! Ему имя должно быть Пандар.

Он расстался с дофином и заперся у себя до самого дня поединка.

На лугах реки Луары было отмерено поприще и водружены знамёна над шатрами графа Пуату и графа Сен-Поля: знамя Ричарда с леопардами на красном поле и знамя Эда — с серебряными василисками на синем поле. Толпа была очень многолюдная: город кишмя кишел народом. На помосте трон короля английского стоял пустой: только над ним виднелся меч наголо. Но рядом с королевским троном, в качестве судьи, в этот роковой, смертоносный день восседал принц Джон, брат Ричарда, вызванный им нарочно с этой целью из Парижа и приехавший сюда весьма неохотно. Епископ Гюг Дергэмский сидел рядом с ним и удивлялся, молча, что лоб принца весь блестел от пота, когда северный ветер всех пронизывал до костей.

— У вас ничего не болит, дорогой господин мой? — спросил он наконец.

— О, епископ Гюг, епископ Гюг! В этот день я готов с ума сойти.

«Клянусь Богом! — подумал про себя епископ, — это немудрено, приятель!»

Трубы затрубили. На второй призыв выехал на поприще вызвавший на бой, то есть граф Сен-Поль, на рослом сером коне, в панцире, в броненосной шапочке и в каске, над которой торчали три пера цапли. Эти перья были знаком рода Сен-Полей, Жанна тоже носила их. На графе был синий камзол, на его коне — синий чепрак. Позади него, в качестве почетного эсквайра, ехал юный Амедей Савойский с его знаменем — с белым василиском на синем поле. Сен-Поль был мужчина дюжий: он преважно нес на спине и на груди знаки своего достоинства.

Трубы затрубили вызов графу Пуату. Ричард вышел из своего шатра и легко взвился на седло — штука, которая удавалась лишь немногим рыцарям, одетым в латы. В то время как он ехал, не спеша, вдоль линии войска и народа, не было человека, который не заметил бы его высокого роста и бесподобной непринужденности посадки. Но кто-то заметил ещё вслух: «Он на пять лет моложе Сен-Поля и не так дороден, как тот».

Над его шлемом с леопардами колыхалось красное перо, а на кольчуге был надет белый камзол с тремя красными леопардами. Щит был украшен таким же гербом, равно как и чепрак его коня. Знамя Ричарда нес дофин Овернский. Оба рыцаря съехались, преважно приветствовали друг друга, а затем, высоко подняв свои копья, повернули к помосту, к мечу над королевским троном, у которого сидел принц, обливаясь потом.

Джон встал, держась за стул, чтобы подать знак к состязанию. Он воскликнул:

— О, Ричард Анжуйский! Сверши над телом де Сен-Поля, что долг повелевает тебе! А ты, Эд, отстаивай свои права во имя Святой Троицы и Владычицы нашей Богородицы!

Епископ турский благословил обоих и их выезд. Они разъехались в разные стороны — и бой начался. Он был короток, окончился в три приема. С первого же удара Ричард выбил противника из седла, со второго — сбросил с него шлем и нанес ему глубокую рану на щеке, с третьего — повалил на землю и всадника и коня и переломил рыцарю спину. Так Сен-Поль больше и не шевельнулся…

В тот же миг, как это свершилось, среди безмолвной тишины, принц Джон сошел с трибуны и бросился Ричарду на шею.

— О, милый брат! — воскликнул он. — Что бы я делал, если бы тебе на долю выпала такая беда? Подумать только — и то уж у меня сил не хватает.

— О, брат, я думаю, — спокойно отозвался Ричард, — ты перенес бы это преблагополучно: женился бы на мадам Элоизе, а на помин души моей из её же приданого уплатил бы за одну или две панихиды.

Все слышали ясно этот беглый залп. Джон покраснел, как зарево.

— Как это так? Что ты хочешь сказать, Ричард? — пробормотал он, запинаясь.

— Разве мои слова так запутаны? — спросил тот. — Обдумай их, выучи наизусть, а сам тем временем, будь так любезен, поезжай со мной в Париж.

Мигом вся краска сошла с лица принца Джона.

— А! В Париж? — повторил он и взглянул так, словно увидел смерть за спиной.

— Да, туда мы и должны ехать, — вымолвил Ричард. Только помолимся сперва за этого бедного слепого червя, что лежит там, на земле: теперь он, слава Богу, видит, чем оскорбил.

— Там ведь Конрад Монферратский, кузен умершего, — заметил не без намерения Джон. Но Ричард только засмеялся.

— Мы ещё успеем вовремя встретиться с ним. Я передам ему вести про его кузена Сен-Поля. Чего ради он туда забрался?

— Да, вот по поводу королевства Иерусалимского. Он стремится к Сивилле и к этой короне — весьма возможно, что он получит и ту и другую.

— Не думаю, Джон, не думаю. Мы займем все его помыслы другими делами… покуда, за недостатком моих собственных. Ну, а теперь у тебя, братец, ещё есть блестящая надежда.

Принц Джон засмеялся, но натянуто, и заметил:

— Твой язычок кусается, Ричард.

— Фу! Ты большего-то и не стоишь! — сказал Ричард. — Я берегу свои зубы.

И он пошел прочь.

Приехав в Париж, Ричард отправился в замок своего родственника графа Ангулемского, а брат его — в аббатство Сен-Жермен. Пуатуец, гонец Ричарда, поехал от него к королю Филиппу-Августу, а принц Джон, полагаю, сам понес от себя весточку туда, куда ему было всего нужнее, чтобы она дошла. Думаю, что он добивался свидания наедине с мадам Элоизой. А если большой алый капюшон, который поддержал его на ветру на углу Клерского Луга, покрывал чью-нибудь другую спину, а не спину Монферрата, ну, тогда, значит, народная молва — лгунья! Ричард, со своей стороны, не придавал значения Джону и его уверткам. Волной поднялся в нем прилив отвращения сильного человека к трусливому юноше. Теперь, когда он затащил его в Париж, казалось, самое лучшее было — оставить его одного. Но чувствительность была злейшим врагом Ричарда. Ведь, если он не намеревался пришибить змею палкой, то хоть не следовало ломать эту палку.

Впрочем, что касается Джона и его изворотов, мне до него мало дела. Скажу про него лишь одно. Все, что он делал и чего не делал; проистекало не от ненависти к тому или другому человеку, но от страха за свою жизнь или от любви к собственному брюху. Каждый принц анжуйского дома безгранично любил который-нибудь из членов своего собственного тела: один — более благородные, другой — более ничтожные, низшие члены. Если Джон любил свое брюшко, ги Ричард любил свое царственное чело. Но довольно об этом.

Ричард был вызван к королю Франции день или два спустя после своего приезда в Париж. Он немедленно отправился туда со споим духовником Ансельмом да ещё с одним или двумя лицами в придачу, и был немедленно принят. Он до того поспешил, что вместо одной высокой особы застал в приемной у Филиппа французского целых двух: с королем был Конрад Монферратский, широкоплечий, бледный, угрюмый итальянец, самохвал и кипяток. Французский монарх, ещё совсем юный, был одних лет с Жанной. Худенький, угловатый, он представлял собой ту серенькую форму, в котирую вылиились подонки рода Капета. Лицо у него было гладкое, как у девушки: ему не было даже необходимости бриться. Губы были тонкие и прорезаны как-то вкось. Как мальчик он любил Ричарда, восторгался им, но как Капетинг он не доверял ему, как и все на свете.

Ричард опустился на колени перед своям сюзереном, по тот поднял, поцеловал его и усадил рядом со своим троном. Это смутило и обидело Монферрата, которому приходилось стоять: он считал себя (а, пожалуй, и был в действительности) выше всех некоронованных особ.

По-видимому, западный ветер принес к сюда весточку. Король воскликнул полушутя, полусердито:

— Ах, Ричард, Ричард! Чего вы натворили в Турене?

— Прекраснейший мой повелитель! — ответствовал Ричард. — Я натворил такого, что боюсь огорчить нашею кузена Монферрата. Я переломил спину графу де Сен-Полю.

При этих словах багровое лицо маркиза приняло свинцовый оттенок. Он завертел и пальцами и языком. Как помои из переполненного ушата понеслись излияния маркиза:

— О, государь! О, король Франции! Разреши мне переломить спину этому разбойнику, который в один прием грабит и оскорбляет человека. Свет Евангелия! Да можно ли это терпеть?

Разъяренный, с пеной у рта, он рванулся вперед на шаг или два, держась рукой за рукоятку своего длинного меча. Ричард встал, спустился с трона и выпрямился во весь рост:

— Маркиз! Если вы будете употреблять слова, которых я не желаю слышать… Король Филипп вступился.

— Прекрасные господа, любезные господа… Но Ричард сделал рукой то, свойственное ему, царственное движение, которое замечали даже короли.

— Дорогой мой повелитель! — прозвучал его голос ровно, спокойно. — Дозволь мне высказать все мои мысли прежде, чем маркиз соберется со своими. Граф Сен-Поль, по скотским побуждениям, говорил при мне, правду ли, нет ли, о мадам Элоизе. Если то была правда, я готов был умереть, если же нет — надеюсь, он должен был сделать то же самое. Будучи убежден, что это ложь, я одного человека уже покарал за это, но тот получил свои сведения от Сен-Поля. Поэтому я назвал Сен-Поля лжецом и прочими подходящими именами. Это дало ему повод спасти свою добрую славу, но подставить под смертельный удар свою спину. Он сам сгубил первую, а я — вторую. Теперь послушаем, что скажет нам маркиз.

Маркиз подергивал свой меч.

— А я, граф Пуату… — начал он. Но тут король Филипп простер свой скипетр, высоко ценя свой королевский сан.

— А мы, граф Пуату, повелеваем вам по чести нам сказать, что именно осмелился Сен-Поль говорить про нашу сестру мадам Элоизу.

Несмотря на то, что юношески-молодой голос короля дрогнул, эта общечеловеческая слабость придавала ему ещё более царственный вид. Ричард был чрезвычайно тронут и в один миг растаял.

— Прости меня. Боже! Но я не могу сказать этого. В голосе его прорывалась жалость. Юный король чуть не заплакал.

— О, Ричард! Что же это такое? Но Ричард отвернулся. Наступила минута, выгодная для итальянца.

— Так слушайте же, король Филипп! — начал он прямо и угрюмо. — И ты, граф Пуату, послушай тоже! Я живо укрощу твои речи. Мне случилось узнать кое-что про это дело. Если это не будет к твоей чести, это уж не моя вина, но оно послужит к чести моего убитого кузена. Так слушайте же!

Ричард высоко поднял голову.

— Молчи, пес! — проговорил он. Маркиз зарычал, как старая собака, а у Филиппа губы задрожали и рука дотянулась до плеча Ричарда.

— Я должен выслушать его, Ричард! — промолвил он.

Граф Пуату обнял юношу рукой за шею, и в таком положении они слушали, что говорил маркиз. Лишь под конец Ричард осмелился заглянуть в отуманенные очи короля Филиппа, поцеловал его в лоб и сказал:

— Филипп! Пусть тот, кто дерзает передавать эту сказку, в неё верит, а мы, слушающие её, сделаем всё, что нам долг велит. Теперь ты понимаешь, почему я прикончил Сен-Поля и почему — клянусь небом и землей! — положу на месте этот медный котел.

Он повернулся к Монферрату, и зубы у него блеснули.

— Конрад! Конрад! — ужасным голосом вскричал он. — Чего только ты не натворил на скользком жизненном пути? Провалиться мне в преисподнюю, за пределы церковного покаяния, если я не поспешу спровадить тебя в ад кромешный, только бы настигнуть тебя одного!

— Конечно, ты так и сделаешь, сударь мой, — заметил весьма встревоженный маркиз Монферратский.

— Если ты попадешь туда, мне будет развлечение на короткое время, — ответил Ричард, уже остывший и устыдившийся своей горячности.

Тут Филипп отпустил маркиза. Как только удалось ему освободиться от его присутствия, он бросился в объятия Ричарда и от души выплакал все свои слезы.

Ричард любил этого юношу-короля и утешал его как умел. Но в одном был для него камень преткновения: он и слышать не хотел даже самого слова «брак», пока не повидается с принцессой.

— О, Ричард! Женись на ней скорее! Женись скорее, чтоб мы могли всему миру в глаза смотреть! — лепетал юный король, думая, что это — самая действенная мера, прямой ответ на оскорбление, нанесенное его дому.

Но графу это казалось вовсе не так просто или, вернее, слишком просто, но только наполовину. Сам про себя, в душе, он знал прекрасно, что не мог жениться на мадам Элоизе. Впрочем, в то время и король Филипп уже понимал это.

— Я должен видеть Элоизу! Я должен видеть её наедине, Филипп!

Вот всё, что Ричарду пришлось сказать, и против этого, действительно, нечего было возразить.

Дав ей знать, как это полагалось по придворным правилам, он пошел к Элоизе и с первого же взгляда убедился, что всё — правда, убедился также, что и прежде он это уже замечал.

Бледная, робкая, крадущаяся девушка с парой запуганных глаз, выглядывающих из-под распущенных волос; согбенная фигура; руки, цепляющиеся за стену, к которой всё тело так и жмется; разинутый, искривленный рот; широко открытые, но ничего не видящие очи. Вся истина, голая, ужасная, сверкнула перед ним. Ему было противно на неё смотреть, но говорить волей-неволей приходилось мягко.

— Принцесса! — начал он и двинулся к ней навстречу, чтобы взять её за руку. Но она ускользнула прочь и на корточках прижалась к стене. Неприятно было видеть, как вздымалась её грудь, силясь дышать свободно.

— Не тронь меня, граф Пуату! — шепотом попросила Элоиза и застонала. — О, Боже, Боже! Что со мной будет?

— Мадам! — ответил ей Ричард довольно сухо. — Пусть Бог ответит вам на ваш вопрос: Он всеведущ. Я же ничего не могу сказать, покуда вы сами не скажете мне, что с вами было до сих пор.

Элоиза оперлась покрепче о стену, прижав к ней плотно ладони, и всем телом нагнулась вперед, как человек, идущий ощупью в потемках. Затем она покачала головой и опустила её на грудь.

— Есть ли в мире другая скорбь такая, как моя? — пролепетала она про себя, словно его тут не было. Ричард нахмурился.

— Так молился в предсмертных муках Сын Всевышнего, — укоризненно заметил он ей. — Если вы осмеливаетесь просить Его об этом Его собственными словами, значит, действительно ваша скорбь уж очень глубока.

— Да, она глубже всего на свете! — промолвила она.

— Но его скорбь была… горечь посрамления!

— И моё посрамление горько, — промолвила она.

— Но Он незаслуженно был посрамлен. Ричард говорил с презрением. Элоиза подняла голову, и её жалобный взгляд поднялся к нему в лицо.

— А я-то, Ричард?! Я заслужила свое посрамление.

— Мне это очень кстати слышать, — сказал Ричард. — Как сына и как нареченного жениха, это касается меня довольно близко.

Горячо, отчаянно стремясь вздохнуть свободно, она могла только издавать какие-то звуки, но ни слова не вылетело из её груди. Слепо бросилась она вперед, упала перед ним и обняла его колени. Ричард не мог не пожалеть бедное, неразумное создание, которое боролось, по-видимому, не с чувством раскаяния, не с потребностью в сочувствии, а с какой-то червоточиной в мозгу, которая увлекала её всё глубже в самый вихрь бурного потока.

Ричард сделал для неё всё, что мог. Сам человек верующий, он повернул её к Распятию на стене, но она отклонилась, чтоб не видеть его, откинула назад свои раскиданные в беспорядке волосы и продолжала цепляться за Ричарда, умоляя о какой-то таинственной милости, умоляя без слов, только взглядом и прерывистым от движений дыханием.

«Помоги Ты, Господи, её измученной душе: я ничего не могу сделать», — молился он про себя и прибавил вслух:

— Пустите меня, я позову ваших женщин! Он попытался разнять её руки, но она стиснула зубы и держалась крепко, как взбешенное, визжащее, рычащее, затравленное животное. Молча боролись они некоторое время.

— Так нет же! Пустишь ли ты меня наконец? — проговорил он в отчаянии и силой разомкнул её безумные руки.

Она упала на пол и смотрела вверх на него. Такого безнадежного горя ещё никогда не видывал он на таком искаженном лице. Теперь он и сам убедился, что она не в своем уме.

Ещё раз провела Элоиза руками по лицу, как бы смахивая с него паутину в осеннее утро: так она уже делала при нем и прежде. Хотя она вся ещё дрожала, хотя её трясла лихорадка, голос вернулся-таки к ней.

Благодарю! Благодарю Тебя, о мой Христос Спаситель! со вздохами вырвалось у неё — Иисусе мой Сладчайший! Теперь я могу сказать ему всю правду!

Если б тогда же выслушал её Ричард, это было бы лучше для него же, но он не стал слушать. Борьба раздражила его. Если она была сумасшедшая, то и он обезумел: он рассердился как раз тогда, когда ему нужно было иметь больше всего терпения.

— Правду! Клянусь Небом! — вырвалось у него. — Ах, точно мне ещё мало этой правды!

И он ушел, оставив её одну трепетать.

Спускаясь вниз по длинному коридору, он слышал визг, крик, суетливое топанье многочисленных ног. Оглянувшись, он увидел, что мимо него торопливо пробежали женщины со свечами. Крики стали глуше и умолкли. Её усмирили…

Ричард поехал к себе домой на ту сторону реки и проспал десять часов подряд.

 

Глава VII

КАК ТРЕЩИТ ТЕРНОВНИК ПОД КОТЛАМИ

Как два котла никогда не кипят одинаково, так и люди кипятятся всегда различно. Один внутренне переносит свое горе: таков был Ричард. Французский король был как в лихорадке. Маркиз вспыхивал. Принц Джон английский весь превратился в зрение и тревогу. Средством Ричарда против горя и забот была кипучая деятельность, средством маркиза — скопление ненависти, а средством Джона — козни.

Последствием всего этого было то, что при таком тяжком положении дел Ричард сбросил с себя поутру, вместе с простыней, свое неудовольствие и тотчас же стал во главе всех: дело-то было неотложное. Он открыто объявил войну своему отцу-королю и в тот же день, отправив с этим извещением гонцов, он дал понять королю Филиппу, что французское правительство может быть за или против него, как ему заблагорассудится, но что никакие силы на небе или на земле не заставят его жениться на мадам Элоизе. Король Филипп, который всё ещё льнул к своему другу Ричарду, заключил с ним союз против короля Генриха английского. Покончив со всеми этими делами, всё припечатав и отправив по принадлежности, Ричард послал за своим братом Джоном.

— Брат! — сказал он. — Я объявил войну своему отцу, и король Филипп — мой союзник. От его имени и от моего собственного я должен сказать, что тебе предстоит одно из двух. Ты можешь оставаться в наших владениях или выехать из них, но если предпочтешь остаться, ты должен подписать наш договор.

Для Джона всё это было чересчур определенно. Он попросил, чтобы ему дали время подумать: Ричард согласился ждать до вечера его ответа. Дождавшись сумерек, он попросил его опять к себе. Джон выбрал первое, то есть остался в Париже. Тогда Ричард рассудил, что он сам поедет домой, в свое Пуату.

Не успел он уехать, как в ту же минуту начались всевозможные таинственные свидания вельмож, которых он оставил в Париже, но описанием этих свиданий я намерен как можно меньше утруждать читателя. Впрочем, расскажу про одно из таких тайных дел.

Однажды, в пасмурный февральский день, стремглав прикатил в Париж юный граф Ефстахий, ныне, по случаю смерти брата своего, — граф де Сен-Поль. Говорят, несчастье делает из человека или святого, или мужчину: графа Евстахия горе сделало мужчиной. После глубокого поклона королю, этот юноша, всё ещё стоя на коленях и не отнимая рук, которые король держал в своих руках, проговорил, пристально глядя в лицо его величеству:

— Окажите милость, государь! Окажите милость своему новому вассалу!

— Чего тебе, Сен-Поль? — спросил король Филипп.

— Государь! От вас зависит брак моей сестры. Прошу вас, отдайте её за Жиля де Гердена, доблестного нормандского рыцаря.

— Для неё это слишком ничтожная партия, Сен-Поль, — заметил король, обдумывая. — Ничтожная так же и для моих выгод. К чему мне обогащать короля английского, с которым я веду войну? Скажи мне, что за причина?

— Сейчас я назову вам эту причину, — заметил юноша Сен-Поль. — Её хочет взять за себя тот чёрт, что убил моего брата.

— Но, — возразил Филипп, — ведь я должен отдать её за того, кто верней удержит её за собой. А ваш Герден — нормандец, говоришь ты? Но в скором времени граф Ричард будет держать в руках этого рыцаря. Какая же тебе тогда будет выгода?

— Я в этом сомневаюсь, государь, — ответил Сен-Поль. — Да есть на то и ещё причина. Когда граф Пуату отрекся от моей сестры, он сам отдал её Жилю Гердену. Вот я и боюсь, как бы он снова не вздумал ею овладеть, когда увидит, что она принадлежит другому.

— Как так, приятель? — спросил Филипп.

— Государь! Ричард пишет сестре в письмах, что он, — человек свободный, а она держит их при себе и частенько перечитывает украдкой. Так например, недавно наша тетушка застала её за чтением такого письма: она читала в постели.

Чело короля вдруг сильно омрачилось. Хоть он и знал, что Ричард никогда не женится на принцессе Элоизе, ему не хотелось, да и оскорбительно было, чтобы кто-либо другой знал об этом. В эту минуту Монферрат вошел и стал подле своего родственника.

— О, государь! — начал он своим кровожадным голосом. — Дай нам разрешение поступать в этом деле не стесняясь.

— Что хочешь сделать ты, маркиз? — спросил король тревожно.

— Господи, да убить его, конечно! — ответил маркиз, а Сен-Поль прибавил:

— Отдай нам его жизнь, о государь, наш повелитель!

Король Филипп призадумался.

Он только что заключил договор с графом Ричардом. Но тот договор был действителен лишь на время этой карательной войны: он кончался, как только будет выжата последняя капля крови из старого короля. Ну, а что будет после войны? Филипп уже успел тем временем поостыть к Ричарду, когда услышал всё, сейчас сказанное про него. Он не мог удержаться от мысли, что брак с Элоизой был бы самым подходящим ответом на позорную молву. Будет ли у него, Филиппа, возможность принудить Ричарда по окончании войны жениться или отдать ему соответственное количество земли? Он не мог этого сказать наверно, даже сильно сомневался. С другой стороны, если он и Ричард смогут одолеть старика Генриха, а Сен-Поль потом сможет побороть Ричарда, разве это не была бы чистая выгода для него, Филиппа?

Покусывая бахрому своей мантии, раздумывал король, прикидывая в уме и то и се. Наконец он неуверенно спросил:

— А что сделает ваш Герден, если я отдам за него мадам Жанну?

Сен-Поль назвал сумму, и даже значительную.

— А на чью сторону он станет в распре? — спросил король.

— Он станет на мою сторону, государь: это — его долг.

— Чёрт возьми! — воскликнул король. — Да разберем же, наконец, в чем именно заключается ваша сторона, ваши выгоды?

— Мои выгоды заключаются в праве человека, претерпевшего кровную обиду, о мой повелитель! — ответил юный граф Сен-Поль.

— И мои тоже, — прибавил маркиз.

— Пусть будет по вашему желанию, господа! Дарую вам этот брак, — промолвил король Филипп. — Но кончайте с ним как можно скорее: лишь бы вести об этом не дошли до Ричарда раньше, чем брак совершится. Верно вам говорю! В этом великане таится огонь кипучий, и ты, Сен-Поль, запомни это. Ты не должен воевать на английской стороне: не то будешь против Ричарда и против меня. Твоя личная месть пусть обождет, а в настоящую минуту мне надо свести счеты, в которых граф Пуату — на моей стороне. Маркиз! Ты тоже у меня в долгу: смотри, не допускай, чтобы перевес был на стороне моих врагов!

Маркиз и граф, его кузен, поклялись, держа перед лицом своим крестообразные рукояти своих мечей.

Между тем, в своем главном городе Пуатье, Ричард уже приводил в исполнение свои планы. Первое, за что он принялся, было — послать Гарстона Беарнца с письмами в Сен-Поль-ля-Марш: он ведь считал себя теперь совершенно свободным человеком. Во-вторых, не видя причины, почему ему необходимо ждать короля Филиппа или кого-либо другого из своих союзников, он с войском перешел границы Турени и брал один за другим укрепленные замки в этой богатой стране, очищая себе дорогу к завладейте Туренью, к этой его главной и высокой цели.

Оставим его за этим занятием и последуем на север за Гастоном Беарнцем. Этот молодой человек отправился в путь в начале марта, в ветреную, пыльную погоду. Но его, как истого трубадура, согревала самая цель возложенного на него поручения. Он сложил в дороге целый букет благоуханнейших песен в честь Ричарда и дамы ля-Марша, обладательницы волос шафранного цвета, опоясанной широким поясом. Проезжая по владениям короля французского, через Шатоден, Шатр и Понтуаз, он чуть не встретился с Евстахием Сен-Полем, который скакал во всю прыть к противоположной цели.

Конечно, Гастон сразился бы с ним и был бы убит: Сен-Поль, как и подобало его сану, ехал со свитой, а певец — один. Впрочем, судьба избавила его от такой неудачи; в самом выспреннем настроении духа, с готовой «альбой», он доехал до окна, которое он считал окном Жанны. И до чего верен был у него глаз насчет женских покоев! Он тотчас почти что угадал. Из окна и вправду выглянула дама, но только не Жанна, а матрона внушительных размеров со скуластым, скалообразным лицом, с седыми волосами, словно приклеенными к щекам.

«Взгляни, зарделся небосклон! Взгляни, моё сердечко!» — залился Гастон.

— Прочь, петушок! — отозвалась старая дама.

Тщетно продолжал вздыхать Гастон. Оказалось, что это была тетка, служившая верой и правдой графу, а Жанна сидела у неё в башне под замком. Гастон удалился в лес, чтобы предаться размышлениям. Там-то написал он пять одинаковых, слово в слово, записок пленнице. Первую из них он дал мальчишке, которого накрыл за опустошением птичьих гнезд.

— Милый мальчик! — сказал он. — Снеси гнездо горлицы к госпоже Жанне и скажи ей, что это — первые плоды новой весны. Ты заработаешь серебряную монетку. Но смотри, не попадись старухе с челюстями как клещи.

Вторую записку он вручил лесному сторожу, который делал вязанки дров для замковых печей, третью горничная опустила себе в карман, а четвертую он помог ей выучить наизусть, собственным способом, который пришелся ей весьма по вкусу, С пятой запиской Беарнец поступил чрезвычайно ловко. Он попросил себе аудиенции у дуэньи, которую звали мадам Гудулой, и получил её. Он стал на колени и поцеловал её большую бархатную туфлю. Почтенная мадам была тронута — буквально тронута: наклоняясь, он прикрепил записку к шнурку её необъятной юбки. Единственная достигшая своего назначения записка была доставлена мальчишкой в гнезде горлицы. Таким образом, у Жанны явилась бумажка, которую она могла беречь и лелеять. Прежде всего, конечно, ей предстояло на неё ответить. Вот её содержание:

«Vera copia (точный список). — Милая моя! Я уже начал нести бремя, возложенное тобой на меня, но оно чуть не сломало мне спины, Я уже наказал некоторых из числа виновных, но мне осталось покарать ещё нескольких человек. Когда я с этим покончу, тотчас же приеду к тебе. Жди меня. Очень сожалею, что лишил жизни твоего брата, но он заслужил смерть. Наш бой был честный бой. Обо мне узнаешь от Гастона. Ричард Анжуйский».

Ее ответ трепетал у неё в сердце. Она подвела мальчика к окну.

— Мальчик, посмотри вниз и скажи, что ты там видишь?

— Мадам! Вижу ров с водой и на нем уток, — был ответ.

— Смотри ещё, мой милый, и скажи, что видишь?

— Вижу старую рыбу, сонную рыбу, брюхом кверху. Жанна тихонько засмеялась.

— Эта рыба лежит там уж много дней… Скажи рыцарю, пославшему тебя, чтобы он стал на этом месте да смотрел бы вверх. Но скажи ещё, чтобы он приходил туда только во время всенощной или обедни. Ты скажешь ему всё, да, милый мальчик?

— Будьте покойны! — ответил он.

Жанна дала ему денежку с поцелуем впридачу, а сама словно приросла к окну.

Гастон отличался своим искусством в разговоре телодвижениями. Ежедневно, в течение целой недели, видел он Жанну у окна и давал ей странные представления. Он показывал ей, как старый король бушует у себя в шатре; как не знает покоя бледная, тощая Элоиза; как Бертран де Борн вспылил в Отафоре и как болтался у него язык; как сошлись противники на поединок в Туре; как они бились и как умер её брат. Но верхом искусства было изображение страсти Ричарда: тут уж нельзя было усомниться!

Заразившись его подвигами на этом поприще, Жанна преодолела свою природную сдержанность и все члены свои превратила в кукол. Она надула щечки, опустила голову, грозно и хмуро посмотрела кверху — и получился живой портрет Жиля Гердена. Она соединила как бы в петлю первый и второй палец правой руки и протиснула в них четвертый палец: увы, это — её собственная судьба! В ответ на это Гастон вынул шпагу из ножен и насквозь проткнул ею кипарисовое дерево. Жанна покачала головой с глубокой грустью, но он устранил все её отказы таким выразительным движением руки, что Жанна разбила окно и всем станом высунулась вперед. У Га-стона вырвалось радостное восклицание:

— Не бойся ничего, милая пленница! Если таково его намерение, то всё равно, что уж прикончен. Я его убью. Это решено.

— Мой брат Евстахий теперь в Париже, чтоб добиться от короля разрешения на мой брак, — тихим, но отчетливым голосом проговорила она.

— Говорю тебе ещё раз: не бойся ничего! — крикнул Гастон.

Жанна высунулась из окна насколько можно было больше и сказала:

— Скорей уезжайте отсюда! Теперь окно разбито, и меня накроют. Свезите от меня такую весточку моему господину: если он, действительно, свободен, он знает, что я принадлежу ему на жизнь и на смерть. Моё дело оказать ему услугу. Венчаная, нет ли, что мне до того? Я — вся его Жанна.

— Нет, ты — Алое Сердце, Золотая Роза, Верная Подруга! Прости, Звезда Севера! — кричал Гастон, стоя перед ней на коленях. — Еду разыскивать твоего Жиля Гердена.

Несколько дней спустя, после опасных переходов по нормандским болотам, он, наконец, отыскал его.

От своего герцога Жиль получил вызов явиться в Руан «Vi et armis». Выезжай он попозже, он мог бы повстречаться с ним на просторе поля битвы, но опаздывать было не в его нраве. И он сошелся с ним на лесной полянке Жизора, по счастью, с глазу на глаз, с мечом при бедре.

— Говядина! Смерть тебе! — проговорил Беарнец, пощипывая себе бородку.

Жиль не отвечал, по крайней мере не отвечал ничего такого, что было бы возможно передать словами: какие буквы могут изобразить нормандское рычанье? Может быть, единственное подходящее восклицание было бы: «Воуч!»

Противники бились с полудня до заката, оба верхом, с мечами в руках, и до того порубили друг друга, что потеряли всякое человеческое подобие. Им не оставалось больше ничего, как только упасть в обморок бок о бок на сухие листья. Наутро, с трудом продирая глаза, Гастон заметил, что его враг дал тягу.

— Не беда! Обожду, покуда он вернется: тогда опять накинусь на него.

Он ждал его невообразимо долго — право, целый месяц. В течение этого месяца он наслаждался, наблюдая, как робко подходила северная весна, резко отличаясь от внезапного прилива тепла на юге. Он собирал ягоды, измерял стебли густого кустарника, следил, как постепенно гиацинты устилали своим голубым ковром лесные полянки. Все это совершенно поглощало, пленяло его до тех пор, пока он не узнал случайно, что благородный рыцарь де Герден венчается с Жанной де Сен-Поль в Вербное Воскресенье в церкви святого Сульпиция в Жизоре.

— Прости Господи! — подумал он, и его словно кольнуло в сердце. — Дай Бог поспеть!

И помчался Беарнец на юг быстрее ветра.

 

Глава VIII

КАК УДЕРЖАЛИ РИЧАРДА, ЧТОБ ОН НЕ ЗАДУШИЛ ОТЦА

Задолго перед тем, как нежно-розовый румянец на миндальном дереве возвестил приближение земли-невесты, на всех дорогах Галлии уже слышался топот конных ратников и звон стальных остриев, ударявшихся друг о друга.

Эта новая война раздробила Галлию: Аквитания стояла за Ричарда, который, хотя и подчинил себе всё это великое герцогство и управлял им с помощью железной дубинки, всё-таки сумел добиться того, что его там уважали. Так например, граф Прованский прислал ему свой отряд, граф Тулузский и дофин Овернский оба привели с собой по отряду. Из Перигора, от Бертрана графа Русильона, из Беарна и (не без особого основания) от умного короля Наваррского шли и ехали копейщики и пращники, лучники и рыцари со своими эсквайрами и знаменосцами. Герцог Бургундский и граф Шампанский подошли с востока в подкрепление к войскам короля Филиппа на западе; графиня Бретонская рассылала факелы, этих вестников войны.

Все концы Галлии поднялись на рыжего старика-анжуйца, что засел в самых недрах её, а теперь всё ещё оставался в Англии и тайком посылал весточку за весточкой к своему сыну Джону. Этот Джон, сидя один в Париже, и не думал вооружать копейщиков: своих собственных у него не было, да и не смел он высказаться открыто. Вынужденный братом, он принял его сторону и в первый раз от роду приложил руку к пергаменту. «Богу известно, — думал он, — что и этой тяготы с меня довольно!» Вот он и сидел себе в Париже, изворачиваясь и меняя свою личину, как ему было удобно, смотря по тому, откуда ветер дунет. Никто о нем не справлялся, а всех менее его брат Ричард, которому, собственно, нужды не было до того, что он делает со своей особой, лишь бы была его подпись.

Таков уж был нрав у Ричарда: доведёт он человека до крайности — и затем позабудет про его существование. Если ему напомнят, бывало, про забытого, он пожмет плечами и скажет: «Да ведь он дурак!» Ответ неудовлетворительный: Ричард как будто не разбирал, или не желал разбирать, что есть два рода дураков. Загнанный на самую вершину, один оказывается дураком, потому что там и остается, другой — потому что пытается оттуда спуститься. Принц Джон, далеко не дурак, принадлежал ко второму роду дураков. В свое время мы поясним, как он пытался спуститься и куда идти. Нам с вами, прежде всего, надо отправиться на запад на место военных действий.

На войне граф Ричард вступил в свои прирожденные права: он был превосходнейший, наилучший из полководцев того времени. Что улавливал он взглядом, то схватывал тотчас же умом, как железной подъемной машиной. Его глаз был глаз истого воина; он понимал всё по одним намекам и придавал жизнь всему бессловесному. Как легко нам с вами предвидеть тот или другой ход на шахматной доске! Вот также легко было для него видеть по всему безграничному пространству Франции движущиеся толпы людей. Вот они ползут вперед змеевидной колонной; вот они веерообразно раскинулись от одной до другой купы дерев, там они уютно расположились лагерем под холмом, а тут устилают береговые кручи жертвами крылатой смерти: там и сям им то мешают, то помогают каменные залежи у подошвы ледников..

Ничего-то не упустит Ричард из виду. Он возьмет в расчет время и погоду, оценит места обороны. Он выберет брод по одному взгляду на окрестности. Он назначает время и место для встречи конницы с пехотой, предупреждает известия разведчиков. Он не только заботится о крепости собственной боевой опоры, но и старается подорвать опору неприятеля. И, понятно, всё это он делает без географических карт и вразрез с обычными приемами своих соседей.

Так Ричард перехитрил аквитанских баронов, хотя сам был ещё чуть не мальчишкой, а укрепления на холмах обратил в западню для их же обитателей. Он обладал чудесным даром ночных передвижений и нанесения удара за ударом с такой быстротой, что вы не успели очнуться от первого, как вам наносился второй со всего размаху. Он мог быть до смерти терпелив, этот неутомимый охотник, преследующий добычу украдкой, шаг за шагом. Он мог быть, смотря по обстоятельствам, безжалостным, как бурное море, или до невероятия великодушным. Для людей, которых он вел за собой, это был отец родной: таким всякий знал его и любил. Но, как правитель, он был слишком самостоятелен и одинок, чтобы внушить любовь к себе. На войне Ричард был другом последнего конюха. Лично он бросался вперед до неразумия, когда сшибались войска, зато это был такой вечно жизнерадостный, проворный молодчина, что было бы святотатством представить себе раны на таком прекрасном теле. Да никто и не думал о них: казалось, Ричард играет с опасностью, как котенок с сухими листьями.

«Я видел (пишет где-то аббат Милó) как Ричард подвигался к куче рыцарей неприятеля. Он распевал, подбрасывал и ловил на лету свой огромный меч Валяй, потом вдруг совершенно неожиданно вскипел, словно в его жилах задрожали силы жизни, вытянул голову вперед, подобрал поводья своего коня и бросился в самую чащу врагов, как тигр в стадо быков. Не было видно ничего, кроме мелькающей стали. И Ричард вынырнет откуда угодно — весь красный, но без царапинки, и непременно в самом отдаленном конце сечи».

Для этого человека ярость войны не представляла ничего неестественного: и раз начав борьбу, он уже не останавливал своей руки. В начале февраля он закончил свои планы, в конце — уже взял Сомюр, отрезал сообщение Анжера с Туром и всю долину Луары обратил в изрытый слой пепла. В первых числах марта он уже засел перед Туром со всеми своими осадными орудиями — петрариями, мангонелями, башнями — и ежедневно громил стены крепости с намерением покорить её прежде, чем война будет в самом разгаре. Город Сен-Мартен был осужден на ту же участь: никакая помощь из Анжу не могла спасти его, так как ни одна душа не могла пробраться в эту сторону.

Тем временем отец-король высадился в Гонфлёре, собрал своих нормандцев в Руане и осторожно прокладывал себе путь через это герцогство, выслеживая французов с левого своего крыла, а бретонцев — с правого. Французов он так и не нашел: они были далеко к югу от него и продирались через Орлеан, чтобы соединиться с Ричардом в Ле-Мансе. Но отряд графини Бретонской, под начальством Гюга Динана, предавал разграблению Авранш, когда старик-король услышал недобрые вести из Турени. Эта провинция, вместе с Меном, была, что называется, зеницей его ока, а между тем, он не решался бросить на произвол судьбы Авранш и уйти. Все, что он мог сделать, это — послать Маршала Уильяма с небольшим отрядом в Анжу, между тем как он сам потянулся на запад, чтобы дать сражение Гюгу Динану и спасти Авранш, если только это будет возможно. Таким образом вышло, что король французский проскользнул между королем английским и Ле-Мансом. К тому времени Ричард успел овладеть Туром и сам был уже на пути к Ле-Мансу, чуя в воздухе Уильяма. Это было в начале апреля. Тогда-то он поставил на карту все свои приобретения из-за гордого девичьего личика и, впридачу, чуть не лишился жизни.

Ему надо было перебраться через Ону, повыше Стрелки. Мирно течет эта речка в виде ленивого полусонного ручейка, пробираясь между тростников к Луаре, чтобы прибавить ей воды. По обе стороны тянутся заливные луга на три четверти мили. Низкие известковые холмы с бахромными вершинами сторожат дремлющую долину. Подкравшись на заре с восточной стороны, Ричард вошел в соприкосновение с неприятелем — Маршалом Уильямом и его войском, состоявшим из англичан и нормандцев: по мосту перешли Ону у Стрелки и теперь подвигались вверх по долине, чтобы спасти Ле-Манс.

Смело преградив им путь, Ричард, как струёй воды, затопил своими стрелками всю равнину, а сам, в то время как они остановили неприятеля и смяли его передовой отряд, словно гром, нагрянул со своими рыцарями по склонам холмов, напал сбоку на Маршала, смял Б комок и смахнул в реку самую сердцевину его полков. Так Маршал проиграл сражение: внутри его рати образовалась клинообразная расщелина. Но вдруг перед и тыл его войска сомкнулись, и они держались стойко. Ричард очутился в опасности.

Виконт Безьер, который вел задний отряд, вовлек неприятеля в бой и тихонько прижимал его назад к Оне. Ричард колесом повернул свой отряд, чтобы броситься на врага с тыла. Лошадь под ним споткнулась неудачно и шлепнулась на скользкую землю. Послышались крики: «Эге! Граф Ричард упал!» Одни бросились спасать его, другие напирали на павшего. Вдруг подскакивает к нему Маршал Уильям на белом коне.

— Клянусь смертью Бога! — завопил этот доблестный воин и высоко взмахнул копьем.

— Божья воля, Маршал! — тихо сказал Ричард, которого придавил его барахтавшийся конь. — Рази любого из нас!

— Предаю тебя дьяволу, господин мой Ричард! — крикнул тот и воткнул свое копье в грудь коня.

Предсмертное движение несчастного животного освободило Ричарда. Он вскочил и, даже пеший, поравнялся со щитом всадника.

— Теперь твой черед! Берегись! — вскричал он. Но Маршал покачал головой и помчался за своими убегавшими войсками.

То был день торжества графа Пуату. Ле-Мансу суждено было погибнуть. Он действительно сдался, но не сейчас: Ричард не был свидетелем его падения.

На следующий день Гастон Беарнец присоединился к своему повелителю.

— Поспеши, господин мой, поспеши! — воскликнул он, едва его завидел.

Ричард смотрел на него удивленно, словно никогда не слыхивал таких выражений.

— Какие вести из Нормандии, Гастон?

— Там всё сплошь — англичане, весь тот край ими кишмя кишит. Они удерживают за собой Авранш и двигаются теперь к югу.

— Опоздали! — заметил Ричард. — Скажи, что велел передать мне Чудный Пояс?

— Венчаная, нет ли, она всё равно твоя. Но её держат в башне, взаперти, до Вербного Воскресенья. Тогда её выведут оттуда и повенчают с этим черным нормандским боровом или, вернее с тем, что от него осталось. Положим, осталось немного, но, говорят, для этой цели ещё хватит.

— Клянусь хребтом Бога! — воскликнул Ричард, рассматривая свои ногти.

— Лучше клянись Его сердцем, граф мой милый! — возразил Гастон. — Ведь в твоих руках пламенное сердце. Хе-хе! То ли не красавица? Всем станом перегнулась она из окна: и что за стан обвивает её пояс! Махровые розы! Дианы и Нимфы! Полногрудые наперсницы старца Пана! Очи — изумрудные огни! Власы — что золото литое! Кратко, отрывисто вылетают из её точеных уст слова, словно губки презирают такое грубое дело! Ричард! Вот её слова: «Передай господину моему и повелителю, что, живая или мертвая, я принадлежу ему. Я постараюсь оказать ему услугу. Венчаная, нет ли, — не всё ли мне равно? Я по-прежнему его Жанна». Так говорила она. А я-то, что я могу ещё сказать?.. Ну, ладно: зато мой меч говорил за меня, когда я рубил эту мясную тушу.

Беарнец пощипывал свою козлиную бородку и поглядывал, нет ли где на кончике раздвоенных волосков. А Ричард сидел тихонько.

— Знаешь ли, Гастон, кого ты видел? — дрогнувшим голосом спросил он вдруг.

— Прекрасно знаю, — отозвался тот. — Я видел, как бледный цветок, расцветая, тянется к солнцу.

— Ты видел графиню Пуату, Гастон! — промолвил Ричард и принялся читать молитву…

Такими-то вот средствами и удержался Ричард временно от своего стремления пристать к отцу с ножом к горлу. Если б не Жанна, они сцепились бы, наверно, в Ле-Мансе, при данных же условиях не руке Ричарда суждено было спалить город, который видел короля Генриха ещё грудным младенцем. Прежде чем наступила ночь, Ричард сделал распоряжения насчет довольно опасного шага. Он отделил себе в провожатые виконта Безьера, Бертрана, графа Русильона и Гастона Беарнца вовсе не потому, чтобы это были прекрасные люди, а для того, чтобы прекраснейшие остались заменять его. Таковы были, бесспорно, дофин Овернский, виконт Лиможский и граф Ангулемский, которых он, каждого в свое время, узнал и оценил как врагов.

— Государи мои! — сказал он всем троим. — Я собираюсь уехать на время. От вас же требую лишь немного внимания, некоторую долю терпения и точного послушания. Необходимо, чтоб вы были у ворот Ле-Манса через три дня. Воспользуйтесь же ими, государи мои, поддерживайте свои сообщения и ждите, пока подойдет французский король. Не давайте сражений, не посылайте вызова: оставьте голод делать за вас ваше дело. Я знаю, где находится теперь король английский, и опять соединюсь с вами прежде, чем он подоспеет.

Он говорил ещё и ещё, чтобы всё было для них яснее, но я опускаю эти подробности. Таким молодцам было бы трудно наделать ошибок. Впрочем, правду сказать, он был в таком настроении, что ему было безразлично, как бы они не поступили. Он был свободен! Он ехал искать приключений, но зато видел ясно свой путь прямо перед собой: этот путь тянулся длинной полосой света, который струился от высоко поднятого факела Жанны.

Прежде чем занялась заря, его три спутника и он сам, вооруженный с головы до ног, в чешуйчатой броне, с гладким щитом и нормандским топориком в два лезвия, тронулись в путь. Они ехали неспеша, как едут на охоте к сборному месту — распустив поводья и ворочаясь в седле, чтобы свободно поболтать дорогой.

Наступило время года, когда вешний ветерок дарит вас своей лаской, когда легкий дождичек всегда под рукой, а звезды в небесах, как цветочки на земле, омоются в одно мгновение и станут вдруг до того свежи и ясны, что, на них глядя, и людям захочется быть чище душой. День и ночь ехал Ричард по зеленому простору французской земли. Несмотря на то, что он вырвался из самого клокочущего пекла войны, я знаю, у него была впереди одна только цель — снова увидеть Жанну! Ничего не было у него на сердце другого, говорю вам верно. Что бы ни было у него на уме, сердцем он был чист: в душе он лелеял лишь одно неизменное желание, напевал он лишь одни псалмы в честь святой Девы Марии и святым девственным угодницам Господа.

Да, это так. В нем с малолетства сеяли семена дурных страстей, и я не представляю его вам лучшим, нежели он был на самом деле. В Пуату он творил безумные дела: в них выливалась его горячая кровь. В Турени он поступал, как дьявол, в Париже — как бунтовщик, в Аквитании — как тиран. И о нем распускались всякие злобные слухи: ненависть к родне, кощунство против воли Божьей, насилие, брань, огажение великого доброго дела — всё это валили на его имя. Позади его тянулась вереница предков-головорезов или ещё того хуже. Он стоял лицом к лицу с неизъяснимыми грехами — и не смущался. Он смеялся там, где следовало плакать, сыпал обещаниями и не держал их. Словом, он был дитя своего времени, своей семьи, он слишком рано познал что такое гордость, и был слишком горд, чтобы это отрицать.

Но в эту минуту, когда его душа воспарила к небесам, он смотрел глазами светлыми, как у малютки. Он ехал по вновь распускавшимся лесам, и на устах его были песни юноши-певца, а перед его мысленным взором витала фигура статной девушки с зелеными очами, с надутыми прелестными губками. «Господи! Что есть человек?» — восклицает псалмопевец. «Господи! Чем только не бывает человек?» — восклицаем мы, зная его несколько ближе.

Переезд занял у Ричарда четыре дня, четыре ночи. Он отдыхал в Ля Ферте, в Ножане ле Рогру под Дуэ, в Рони. Здесь он пробыл целый день на бдении перед Вербным воскресеньем. У него в уме сложилось намерение не видеть Жанны до самой той минуты, когда он мог навеки её лишиться.

 

Глава IX

КРУТАЯ РАСПРАВА В ЦЕРКВИ ЖИЗОРА

Когда в марте начинается охота, и ветры носятся в погоне друг за дружкой над пустующими под паром пашнями, любовь тоже чего-то ищет: пробуждаются желания, мужчина ищет женщину, женщина старается быть на виду. Если мужчина или женщина уже любили друг друга, тогда бывает хуже: мы слышим стоны любви, но не можем сказать где она или не знаем как лучше подойти к ней.

Все эти дни, без пропуска, то лежа в постели и прижимая к груди свои письма, то стоя у окна своей башни и затуманенными глазками следя за птицами, подбирающими себе парочку, Жанна выказывала на челе своем гордое страдание, а в сердце у неё неудержимо звучало страстное пение. Не из таких она была, чтоб заливаться слезами или легко изливать свои чувства: она могла только затихать ещё больше и удивляться, отчего это чем больше ей приходится страдать, тем больше она ликует? Она должна была бы стыдиться, что любит человека, который убил её брата, она могла бы чувствовать отчаяние: но не было ни того, ни другого. Сидела ли Жанна, или стояла, или была в постели, она всё прижимала к сердцу обеими руками строчки, которые ей говорили: «Никогда не сомневайся во мне, Жанна!» или «Милая моя! Я приеду к тебе».

Когда он приедет (а это уж будет непременно!), он найдет, что она — жена другого… Ах, всё равно! Пусть он только приедет, приедет когда ему удобно, лишь бы она могла ещё хоть разочек взглянуть на него!

Март прошел весь в пыльных вихрях. Вот пришел и апрель под звуки юного блеянья ягнят. Вербы в изгородях уже золотились, когда войска короля английского наводнили Нормандию, и Жиль Герден, оправившись от ран, двинулся по направлению к Руану во главе своего отряда. Но он уехал не иначе, как после соглашения с графом Сен-Полем, что тот выдаст за него сестру свою в Вербное Воскресенье в церкви Жизора. Они не могли венчаться в Сен-Поль-ля-Марше. Жиль был на службе и мог не дойти к этому сроку. А до похода нельзя было обвенчаться потому, что Жиль очень уж пострадал от руки Беарнца. Сам Жиль отнесся весьма легко к этому.

— Он получил сдачи больше, чем мне досталось от него, — говорил он Сен-Полю. — Я замертво оставил его там в лесу.

— Хотелось бы тебе повидать Жанну, Герден? — спросил его молодой граф прежде, чем тот ушел. — Она сидит себе в своей башне смирнехонько, как мышка.

— Ещё успеется, — спокойно возразил тот. — Она ведь не любит меня… А я люблю её, Евстахий. Люблю так, что не ручаюсь за себя. Думаю, мне лучше из видеться с ней.

— Ну, как хочешь. Прощай! — проговорил Сен-Поль.

В те времена Жизор был город, окруженный крепкими стенами. Как трепетная пленница, робко ютилась у подножия громадного замка длинная серая церковь, построенная во имя святителя Сульпиция. Она стояла в небольшом квадратном промежутке между Южными Воротами и крепостью на узкой продолговатой площади, где по вторникам бывала ярмарка. Вокруг были посажены ровно подстриженные липы, а мостовая выложена гранитными плитами. Западные двери церкви святого Сульпиция опирались на фундамент со ступеньками и весьма внушительно заканчивали собой это скромное убежище, а её остроконечная крыша с башенками по бокам, казалось, угрожала теснившимся около лавчонкам ремесленников.

В то утро, в Вербное Воскресенье, стриженные верхушки лип были облиты золотым и румяным оттенком, а небо над Жизором отливало морской лазурью и было усеяно курчавыми облачками, взбитыми, как пена. На лужайках виднелись тополи, одетые первой весенней зеленью, да и живые изгороди окутались как бы зелеными покрывалами. Рано утром город был уже на ногах: туда должен был прибыть свадебный поезд Гердена, а Герден служил архиепископу, архиепископ же, в свою очередь, — герцогу. Ходили также слухи, что невеста шла неохотно под венец: это ещё более растравляло жадность к зрелищам у людей, которые знали её за прославленную красоту. Некоторые уверяли, будто Жанна брошена своим любовником, весьма высокопоставленным лицом, и что её насильно суют в объятия Гердена, чтоб заглушить позор, а её пристроить.

— Вот тебе и прелестница! — посмеивалась язвительно та или другая старушонка, которой сообщали об этом. — Не очень-то ей будет мягко на коленках у Гердена!

— Де Герден, — болтали другие, — служит теперь герцогу и в один прекрасный день будет служить его сыну. Что поделает тогда Жиль Герден со своей строптивой женкой? Не вечно удержать вам сокола в клетке, не всегда быть ей в чепце. И так далее, и так далее. Все это указывает на некоторое волнение в народе. Городские ворота ранешенько открылись. Лари торговали бойко. Без четверти семь вступил в город Жиль де Герден: по правую руку ехал его отец, по левую — настоятель руанского собора и ещё шесть человек красивых здоровых мужчин. Они были вооружены легко, одеты в мягкую кожаную одежду, без щитов или каких бы то ни было тяжелых военных доспехов. Старик Герден был плотного сложения, красный, как и его сын, но с целым кустарником белых волос и с бровями, точно ком-снега. Настоятель (племянник старика Гердена) отличался большим, длинным, нависшим носом. Был там ещё брат жениха, Варфоломей, и другие, перечислять которых было бы слишком скучно. Для предстоящего дела сам Жиль казался выкроенным как нарочно: все старухи решили, что из него выйдет властный супруг. Всадники поставили своих коней на конюшню в гостинице, а сами вошли под своды церкви поджидать поезда невесты.

Трубный звук у ворот возвестил о её приближении. Жанна ехала на маленьком иноходце рядом с братом своим, графом Евстахием де Сен-Поль. С ними же было и это чудовище — госножа Гудула, затем Гильом де Бар, статный французский рыцарь, Николай д'Э и юноша, почти мальчик, по имени Элуа де Мон-Люк, двоюродный брат Жанны, чтоб нести хвост её платья. Болтуны и болтушки у ворот прозвали её Деревянной Невестой: кто говорил, что она — большая кукла; кто уверял, что в глазах её прочел презрение к смерти. Она же не обращала внимания ни на кого, но смотрела прямо перед собой, направляясь, куда её вели. А вел её в церковь её брат, держа её за руку и, по-видимому, чрезвычайно спеша. Обряд бракосочетания должен был совершиться в часовне Богородицы за главным алтарем.

Минут двадцать спустя, а, пожалуй, и меньше, у ворот появился ещё отряд из четырех рыцарей, которые влетели, как на курьерских, забрызганные грязью, потом и пеной своих лошадей. Все они были люди совершенно незнакомые для обитателей Жизора, но, по-видимому, очень важные особы. Да они и были таковы. Первым из них въехал Ричард Анжуйский, молодой человек такого роста, который мог показаться обитателям Жизора совсем невероятным. "Лицо у него было красное, как у короля бриттов Артура, рассказывал один из них, а борода темно-рыжая, глаза, как драгоценные камни". Позади него, все в ряд, ехали трое: Русильон — угрюмый смуглый человек с нахмуренным взглядом, с бородой как у турка; Безьер — горячий, живой, с гибкими членами и острым язычком; Гастон Беарнец — великий охотник до выспренних речей, имевший в ту минуту вид сказочного принца с блуждающим взором, ищущим приключений. Часовые у ворот сделали им на караул: не зная кто это такие, они всё-таки были уверены, что это люди высокого сана.

По заранее обдуманному плану, у ворот они разделились. Русильон и Безьер уселись неподвижно, как статуи, у изгороди на мосту, по обе стороны дороги, на удивление лавочникам. Гастон, как настоящий охотник-зачинщик в этой погоне за ланью, прошел вместе с Ричардом до конца свода, то есть до самых ступеней паперти, и там остановился, держа под уздцы коня своего господина. Все, что оставалось теперь сделать, было сделано с чрезвычайной быстротой. Ричард один, нагнув голову вперед, сам немного подавшись и помахивая своим мечом в ножнах, вошел в церковь своими длинными мягкими шагами.

При входе он стал на одно колено и посмотрел вокруг исподлобья. Три или четыре церковные службы шли зараз. В полусвете церкви сияли мерцавшие огоньки, слабо освещая коленопреклоненных людей, священническое облачение, серебряную чашу. Но нигде — ни следа венчания, ни Жанны. Ричард встал и неспешными шагами пошел по середине церкви, преклоняя колени перед каждым алтарем.

Не один из молящихся провожал его глазами по мере того, как он подвигался вперед и проходил мимо завесы, отделявшей прихожан. Люди подозревали, что он идет на свадьбу, и, Бог свидетель, они угадали. Под сенью большого высокого столба Ричард остановился и опять стал на одно колено: отсюда он мог видеть всё, что происходило перед ним.

Он видел, что Жанна, в зеленом с белым, стояла на коленях на своем молитвенном стуле, как на картине «Дама у надгробного памятника». Ему как раз были видны изгибы её чистого профиля да волны её волос, которые, казалось, так и горели огнем. Весь мир и все его владыки были у ног Ричарда, но не для него было это сокровище, которое он держал в руках и сам отстранил от себя. Он сам поступил так, что судьба отказала ему. Он сказал Да, когда сердце и голова, честь, любовь и разум вопияли Нет! И вот теперь, стоя тут подле неё, он знал, что ему предстояло запретить то, что он сам разрешил.

Да, он это знал, но не понимал ясно, покуда не увидел её там. Я буду продолжать рассказ: покажу всю глубину добра и зла в человеке. В Ричарде бушевали не похоти плотские, но страсть к первенству над другими. Эта женщина, эта Жанна Сен-Поль, эта огневолосая стройненькая девушка принадлежала ему. Леопард опустил ей на плечо свою лапу, и след от неё ещё не стерся; ему было не стерпеть, чтобы какой-либо другой лесной зверь прикоснулся к добыче, которую он отметил своим клеймом, для себя.

Двоякообразен леопард: двуприродный был Ричард Анжуйский — и собака и кошка. Теперь это была кошка: не жадность волка руководила им, а ревнивая ярость льва. Он мог бы смотреть на это прекрасное создание плоти и не чувствовать желания лизнуть или растерзать его. Он мог бы видеть равнодушно, если бы её полураскрывшаяся нежная душа погрузилась снова в мрак небытия и исчезла с глаз. Он мог бы или убить Жанну, или относиться к ней, как к своей матери. Но он не мог видеть равнодушно, что его собственностью завладел другой. Ведь она, чёрт возьми, принадлежала же ему! Когда Герден приосанился, раздувая щеки, и встал на ноги; когда Сен-Поль дотронулся до плеча сестры, а она, дрожа, встала, оторвала свой неподвижный взор от пространства и, пошатываясь, протянула свою гонкую ручку; когда священник положил кольцо на свою священную книгу, и обе руки, красная и белая, с трепетом соединились, Ричард встал с колен и подкрался своей тихой, мягкой, лукавой походкой.

Он ступал так тихо, так легко, что только старенький подслеповатый священник первый его заметил. Другие же ничего не видели, не слышали. Удерживая руку Жанны в своей руке, старик остановился и заморгал глазами. Кто мог быть этот бродяга, дерзающий стоять, когда все остальные преклонили колени? Челюсть старика опустилась, обнажились его беззубые десны. Неясные звуки хрипло вылетали из его пересохшего горла. Ричард тоже остановился, напряженно выжидая удобной минуты для прыжка. Священник страшно засопел и снова обратился к своей божественной книге. Но он опять вскинул глаза: подкравшийся тать был ещё здесь, но уже принял угрожающий вид.

— С нами крестная сила! — воскликнул старик и уронил руку Жанны.

Она оглянулась, вскрикнула — и все вздрогнули, выпрямились и столпились в кучку, когда незнакомец в лагах сделал прыжок вперед.

Все свершилось с быстротой молнии. В один прыжок вышел Ричард из своего выжидательного положения. Тот же прыжок отбросил Гердена назад, в кучу его товарищей, а Жанну заключил, как в клетке, в железных тисках. Так они и остались на мгновение: он — в вызывающей позе, она — пойманная им. Одной рукой в латах он придерживал её, как дитя, под мышкой, а другой сжимал свой неугомонный меч. Его голова была откинута назад, из глубины его сверкающих глаз, из-под полуопущенных ресниц он наблюдал за врагами, как бы вопрошая: «Ну, что дальше?» Короткое, гулкое дыхание вылетало у него из ноздрей. Он стоял в положении льва, который вырвал у других свою добычу, льва стремительного, высокомерного и страшно проворного.

Да, это дерзновенный поступок был совершен с быстротой молнии: в этой-то быстроте была его главная красота. В то время как у всех сперло дыхание от неожиданности удара, он стоял с минуту так один. А Жанна в его жестких объятиях неподвижно стояла на ногах, не опираясь на него, её спокойное лицо приходилось ему до подбородка. Пусть было постыдно такое грубое завоевание: она не чувствовала стыда. А он и не думал о том, стыдно это или нет.

Впрочем, и времени не было думать вообще о чем бы то ни было. Герден призвал имя Божие и выступил. В гот же миг и Сен-Поль бросился вперед, а за ним и де Бар. А Ричард, крепко обхватив свою Жанну, пошел назад тем же путем, каким пришел. Его долгая рука и долгий меч держали противников на почтительном расстоянии: он работал ими, как косой. Никто не задевал его дорогой, хотя все следовали за ним, наступая на него, как собаки на травленного вепря в лесной чаще. Но старик-отец Герден обежал кругом и стал у западных дверей, чтобы не выпустить его оттуда. Дойдя до середины церкви, так сказать, до открытой местности, Ричард проворно прошел её без малейшего затруднения, неся на одной руке Жанну. У дверей он наткнулся на смелого старика.

— Прочь с дороги, де Герден! — вскричал он громким певучим голосом. — Не то натворю такого, о чем после сам пожалею.

— Вор и горлорез! — заорал старик. — Прибавь ещё убийство ко всему остальному!

Ричард твердо протянул вперед руку с мечом и отстранил старика. Тот отшатнулся, его приняла на руки целая толпа священников, певчих, рыцарей и поселян, теснившихся и огрызавшихся, как собаки. Граф Ричард спустился вниз по ступенькам.

— Ура, ура! — пропел Гастон. — Вот так проворное венчание!

Ричард был спокойнее, чем можно было думать, судя по обстоятельствам. Он усадил Жанну в седло, сам взвился позади неё; и в то время как преследователи, толкаясь, ещё спускались по ступенькам, он уже несся вперед на улицу по гранитным плитам. Ограждавшие дорогу на мост Безьер и Русильон издали завидели, что он едет к ним.

— Он отнял-таки свою сабинянку, — проговорил Безьер.

— Гм! Теперь поднимется зверская война! — заметил Русильон.

Ричард проскакал прямо между ними. Гастон несся вслед за ним, не отставая ни на шаг, и, как безумный, подгоняя своего коня. Тогда железные воины повернули обратно, и они все вместе понеслись, куда он указывал им дорогу, — к Темной Башне.

Удивление жителей Жизора обратилось в ужас и смятение, когда узнали, кто такой был этот рослый незнакомец. Так это сам граф Пуагу примчался во владения своего отца и у его вассала похитил жену? Да что ж это такое? Дьяволы, что ли, стали управлять нами здесь в Нормандии?!

Немедленной погони не было. Сен-Поль знал где найти разбойника.

— Но идти туда без некоторой вооруженной силы было бы совершенно бесполезно, — заметил он Гильому де Бар.

 

Глава X

НОЧНАЯ РАБОТА У ТЕМНОЙ БАШНИ

Здесь я веду летопись о жестоких делах: мне некогда распространяться о прелестях долго сдержанной любви. Как ни страшна была свадьба, её последствия были ещё страшнее: как та, так. и другие, разыгрались под припев звона мечей.

Когда Ричард, наконец, овладел своей Жанной, он сперва не мог даже наслаждаться добычей. Он умчался с ней, как бурный вихрь, дорога была длинная, скорость — бешеная. Меж ними не было сказано ни слова, по крайней мере ни одного осмысленного слова. Только раз или два, вначале, он нагнулся вперед к ней через плечо и своей щекой прильнул к её рдеющей щечке. Тогда и она, словно повинуясь бурному приливу страсти, потянулась назад к нему и почувствовала, что его поцелуи горячо, жадно осыпали её, что он говорит мало и точно стреляет: «Моя невеста! Наконец-то ты — моя невеста!» А руки его прижимались к её сердцу, и она знала, какая песнь звучит в этом сердце. Почти всё время сидела она перед ним прямо, как черенок, а её глаза и уши были настороже, чуткие к малейшему намеку на погоню. Но он чувствовал, что она всё-таки трепещет: о, она будет теперь счастлива с ним!

Им довелось провести наедине шесть жгучих дней вместо медового месяца. Довелось ещё удивлять собой своих троих спутников, которые охраняли башню и недоумевали, как пойдет дальше такая игра? Любовь Ричарда охватывала его своим порывом: так река при приливе хлещет через край и своими волнами затопляет берега, сносит мосты. Её любовь была, как море, непостоянна и тревожна, полна приливов и отливов, без определенной цели, без твердого направления. Как обыкновенно бывает с людьми сдержанными, порывы Жанны вместо того, чтобы облегчать, только мучили её или карались муками. Любовь её была тревожного свойства: она выливалась наружу порывами то страсти, то холодности. Она то таяла, то засыхала, то была страстно требовательна, то сурово недоступна, за любовным порывом следовало отвращение к любви. Очертя голову, с лихорадочной дрожью бросалась она в объятия Ричарда и рыдала у него на груди, то вдруг неожиданно пыталась высвободиться из них, как человек, которому хочется скрыться от всех. Затем, видя, что всё напрасно, она лежала неподвижно, как восковая кукла.

Целовал ли, обнимал ли он её, или нет — всякий раз, когда она чувствовала прикосновение к нему, на неё находило отчаяние. Она не могла выносить такого состояния: без его ведома искала она ухватиться хоть за малейшую из вещиц, прикасавшихся к нему, за край его рубашки, за рукоятку его меча, за его перчатку, словом, за частицу его самого, чтобы чувствовать его близость. Иначе — она сидела молча, вся трепетная, бьющаяся, поглядывая на него из-под опущенных ресниц и покусывая свои нежные губки. Если бы кто-нибудь другой, а не Ричард, обратился к ней в такие минуты (как и хотелось иным для облегчения её тоски), она, вероятно, ответила бы наудачу «да» или «нет» — но и только! Она всё качала головой нетерпеливо, как будто весь мир и все его дела, словно рой мух, жужжали вокруг неё, загораживая от её взгляда и слуха Ричарда. Ужасная вещь такая любовь — глубокая, снаружи тихая, а в глубине опустошительная, ибо ненасытная! Кто видел тогда Жанну с Ричардом, тот не мог надеяться, что эта бедная девушка будет счастлива.

Что касается Ричарда, то его чувство больше выливалось наружу: он не так мучился своей любовью, властно управляя ей, как и всем вообще. Со второго же дня он принялся дразнить её, шутя драть за уши, брать за подбородок, всячески проявлять свою власть над ней. Он подкрадывался к ней своими бесшумными шагами, схватывал ей руки за спиной и, крепко держа в своих руках, перегибал её назад, чтобы она дала себя поцеловать. Как-то раз он поднял её высоко и заточил в темницу — на самую верхнюю полку большого шкапа, откуда она могла выбраться только тем же путем, каким туда попала. Жанна осталась там, не проронив слова; когда же, наконец, он открыл двери шкапа, то нашел её в том же трепетном выжидательном положении, с глазами, устремленными на него по-прежнему.

Ни он, ни она — по крайней мере при других — не подымали вопроса о своем прошлом, настоящем или будущем, но всем было известно, что он намерен возвести её в сан своей графини как только достигнет Пуатье. Посторонним наблюдателям — по крайней мере одному из них — казалось, что этого никогда не будет и что она знает, что часы их сладкой, но жгучей, мучительной близости сочтены. Да и могли ли они продолжаться? Какие она могла иметь основания, как могла дерзать надеяться? Безьеру, который был настороже, казалось, что она ожидала близкого конца своему счастью, а чувство ожидания до того мучительно, что можно зачахнуть от него. Так вот и Жанна боялась упустить хоть бы одну минуту своей близости к Ричарду, но в то же время она не могла вполне насладиться ни одной минутой счастья, зная, что вскоре должна будет лишиться его.

Все эти шесть ясных дней было бы умнее провести на пути к западу, но желание Ричарда властвовало над всеми остальными его мыслями. Сорвав Жанну с самых ступеней алтаря, он должен был удержать её и всецело завладеть ей, почувствовать, что она — его собственность, безотлагательно, при первой же остановке на пути.

Никогда не достались бы ему эти шесть дней передышки, если бы он имел дело со всяким другим народом кроме нормандцев. Аббат Милó говорит про них:

«Это — народец с илом вместо крови, с ленивым желудком, да ещё любитель мясного, а мясо, вместе с тяжеловесностью движений, развивает в нем какую-то дремлющую свирепость, весьма опасную для других. Нормандцы копят в себе обиды и горести, пережевывая их, как жвачку: как только мера переполнится, они изрыгают эту противную массу, которая многие годы давала пищу их хандре». Ещё больше, чем эту дремлющую ненависть, воспитывают они в себе щепетильную точность: по данному образцу идут они своей дорогой неуклонно, куда бы она ни привела их — к сердцу ли женщины, или к горлу врага.

Так понимали и Сен-Поль с де Баром — оба французы, пылкие юноши; они грозили кулаками Герденам и стрясли со своих ног прах таких чурбанистых товарищей как только увидели, куда клонится дело. Хотите верьте, хотите нет, только Жиль Герден, по совету отца и при — поддержке своего младшего брата, Варфоломея, не намерен был двигаться ни на шаг вперед, чтобы добыть себе свою жену обратно или хотя бы наказать её похитителя, покуда он. Жиль, не изложит на пергаменте свою обиду. Эту бумагу он намеревался отвезти потом королю Генриху, отцу Ричарда.

— Таким образом, рассуждал смуглый нормандец, — я буду под защитой законов моей страны, и на моей стороне будет вся механика крючкотворцев.

По-видимому он считал это преважным делом.

— С вашей проклятой щепетильностью, — крикнул Сен-Поль, хватив кулаком по столу, — вы ничего не добьетесь! Под защитой законов твоей страны, дурак! Да ведь сестра моя теперь уж на земле графа Ричарда!

— Ах, оставь его! Оставь, Евстахий, — сказал де Бар, — и пойдем со мной. Мы с тобой ещё успеем чудесно встретиться с ним на дороге.

Итак, французы уехали; а Жиль, вместе с отцом своим, с челобитной и со своим тупым лбом, отправились в Эврё, где пребывал тогда король Генрих. Преклонив колена пред своим герцогом, они изложили ему свои жалобы, словно в челобитной о «Mort d'Ancestor». Очень скоро им стало ясно, что король столько же походил на нормандца, как граф Сен-Поль. Он как ножом обрезал все их «ut praedictum est» и «quaesumus igitur».

— Милостивые мои государи! — нахмурив брови, вымолвил король. — Где теперь этот вельможа, причинивший вам так много вреда?

— Государь! — объяснили они. — Он держит её у себя в своем укрепленном замке в долине Сент-Андрэ, лье за десять отсюда.

— Дурачье! Выкурите его оттуда. Экий барсук! Вытравьте его, вора! — вскричал старый король.

Жиль-старший сложил свои толстые губы и собрал их в складки:

— Государь! Мы не осмелимся так поступить без особого приказания с вашей стороны.

— Чего же вам ещё, если я вам отдаю его, дураки вы набитые?

Тут встал и выпрямился молодой рослый Герден.

— Господин мой и повелитель! — начал он. — Этот лорд — граф Пуату, твой сын.

Чудную картину представляли в эту минуту для греховодников глаза старика, сверкнувшие огнем при таких словах. Его речь, говорили потом, была ужасна, клокотала яростью.

— Клянусь Богом! — зарычал он, хрустя пальцами. — Так этот барсук — мой сын Ричард? Значит я, наконец, изловил его? Га-га-га! Клянусь лицом Господа, не я буду, если не вытравлю его оттуда сам!

Говорят, будто Лонгепе, или Длинная Шпага (сын короля от госпожи Розамунды), и Джеффри (другой побочный сын), вместе с Богэном, де Ласи и некоторыми другими, пытались воспрепятствовать ему, говоря, что он хочет стать вторым Тиэстом. Напрасно! Спорить с ним было всё равно что препираться с судьбой.

— Война так война! — с пеной у рта кричал старик. — С кем бы ни вести её, — со своим сыном или с бабушкой. Неужели я дам врагу моему шляться по открытому полю, а сам буду сидеть у себя дома и лакать похлебку? Так не водится у нас в роду.

«Само собой разумеется, я выступлю в поход сегодня же вечером», — решил он и созвал охочих людей. К чести английских баронов надо признаться, что они наотрез отказались ловить сына своего повелителя и вообще оставлять город в такое опасное время.

— Как! — восклицали они. — Неужели частные обиды, как черви, подтачивающие плотину, должны подрывать основы государства? О, наш король и повелитель! Прилив наступил, вода бьет в шлюзах через край. Предупреждаем вас об этом!

Но ни один из обладателей анжуйской короны не слушался ещё ни разу ни чьих предостережений Мне чудится, будто слышу скрежетание клыков этого старого льва, будто вижу пену, которую он испускает из углов рта. Он выступил в поход с таким составом, какой только мог собрать наскоро: всего их было только девятнадцать человек. Были тут Жили, старый и молодой, с их свитой, да восемь человек, избранных самим королем, а именно: Драго де Мерлу, Арман Тальефер граф Понтьё, Фульк Персфоре, Фульк д'Ольи, Жильбер Фиц Ренфрид, Понс, побочный Каенский, наконец, и мясник Рольф, которому король, в знак издевательства надо всем рыцарством, пожаловал золотые шпоры пере, самым отправлением в поход; но недолго пришлось ему в них красоваться. Девятнадцатым был сам велики! король, дурной человек и ещё худший отец — Генрих Короткий Плащ собственной своей особой.

Ночь была очень темная, нигде ни луны, ни звездочек — темная тихая ночь, в которой человек, умеющий узнавать погоду, почуял бы дождь. Дорога по болотам была неважная и при слишком хорошем освещении. А между тем, говорили тогда, что старый король скакал по рытвинам и по кочкам, по мшистым корням, по холмам и долинам с такой веселой удалью, словно он мчался на охоту в Ванвильский лес и был юношей. Когда спутники просили его быть осторожнее, он только щелкал пальцами в ответ, свободно опустив поводья, и кричал в пустое пространство темной ночи, словно травя зверя:

— Усь его, Брок! Усь!

И этот зверь был наследник его власти, его королевского достоинства!

За три мили заслышали его приближение в Темной Башне. Русильон был на укреплениях и сошел вниз нарочно, чтобы донести, что он заметил всадников на равнине.

— Тушить огни! — приказал Ричард и поцеловал свою Жанну, спуская её с колен.

Все потушили огни и стали по двое у каждой двери, никто больше не проронил ни слова. Жанна сидела в потемках над загашенным очагом и держала в руке факел, готовая зажечь его немедля, как только получит приказание.

Так, подъезжая к Темной Башне, нормандцы могли убедиться, что она вполне оправдывает свое название: в ней не было ни искорки света.

— Ну, уж это дудки! — заметил король, голос которого заключенные в башне слышали громче Других. — Мы живо засветим тут огни.

Он послал своих людей собирать валежник, вереск, сухой папоротник, а сам тем временем принялся колотить в дверь своим топором, крича, как безумный:

— Ричард! Ричард! Бесстыжий негодяи, выходи из своей берлоги!

Но вот открылось над ним небольшое решетчатое окно. Гастон Беарнец высунул оттуда свою голову.

— Прекрасный мой государь! — проговорил он. — Что это за потеху строите вы для вашего сына?

— Не мой он сын, клянусь ликом Господним! — вскричал король. — Пусть за него держит ответ та, которую я засадил в клетку там, у себя дома: он вечно был непокорен мне. Впусти меня хоть ты, хворый пес!

— Прекраснейший мой повелитель! — ответил Гастон. — Вы можете войти, если вам угодно и если вы пришли с мирными намерениями.

— Клянусь Богом, войду! И войду с какими мне угодно намерениями.

— Гнусное требование! — заметил Гастон и захлопнул окошечко.

— Как вам угодно! Помаленьку придет и гнусность, — прокричал король в ночной темноте и отдал приказание поджечь замок.

Скажем вкратце, что его спутники навалили кучу хвороста у входа в башню и зажгли её. Треск дерева, взлетающее пламя, трепетный свет словно опьянили короля. Он сам и его спутники принялись скакать вокруг огня, взявшись за руки и подгоняя друг друга криками, которыми их земляки травят барсука:

— У-у, ведьма, у-у! Соскочи-ка сюда, девка! Усь его, Брок! Усь его! — и прочими подобными же грубыми возгласами.

Заслышав такие дикие завывания, устыдился даже Жиль со своими. Они отошли в сторонку, говоря друг другу:

— Ну, мы, кажется, напустили на него весь ад кромешный, все легионы чертей!

Так нападавшие распались на два лагеря — на обидчиков и на обиженных.

Заметив это, Ричард вывел Русильона и Безьера из башни другим ходом, подкрался позади пляшущих, неожиданно набросился на них и троих спихнул в огонь.

«Там-то, — говорит летописец, — мясник Рольф нашел возможность отведать вечных мучений в аду; там лежал, обугливаясь, Фиц Ренфрид; там Понс Каенский, человек позорного происхождения, испускал смрадный запах, как ему и подобало».

Повернувшись, чтобы уходить, трое нападавших очутились лицом к лицу с нормандскими отщепенцами. При свете огня произошла большая схватка. Жиль-старший был убит топором. А если топором, то кто же, как не Ричард, убил его? У него одного был топор в руках.

Жиль-младший был ранен в бедро: это было делом рук Русильона. Брат его, Варфоломей, был убит этим же опасным бойцом. Безьер лишился пальца на правой руке, да и вообще все трое едва уцелели.

Старый король сидел на месте и, как волк с голоду, выл от такой потери. Но его утешило хоть то, что огонь разрушил южную дверь башни, и в её отверстие видна была Жанна с факелом в руке, а впереди неё стояли Гастон, Ричард и Бертран Русильон, щитами прикрывая себе грудь.

— Государи мои! — обратился к нападавшим Ричард. — Мы ждем вас и приступим к делу, как только вам будет угодно!

Но никто не решался напасть на них: ведь для этого надо было продраться сквозь огонь, а в тесных сенях было три острых меча, три отчаянных горлореза.

Что тут мог поделать старый король? Он всем грозил смертью и адом кромешным; он проклинал сына своего, имея на то несравненно меньше основания, чем сам Всемогущий Бог, проклиная города Содом и Гоморру, — огорода, лежавшие в равнине". Но Ричард ни на что не отвечал. Тогда старик перепрыгнул через огонь и, отвратительный, подскочил к мечам. Но мечи опустились по приказанию сына.

Чуть не плача, король обернулся к своим спутникам:

— Тальефер! Неужели вы станете спокойно смотреть, как меня честят? Где Понтё? Где Драго?

Наконец, они напали на врага все разом, целой вереницей, выставив свои щиты. Но эта выдумка неизбежно должна была разрушиться: не могли же они вбивать клин там, где не добраться было до места. У входа их встретили три сомкнутых меча. При первом же нападении пало двое, а грозный топор Ричарда раскроил череп Фульку Персфоре и далеко разметал его мозги. Кровава, быстра была расправа, и немного заняла она времени. Король был смущен смертью Персфоре и не осмеливался больше подвергать человеческую жизнь опасности.

— Подожги вон ту дверь, Драго! — угрюмо приказал он. — Мы добьемся, что на них обрушится вся постройка.

Нормандцы были приставлены отвлекать внимание троих осажденных в то время, как остальные ходили за топливом.

Жанна перевязала руку виконту Безьеру: он теперь тоже мог обороняться. Благодаря исключительно своей хитрости, Ричард спасся, не потеряв никого из своих.

С помощью Жанны Безьер загнал лошадей.

— Вот что, Ричард! — начал он. — Слушай, что я тебе предложу! Я отопру северные ворота и ускачу прежде, чем они успеют их поджечь. Я так смекаю, что добрая половина их бросится за мной в погоню, но я успею значительно их опередить и потому не сомневаюсь, что мне удастся спастись. А вы уж позаботьтесь об остальном.

Ричард одобрил его предложение:

— Хорошо. Поезжай, Раймон! — ответил он. — Мы с тобой соединимся в том конце равнины.

Все так и было сделано. Как только Безьер был готов, Жанна распахнула ворота настежь и захлопнула их за ним. Старик король помчался вслед, как вихрь, вместе с пятерыми или шестерыми из своих спутников, которые случайно оказались уже на конях. Ричард отступил от своих ворот, вывел коня и двинулся вперед. Подъезжая к другим воротам, он нагнулся и подхватил Жанну, которая быстрым движением пробилась к нему под ту руку, которую ограждал щит. Русильон и Гастон таким же образом вывели своих коней. Затем, по данному знаку, все они выехали из ворот башни и врезались в самую кучку нормандцев.

Произошла отчаянная схватка. Ричарду нанесли удар сбоку в колено, но он дал сдачи, подхватив Драго Мерлу за руку, и почти буквально рассек его пополам. Тальефер и Жиль Герден вдвоем напали на него, и один из них ранил его в плечо. Но бедняге Тальеферу досталось больше жару, нежели он задавал своему врагу: почти в тот же миг, когда он наносил удар, ему ответили тем же, он упал мертвый и раскроил себе челюсть об утес. Что же касается Гердена, Ричард бросился к нему с яростью, откинул его назад и повалил, как других. С невредимо сидевшей у него Жанной проскакал он над распростертым соперником.

Но вот, уже после всего, едучи неспеша по болотным кочкам, при слабом освещении серых сумерек, Ричард повстречал своего отца, который стремглав несся прямо на него, чтобы преградить ему дорогу.

— Отец! Лучше не встречайся со мной! — крикнул он ему.

— Богом клянусь, встречусь! — отозвался старик. — Я — вот, перед тобой, предательское животное!

Они сошлись. Ричарду уже было слышно тяжелое дыхание старика, точно сопенье загнанной лошади. Он твердой рукой выставил свой меч, чтобы отклонить удар. Меч короля дрогнул и упал бессильно под ударом Ричарда. Сын поехал дальше, но оглянулся, чтобы убедиться, что не причинил отцу особенного вреда. Он издали различил злое серое лицо старика, который проклинал его на все корки. То в последний раз видел Ричард отца в живых.

Ему и его сподвижникам удалось ускакать, не потеряв ни одного из своих людей, и добраться до пределов владений графа Перша, где они нашли целое общество в шестьдесят человек рыцарей, которые ехали разыскивать Ричарда. С ними он отправился в провинцию Мэн, в город Ле-Манс, который сдался и теперь был занят французским королем. Подъезжая к городским воротам, Ричард сказал:

— Пусть же они теперь увидят, что я, как полагается благочестивому рыцарю, несу свое священное знамя прямо перед собой!

Он поставил Жанну стоять на ногах, в седле перед собой и твердо придерживал её, обвив своей длинной рукой. В таком виде он проехал, окруженный своими рыцарями, по улицам, запруженным толпами народа, прямо к церкви Святого Юлиана. Все время, как святая статуя, Жанна Сен-Поль стояла неподвижно перед ним.

Французский король обращался с ним, как с важной особой, а к Жанне относился с уважением. Там же были принц Джон, герцог Бургундский, дофин Овернский и все вельможи. Ричарду отвели дом епископа. Жанна остановилась у премонстрантских канонисс, но он виделся с ней ежедневно.

 

Глава XI

ПРОРИЦАНИЕ. ЖАННА НА РОКОВОМ ЛОЖЕ

Почтенный аббат Милó мог, конечно, прийти в отчаяние от таких дел. Послушайте, чтó он говорит, и представьте себе, как он качал головой при этих словах:

«О, ты, слишком великое могущество царей, обитающее в слишком хрупком здании! О, ты, колеблющийся мыльный пузырь, на котором, как на подушке, покоится королевский венец! О, ты, гонимый праздным дуновеньем человек, который имеет вид Бога, а в сущности — просто человек и, вдобавок, человек, в котором бушует страсть, что пытается, как обезъяна, подражать Богу! Ричарду непременно захотелось обладать этой француженкой-девушкой — и он должен был принять её прямо из недр её матери. Он научил её своему благородству, которое вообще для принца всё равно, что ветер мимолетный, а она, в свою очередь, научила его своему благородству. Затем, принц должен быть не менее благороден, чем его дворяне, должен быть всегда „primus inter pares“, — и вот он, видя её благородство, отдал её тому, кого она сама избрала. Но вслед за тем, не вынося мысли, чтобы простой смертный владел тем, к чему он прикасался, он отнял её опять, убивая людей для этого, не говоря уж об оскорблении святыни храма. Наконец, как вы сейчас услышите, считая, что слишком бесцеремонное обращение было бесчестьем для нежной оболочки её тела, он, поддавшись великодушию, сделал ещё хуже: к безумию своему он прибавил насилие, заключив брак, которого не должно было быть. Он нажил себе смертельных врагов, он преградил установленные пути и пошел себе шагать по новым, но с путами на ногах. Гораздо лучше было бы для Жанны, если бы она была простой игрушкой, забавой, предметом развлечения и простых наслаждений! Но она была совсем не то. Жанна была добрая девушка, благородная девушка, статная красавица белой кости. Но, клянусь Господом, Цезарем Израиля (который умер на дереве), дорого достались ей все эти добродетели!»

Мы можем положиться на правдивость этих слов. И какая жалость! Все обещало так хорошо сложиться. Кто не знал перед тем Жанны, тот был удивлен её способностями, её скромностью, достоинством, с которым она себя держала.

В Ле-Мансе, где Ричард провел Пасху, ей приходилось играть роль, которая разломила бы голову и мудреца. Она, это воздушное созданье, ловко вращалась среди этих великих светил мира.

И каких! У короля Филиппа нос был очень чувствительный: чуть повеет в воздухе оскорблением, у него сейчас хлынет кровь. У принца Джона взгляд был очень острый, и он пользовался им нехорошо. Он гладил женщин по шерстке, но редко когда это бывало им приятно, и никогда из этого добра не выходило. Герцог Бургундский ел и пил слишком много. Он был похож на губку, которая в сухом виде чересчур груба, чтоб привлекать к себе, а напитанная — чересчур мокра. В один из тех дней, когда герцог был слишком переполнен, он выиграл в состязании с кольцами — или сказал, что выиграл — у графа Ричарда сорок фунтов. Осушившись, он потребовал их с него, но тот усмотрел в его словах подвох и поднял его на смех. Герцог обиделся, он никак не мог простить ему уязвления и сделался большим другом принца Джона.

С ними со всеми, а также с их придворными, которые подражали своим господам, Жанне приходилось ладить. Плохо скрываемая бесцеремонность обращения окружающих постоянно давала ей чувствовать, что она — лишь наложница, собравшаяся стать супругой. Как могла осмелиться принять графское достоинство та, которая уже теперь имела так мало веса? Бедная девушка считала себя заранее приговоренной. Статочное ли дело, чтобы наложница короля стала его женой? И могла ли Жанна, обрученная с Жилем Герденом, быть женой Ричарда?

Все эти дни Ричард почти непрерывно проводил вне дома, занятый военными распоряжениями ввиду предстоящего отъезда из Пуату. Жанна редко видела его, зато она видела его вельмож и должна была высоко держать голову перед женщинами французского двора. Она так и вела себя до того дня, когда, возвращаясь со своими дамами от обедни, вдруг увидела своего брата Сен-Поля верхом на коне, а с ним и Гильома де Бара. Она проскользнула бы скромненько мимо, но брат увидел её, осадил коня посреди улицы и уставился на неё глазами, как будто она для него значила меньше, чем ничто. Она почувствовала, что колени у неё подкашиваются, и страшно покраснела, но продолжала идти своей дорогой. После такой ужасной встречи она больше не осмеливалась выходить из монастыря.

Разумеется, там она была в безопасности. Сен-Поль ничего не мог поделать против завоевателя Турени и вдобавок союзника своего верховного повелителя, но она чувствовала, что честь её поругана, и уж не раз подумывала о том, чтобы принять пострижение. Одна девушка уже так и сделала. Жанна много слышала от канонисс про Элоизу французскую: слышала, что у той была своя келья в Фонтевро, рядом с монашескими; что она дрожит от холода при солнце, в самый зной, а по ночам кричит, говорит сама с собой и подвергает себя величайшим строгостям.

Действуя на воображение Жанны, всё это превращало любовь её в пытку. Много, много раз, когда её высочайший возлюбленный приезжал её проведать, она со слезами припадала к нему и умоляла снова бросить её, но чем больше печалилась она, тем тверже шел он к своей цели. Правду сказать, в то время он уже овладел ею и совершенно не понимал её. Что бы она ни говорила, что бы ни делала, ничто не могло остановить его в намерении обвенчаться с ней и впоследствии короновать её короной графства Пуату. Это торжество должно было совершиться на праздниках Пятидесятницы как единственное средство всё загладить с его стороны.

Даже то, что случилось с ним именно из-за этого по дороге в Пуатье, не могло изменить его решения. И опять-таки он ложно понял Жанну или, может быть, сам слишком зачитывался в собственной душе, чтобы заглядывать ещё и в её пушу.

Они выехали из Ле-Манса за две недели до Троицына дня в сопровождении целого поезда своей свиты — дам и мужчин. Ричард держался, словно юный бог; в глазах его горел повелительный огонек. Жанна, бедная девушка, ехала, точно на виселицу, и она с благодарностью готова была попасть на неё, прежде чем они доехали до цели. Что ж мудреного? Послушайте, что приключилось.

На полдороге между Шательгеро и Пуатье есть песчаная пустыня, покрытая иссохшим можжевельником и дикой сливой, которая каким-то чудом ухитряется уживаться меж оголенных скал, — унылая местность, которая считалась обителью демонов и прочих проклятых духов. Ну, так вот, ехали они себе по этой пустыне, предоставляя своим коням выбирать дорогу меж каменных утесов. Случилось так, что Ричард и Жанна шагов на сорок опередили остальных. Вдруг Жанна глухо вскрикнула и чуть не свалилась с лошади. Она указывала на что-то рукой и отрывисто шептала:

— Смотри!.. Смотри!..

Недалеко от них виднелся прокаженный. Он сидел на выступе скалы и почесывался.

— Поезжай, поезжай вперед, сердце моё! — промолвил Ричард.

Но она вскрикнула:

— Нет, нет! Он уж подходит. Мы должны дождаться!..

Голос её был полон отчаяния.

Прокаженный приближался, перепрыгивая со скалы на скалу. То был не человек, а ужасная куча язв и лохмотьев, с отвисшей нижней челюстью, вывернутой от болезни. Он стоял как раз посреди дороги, прямо на солнце и, пощипывая свои жалкие глаза, таращил их на веселую дружину. Между тем все уже успели подъехать и окружили его, а он тыкал в них пальцем, именуя каждого — Ричарда, которого он назвал красивым графом, Гастона, Безьера, Овернца, Лиможца, Меркаде. Долго тыкал он в Жанну и наконец голосом, походившим не то на карканье, не то на щелканье (у него не было неба), промычал трижды:

— Помилуй тебя Боже!

— Господь с тобой, братец! — тихо ответила она.

А он всё тыкал в неё пальцем и проговорил так, что все слышали:

— Берегись графской шапочки и графского ложа! Как верно то, что тебе придется побывать в том и в другом, так же верно, что ты будешь женой убитого и его убийцы!

Жанна пошатнулась. Ричард поддержал её.

Убирайся, негодяй! — заорал он. — Не то я не пощажу тебя.

Но прокаженный уже сам бежал вприпрыжку по утесам, подскакивая и размахивая руками, как старый ворон. На таком расстоянии, где он был уже в полной безопасности, он присел на корточки и облокотился на свои голые колени.

Это до того перепугало Жанну, что потом, сидя в трапезной монастыря, где они остановились ночевать, она не могла подавить слез, которые мешали ей видеть, что она кладет в рот: до того её душила грусть. Она изнемогала от усердной мольбы. Аббат Милó говорит, что по ночам слышно было, как она, рыдая, заклинала Ричарда и Богом, и Христом на кресте, и Марией у креста не обращать любовь в смертоносный нож. Но всё напрасно. Он только ласкал, успокаивал её, удваивал почести и заставлял отдаваться ему. И чем больше отчаивалась она, тем более возрастала его уверенность, что он воздает ей должное.

Весьма обдуманно и с беспримерной щедростью озаботился он устроить ей целый штат и хозяйство как только очутился дома. В числе её почетных дам были если не королевны, то, по крайней мере, дочери графов, виконтов и кастелланов. Таковы: мадам Сэлла де Вантадорн, мадам Элиса де Монфор, мадам Тибор, мадам Мэнт, мадам Беатриса — все совершенно такие же высокородные, как она сама, а две из них даже бесспорно более красивые. Мадам Сэлла и мадам Элиса были самые очаровательные женщины во всей Аквитании: у Сэллы лицо, как полымем, рделось румянцем, у Элисы оно было ясно и холодно, как вешние воды на вершинах скал. Ричард приставил к Жанне особого канцлера её личной печати, особого дворецкого для её личного хозяйства, особого епископа в качестве духовника. Виконт де Вантадорн был её почетным телохранителем, а Бертран де Борн (как скоро узнаете, натворивший помаленьку много зла на юге) — тот самый Бертран де Борн, поверите ли! — получил прощенье и был пожалован в её трубадуры.

Бертран явился туда на Двор Любви в Замок Амура, который Ричард устроил в садах за окраиной города Пуатье. Тут-то он получил прощение за свое великое искусство в пении.

Перед этим замком на белом шелковом помосте восседала Жанна в красном платье; на золотистых волосах её лежал толстый серебряный обруч с листьями и шипами, которые изображали графскую корону. Ричард приказал трубить в серебряные трубы; и его глашатай, поочередно обращаясь на север, на восток и на юг, троекратно возвестил, что «мадам Жанна — самая могущественная и несравненная принцесса, Божией милостью графиня Пуату, герцогиня Аквитании, супруга нашего славного и грозного государя Ричарда, графа и герцога тех же вышеназванных владений».

Сам же Ричард, роскошно разодетый в блио из белого бархата с золотой оторочкой, с пурпуровой мантией на одно плечо, вел тенцон с главными трубадурами Лангедока. Он воспевал Жанну как «прелестнейшую даму в мире, не сравнимую ни с кем со времен мадам Дидоны Карфагенской и мадам Клеопатры, императрицы Вавилонской». Некоторые из присутствующих подумали при этом, что сравнения выбраны не особенно удачно.

С ним состязались величайшие менестрели и поэты: певцом Сэллы был Гильом де Кабестен, Элисы — Жиро Борнейль, дофин Овернский воспевал мадам Тайборс, а Пейр Видал — мадам Мэнт. Под конец явилась боковыми ходами эта косматая рыжая лиса, которую никто не в состоянии был пристыдить, — Бертран де Борн, сам собственной особой. Он взглядом просил разрешения Ричарда и, надув щеки, чтобы придать себе более уверенный вид, начал воспевать Жанну в таких выражениях, что вызвал у графа Пуату слезы на глазах. Бертран дал ей прозвище, под которым она потом прославилась по всему Пуату и дальше на юг — Бельведер (Прелестный вид).

Певец умолк. Ричард крепко сжал его в своих объятиях и, ещё держа его одной рукой за злодейскую шею, подвел прямо к помосту где сидела зардевшаяся Жанна.

— Будьте к нему благосклонны, мадам Бельведер! — молвил он. — Каково бы ни было его сердце, язык — золото.

Жанна нагнулась и подставила ему свою щечку, а Бертран чудесно поцеловал ту самую, которую всячески силился погубить. Затем, обернувшись, он снова огласил небеса своим резким голосом, воспевая красавицу, воспламенившую его своей милостью.

Как я уже сказал, за эти-то подвиги Бертран и был причислен к её домашнему штату. Он не скрывал своей любви к Жанне: он воспевал её и днем и ночью и приводил Ричарда в восторг до глубины его великодушной души. Впрочем, Жанна во всех вообще вызывала к себе благосклонность. Если она и не была так хороша собой, как мадам Сэлла, зато она была любезнее, приветливее её; если она не была так набожна, как мадам Элиса, зато была более женственна. Многие ошибочно считали её сердитой, судя по её надутым губкам и пристальному взгляду, этим людям не нравилась её молчаливость. Они думали, что она холодна, как лед: такова она и была во всём, кроме одного. Но их глаза могли бы им сказать, что она была для него, до чего пылко сливались их души воедино, когда они сходились, чтобы прильнуть друг к другу в поцелуях. Если Жанна была сладка, как любовница, то и в будущем она обещала быть графиней на редкость. Её суждение всегда было верно. Она была полна благородства, и это подтверждалось её степенностью. Она была неразговорчива и отлично владела собой.

Но теперь она была бледнее обыкновенного, а глаза её ярко горели. Дело в том, что она была вечно в лихорадочной тревоге, не имела покоя, считала себя несчастной, приговоренной. Она сгорала от любви и боялась быть любимой. В таком-то состоянии, видимо всё более и более страдая, прошла она весь предназначенный ей торжественный путь, приближавший её к Троицыну дню.

«В тот день, — говоря словами медоточивого аббата Милó, — когда дух Божий в виде огненных языков почил на глазах святых апостолов и дал разумение грамоты безграмотным и дар слова бессловесным, — в тот день граф Ричард сочетался браком с дамой Жанной, а затем собственными руками венчал её графским достоинством. С горькими слезами повиновалась она, когда её укладывали на графское ложе в замке Пуатье в тот же вечер после брачного пиршества. В один из последующих дней я был свидетелем, как её, опять-таки всю в слезах, венчали в Анжере шапочкой графов Анжуйских. Таким-то образом, желая ей и самому себе также воздать должное, граф Ричард сделал величайшее в мире зло!»

Ещё более пышные празднества совершались после венца. Я могу только восхищаться рассказом аббата Милó.

"После того Ричард устроил турнир, в котором он сам и всё общество замка билось со всеми, кто ни появлялся. Шесть дней длилось великое ломание копий. Верно вам говорю, ведь я сам всё это видел своими глазами. Не было там ни одного английского рыцаря, ни одного анжуйского, лишь несколько французов, да и то без соизволения короля Филиппа. Зато было много гасконцев, тулузцев и лимузенцев, некоторые прибыли из-за гор, из Наварры, из Сант-Яго и даже из Кастилии. Явился также граф Шампанский со своими друзьями. Король Санхо Наваррский был чрезвычайно любезен и привел в дар даме Жанне шесть белых жеребцов, уже объезженных. И никто не мог в ту пору догадаться, зачем и почему он это сделал, — никто, кроме Бертрана де Борна. О, нераскаянный грешник!

Графиню Жанну вместе с её дамами усадили на большой балкон из красных и белых роз; на ней самой был розовый шелковый наряд с венком из пурпурных цветов. Туда же явился в первый день сам граф Ричард в зеленом вооружении и в таком же кафтане с вышитым на нем голышем, на шлеме красовался желтый дрок. В тот день никто не мог выдержать поединка с ним, герцог Бургундский упал с лошади и сломал себе шейный позвонок.

На второй день молодой граф неожиданно бросился в самую свалку на копьях. Он был весь в красном, с пылающим солнцем на груди; ехал он на чистокровном испанском жеребце караковой масти и в алом чепраке. Вот когда нам пришлось всласть налюбоваться на рыцарей, как они верхом на своих горячих конях бьются каждый за свою любовь! На третий день с графом бился Педро де Вакейрас, рыцарь из Сант-Яго. Ричард был весь в серебряных латах, на своем белом коне, — белом, как святой Дух. Случайным ударом испанцу удалось повалить его на крестец. Вырвался общий громкий крик:

— Граф упал! Смотрите за своим замком, пуатуйцы! Жанна побледнела. Ей вспомнилось пророчество прокаженного: она знала, что де Вакейрас её любит. Но Ричард быстро оправился и вскричал:

— Давай опять, дон Педро!

Действительно, принесли свежие копья, и де Вакейрас упал на спину, а конь — на него. Ни Гектор, с яростными воплями преследующий Ахиллеса, ни молниеносный Ахиллес, по пятам выслеживающий Гектора, ни Ганнибал при Каннах, ни Роланд в лесном ущелье Ронсеваля, ни чудесный Ланселот, ни грозный Тристан Корнуэльса — словом, никто из героев не был так могуч, не стяжал себе такой славы, как Ричард Анжуйский. Как боевой конь Иова (пророка и страдальца), топал он ногой и покрикивал на военачальников: «Эй!.. Эй!..» Его обоняние издали чуяло дуновение битвы. Он напрягался, как тетива, и, как стрела, летел вперед, черпая в своем порыве ещё больше сил, и, как галера на галеру, нападал он на врага. При всём том он был ласков, и смех его звучал мягко. Приятно быть побитым таким человеком — конечно, если это вообще может быть приятно. Всякое сопротивление Ричард побеждал точно так же, как рыцарей на турнирах".

Если хоть половина этого была правда, если ни один мужчина в железе не мог устоять перед ним, как могли противиться ему обстоятельства и эта хрупкая запуганная девушка? Обезумев от гордости и любви, совершенно не помня себя, она забыла на минуту свой страх и свои муки. В последний день турниров она пала к нему на грудь, задыхаясь от волнения, а он, величайший из любовников, перед всеми, не стесняясь, расцеловал её и, высоко подняв на могучих руках своих, крикнул своим могучим голосом:

— Эй, государи мои! Аль не красавицу избрал я в жены?

Приветственные крики были ответом ему.

После того Ричард взял с собой Жанну в путешествие по своим владениям. Из Пуатье они поехали в Лимож, оттуда — на запад, в Ангулем, и к югу, до Перигэ, Базаса, Кагора, Ажена и даже до Дакса, который тесно прилегал к землям короля Наваррского. Куда бы ни привез он графиню, всюду её приветствовали с восторгом. Молодые девушки встречали её с цветами в руках; старейшины становились перед ней на колени и вручали ключи от городских ворот; юноши распевали у неё под балконом; почтенные дамы оказывали ей большое внимание и обращались к ней с пытливыми расспросами. В лице её все они видели прекрасную и величавую герцогиню Жанну Чудный Пояс, эту Бельведер, ныне воспеваемую на нежном аквитанском наречии.

Во время их пребывания в Даксе, король Наваррский прислал туда своих послов с просьбой посетить графа в его столице, Пампелуне, но Ричард не пожелал ехать туда. Тогда они вернулись в Пуатье.

Одновременно пришла туда страшная весть: король Генрих английский, престарелый лев, «почил во грехах своих», говорит аббат Милó.

 

Глава XII

КАК ЗАТРАВИЛИ ПРЕСТАРЕЛОГО ЛЬВА

Теперь я должен рассказать вам, что случилось с королем английским, когда, как сокол, сраженный в своем полете, он увидел, что его нагнали и одолели в болоте. Его низвергли те, которых он хотел захлопнуть в западню; его самого затравил тот самый барсук, которого он надеялся выгнать из берлоги. Старик погнался за тем, от чего он сам не мог бы никогда уйти, — за смертью, и лишился того, что плохо хранил, — своего собственного дыхания. Чтобы покончить со всем этим витийством, скажу просто, что он схватил лихорадку, а лихорадка, развиваясь в теле, уже подточенном злобой и дурной жизнью, медленно грызла ему кости, испепеляла, скрючивала его.

Уже в когтях у подкрадывающейся болезни, он соединил свои войска с войсками Маршала и пошел освобождать город Ле-Манс, где преспокойно расположился себе король французский. Как только до Филиппа дошли слухи о его приближении, он предал город огню, и Генрих пришел только взглянуть, как освещалось красными языками небо, а над полымем стояло облако дыма, более мрачное, чем даже отчаяние, охватившее его. Говорят, с ним сделалась страшная истерика, когда он увидел эту ужасную картину. Он не допустил свою рать приблизиться к пылавшему городу, а сам слег в постель, повернулся лицом к стене палатки и отказывался как от святого Причастия, так и от пищи. А тут подоспели вести и, вдобавок, самые дурные. Французы уже в Шатодэне; воины графини Бретонской угрожают с севера герцогству Анжуйскому; вся Турень с Сомюром и целая цепь пограничных замков подчинились его сыну Ричарду. Все это старик слушал, не вставая с постели не открывая глаз.

Прошла целая неделя таких страданий. Тогда подступили к его ложу двое из его вельмож, а именно Маршал и епископ Гюг Дургэмский. Они сказали ему:

— Государь! Вот прибыли от Франции послы с переговорами о мире. Как тут быть?

— А как хотите! — вымолвил король. — Дайте мне только спать!

Он говорил, как сонный, но полагают, что он только не хотел дать заметить свое бодрствование.

Состоялось наскоро совещание между Джеффри, его побочным сыном, Маршалом, епископом — с одной стороны и французскими послами — с другой. Для самого короля Джеффри просил только одного — дозволить перевезти больного в замок Шинон, чтобы не умереть ему на большой дороге, как старой гончей. Это было дозволено. Но больной не обращал внимания, что бы с ним ни делали: он проспал всю дорогу до самого Шинона.

К нему принесли пергаменты, припечатанные его собственной большой печатью. А он, совершенно разбитый, прикладывал к ним руку, не изрыгнув ни одного проклятия за разграбление его королевства. Но вот, когда лица, принесшие эти бумаги, уже удалились из комнаты, осторожно ступая на цыпочках, он вдруг вскочил с постели.

— Гюг! — пробурчал он. — Епископ Гюг! Поди-ка ты сюда.

Епископ поспешил вернуться и подойти к королю: они оба, каждый по-своему, любили друг друга. Владыка подошел и опустился на колени у кровати.

— Читай мне подписи на этих проклятых штуках! — проговорил король.

Гюг порадовался, думая, что королю полегчало, но в то же время он боялся, как бы потом не сделалось ему хуже.

— О, дорогой государь мой! — начал он. Но старый король прервал его, стуча ногами под одеялом:

— Читай, говорят тебе!

И епископ Гюг принялся читать подписи все по порядку с самого начала. Больной слушал, не переставая трясти головой: очень уж донимала его лихорадка.

— Филипп-Август, король франков, — произносит епископ.

— Собачья кличка! — бормочет сквозь зубы старый король.

— Санхес, король Наваррский, король католиков, — говорит Гюг.

— Старый сыч! — бормочет король Генрих. Такой же второй воспел он всех одинаково — и достославного герцога Бургундского, и Генриха, графа Шампанского, и прочих представителей французской стороны. На том и покончил бы епископ, если б король не потребовал, чтобы ему читали непременно всё.

— Нет, Гюг! — говорил он, и зубы его стучали в лихорадке, как в жесточайший холод. — Ну, читай же имя моего возлюбленного сына! Вот ты и увидишь, какие у меня в доме творятся приятные развлечения!

Епископ прочел вслух имя Ричарда, графа Пуату, а король прорычал свое любимое словечко:

— От чрева матери — изменник!

— А после Ричарда кто ещё идет? — спросил он.

— О, Владычица Небесная! Неужели вам всё ещё мало, государь? — спросил епископ боязливо.

Но старый король сел прямо и подпер голову рукой.

— Читай! — сказал он ещё раз.

— Не могу читать! — застонал Гюг.

— Болван! — проговорил король. — Подай сюда пергамент!

Он нагнулся и мутными глазами, которые уже едва повиновались ему, с ужасными усилиями начал разбирать имена наверху листа. И он нашел то, чего больше всего боялся — имя Джона, графа де Мартэна.

Страшно задрожал старик и давай тыкать в стену, словно видел на ней того самого, чье имя навело на него такой ужас.

— Иисусе Христе!.. Я же сам сделал его графом, королем и вот Иудой! Ну, Божинька! Как Ты мне удружил, так и я удружу Тебе! Ты отнял у меня всех моих сыновей, так пусть же дьяволу достанется моя душа! Тебе не получить её!..

В горле у него послышалась предсмертная хрипота, Гюг подбежал ему помочь. Король всё ещё сидел прямо, вытянувшись, и мутными глазами глядел в стену, тщетно пытаясь облечь в слова свою нечестивую гордыню. Слова не повиновались ему, челюсть отвисла на могучую старческую грудь. Ему принесли святые Дары, но его нутро отвергло эту святую пищу, слишком чистую для него. Гюг и остальные присутствующие наконец усмирили его, сами обливаясь потом. Его помазали миром, наскоро прочли над ним несколько молитв, приходилось отчаянно спешить, когда начались предсмертные судороги.

Была уж почти полночь, когда умер Генрих, король английский. И в этот час (с ужасом говорили в народе) ветер так бушевал, так рвался вокруг башен Шинона, словно весь ад кромешный гнался за обещанной ему душой. Впрочем, сказать правду, Генрих никогда не держал своего слова; и нет никакого повода предполагать, что он на этот раз изменил своему правилу.

Милó прибавляет:

"Так умер этот великий, могущественный, грозный король, проклиная детей своих, проклятых в нем, как и он в них. В сущности, он сам был более рабом, чем холопы, эти gleboe ascriptitit, которыми он управлял в своей стране издали: он был раб своих худших свойств. Он постоянно воевал с Господом Богом и с избранниками Божьими. Что поделаешь с блаженным Фомой? Пусть он сам держит за себя ответ в Судный день. Я не отрицаю никаких его качеств: он был прямодушен, откровенен и смел, как лев. Но его заели собственные пороки. Мир его праху! Он был великий король, но, умирая, оставил супругу, заточенную в темнице, двоих сыновей, поднявших оружие против него, и, вдобавок, множество побочных детей".

Не успел Генрих испустить дух, как его подданные налетели на него, словно мухи, и разграбили замок Шинон. Они ободрали постель, на которой лежал покойник со злой усмешкой на губах, как будто смерть сделала его циником; с тела его сорвали кольца, золотое ожерелье и Распятие, висевшее на шее. Такое злодейство подвергало виновных смертной казни, но она была нипочем в те времена. Да и не было при короле никого, кто мог бы крикнуть: «Уважайте память вашего покойного владыки, нашего отца!»

Маршал Уильям уехал в Руан со страху, чтоб не встретиться с графом Ричардом. Джеффри уж был на полдороге в Анжер, где хранились сокровища. Епископ Дургемский (не без основания) поспешил в Пуатье, чтобы первому приветствовать нового короля. Только и осталось верных людей в этой берлоге, что две бедные девушки, с которыми, перед смертью, путался старый греховодник. Видя, что он лежит голый на постели, одна из них, по имени Николета из Гарфлера, дотронулась до плеча другой, которую звали Кентской Секирой, и сказала:

— Нашего господина до того обобрали, что не оставили на нем даже рубахи, чтоб его положить в гроб. Что же нам теперь делать?

Секира отвечала:

— Если нас застанут здесь, подле него, нас наверно повесят. А ведь старик любил меня.

— И меня также любил. Бог свидетель! — подхватила Николета.

Они молча посмотрели одна на другую.

— Н-ну? — спросила Николета.

— Чего ты хочешь от меня? — промолвила Секира.

Они поцеловались, зная, что тут дело касается каторги, и пошли вместе к его трупу. Нежно омыли они его и помазали ароматными маслами, сложили ему руки, закрыли ему его страшные, неподвижные глаза, наконец надели на него коротенькую рубаху, которая была не с мужчины, а с мальчика. Потом явился канцлер Стефен Туронский, вызванный впопыхах с веселой пирушки, а с ним ещё один или два гостя. Они водворили хоть немного порядок.

Канцлеру было прекрасно известно, что король Генрих желал, чтоб его похоронили в церкви женского монастыря в Фонтевро. Когда-то кто-то предсказал ему, что он будет лежать посреди женщин в покрывале, сам под покрывалом. Ему очень понравилось такое предсказание, хоть частенько случалось, что он подсмеивался над ним. Но никто не решался перевезти тело покойного без разрешения нового короля, кто бы он ни был. И в самом деле, мог ли кто знать наверно, когда именно анжуец заявит свои права на английскую корону? Поэтому посланы были гонцы и к графу Ричарду в Пуатье и к графу Джону, про которого думали, что он находится в Париже. Между тем, этот последний был в это время в Type вместе с французским королем и первый получил эту весть.

Она настигла его, так сказать, на лету. Ален, каноник города Тура, предстал перед ним, преклонил колена и сказал, в чем дело.

— Господи, Иисусе Христе! Что мы будем делать? — воскликнул Джон, вдруг сделавшись белее полотна.

Оба принялись толковать о том да о сем, что можно или чего нельзя было сделать, как вдруг ворвались к ним король Филипп, Сен-Поль, де Бар и багроволицый герцог Бургундский. Король Филипп подбежал к Джону и похлопал его по спине:

— Король Джон! Король Джон английский! — кричал молодой человек, вещая, словно летучая ведьма. Затем герцог Бургундский заревел своим басом:

— Богом клянусь, я за вас, за вас, приятель!

— Государь, заступись за меня — и я твой слуга! — вторил де Бар.

Граф Джон оглянулся вокруг и всплеснул руками.

— Ах, господа! Что мне теперь делать? Он размяк совершенно: страх и желание совсем разводянили его сердце.

Все они подняли гвалт, заговорили разом, — все, кроме самого предмета спора. Он только кусал ногти, посматривая в окно. К ним, крадучись, подошла Элоиза французская, бледная, как смерть, в своем сером монашеском одеянии. Уже не знаю, как она сюда попала: знаю только, что все перед ней расступились. Так она добралась до кресла Джона и рукой коснулась его плеча.

— Ну, что же дальше? Говори, изменник! — хриплым голосом промолвила она. — За кого примешься теперь? Ты изменил сестре и своему отцу, теперь очередь за твоим королем и братом?

Джон задрожал.

— Нет, Элоиза! Нет! — шепотом ответил он. — Поди, ложись! Нам и в голову этого не приходит.

Но она всё стояла перед ним с кислой улыбкой на лице, изможденном от горя и состарившимся не по летам.

Сен-Поль топнул ногой.

— Кому мы можем довериться в Анжу? — спросил он де Бара.

Де Бар передернул плечами. Герцог Бургундский пробурчал что-то такое, очень похожее на «Проклятое бабье!». А король Филипп приказал сестре идти и ложиться спать.

Молодцы выпроводили её вон из комнаты, но не без тяжелой сцены, и принялись снова всячески изворачиваться, наседая на бедного принца так, чтобы его руками жар загребать. Утром, часов около восьми, на дворе послышался конский топот, от которого графа Джона всего передернуло. Часовые возвестили прибытие глашатая.

Тот явился. Шатаясь от усталости, обливаясь потом, он остановился, не обнажая головы перед высокими особами.

— Говорите, сударь! — произнес король Филипп.

— Шапку долой в присутствии короля Франции, собака! — крикнул юный Сен-Поль.

Но глашатай остался стоять в шапке.

— Я вещаю от лица Англии всем англичанам. Таково веление моего господина, Ричарда, короля английского, герцога Нормандского, графа Анжуйского: просить брата нашего, пресветлого графа де Мортена, со всевозможной поспешностью прибыть к нам в Фонтевро, дабы присутствовать на погребении короля, отца нашего. Пусть и все те, кто обязан ему повиновением, немедля явятся туда.

Тихий ропот пробежал по всему собранию. Он шел, разрастаясь, покуда наконец герцог Бургундский не прогремел:

— Вот Англия… Рубить его.

Но глашатай стоял, как вкопанный; никто не брался за меч. Джон отпустил его, сказав ему на прощанье несколько успокоительных слов, но от друзей своих ему было не так легко отделаться. Впрочем, они и сами не могли ничего от него добиться. Если бы ещё был с ними маркиз Монферратский, они, пожалуй, могли бы взвинтить его до крайней решимости. Но у Монферрата была прямая дорога впереди: кто бы ни вызвался помочь ему добраться до Иерусалимского престола, ему было всё равно: того он и готов признать королем Англии, тому готов был служить!

Но Филипп не хотел подвергаться опасности, а герцог Бургундский выжидал, что скажет Филипп. Что же касается Сен-Поля, то он представлял из себя два-три меча да неиссякаемый источник зависти. А в глубине, позади всех, стояла неукротимая Элоиза с укором в своих ввалившихся глазах. В конце концов, граф Джон, немного погодя, выехал в Фонтевро со всей пышностью, какую только можно было немедленно устроить. Туда же, само собой разумеется, отправилась и мадам Элоиза.

"Я находился при моём господине, — повествует аббат Милó в своей книге, — когда ему принесли весть о смерти отца. Он только что вернулся домой из поездки на юг, где целые дни напролет занимался соколиной охотой в лугах и наслаждался отдыхом в непринужденном кругу своих присных с Жанной на коленях. Бертран де Борн тоже был там и распевал какую-то смелую песенку. Были тут ещё кроткий виконт де Безьер, мадам Элиса Монфор, которая сидела на подушке и играла рукой дамы Жанны, Гастон Беарнец и, кажется, ещё мадам Тибор де Везеле. Вдруг неожиданно вошел привратник и в дверях пал на одно колено — церемония, которой терпеть не мог граф Пуату. Ричард нахмурился.

— Ну, Госельм, полно! Встань на обе ноги, дружище, если хочешь мне угодить.

— Ваше королевское величество, — начал Госельм, но остановился.

Господин мой воззрился на него.

— О, Deus! — воскликнул он по-нашему. У него захватило дух. Жанна соскользнула с его колен и упала пред ним на колени. Так же опустились на колени все присутствующие и стояли неподвижно, покуда Гастон Беарнец, самый шальной из них, не вскочил с громким криком:

— Ура, король английского народа!.. Ура! О, граф Анжуйский!

Все мы подхватили этот крик. Но Ричард остановил нас: в глазах его отразился взгляд, надрывающий сердце.

— Помилуй меня, Боже! Большой я грешник! — промолвил он и закрыл лицо руками.

Никто не проронил ни слова; а Жанна низко-низко наклонилась и губами коснулась его ноги.

Ричард послал за глашатаями; а к нам ворвался Гюг Пюйзет, епископ Дургемский, весь так и пылая лицом, далеко оставляя за собой всех остальных, а также и всякое приличие. Тем временем король Ричард успел оправиться. Он выслушал скорбную весть, не дрогнув ни одной чертой, и отдал несколько кратких приказаний. Первым из них было — со всей пышностью перевезти в Фонтевро тело покойного короля; вторым — воздвигнуть помост в его собственной часовне, здесь, в Пуатье, и возжечь там высокие свечи.

Как только всё это было готово, он оставил покой, в котором сидел вместе с нами, и, выйдя вон в то время, как мы ещё продолжали стоять, почтительно склоняясь перед ним, направился в часовню. Всю ночь провел он там на коленях, один, с парой священников. Он не посылал за графиней Жанной, а она сама не осмеливалась войти к нему. Её дамы говорили мне, что она тоже всю ночь провела в молитве пред Распятием в своей спальне. Оно и понятно: ей ведь предстояло трудное дело — носить королевский венец.

Дня два или три спустя, ранним утром, вступил король Ричард в Фонтевро. Я поехал вместе с ним, а также Гюг Дургемский, епископ Пуатьевский, дофин Овернский. Вот они, да канцлер города Пуатье с челядинцами и телохранителями всего-то и было нашей свиты. Графиня Жанна была каждую минуту готова следовать за супругом к его двору вместе со всеми своими дамами, куда бы и когда бы он не указал ей. Бертран де Борн выехал среди ночи, и королю Ричарду не пришлось его больше видеть. Но мне, клянусь Богом, придется ещё говорить об его последнем тенцоне, об его последней королевской сирвенте!

Перед самым отъездом король Ричард дважды облобызал графиню Жанну, прощаясь с ней в большом зале.

— Прощай, моя королева! — сказал он коротко и ясно, и (как думают иные, только не я) не без задней мысли, — Да будет тебе Бог защитой! Я с тобой увижусь через несколько дней.

Если этот мужчина уже успел измениться, Жанна ни в чем не изменилась. Она имела весьма угрюмый вид, но не проливала слез и подставила лицо свое ему для поцелуев покорно, как дитя. Она не говорила ровно ничего, но, вся бледная, стояла на пороге вместе со своими дамами, пока король Ричард ехал по мосту.

Что касается лично меня, — в заключение говорит аббат Милó, — я беру в расчет молодость и необузданную кровь этого благороднейшего отпрыска древнего рода. Я припоминаю их грозные имена — Тортульф Лесник, Немерзляк Фульк Черный, Фульк Рыжий, Жеффруа Серокафтанник, Жеффруа Красавец и этого старика Генриха, самого порочного из них. Припоминаю также их деяния — войну отца с сыновьями, заговоры сыновей против отца своего, ненависть к справедливости и любовь к неправде, их гонения на служителей алтаря и монахов, их пированья на собственных бойнях. И говорю я себе тогда: "Ну, милейший Милó, а как бы ты сам принял весть о призвании тебя на королевский и графский престол? Сказал ли бы ты, как принц Джон: «Христе Боже! Что мы будем делать, Ален?», или же: «Помилуй меня, Боже! Я — великий грешник!».

Правду сказать, ведь не граф Джон был призван владеть королевством, а Ричард! Впрочем, я предпочитаю думать, что в эту минуту каждый из них видел пред собой не столько опустелый трон, сколько своего покойного отца. При этом Джон думал о своей безопасности, а Ричард — о своем грехе.

Однако такие размышления — пустое дело, под стать лишь старикам. А вы, читатели мои, полагаю, совсем молодые люди".

 

Глава XIII

КАК ОНИ ВСТРЕТИЛИСЬ В ФОНТЕВРО

Размышляя сам с собой на пути чрез туманные долины, король Ричард вдруг натянул поводья и послал гонца за аббатом Милó. Тот поспешил пришпорить своего мула. Как только он поравнялся со своим господином, тот заговорил с ним спокойным голосом, как человек, готовый к худшему.

— Милó! Что должен делать человек, убивший своего отца родного? Возможно ли раскаяние для такого грешника?

Милó сначала посмотрел на голубое небо, потом обвел вокруг глазами землю, одетую в золото и изумруды. Он совсем прищурил глаза и не мешал солнышку играть у него на лице. Воздух был особенно мягок, торф под ногами — особенно податлив. Ему нравилось тут.

— Государь! — начал он. — Это — тяжелый вопрос. Но на свете бывали дела и похуже.

— Назови мне, друг мой, хоть одно из них, — промолвил король, устремив глаза на край холма.

— Государь мой, король Ричард! — отвечал Милó. — Был некогда Отец, который Сам убил Сына своего, дабы люди сделались лучше. Я полагаю, то было страшное горе.

Король не проронил ни слова в продолжение нескольких шагов, но затем спросил:

— А стали ли от этого люди много лучше?

— Прекрасный мой владыка! — возразил Милó. — Не очень-то. Но уже это — не вина Бога; ведь люди всегда, да и сейчас, ещё могли бы исправиться.

— Неужели же. Милó, ты осмелишься ставить моё ужаснейшее злодеяние наряду с Божественной Жертвой искупления? — спросил король, обращая к нему суровое лицо.

— Это не совсем так, мой повелитель, король! — заметил Милó вообще. — Но я вижу тут такую разницу. Ты не настолько виноват, как тебе кажется: ведь в нашем мире отец воспитывает своего сына как в смысле телесном, так и относительно правил. На небесах — совсем другое дело. Там Сын всегда существовал, как и Отец, с самого начала. Он такой же Предвечный, как и Отец; Он рожден от Отца, но не сотворен. В этом святом деле не было ни малейшей греховности: одна чистая жертва. А в нашем земном деле было много грешного и ни тени самопожертвования.

— Да, мой грех, Милó! — рыдая, подхватил Ричард.

— О, Господи! Да нет же, по-моему! — отозвался старый священник. — Ты, государь, являешься лишь тем, чем твои предки сделали тебя. Но заметь теперь мои слова: жертвуя собой, ты можешь сделаться совсем иным. И тогда-то, если на тебе останутся лишь обычные грехи зараженного человека, ты ещё сможешь угодить Всемогущему Богу исполнением того, что ты один способен совершить, — благодетельным самопожертвованием.

— Какую же жертву могу я принести? — спросил молодой король.

Милó привстал на стременах с самым восторженным видом.

— Видишь ли, господин мой! — начал он. — Вот уж два года, как ты носишь знак этого самопожертвования, но ничего ещё для этого не успел совершить. А за эти два года избранный престол Господень подвергался поруганию, стал лоханью язычников. В оковах томится Честное Древо, это неоцененное сокровище, этот Жезл Благодати, этот знак свободы. Святой Гроб разверзнут, Антихрист царит везде. О, Боже, Боже! (тут аббат погрозил высоко поднятым пальцем). Долго ли всё это будет продолжаться? Ты меня вопрошаешь о грехе и о самозаклании? Смотри же, вот твой путь!

Король Ричард мотнул сперва своей головой, а потом головой своего коня.

— Поезжай назад. Милó! Оставь меня! — сказал он, пришпоривая своего коня, и вскачь понесся прочь по серому долу.

Дружина всадников остановилась в Туаре и расположилась на ночлег в монастыре ордена Савиньи. Король Ричард всё держался особняком, ел мало, говорил ещё меньше. Всю или почти всю ночь он молился, стоя в одной рубашке на коленях в часовне, держа перед собой обнаженный меч вместо креста. На следующее утро, с первыми петухами, он созвал своих челядинцев и ещё до зари погнал всех в дорогу с такой поспешностью, что не было ещё полудня, как перед ними показался храм женского монастыря Фонтевро, словно груда темных скал.

За милю до городских стен король спешился и попросил своих разоружить его. Он отцепил от пояса свой меч, снял шлем и кольцо, плащ и кафтан с вышитым гербом, а также пояс своего родного края. Так, лишенный всех знаков своего высокого сана, одетый лишь в панцирь, с непокрытой головой, безоружный, пеший, он вступил в городок Фонтевро среди своих конных людей. Но не мог Ричард снять с себя свой царственный рост, царственный взгляд, повелительную поступь: всё это с избытком заменяло то, чего он сам себя лишил.

Народ падал перед ним на колени. Многие, особенно женщины с детками, закутанными в большие платки, юноши и девушки хватали его за руку или за край панциря, чтобы, приложившись к ним, получить малую толику той благодати, которая, вестимо, дается королям от Бога. Приблизившись к церкви, он преклонил колена и опустил голову на грудь. Горе, по-видимому, как мороз, заледенило его нутро: он выпрямился, как окоченелый, и решительно пошел вперед. А никому и в голову не приходило, что этот король, подымавшийся по широким ступеням навстречу брату — покаянник!

Перед запертыми воротами аббатства стоял граф Джон, блистая роскошью своих пурпуровых одежд и графской короной на желтых волосах. Словно король, стоял он посреди своих пэров, но его покрасневшее лицо было неспокойно, а пальцы тревожно шевелились, что не пристало королю.

Нерешимость заставила его выждать, стоя на месте, пока Ричард не поднялся на первый ряд ступеней; но тут уж Джон чересчур суетливо спустился к нему, просчитывая ступеньки, то кивая головой, то словно бодаясь и вытягивая руки и весь стан, как проситель, знающий, что он не заслужил милости.

— Ура, король английский! Ура! — воскликнул он льстиво, но останавливаясь по-царски повыше, величаясь в своих королевских одеждах, и в то же время как бы пресмыкаясь перед принцем, стоявшим ниже его. Король Ричард остановился, уже занеся ногу на следующую ступень, и выждал, чтобы граф спустился к нему.

— Как его положили? — были его первые слова. На лице брата отразился ужас.

— Ах, да почем я знаю? — содрогаясь, ответил он. — Я ещё не видал его.

А он уже пробыл в Фонтевро целый день или даже больше.

— Как так? — спросил Ричард.

И Джон опять протянул вперед руки.

— О, братец! Я поджидал тебя! — громко воскликнул он и прибавил, понижая голос: — Я не мог один смотреть ему в лицо!

Это была, очевидно, правда: иначе он никогда бы не сказал этого.

— Псс! — произнес король Ричард. — Этим дела не поправишь. Но сказано в Писании: «И воззрят нань его же прободаша». Иди же туда!

Он поднялся на ступеньки в уровень с братом, и всем бросилось в глаза, что он на целую ладонь выше Джона, хоть тот был тоже рослый красивый мужчина.

— Нет, Ричард, с тобой, только с тобой! Без тебя — ни за что на свете! — проговорил Джон шепотом, вертя глазами.

Ричард не обратил на него внимания и велел распахнуть двери. Приказание было исполнено, и жуткий холод мрака, запах сырости и восковых свечей, дыхание смерти вырвались оттуда. Джон содрогнулся. Ричард не мешал ему дрожать и с солнечного света перешел под гулкие своды церкви. Легкой, решительной походкой вошел он туда, как храбрец, который смущается лишь до тех пор, пока не станет с опасностью лицом к лицу. Джон схватил брата за руку и на цыпочках вошел вслед за ним. Все остальные, французы и пуатуйцы, толпясь, следовали за ними, равно как и два епископа в облачении.

В самом дальнем конце церкви за большим Распятием они увидели высокие свечи, пылавшие вокруг гроба. Перед ним был небольшой белый алтарь, у которого священник шептал молитвы. Главный алтарь на возвышении не был освещен, а за решеткой северного входа монахини пели погребальные гимны. Король Ричард быстро продвинулся вперед, остальные кучкой шли позади. Посреди всего этого леденящего душу убранства лежал угрюмый, недовольный, каким был и при жизни, но теперь бесстрастный, как все покойники, бездыханный могучий король Англии, по-видимому, совершенно безучастный ко всему этому могуществу, — лежал мертвый граф Анжуйский, чуждый всему живому.

Однако это было не совсем так, если верить свидетельству очевидцев. Ненависть за гробом — вещь ужасная! Пусть один Бог будет судьей тому, что произошло, а я не берусь даже пересказывать. Милó всё видел: пусть же Милó, который даже находил себе в этом некоторое утешение, вам обо всем и расскажет.

"Я ведь знаю, — говорит он, — что, в конце концов, всё тайное делается явным. И вот те обстоятельства, о которых я в ту пору лишь смутно догадывался, постепенно открылись моему разумению. Слушайте! Я расскажу вам таинственное событие.

Легко, смело подошел король Ричард к своему мертвому отцу, а граф Джон тащился за ним, как воплощение бремени забот. Ричард благоговейно преклонил колена у гроба и немного помолился пред ним; затем, подняв голову, он прикоснулся к серому старческому лицу. Клянусь Богом, он сделал это просто, как малый ребенок. Вдруг тихо-тихо показалась из ноздри мертвеца струйка черной крови и змейкой потекла по губам… Мы все, трепеща, видели это: ужасный вид, способный потрясти всякого богобоязненного человека, не то что нас, грешных! Все отшатнулись, задыхаясь от волнения или шепча; я же, не отдавая себе отчета, кто я или что я делаю, помня только свою любовь к королю, бросился прикрыть платком этот ужас.

Я так бы и сделал, хотя все уже успели заметить, заме! ил и король и этот бледный Иуда Джои, отскочивший с воплем: «О, Христос, Христос!»

Король встал и, подняв руку, остановил меня в моем благочестивом намерении. Все затаили дыхание. Я заметил, что священник у алтаря тоже поглядывал из-за угла, сложив губы сердечком.

Ричард был бледен и сумрачен. Он заговорил с отцом, а в это время граф Джон лежал, съёжившись, на полу.

— Ты думаешь, отец, что я — твой убийца, — проговорил король, — и указываешь на меня этим знамением смерти? Что ж, я за таковое его и принимаю.

Знай же, что если последняя война между нами началась справедливо, то справедливо она и кончилась. А о справедливости я могу судить не хуже тебя. Ты уже сделал свое дело на земле, а моё ещё впереди. Если я сумею быть таким же могущественным государем, как ты, я ещё могу надеяться угодить тебе; если же мне это не удастся, я никогда не упрекну тебя, отец, за это. Теперь, аббат Милó, — в заключение прибавил он, — можешь закрыть ему лицо.

Я так и сделал. Граф Джон встал на ноги опять и посмотрел на брата. Но этим ещё не кончилось.

Мадам Элоиза французская вошла в церковь в монастырские двери. Она была в сером монашеском одеянии, даже покрывало у неё на голове было серое; за нею шли её женщины в таких же серых платьях. Она шла торопливо, быстро шаркая ногами, словно скользила по полу. У гроба она остановилась, поводя глазами во все стороны, словно затравленный зверь. Она видела ясно короля Ричарда: он стоял тут же, во весь рост. Но всё-таки она обводила глазами вокруг. Граф Джон стоял на коленях в тени, и она заметила его после всех других; но раз встретившись глазами с его отчаянным взглядом, она уж больше не сводила с него глаз. Что бы она ни делала (а делала она многое), что бы ни говорила (а уста её были чреваты), она всё время упорно на него смотрела.

Стоя по ту сторону гроба, напротив того, за кем она так пристально наблюдала, Элоиза простерла руки над трупом, как простирает их священник за обедней над приготовляемыми святыми Дарами. Она сурово взглянула на графа и проговорила:

— Если б мертвые могли говорить, как ты думаешь, Джон, что сказал бы он про нас с тобой?

— Ах, мадам! — произнес граф Джон, дрожа, как осиновый лист. — Что это?

Элоиза сняла с покойника мой платок. Ужасная вещь всё ещё была там!

— Он был ласков со мной, — сказала она, пытливо вглядываясь в бездыханное лицо. — Он старался всячески угодить мне. — Она погладила лицо покойник и опять взглянула на графа. — Но вот, Джон, явился ты, а тебя он любил больше всех. Как же ты-то служил ему, мой милый паренек?.. О, Спаситель! — воскликнула она, поднимая свои взоры к небесам. — О, Спаситель, если б мертвые могли говорить!

Но и Джон мог говорить не больше мертвого: за него ответил король Ричард.

— Мадам! — начал он. — Мертвый уже сказал свое слово, и я ему ответил. Мне кажется, священный долг короля — быть посредником между Богом и людьми. Пусть же никто больше ничего не говорит: всё уже сказано!

— Нет, Ричард, нет! — перебила его Элоиза. — Сказано не всё. Как верно то, что я живу в терзаниях, так же верно, что ты будешь каяться, если не выслушаешь меня теперь.

— Мадам! — возразил король. — Я вас не стану слушать; я требую, чтоб вы молчали. Если за мной есть на это право, я даже повелеваю вам молчать, Я знаю что наделал.

— Нет, вы ничего не знаете! проговорила она и задрожала. — Вы — дурак!

— Может быть, — сказал король Ричард, слегка пожимая плечами. — Но в Фонтевро я всё-таки король.

Граф де Мортен начал мотать головой туда и сюда и дергать застежку своей шапочки.

— Воздуху мне! Воздуху! — тяжело дыша, воскликнул он, — Я задыхаюсь!

Его вынесли из церкви, отвезли домой и там пустили ему кровь.

— Ещё раз спрашиваю я тебя, король Ричард; хочешь ли ты слышать правду от меня? — крикнула мадам Элоиза.

Король яростно обернулся к ней и промолвил:

— Мадам! Я ровно ничего не желаю от вас слышать. Моя цель — принять святой Крест здесь, в этой самой церкви, и отправиться служить Господу нашему как можно скорее. Поэтому я убедительно прошу вас уехать отсюда и, если у вас ещё хватит времени, озаботиться о своем душевном здравии, как я забочусь о своем собственном и о здравии всего моего королевства.

Элоиза залилась слезами, изнеможенная всеми этими ужасами.

— О, Ричард! — промолвила она, — Прости мне мои прегрешения. Я так несчастна!..

Он двинулся вперед и, перегнувшись над покойником, поцеловал её в лоб.

Бог свидетель, я прощаю тебе, Элоиза! — сказал он.

Она удалилась со своими приближенными и, немного спустя, кажется, приняла пострижение в монастыре Фонтевро".

В таких выражениях Милó передает эту сцену, непосильную для моего пера.

По окончании похорон старого короля, Ричард послал письмо своему брату, королю Франции, напоминая ему дело, которое они задумали вместе, а именно — освободить Гроб Господа и восстановить святой Крест в Иерусалиме.

— Что же касается меня, — писал Ричард, — я имею самое твердое намерение приняться за дело как можно скорее и прошу вас, государь брат мой, присутствовать при возложении на меня святого Креста в сем самом храме города Фонтепро в предстоящий праздник святого Иоанна Крестителя. Пусть и все ваши служилые, именитый герцог Бургундский, Конрад, маркиз Монферратский и двоюродный брат мой, граф Генрих, прибудут с Вами и вместе с Вами примут участие в новом обете.

Покончив с письмом, Ричард отправился в Шинон, дабы сложить в сохранном месте отцовскую казну, а затем занялся приготовлениями к своему венчанию графской анжуйской короной, а также и к венчанию своей Жанны.

Как только она получила его приказание встретиться в Анжере в известный день, у неё и в мыслях не было ослушаться: надувшиеся губки означали вовсе не возмущение, а скорее страх. В Анжере графов Анжуйских венчают красной шапочкой и обувают в красные сапожки. Так Ричард и вправду сделается Красным Графом, а прокаженный ведь предупреждал её, чтоб она опасалась графской шапочки и ложа.

Опасаться их она могла, конечно, но как их избежать? Она уже успела испытать на себе, что Ричард — глава над нею. Год тому назад она подчинила его своей воле в Темной Башне. Но с тех пор он вертел ею, делил из нес, что угодно: стояло ему кивнуть — и она тотчас же исполняла ею волю. С тяжелым сердцем прибыла она поджидать его в черноватый городок Анжер, гнездившийся на аспидных скалах.

Их встреча у многих вызвала слезы на глазах. Жанна пала к стопам супруга, обняла его колени и не могла ни вымолвить слова, ни оторваться взглядом от него. А он, такой царственно прекрасный, поднял и прижал её к своей груди, гладил её личико, целовал её глазки и скорбные уста.

— Дитя! Рада ли ты мне? — повторял он, спрашивая всё о том же, что ему было хорошо известно, как это делают влюбленные.

— О, Ричард!.. О, Ричард! — только и могла бедняжка проронить в ответ.

Да, бедняжка, конечно, не в смысле этих слов новобрачной, а в смысле той страсти, что лишает человека дара слова.

Все муки самообвинения, страха за него, недоверия, сознания коварного рока слышались в этих рыдающих словах: «О, Ричард!.. О, Ричард!»

Голос вернулся к ней лишь среди ночи, когда они остались одни. Тогда, считая эти минуты самыми подходящими, Жанна принялась умолять его, нежно лаская его подбородок, между тем как он обвивал её шею рукой. Все женские чары были в её власти в эту ночь; но его новое намерение было решением мужчины. Тяжкое потрясение пришлось ему перенести, и он вполне почувствовал свой грех. Старческое лицо со злой усмешкой выделялось серой грудой среди свечей в этой спальне, где покоились супруги…

И он поклялся сам себе, что уж никогда больше грешить не будет. Нет, нет! Он — король и будет поступать по-королевски! А ей, своей Жанне, которую он крепко держал в своих объятиях, он расточал свои поцелуи и нежные речи. Увы, ей не нужны были его медоточивые слова! Она предпочла бы, чтоб они были горьки, хоть это и дорого бы обошлось ей. Лежа в его объятиях, убаюканная, но не убежденная, она рыдала всё слабее и слабее и дорыдалась до того, что уснула, а он и спящую её всё целовал, целовал…

В соборе своих предков возложил Ричард на себя из рук архиепископа красную шапочку, пояс и обувь анжуйцев; и поднял он высоко свой щит с гербом леопарда, чтобы все видели его. Там же возложил он на минуту на понурую головку коленопреклоненной Жанны ту же тапочку, а затем на её место — венок из золотых листьев. Если он был теперь державный граф, опоясанный мечом, то она стала графиней Анжуйской пред лицом всего завистливого света. Но не только графиней: она — жена убитого и его убийцы! Эти слова преследовали её: они омрачили всю её дальнейшую жизнь.

 

Глава XIV

О ТОМ, ЧТО СКАЗАЛ КОРОЛЬ РИЧАРД КИВАЮЩЕМУ РАСПЯТИЮ И ЧТО СКАЗАЛА ЖАННА КОРОЛЮ РИЧАРДУ

Я — простец: по мне, чудеса — дело церкви. Уже по одному этому сия глава должна принадлежать аббату Милó. Но есть другое основание, и немаловажное; мило настроил дудку, под которую заплясал король Ричард. И чудесная то была дудка, если верить аббату! Так пусть он и говорит об этом.

"Обязанность аббата, — пишет он, — великая, торжественная обязанность. Это — ни больше, ни меньше, как быть духовным отцом целой, так сказать, семьи людей посвященных: так ведь и пишется Аbbа, то есть отец. Но не подобает по сей причине богобоязненному человеку надувать себе щеки от тщеславия. Бог свидетель, я не хвастун, посему он не осудит меня, как иные люди; если я тут упомяну (по основательному доброму поводу) о чрезвычайных почестях, которые были мне оказаны в день Владыки нашего, святого Иоанна Крестителя, в лето тысяча сто восемьдесят девятое по чистом Искуплении.

Истинно говорю вам, что я самый, аббат Милó из церкви святой Марии Сосповской, был избран сказать проповедь во храме монашенок в Фонтевро пред сборищем, состоявшем из таких особ: двое королей (один уже венчаный), один легат a latere, один царствующий герцог (я разумею Бургундского), пятеро опоясанных графов, полдюжины епископов и бесчисленное множество аббатов; далее — Жанна, графиня Анжуйская и супруга короля английского, графиня де Руссильон, две графини Ангулемских (старая и молодая), мадам Элиса Монфор (слывшая самой умной леди во всём Лангедоке); тринадцать признанных поэтов да цирюльник короля французского, не говоря уже о других. И сия моя проповедь (не стыжусь заявить о сем) найдена достойной занесения в монастырскую книгу Фонтевро. И на начальном листе её, обрамленном золотым венком, прекраснейшим на взгляд, находится моё самоличное изображение в полном облачении с митрой на голове. И всё это исполнено искусным художником и ревностным христианином Аристархом Византийским suspirante Deo. Там любопытствующие могут видеть это, да и видят. Надеюсь, я настолько хорошо знаю требования истории в смысле размеров, что не стану выписывать её тут целиком. Короче сказать, я, как второй Петр Пустынник, предстал полный смелости пред лицом всего этого общества венценосцев.

— Как?! — вопрошал я. — Ужели же фараон — лишь звук пустой? Ужели праотец Авраам лишь прах, брошенный в пещеру? Герцог Лот удостоен менее прочного памятника, нежели его грешная жена! Ноя, этого величайшего из адмиралов, поглотили воды забвения, когда и воды Господни не в силах были поглотить его. Непобедимый Агамемнон лежит побежденный! Не то же ли с Юлием Цезарем? А Новуходоносор, питавшийся травой, что он теперь такое! Цари преходящи; и лишь легкую пыль оставляют по себе их царские седалища!.. Но вот является домоправитель — Время, и метелочкой сгоняет оно со стены ящерицу в её норку… Подумайте же здраво, о цари земные! Ведь ваши венцы — лишь желтенький металл, ваши пурпурные облачения — пища для моли, а скипетры, эти знаки вашей власти, — не лучше прутиков, которыми гоняют крыс. Вокруг ваших хрустальных буркул гадят ночной порой шаловливые блохи. Не много пройдет времени — и ваши ноги будут взбираться по ступенькам трона не тверже, чем тащатся ноги старого лодочника на его грязную корму…

На это король Филипп проговорил: «Тсс!..» — и завозился на стуле. Он мог бы совсем смутить меня. Но я заметил, что король Ричард обхватил руками колени и улыбался в потолок; и по тому, как он стал пощипывать себе бородку, я понял, что угодил ему.

Таким-то образом, то поучая, то пользуясь замысловатостью и цветами красноречия, закудрявливал я свою проповедь. Затем, повернувшись к Востоку с криком, я крепко ухватился за кафедру одной рукой, другую же воздел высоко к небесам.

— Государи мои! — воскликнул я. — Скорбь прочнее гордости всей нашей жизни, и отречение от богатств земных прочнее, чем обладание ими. Воззрите на Царя Скорби! Вот пред вами Он Сам в нищенском одеянии! Ай, ай, государи мои! Ужели же не придет конец его скорби? Ужели вечно будут полосовать Его?.. Вчера Он сам лишил себя жизни, а сегодня вы повелеваете Ему убираться с тем, что Он приобрел ценою Своей жизни. Вчера Он висел на дереве, сегодня только и слышишь: «Ну его, это дерево! Пусть Магомет растопляет им свои костры!..» Еы говорите: «Довольно с нас мертвых царей и деревянных жезлов: мы — цари, и наши жезлы золотые!» Совершенно верно сказано, государи мои, согласно с тем, что принято считать в нашем мире порядочным. Но я вас вопрошаю; разве всуе обладал Иов страхом Божиим? Нет, говорю вам: воззрите на Маккавеев. Все ваши обширнейшие земли не стоят арены того садика, где среди лилий Мария пела: «Успокой Тебя Боже, дитятко! Я ведь Твоя мать и тоже дщерь Твоя!..» Вы мотнете головой — и одним врагом меньше… «Поднимись!» — скажете вы и какой-нибудь оборванец получает высокий сан на зависть всем другим. Но никакая власть на свете, ни потоки земных почестей, ни могучее дыхание и грохот труб, ни обнаженные мечи, ни елей, ни большая печать, ни поклонение, ни знаки подданства не стоят этого единого изречения Господа к людям: «Я был наг (Христос был наг!) — и вы одели Меня. Я был голоден (Христос был голоден!) — и вы накормили Меня. Я был в темни! ц (это Христос-то!) — и вы посетили Меня». Посему, опять-таки, повторяю вам, цари, во имя духа Господня, который почил на мне: идем немедля в самый Вифлеем! Воспряньте, снаряжайтесь, прострите свои скипетр над вооруженной землей! Да не пребудет долее покинутым в вертепе язычников Иерусалим — эта невеста, невеста, эта великая Девственница, эта избранная леди, венчанная звездами! Аминь!"

Я кончил. Великое молчание легло вдоль и поперек собора. Король Ричард сидел прямо, как дерево, и глаз не сводил со святого Распятия, словно ему предстояло некое видение. Король Филипп французский, нахмурившись, следил за своим старшим братом. Граф Джон Мортен опустил голову на грудь и беспокойно шевелил своими тонкими руками, перебирая пальцами. Даже герцог Бургундский, этот упитанный обжора, и тот был умилен душой, судя по движению мышц на его щеках. Двух монахинь вынесли замертво. Все это видел я сквозь пальцы рук своих, сложенных на молитву, стоя на коленях. Но не одно это, а нечто большее довелось мне видеть, словно вызванное моими словами знамение свыше. Я увидел, что графиня Жанна, привстав с места, с побелевшим лицом и раскрытыми устами смотрела на Крест. «Спаситель! Распятие! Распятие!» — воскликнула она, задыхаясь, затем хлопнулась на спину и затихла. Многие вскочили на ноги, многие пали на колени, все смотрели широко раскрытыми глазами.

И все мы видели, как большой нарисованный Христос на Распятии трижды кивнул главой. В первый и второй раз все, с криками изумления, только смотрели, на кого Он кивает, но в третий раз все, словно сговорившись, пали ниц — все, кроме короля английского Ричарда. И в самом деле, он один изо всех встал и стоял, выпрямившись во весь рост. Я видел, что его синие глаза сверкали, как сапфиры, в то время, как он обратился вслух к изображению Христа. Слова его звучали мерно и тихо, но в них слышался какой-то певучий восторг.

— О, Господи Боже мой! — говорил он. — Вижу именно меня избрал Ты из всех этих пэров для служения Тебе. А это для меня такая честь, что прославься я тут, я буду оправдан, ибо дело-то это славное. Я беру его на себя, о мой Господь! И не буду медлить с исполнением его, не буду колебаться. Довольно: не слов требуешь Ты от меня! Доззоль же мне идти и начать свое служение!

После того весьма благоговейно преклонив колена, подал знак епископу Турскому, что сидел на престоле святилища, чтобы тот прикрепил крест ему на плечо. Владыка и сделал. А после Ричарда он надел крест и на большинство присутствующих — на короля Филиппа, на герцога Бургундского, Генриха, графа Шампанского, Бертрана, графа Руссильона и Раймонда Тулузского, на многих епископов, а также на Джемса д'Авен, Гальома де Бар и Евстахия, графа Сен-Поля, брата графини Жанны. Но граф Джон не принял знака креста, также как не принял его Джеффри, побочный сын анжуйца. Мне кажется, впоследствии они оба довели французского короля до ярости, указывая на то, что Ричард присвоил-де себе первенствующее место в этом чудесном деле. И герцог Бургундский тоже был не совсем-то доволен. Но все прочие знали, что именно ему, королю Ричарду, кивнуло святое Распятие; и он сам это знал: и события подтвердили это.

В тот вечер, после ужина, король Ричард и король Филипп облобызались и перед всеми пэрами поклялись в побратимстве на крестообразных рукоятях мечей своих. Не стану отрицать великодушного порыва в этой политике властителей: таков он был, и именно вызванный благородством короля Ричарда. В нем всё ещё горел восторг избранного Богом борца; он был страшно возбужден; очи его пылали лихорадочным огнем.

— Что, Филипп? — посмеивался он. — Теперь уж придется нам с тобой ехать по морю, а ты ведь плохой моряк.

— Что ж, Ричард, это правда! — согласился король Филипп с довольно глупым видом.

Король Ричард потрепал его по плечу.

— Возвышенность твоего желудка, мой Филипп, служит залогом мужества, — заметил он. — Это поможет нам и в Палестине.

Тут-то и случилось, что король Филипп поцеловал короля Ричарда, а тот — его.

В тот день Ричард испытывал великий подъем духа, охваченный по горло надеждами и жаждой приключений. Хотелось бы мне видеть мужчину или женщину, которые могли бы отказать ему тогда хоть в чем-нибудь! В такие минуты он не стеснялся в своих любовных порывах (не стану скрывать этого). Non omria possumus omnes — не всякий всё сможет. Кто думает, что Ричард должен был быть Галахадом Бескровным Рыцарем, ибо Распятие отметило его, тот плохо знает, до чего крайняя отвага способна распалить горячую кровь. То не был Ланселот, любивший направо и налево, а скорей Тристан-однолюб. Надежда, гордость, сознание своей силы — всё это кипело в нем. Быть может, Жанна была тогда для него краше всех женщин в мире; быть может, в его налитых кровью глазах она была румяной. Этим вечером он, среди полной залы, сжал её в своих объятиях так, что она порядочно-таки покраснела. Не то чтобы она отвергала его: кто бы она была, если б так поступала? Но он тут же, осыпая её десятками поцелуев, нежно вопрошал:

— Жанночка! Хочешь ехать со мной в Англию? Или я должен оставить тебя сохнуть здесь одну, о моя графиня Анжуйская?

У неё был бы на это всегда готовый ответ, если бы прорицание прокаженного не подсказывало ей совсем другое. Тихим, убедительным голосом отвечала она:

— О, милый мой господин! Теперь я уж никогда не должна покидать тебя!

А сама как бы спрашивала: «Да разве это нужно?» Он всё говорил, говорил ей докучные любовные речи, чтоб только посмотреть, что на это скажет она. А она всё время стояла, прижавшись близко-близко к нему; он же держал её лицо обеими руками так тесно, как вино держится в чаше. И что бы, как бы он ни говорил ей, ласково ли поглаживая её, как любимое дитя, или сурово (в шутку, как говорят с любимой собачкой), — на всё она отвечала кротко, упорно глядя на него и всё соглашаясь с ним: «Да, Ричард!» или «Нет, Ричард!» Он заметил это и проговорил:

— Люди зовут меня Да-Нет, дорогая моя девочка; и ты этому от них научилась. Но предупреждаю тебя, Жанночка: этим вечером я в настроении «Да»; а посему да не будет мне ни в чем отказа!

— Господин мой, никогда не отрекусь я от тебя! — ответила Жанна, алея, как роза.

И недаром: я впоследствии припомнил эти слова. В то время, как она произносила их, она, наверно, молила Бога помочь ей солгать как можно лучше, подобно святому Петру.

Признаюсь, хорошие дела, нечего сказать! Но если такому человеку, царю над людьми, не дозволить поиграть со своей молодой женой, то уж и не знаю, кому ещё? Вот мой ответ королю Филиппу-Августу, который вертелся на стуле и злился на это невинное представление. Что же касается Сен-Поля, который скрежетал зубами, для него у меня нашелся бы ответ иного рода".

Я дал Милó полную волю, но мне надобно сказать вам ещё кое-что такое, про что он не знал ровно ничего. Ричард, несмотря на всю свою необузданность в этот вечер, уже тогда был как бы другой человек; и Жанна не замедлила это заметить. Она, пожалуй, даже слишком скоро подметила это своим умом, обостренным встревоженной совестью. Но в тот вечер она видела, или ей показалось, что с Ричардом что-то творится.

До той минуты, когда на него кивнуло Распятие, у нею не было другой цели, как только воздать ей должное, но с той минуты у него явилась иная цель. На следующий день, когда он на заре оставил её и до самого обеда просидел в совете, она окончательно в этом убедилась.

После обеда, к которому он почти не прикоснулся, Ричард встал из-за стола и посетил короля Филиппа. С ним вместе прошли туда легат и архиепископы; и он оставался там до поздней ночи. День за днем проводил он всё так же. Король французский, герцог и их свиты вернулись в Париж. Затем явился на подмогу Гюй Люзиньян, король (и в то же время не король) Иерусалимский. Ричард обещал ему доставить утраченное, но не потому, чтобы тот был ему более по душе, чем маркиз (который выдворил его), а потому, что его титул казался ему правильным. В сущности, Ричард был рассудителен и уравновешен, как чашки весов; и в ту пору он правил должность настоящего короля — воплощенного правосудия.

Во всё это время великих деяний Жанна сидела, трепеща, у себя дома и как-то странно чувствовала себя посреди своих женщин: графиня — и, собственно, не графиня, королева по естественному своему положению, но страшащаяся быть королевой по закону. А больше всего мучило её одно страшное дело — быть женой убитого и его убийцы! Да что ж ей делать? Она не смела продолжать разыгрывать роль супруги избранника небес, а между тем, не смела его бросить, чтоб не попасть в руки его убийцы. На который из этих двух рогов насадится её бедное сердце? Она пыталась вызвать в нем молитвы, пыталась орошать наболевшие глаза росой слез. Медленно, с отчаянными усилиями, подставляла она грудь свою под нож.

Однажды ночью, когда он к ней пришел, она заставила себя заговорить. Он подошел к ней, но она его отстранила с воплем:

— Ричард! О, Ричард, не тронь меня!

— Спаситель на Кресте! Это ещё что такое?

— Не трогай, больше никогда меня не трогай! Но и не бросай меня никогда!

— О, моя бледная роза! О, Чудный Пояс!.. Она стояла перед ним вся белая, как её платье, преображенная, омраченная.

— Я больше не жена тебе, Ричард, и не жена ни для кого другого. Нет!.. Но я — твоя рабыня, привязанная к тебе проклятием, отторгнутая от тебя твоим высоким призванием. Ричард, я никогда не посмею тебя бросить, но и не смею быть к тебе близка, чтоб не навлечь беды.

Нахмурившись, слушал её Ричард. Он был сильно растроган, но всё-таки обдумывал, что она говорит.

— Беда? Какая беда, Жанна?

— Погибель предприятия, о мой Божий рыцарь! О, ты — избранник, помазанник Божий, товарищ. Распятия, собеседник Иисуса Христа, посвященный герцог!

Она сверкала пламенем по мере того, как в душе её пробуждались великие мысли.

— О, мой христианский король! Ведь я так мало прошу у тебя — только отступиться от меня! Что могу я значить для тебя? Твоя невеста — девственная столица, святое место. Что такое Жанна — жалкая вещь, которая переходит из рук в руки, чтобы досаждать Небесам, служить помехой на пути ко Кресту? Брось меня, Ричард, отпусти меня! Покончи со мной, о возлюбленный мой господин! — Она быстро подбежала к нему и припала к его коленам. — Только не требуй, чтобы я отступилась от тебя… Нет, никогда я не решусь на это!..

Свободно лились теперь её слезы. С воплем поднял её Ричард и прижал к себе; и, рыдая, лежала она у него на груди, как покинутое дитя.

Он положил её на постель, изнеможенную вынесенной борьбой. У неё не хватило сил открыть глаза, но губы её шевелились благодарностью за его заботы. Сначала она металась головой по подушке, ища прохладного местечка, затем впала в тяжелый, мучительный сон. Ричард сидел, не спуская с неё глаз, пока не рассвело, бодрствуя над её бессознательным лицом. Полагаю, не королевские думы одолевали его в эти минуты: но ещё раз он излил их на молодую женскую грудь, и вместе с её трепетанием отдавался он их приливам и отливам.

При приливе, поднятом её великой мыслью, он видел её полную вдохновения: она стояла с пылающим факелом, освещая и указывая ему путь-дорогу. Терновый путь вел ко Кресту: даже короли, помазанники Божий, раздирали себе на нем ноги. Если только он, Ричард, понимал себя, насколько должен был понимать в такие минуты обнаженной души, он должен был видеть, чему отдавалось его сердце. Ему одному предстояло вести полки всего христианского мира, ибо никто другой не мог этого сделать. Было ли у него какое другое чистое и упорное желание, кроме этого? Никакого! Добыть обратно Гроб Господень, снова водрузить святой Крест, посадить короля-христианина на трон у Голгофы, сдержать слово, данное самому Господу, кивавшему на него с высоты Распятия, отплатить язычникам мечом за меч, наконец, держать в своей руке весь ратный мир, как одно гигантское копье, и потрясать им, как он умел потрясать — о, всемогущий Боже! Да разве всё это не стоит жертвы его сердца? Да, его сердца, но и сердца Жанны…

Ее грудь то подымалась, то опускалась: и в нем замерли все чувства, кроме жалости. Он видел, что она гибнет, как увядший, потоптанный, выброшенный цветок.

Это — разбой! Это он похитил её насильно… Обеими руками обхватил он свое колено и закачался из стороны в сторону. Вор, проклятый тать! Вознаградил ли ты её хоть чем-нибудь? Нет ещё! И Ричард застонал. Разве не должно её короновать? Она умоляет, чтоб не делали этого. Да, она этого не хочет: когда она молила об этом, вся её душа изливалась в рыданиях. Он не мог отказать ей в такой просьбе. Если Жанна не желает взойти на престол — пусть будет так: на то он и король. Но та, другая её просьба? «Не тронь меня!» — говорила она… Ричард посмотрел на спящую. Грудь её колыхалась и подымала её руку… О, Бог не помилует его самого, если он откажет ей в этой милости.

— Так и желание моей души Ты не исполни. Боже, если я не исполню её желания! — прошептал он, встал и поцеловал её в лоб. Жанна открыла глаза и, не совсем ещё проснувшись, слабо улыбнулась.

Повторяю, не таков был человек Ричард, чтобы поддаваться женским прелестям. мило был прав: он был Тристан, а не Галахад или Ланселот. Желания его были холодны: у него голова брала верх над сердцем; его редко что трогало и то лишь до известной глубины. Насколько он мог любить женщину вообще, он любил Жанну; он смотрел на неё очень нежно, любил в ней её гордый, неприступный дух, её благородство и трезвость. Он видел также её телесные совершенства, видел её роскошную фигуру, её дивный цвет лица. Но, восторгаясь, гордясь всеми её совершенствами, он всё-таки словно ждал, чтобы к его добыче протянул руку другой — и тогда-то в нем загоралась страсть владеть ею. В политических видах, для целей, которые казались ему хороши, он мог бы жить с Жанной, как брат с сестрой, но под одним условием — чтоб ни один мужчина не касался её.

В настоящую минуту эта политика была настоятельна, эту цель одобрил Сам Господь. Жанна со слезами умоляла. Христос взывал со Креста — и вот король Ричард стал перед нею на колени и поцеловал женщину в лоб.

В то же утро, уходя от неё, он пошел к аббату мило и покаялся ему в своих грехах. Поисповедовавшись, он поднялся, чтобы привести в исполнение всё, что ему ещё оставалось сделать на Западе, прежде чем состоится его венчание в Руане и в Вестминстере.

 

Глава XV

ПОСЛЕДНИЙ ТЕНЦОН БЕРТРАНА ДЕ БОРНА

Мне хочется покончить с этой изворотливой лисой, с Бертраном де Борном, но такая гончая, как я, должна сначала отбежать назад по старым следам, если хочет поразить зверя в открытом поле. Поэтому попрошу читателя припомнить, что, когда Ричард бросил его, полузадушеиного, на дворе его замка, и когда он настолько очнулся, что в нем желчь опять зашевелилась, он тотчас же стал готовиться к долгому путешествию на юг. Ему казалось, что в этой позорной истории с Элоизой французской достаточно оснований для того, чтобы погубить графа Ричарда вернее, чем тот чуть не погубил его. Бертран надеялся поднять против него восстание на юге и направился туда, жужжа сам, как муха над навозом, который он сам же разметал. Прежде всего отправился он через Пиренеи в Пампелуну. Было бы безумием рыться в мыслях человека, страдающего злобой: лучше уж прямо относиться к нему, как к мусорной яме, которую следует жечь известью (или уж пусть Бог потрудится) и с верой ожидать этого события.

Бертран ненавидел Ричарда анжуйца больше всего на свете не за то, что тот обидел его, а за то, что он слишком пренебрегал им. Задетый Бертраном, Ричард попросту отодрал его за уши и послал к чёрту со всеми его штуками; очевидно, он не считал его достойным более важного наказания. Он считал его порочным негодяем, чудным поэтом, невыгодным вассалом, дармоедом в государстве своего отца. Ричард знал, что Бертран причинил ему безграничный вред, но не мог питать ненависти к такой поганой затычке. Бертран же доходил до белого каления от мысли, что его презирает такой великий человек. Наконец, ему показалось, что он может нанести ему значительный вред. Он мог поссорить его с двумя королями, французским и английским, и побудить третьего тревожить его с юга. Вот он и перебрался за горы и явился в Наварру.

Над её кремнистыми кряжами и бесплодными полями властвовал король дон Санхо, седьмой по счету; а двор его пребывал в Пампелуне. Он славился как мудрейший из государей своего времени. Да таким и нужно было ему быть ввиду таких соседей, как Сант-Яго на запале и Кастилия на юге. Их неугомонные короли, сидя, так сказать, на одной скамье с доном Санхо, порядочно расшатывали его сиденье. Не успевал он нагреть себе местечко, как его уже сталкивали на другое, более прохладное. Впереди он видел, на самом солнцепеке, короля Филиппа французского, который был также точно ущемлен между Англией и Бургундией. Филипп жаждал протянуть руки, так как не мог раздаться в боках. Дон Санхо не имел поползновения любить Францию, но Англии он побаивался, и ещё как! Ох уж этот старый косматый лев, а особенно это отродье льва и парда — Ричард-Леопард, который слагал больше песен и мечом кончал больше споров, чем кто-либо другой из государей во всём христианском мире!

Все это задавало немало загадок логике дона Санхо. По наружности это был бледный раздражительный человек с тревожным взглядом и жиденькой бородкой, которую он пощипывал в беспокойстве, насколько позволяли её редкие волосенки. Больше всего, после своих бесплодных земель, любил он менестрелей и врачей. Аверроэс бывал у него при дворе так же часто, как гильом Кабестен и Пейр Видал. Он знал Бертрана де Борна и даже любил его. Может быть, он был не особенно ревностный, но зато уж, конечно, голодный христианин; а о королях ведь мир судит не по их достоинствам, а по степени их нужд. Сказанного, надеюсь, довольно для дона Санхо Премудрого.

В ту пору, когда граф Ричард повернулся спиной к Отафору, а Сен-Поль сломал себе спину в Type, Бертран де Борн явился в Пампслуну с просьбой, чтоб его принял король Наваррский.

Дон Санхо был рад его видеть.

— Ну, Бертран! — сказал он. — Ты мне расскажешь новости про поэтов и угостишь пищей поэтов. Ведь здесь у нас только и разговору, что о тяжких долгах.

— Но, государь, что я вам могу сказать? — возразил Бертран. — Вся земля в огне; лица у женщин исцарапаны; во все концы война мечет полымем.

— Мне грустно это слышать! — проговорил король Санхо. — Но, надеюсь, ты не принес полымя с собой?

Бертран отрицательно покачал головой. Его утомляли перерывы: он жил, как в чаду безумия; у него в ушах словно вечно барабанили.

— Государь! — промолвил он. — Началась новая ссора между графом Пуату, Ричардом Да-Нет, и королем французским, и вот по какому поводу: граф отрекается от мадам Элоизы.

— Чего же ради отрекается он от неё, Бертран? — вскричал дон Санхо, широко раскрыв глаза.

— А того ради, государь, что он утверждает, будто старик-король, его отец, нанес ему бесчестье. Граф говорит: мадам Элоиза годилась бы, мол, мне в мачехи, но отнюдь не в жены.

— Deus! — воскликнул король. — Бертран, да разве это правда?

Бертран был подготовлен к этому вопросу. Его всегда предлагали ему, и он всегда давал один и тот же ответ.

— Как правда то, что я христианин, государь. Евангелие не правдивей.

— Я верю весьма благочестиво в святое Евангелие, — отвечал дон Санхо, — что бы ни говорили против этого какие-нибудь арабы. Но скажи, пожалуйста, неужели ж из-за этого ты собираешься возжечь пламя войны в Наварре?

— О, я не зажигаю ничего, государь мой! — сказал Бертран, почесывая рукой за кафтаном. — Но я советовал бы это сделать вам.

— Фью! — воскликнул король Санхо и всплеснул руками. — Но кого ради, кого ради, Бертран? Бертран с яростью возразил:

— Ради поруганной Элоизы; ради её брата, короля Филиппа, обманутого в своих надеждах; ради короля английского, обиженного таким странным обвинением; ради его сына, Джона, принца, полного надежд, Вениамина этого второго Израиля; ради королевы Элеоноры английской, которой ваша милость приходится сродни.

— Deus! Ай, Deus! — вскричал Санхо, весь бледный от удивления. — Неужели все эти престолы взялись за оружие и разожгли пламя войны против графа Ричарда?

— Так оно и есть, — сказал Бертран, а король Санхо нахмурился и заметил:

— Судите как хотите, а в этом мало рыцарского достоинства!

Затем он осведомился, где находится граф Пуату. Бертран приготовился и к этому вопросу.

— Он мечется по своим землям, государь, как леопард, посаженный в клетку. Порой он бросается в поход, нагоняет короля Франции или графа Анжу — и назад.

— А его отец, король, где он теперь? Надеюсь, далеко?

— А он, — сказал Бертран, — он в Нормандии со своим войском в погоне за головой сына своего Ричарда.

— Такой великий человек как он! — воскликнул дон Санхо.

Бертран уж не мог сдержаться.

Велик он или нет, а расплачиваться и ему придется! Этого шельму, старого оленя, гложет лихорадка.

Полагаю, недаром дон Санхо прозван был Премудрым. Во всяком случае, он посидел несколько времени задумавшись, разглядывая человека, который стоял перед ним, а затем спросил:

— А где король Филипп?

— Государь! — отвечал Бертран. — Он в граде Париже утешает даму Элоизу и собирает свою казну, чтобы помочь графу Ричарду.

— А принц Джон?

— О, государь! У него есть друзья. Он выжидает. И вы ожидайте его вскорости.

Король Санхо нахмурил лоб до глубоких морщин и разрешил себе вырвать из бороды один или два волоска.

— Мы подумаем, Бертран, — произнес он наконец. — Да, мы всё обдумаем на наш лад. Бог с тобой, Бертран. Пожалуйста, пойди и освежись! С этими словами он отпустил Бертрана. Оставшись один, король зашагал, нахмурившись, лишь изредка похлопывая себе по зубам гребеночкой. Он знал, что Бертран недаром явился в Пампелуну. Ему необходимо было доискаться, на чей счет он врет и на каком камушке правды (если таковой был) зиждется вся его сплетня. Ненавидит ли поэт отца или сына? Не служит ли он принцу Джону? Но пока оставим всё это в покое. А эта история с Элоизой? Санхо думал, что, выдумана она или нет, но только не сам Бертран её сочинил. Как бы то ни было, король Филипп будет вести войну с королем Генрихом, а не с его сыном: ведь, коли понадобится лес, дерево рубят у корня, а не по ветвям. Насколько он мог поверить Бертрану, граф Пуату находится в своих владениях, а король Генрих с ратью — в своих. Война между графом Пуату и королем Филиппом — первая нелепость, а мир между графом и королем Генрихом — вторая. Дон Санхо верил (ведь он верил в Бога), что король Генрих на краю гроба. Но больше всего он видел, что если позорная история верна, то явится на сцену принц-жених. На всех сих основаниях, Санхо порешил послать частное письмо к своей родственнице, королеве Элеоноре английской. Он так и сделал, но написал ей совсем в другом духе, чем воображал себе Бертран. Вот его письмо:

"Мадам (Сестра и Тетка)! Сегодняшний день принес мне частным образом известие, которое отчасти печалит меня вместе с вами, отчасти же и радует, как мудрого врача, который, прослышав про одного излюбленника смерти, знает, что у него обретаются и ум и средства для его исцеления. Мадам! Положа руку на сердце, могу вас удостоверить, что кровь моя кипит по важным и страшным причинам, которые привели к распре между вашим высокопоставленным повелителем и дражайшим супругом во Христе Иисусе, а моим господином, королем Генрихом английским (спаси его Бог!), и его августейшим соседом, королем Франции. Но, мадам (сестра и тетка), мне, тем не менее, отрадно сообщить Вам, что состояние вашего высокорожденного сына внушает мне не меньшую тревогу. Как, мадам! Ужели такой горячий и необузданный юноша лишится своего многообещающего брачного ложа? Ужели, лицом подобный Парису, своей судьбой он уподобится Менелаю? Нежные совершенства царя Давида (праотца трубадуров) — и позор мужа Вирсавии! Вы видите, красноречие пожирает меня. Да, мадам (Сестра и Тетка), горящий уголь ярости вашего сына коснулся моих уст — и я, наконец, заговорил своим языком. Я вопрошаю сам себя, о мадам моя! Почему девственницы всего христианства не восстанут и не предложат обвить их непорочный стан его благородными руками? Сестра и тетка! Есть, по крайней мере у нас, в Наварре, одна такая девица, которая восстанет. Я предлагаю вам дочь мою Беранжеру, прозванную трубадурами Студеное Сердце (по причинам её целомудренного одиночества), дабы она растаяла под солнцем вашего сыпа. Сверх того я предлагаю мои обширные владения Ольокастро, Цинговилас, Монте-Негро и Сьерру Альбу до самой Агреды, а также в приданое шестьдесят тысяч марок византийского золота, имеющих быть отсчитанными тремя епископами — двое по вашему назначению, а третий по выбору нашего владыки и духочного отца папы. Сверх того, мадам (сестра и тетка), я предлагаю Вам в дар преданность как брата и племянника, правую руку согласия и поцелуй мира. Ежедневно молю Бога, дабы Он сохранил ваше высочество. — При дворе нашем в Пампелуне и т. д. Припечатано частной печатью самого короля: Sanchius Navarrensium Rex, Sapiens, Pater Patriae, Pius, Catholicus".

Покончив с этим делом и приняв меры к надежной отправке письма, король послал за девицей, о которой шла речь, и, обняв её одной рукой, прижал её к своим коленам.

— Дитя моё! — проговорил он. — Тебе предстоит идти под венец с величайшим из государей нынешнего света. Он — образец для всего рыцарства, зеркало мужской красоты, наследник великого престола. Что ты на это скажешь?

Девушка опустила глаза, и только слабая тень румянца выступила у неё на щеках.

— Государь, я в руках твоих! — промолвила она, а дон Санхо крепко её обнял.

— Нет, ты в объятиях моих, дорогое дитя моё! — уверял он дочь. — Твоим повелителем будет король английский, герцог Нормандский и Аквитанский, граф Анжуйский, граф Мэна и Пуату, владелец ещё какого-то там острова в западном море, не помню, как он называется, Вдобавок, Ричарду было предсказание (арабы мастера на это), что он будет управлять такой обширной монархией, какой не видывал и Александр Македонский, какая не снилась и могучему Карлу, Хорошо, дитя моё, приятно?

— О, какой великий властелин! — заметила Беранжера. — И будет великим королем. Надеюсь послужить ему верой и правдой.

— Клянусь святым Яковом, послужишь! — вскричал счастливый Санхо. — Ступай, дитя, читай свои молитвы. Наконец-то будет у тебя о чем молиться!

Беранжера была любимое единственное дитя, оставшееся в живых. То было дробное созданье, слишком увешанное нарядами, чтобы двигаться свободно, холодное, как лед, набожное, как девица-заключенница. Черты её лица были мелки и правильны, как у царевны сказок. Ум у неё был узкий, душа слабая для перенесения житейских треволнений, которых, казалось, она не могла никогда знать. Иной раз, в своем парадном одеянии, вся увешанная драгоценными камнями, с короной на голове, в прическе, в кольцах, она казалась прямо-таки неподвижной богиней-куколкой над алтарем под стеклянным колпаком. В таком виде она была красивее всего, особенно когда стояла с неподвижно устремленным взглядом, с застывшей улыбкой, сияя над придворным штатом, как недоступная яркая звезда на ясном ночном небе, подающая людям надежду на безмятежность в небесах. Такою-то видел её Бертран де Бори, когда его горячее грешное сердце как-то присмирело, и он мог взглянуть на земное создание без желания запятнать его. Частью любя, частью в насмешку, он тогда и назвал её Студеное Сердце. Несколько позднее (помните?) он дал Жанне прозвище Прелестный Вид. В те времена он по всей Европе раздавал прозвища.

Такой, или почти такой, увидел он её и теперь, в ту минуту, когда она шла от отца, немного зарумянившаяся, но в общем она самая, великая мадамочка, Беранжера Наваррская.

— Солнце осияло моё Студеное Сердечко, — проговорил Бертран.

Она протянула ему свою ручку для поцелуя.

— Сердце, да не ваше, Бертран, — заметила она. — Я — избранница короля.

— Короля?! Какого?

— Будущего короля, господина моего Ричарда Пуату.

Трубадур щелкнул языком и проглотил пилюлю как только мог лучше… Чем хуже, тем лучше! Он увидел, что с ним сыграли такого дурака, какого он не мог бы никогда и представить себе. Знай он, что делал в то время Ричард с Жанной Сен-Поль, вы можете быть уверены, что из него прыснул бы яд. Но в ту пору он ещё ничего не знал об этом; что же касается другой истории, даже он не осмелился заговорить про неё.

— Великий государь! Горячий государь! Смелый государь! — урывками восклицал он. Больше ничего ведь и нельзя было сказать тут.

— Да, он, полагаю, такой государь, который имеет право требовать, чтобы его любили, — заметила Беранжера, внушительно взглянув на него.

— О-го-го! Имеет, конечно! — вскричал Бертран. — Могу уверить вашу милость, в этом он не новичок. Он от многих требовал любви, и многие требовали того же от него. Прикажете их перечесть?

— Прошу вас не трудиться, — промолвила она, выпрямляясь.

Бертран только в ужимке излил свою ярость. Но ему всё-таки хотелось кое-что прибавить.

— Вот что только скажу вам, принцесса! Я дал ему прозвище Да-Нет. Смотрите ж, берегитесь! Он всегда двояк: то голова пылает, а сердце холодно, то сердце в пламени, а голова как лед. Он будет стоять и за Бога и за врага Господня; будет стремиться к небесам и вожжаться с адом. С яростью поднимется он высоко, со смехом упадет. Ого! Он будет за вас и против вас; он будет спешить и медлить; он будет свататься за вас и отвергать вас, будет петь мадригалы и, ах, вдруг закаркает, как ворон. В нем нет никакого постоянства, ни прочной любви, ни ненависти, нет глубины и мало веры.

Беранжера встала.

— Бертран, вы раздражаете себя и меня также, — сказала она. — Таких речей между государем и его другом не должно бы быть.

— Разве я не друг ваш? — с горечью спросил он.

— Вы не можете быть другом царственной особы, — спокойно возразила Беранжера.

— О, Господи! Вот так правда! — пробормотал он. И этого размышления хватило ему на всю дорогу от Наварры. Как вам уже известно, он направился в Пуатье, где Ричард пировал с Жанной. Когда он, злополучный лжец, узнал истину, она открылась ему слишком поздно для того, чтобы он мог воспользоваться ею для своих целей. Он узнал, что дон Санхо даже и тут опередил его: наваррец во всех подробностях проведал и про оскорбление в Жизоре, и про свадьбу в Пуатье и весьма верно оценил каждое их этих совершившихся событий.

Скрежеща зубами, принялся Бертран служить человеку, которого ненавидел; скрежеща зубами, принимал он поцелуи Ричарда на состязании и излияния его милостей. Только тогда, когда из Наварры были приведены в подарок жеребцы, начал он провидеть, чтó затевает дон Санхо. А всякая встреча Ричарда с этим дальновидным мудрецом была бы погибелью для Бертрана. Поэтому, как только Ричард воцарился, Бертран рассудил, что ему пора убираться.

"На этом я и покончу свой рассказ о Бертране де Борне, — говорит аббат мило но этому предмету.

Немало натворил он в своей жизни зла; чтобы сделать несчастными трех королей — молодого короля Генриха, старого короля Генриха и нового короля Англии Ричарда. Если он, после этого, не был поистине тернием в анжуйском доме, то чьим ещё тернием мог он быть? Несколько времени спустя, он умер, одинокий и несчастный, дожив до того, что все его замыслы рухнули: он сознавал, что предмет его ненависти процветал ещё больше от его козней, а предмет его любви чувствовал себя лучше без него. Он был отвергнут всеми. Его присные были в крестовом походе, его враг — на престоле. Поднялось новое поколение, которое пожимало плечами па его старость; а остальные всё ещё считали его невоспитанным юношей. Это был великий поэт, большой мошенник и пошлый дурак. Вот и всё про него: довольно".

 

Глава XVI

РАЗГОВОР В АНГЛИИ ПРО КРАСАВИЦУ ЖАННУ

В разгаре августа, читаем мы, король Ричард, отправился в свои герцогские и королевские владения. Он ехал верхом впереди, один, красуясь весь в красном и в золоте. Графиня Жанна следовала в носилках. Братья Ричарда, родной и сводный, его епископ, его канцлер и его друзья — все ехали тоже с ним, каждый соответственно своему сану. Они держали путь на Алансон, Лизье и Пон Эвек в Руан и там нашли королеву-мать Элеонору Аквитанскую, эту неугасимую душу. Одним из первых дел Ричарда было выпустить её из крепости, в которую лет десять или более тому назад заточил её старик-король.

На королеве-матери не было заметно следов тюремного заточения, когда она вышла навстречу сыну и устремила пытливый взгляд на возлюбленную короля. То была женщина смуглая, тяжеловесная, с низким лбом, со следами редкой красоты; пальцы у неё были словно когти у хищной птицы, а рот — как западня. Нетрудно было заметить, что в каменную матрицу, где был отлит Ричард, попало несколько осколков кремня и от неё. Движения у неё были медленные, рассчитанные, но ум проворный. Она была женщина в высшей степени страстная; но она не расточала своей страсти, а выжимала её понемногу, чтобы не вскрылись её крупные замыслы. Она могла пылать до того, что казалась накаленной; но и в любви и в ненависти она действовала помаленьку. Чем быстрее она схватывала взором, тем медленнее способна была усвоить себе виденное; но, вместе с тем, как и сын её, Ричард, она была способна к крутым поворотам. Так она сначала полюбила, а потом возненавидела короля Генриха. Так ей предстояло сначала дать пинка Жанне, а потом прильнуть к ней.

В Руане королева Элеонора приложила все старания, чтобы втоптать в грязь молодую женщину невыносимым взглядом своих плоских глаз. Жанна вздрогнул", осенила себя крестным знамением, покачнулась и чуть не упала, когда увидела королеву-мать на ступеньках храма, окруженную всей знатью Нормандии и Англии: подле неё стояли три архиепископа, Уильям Маршал, Уильям Лоншан, графы, бароны, рыцари, глашатаи и трубачи. По её примеру, вся эта слава церкви и государства преклонила колени перед Ричардом Анжуйским, он же сам опустился перед матерью на колени и поцеловал ей руку, а затем встал и протянул свою руку другим для поцелуя. Потом он, Ричард, нареченный и связанный священными узами супруг Жанны, знакомый ей ближе, чем кому-либо на свете, прошел один, без неё, при грохоте труб, под гулкие своды храма. Её король поступал с нею так точно, как она просила; но пристальный взгляд королевы-матери был сухим пояснением текста. Ей легче было бы перенести свою заброшенность; если б не взгляд этих узких глаз, которые упорно следили за ней и сверкали. Одна из её дам, Магдалина Куси, обвила её стан рукой. Графиня Жанна выпрямилась, закинула выше голову и прошла вперед, уже более не шатаясь на ногах. Если б она видела, как аббат мило, что Жиль Гердеи метал на неё из-за угла жгучие взоры, ей пришлось бы плоло, но ока ничего этого не вядела.

Ричарда венчали герцогской короной Нормандии, и все бароны этого герцогства пришли, сдан за другим, поклониться ему. Первым подошел архиепископ Руанский, в родстве с которым был этот самый Жиль де Герден; но про себя Жиль знал, что не может быть и речи о подданстве этому вору и разбойнику, а не герцогу. Жиль видел Жанну и, наглядевшись на неё до того, что начал опасаться, как бы не хлынула у него кровь из глаз, вышел вон и пошел бродить по улицам, чтобы освежить себе голову. Всеми святыми в руанском календаре (а их было много) он поклялся, что подведёт итог этому счету. Пусть его разорвут лошадьми на части, а он убьет-таки человека, укравшего у него жену, убившего его отца и брата, — будь он герцог, король, сам западный император! Тем временем во храме Божием этот самый златокудрый герцог, восседая высоко на троне, в своих руках пожимал руки нормандцев, а в одной из лож на хорах Жанна горячо молилась за него, сложив руки на груди.

Жиля видели ещё раз в Гафлере, когда король садился на корабль, чтоб отплыть в Англию. На голове у Гердена был надет капюшон, но мило узнал его по его маленьким пристальным глазкам и по черной полоске над ними.

Когда надувшиеся расписные паруса повернули по ветру прочь от берега, и английский флаг с драконом указывал водный путь на север, сквозь туманы, мило заметил, что Жиль стоял на молу, несколько поодаль от своих друзей, и следил глазами за галерой, которая уносила Жанну далеко от него.

Если для мило нормандец был то же, что имбирь во рту, то нельзя предположить, чтобы англичане пришлись ему более по вкусу. Он называет их «тушеными в туманах» и говорит, что они жрут много и гордятся этим, как и всем, что ни делают. По счастью, ему приходилось мало иметь с ними дела, хотя, может быть, лишь немного меньше, чем самому его господину. Он довольствуется голыми данными. Он наскоро рассказывает, как высадился король в Соутгэмптоне и сел на коня; как он проехал по лесу в Винчестер; как его встретил там епископ; как он прослушал обедню в соборе и затем отбыл в Гильдфорд; а затем как опять по лесам и долам все прибыли в Вестминстер, «в красивый храм, воздвигнутый на лугу у широкого ручья». Но как только прибыли все в Лондон, рассказ начинает идти более сосредоточенно. Ясно, что Жанне угрожала опасность. По-видимому, король Ричард поместил её «в каком-то здании для монахинь, по ту сторону реки, в местности под названием Лемхайт».

Это была правда: Жанне угрожала опасность, как видел Ричард, хорошо знавший свою мать. Но в ту пору он ещё не знал, к чему она была близка. Королева-мать носила при себе письмо короля Наваррского, дона Санхо Премудрого: для неё политика Европы была открытой книгой. Одна священная война следовала за другой, один король за другим; но всякий король зависел не столько от святости или войны, сколько от того, каким путем шел он. Брачный союз с Наваррским королевством мог продвинуть анжуйские владения по ту сторону гор; священная война могла перебросить их ещё за пределы моря. Кто этот «желтокудрый король Запада», о котором пророчествовали мудрецы Востока, — кто, как не её возлюбленный сын? Ужели же Богу ляжет на дороге эта… Королева не задумалась употребить надлежащее слово, но я затрудняюсь.

Если королева-мать боялась кого-либо в мире, так это беса, внедрившегося в поколение, которому она была матерью: он уже подставлял ей ножку в лице отца; он подстерегал её и в лице сыновей: бес вспыльчивости — в молодом Генрихе, бес грубости — в Джеффри Бретонском, бес злопамятства — в Джоне. Мне кажется, больше всего она боялась пробудить его в Ричарде: ведь изо всех сыновей он был самый хладнокровный. До сих пор с ними со всеми она могла тягаться: ведь все эти бесы сидели в её повелителе. Но перед Ричардом, перед его замкнутостью, самостоятельностью, перед его твердым холодным сердцем она робела. Она боялась его, а между тем, он привлекал её, она поддавалась искушению бороться с ним, хотя бы тщетно, из любви к искусству, и, в данном случае, она дерзнула. Она охотно убила бы самое милку, но сперва обратилась с вызовом к королю.

Когда она призналась, что получила письмо от дона Санхо, никто лучше самого Ричарда не знал, что это могло оказаться выгодным делом; а между тем, он не хотел ничего сказать.

— Мадам! — промолвил он. — Это — письмо пустое, если не дерзкое. Дон Санхо отлично знает, что я уже женат.

— О, государь! О, Ричард! — возразила королева-мать. — Он, значит, более осведомлен, чем я.

— Не думаю, мадам; ведь я в ту же минуту уведомлял вас.

Королева проглотила молча это замечание, затем сказала:

— А эта твоя супруга, Ричард, ведь ещё не герцогиня Нормандская; и я сомневаюсь, вряд ли когда она будет королевой.

Лицо Ричарда осунулось: в эту минуту он как будто вдруг постарел.

— И это опять-таки правда, мадам.

— Но, — начала было королева. Ричард взглянул на неё, — и она не продолжала.

После того она говорила с архиепископом Кентрнберийским, с Маршалом, с Лоншаном Элийским и со своим сыном Джоном. Все эти достойные люди тянули в разные стороны, и каждый старался завладеть ею. На своем конце Джон всё ещё надеялся повесить собственного брата.

— Дорогая мадам! — проговорил он. — Ричард, если б и хотел, не мог бы жениться на принцессе Навар-рекой. Он раз уже был помолвлен — и изменил своему слову; другой раз он видел, что его возлюбленная помолвлена с другим — и нарушил её обет. Теперь он повенчан или только говорит, что повенчан. Допустим, что вы добьетесь, чтобы он нарушил свой брак: неужели вы дадите ему сами жену, которую он опять-таки обманет? Нет на свете животного, менее верного своему слову, чем Ричард.

— Твои слова — лучшее доказательство, что есть! — запальчиво возразила королева-мать. — Нехорошо ты говоришь, сын мой.

— А он делает нехорошие дела, клянусь святыми Дарами! — воскликнул Джон.

Тут вмешался Уильям Маршал.

— Мадам! Мне приходилось часто видеть графиню Анжуйскую, — заметил этот честный джентльмен. — Позвольте мне сказать вашей милости, что это — особа весьма возвышенного духа.

Он и не то ещё сказал бы королеве, если б только она допустила. Но она закричала на него:

— Графиня Анжуйская?! Кто это осмеливается возводить её в такой высокий сан?

— Мадам, это — мой господин, король. Королева вскипела негодованием.

— Она благородного происхождения, — вступился архиепископ. — Она из рода де Сен-Полей, и, сколько я понимаю, у неё ясный ум.

— Мало того! — воскликнул Маршал. — У неё чистое сердце.

— Если бы в ней не было ничего чистого, у меня нашлось бы кое-что, чтобы достаточно побелить её! — промолвила королева-мать.

Лоншан, который ничего не говорил, только язвительно улыбнулся.

И вот, в один прекрасный день, королева села на свою барку, переехала через реку и стала лицом к лицу с женщиной, которая лежала поперек дороги между Англией и Наваррой.

Сидевшая со своими дамами за рукоделием, Жанна была не так напугана, как они. Словно нимфы девственной охотницы Дианы, прижались они к ней; и это показало королеве-матери, как высока и статна была юная графиня. Ока слегка покраснела и стала дышать немного чаще, но, во время своего почтительного поклона, успела овладеть собой: она остановилась перед королевой с тем странным выражением удивления и недовольства в лице, за которое мужчины дали ей прозвище Хмурой Красотки. Так поняла и королева-мать.

— Со мной не извольте надувать губки, сударыня! — промолвила она. — Вышлите вон ваших женщин. Я до вас имею дело.

— Мы, значит, будем действовать наедине, мадам? — спросила Жанна. — Пусть мои дамы, в таком случае, пойдут и постараются устроить ваших поудобнее в таком неудобном помещении. Мне очень жаль, что у меня нет лучшего.

Королева-мать кивнула своим приближенным, чтоб они вышли из комнаты. Она и Жанна остались одни.

— Что это такое происходит, сударыня, между вами и моим сыном? — спросила королева. — Шуточки и поцелуи надо уж оставить у подножия трона— Чтоб этого больше не было! Неужели вы смеете, неужели ваши взоры столь дерзновенны, что вы поднимаете их на королевский венец?

У Жанны была пропасть природного ума, который вспыхнул бы полымем от такого рода разговора; но у неё было также довольно насмешливости.

— Увы, мадам! — возразила она с намеком на подергивание плечами. — Если уж я ношу шапочку графов анжуйских, значит, зкаю мерку своей головы.

Королева-мать схватила её за руку.

— Вы, голубушка моя, сами прекрасно знаете, — сказала она, — что вы — вовсе не графиня по праву моего сына, а лишь то, чем может быть женщина вашей породы. Вы должны знать, что я иду напролом в тех случаях, когда дело касается государства. Мне уже случалось пускать кровь таким телкам, как вы, до того, что они становились белей телятины и холодней трупа. И повторю то же, если представится нужда.

Жанна не дрогнула; она не отрывала глаз от побелевшей руки.

— О, мадам! — воскликнула она. — Мне-то вы никогда не пустите кровь, я в этом вполне уверена. Увы! Как было бы хорошо, если б вы могли это сделать, не нанося обиды.

— Вот ещё! Кого это пришлось бы мне обидеть? — спросила королева. — Уж не вашу ли милость?

— Нет, кой-кого повыше, — отозвалась Жанна.

— Вы думаете, это было бы обидой королю?

— Конечно, мадам, он был бы оскорблен; но и вы также, — ответила Жанна.

Королева-мать ещё сильнее сжала её руку.

— Меня оскорбить нелегко, — промолвила она и улыбнулась довольно холодно.

И Жанна улыбнулась, но терпеливо, даже не пытаясь высвободить свою руку.

— Кровь моя была бы для вас оскорблением. Вы не посмеете её пролить!

— Жизнь и смерть! — воскликнула королева. — Есть ли хоть кто-нибудь на свете, кто мог бы остановить меня теперь, кроме короля?

— Мадам! Есть слово, сказанное против вас: есть дух пророчества, — возразила Жанна.

Ее мучительница вдруг увидела, что у неё зеленые глаза и твердый взгляд. Это её остановило.

— Кто сказал? Кто пророчествует? Жанна рассказала.

— Прокаженный в безлюдной пустыне. Он мне сказал: ^Опасайся графской шапочки и графского ложа, ибо, как верно то, что ты побываешь в той и в другом, так же верно будешь ты женой мертвеца и его убийцы".

Королева-мать, женщина весьма религиозная, приняла эти слова осторожно. Она выпустила руку Жанны, посмотрела пристально на неё и вокруг неё, взглянула вверх, вниз и проговорила:

— Ну, расскажи мне об этом подробно, голубушка!

— О, мадам! — воскликнула Жанна. — С удовольствием вам расскажу всё. Тем ужаснее показались мне слова прокаженного, что я подумала; вот человек, действительно наказанный Богом; он близок к смерти, уж верно свыкся с её тайнами! Такой человек не может ни лгать нарочно, ни говорить зря; ведь ему осталось мало времени замаливать свои грехи. Поэтому я и просила господина моего Ричарда, чтоб он не венчался со мной в Пуатье, умоляла его во имя великой любви ко мне. Но он не послушался: он сказал, что ему, как честному человеку, не пристало, отняв меня у моего нареченного супруга, нанести мне ещё бесчестье. Он венчался со мной и таким образом оправдал оба предсказания прокаженного. Тогда я увидела ясно, что мне грозит беда: и не могли меня утешить убеждения монахинь, будто, хоть я и была на графском ложе, но не лежала, а стояла на коленях в графской шапочке, и что, стало быть, условия пророчества не вполне осуществились. Я думала тогда, да и теперь так думаю, что это вздор; впрочем, это — мои личные мысли. В сущности, я не была ни в том, ни в другой в том смысле, как это говорил прокаженный, потому что не считаю этот брак настоящим. Если я ему не супруга, пусть меня Бог простит: я совершила великий грех. Но только я не графиня Анжуйская, и в этом я обличаю пророчество. С другой стороны, если меня отстранит мой король, чтобы вступить в лучший брак, меня снова потребует к себе человек, с которым я была помолвлена раньше: и снова предстанет опасность, что приговор свершится. Ведь видите, мадам! Прокаженный сказал: «Женой мертвеца и его убийцы». А это уж верно, что Жиль де Герден, и никто другой, будет убийцей короля. Увы, мне, увы, мадам! В какие тиски попала я, никому и никогда не желавшая зла! Дни и ночи обдумывала я, как следует мне лучше поступить с тех пор, как, по моей же просьбе, король меня оставил. И вот что я решила. Я должна всегда быть при короле, но не быть его милкой: ведь как только он меня отошлет прочь, Жиль де Герден, наверно, снова завладеет мною.

Она остановилась, задыхаясь, и застыдилась, что наговорила так много. Королева-мать тотчас же подошла к ней и протянула обе руки.

— Клянусь душой, ты, Жанна, — добрая женщина! — воскликнула она. — Никогда не покидай сына моего.

— Никогда я и не подумаю покинуть его, — отозвалась Жанна. — В этом моё наказание, да и его также, думается мне.

— Его наказание, дитя моё?

— Да, мадам! — ответила Жанна. — Неужели же вы считаете, что король должен заключить брачный союз?

— Да, да!

— Но для того, чтобы вступить в брак, он должен отстранить меня.

— Да, да, дитя!

— Говорю вам: хоть он меня и любит, ему никогда не достигнуть цели своих пламенных желаний; а я, как ни люблю его, я не могу его утешить. Но мы оба не можем оставить друг друга из боязни, чтобы не оправдалось пророчество прокаженного; и вот он осужден вечно томиться неисполненным желанием, а я — вечно горевать. Я думаю, это довольно тяжкое наказание как для мужчины, так и для женщины.

Королева-мать зарыдала.

— Страшное наказание за небольшой милый грешок! Но, — прибавила она, всё-таки соблюдая политику, — но меня берет сомнение, как бы сын мой, такой пылкий любовник, не поставил с тобой на своем.

Жанна покачала головой и сказала с глубоким вздохом:

— Нет, это невозможно: ведь в моих руках его жизнь; и я только об этом и буду думать.

Но тут жалость над самой собой взяла верх, она отвернулась, чтобы скрыть свое лицо. Королева-мать вдруг подошла к ней и поцеловала. И обе рыдали — нежная Жанна и старуха-кремень, ворчунья аквитанская. Обе эти женщины, любившие короля Ричарда, заключили договор, скрепленный поцелуями, что Жанна будет всячески стараться содействовать замыслу наваррца. Обстоятельства, как друг, помогли ей в этом богоугодном деле самоограбления: Ричард, принявший на себя великое обязательство пред Всемогущим Богом, не мог достать денег.

Как ни был он занят разными ухищрениями для того, чтобы восстановить доверие к себе, как ни хлопотал с ускорением коронации, он продолжал видеться почти ежедневно со своей любимицей, то прогуливаясь с нею в саду монастыря, где она жила, то сидя с нею у дверей. В эти минуты, которые доставались им урывками, между ними было трогательное равенство: женщина более не испытывала подчинения мужчине, мужчина более владел собой, благодаря тому, что меньше стала его власть над нею. Как часто сиживал он на полу её ног, в то время, как она была занята одной из нескончаемых вышивок, которые были излюбленным делом тех поколений! Закинув голову на её колени, он лежал, не спуская глаз с её лица, и в душе размышлял: может ли в будущем оказаться что-либо прекраснее этой спокойной хранительницы прелестной плоти? Да, в ту пору в этом была её главная гордость: при всех её сокровищах — при величавой поступи, нежной теплоте, тонкой соразмерности частей тела, при её ярком трепетном душевном пыле — она могла строго держать себя в руках и обходиться скромно, не расточая своих великих богатств, могла, такая находка для брачной жизни, играть роль монахини без малейшего вздоха!

«Если она, лишенная мной девственности своей, может слезами вернуть себе целомудрие, почему же не могу я взять на себя этот подвиг, Царь мой Небесный?» — такова была дума Ричарда изо дня в день — истинно достойная мужчины дума. Ведь женщины не присматриваются к своим прелестям, не видят в себе кумира и считают мужчин набитыми дураками за то, что те находят одну из них более привлекательной, чем другая. Ричард никогда не высказывал этой мысли, но молча преклонялся перед Жанной, как перед своей богиней. А она, читая благоговение на поднятом к ней лице, закаляла себя против нежной лести, сдерживала себя и в своем бойком, гордом уме затевала против него бесконечные козни.

Без слов беседовали их души о предмете, которого они не затрагивали никогда между собой. Безустанное вопрошание её лица многое объясняло ему, подготовляло его; а она, располагая всем женским коварством, выжидала, взвешивая, удобное время.

И вот, однажды, когда они сидели у окна, Жанна вдруг выскользнула у него из рук и, опустившись на колени, принялась молиться. Несколько времени он не трогал её, находя её поступок таким же прелестным, как и она сама. Но вот он низко наклонился к ней, так что его лицо почти касалось её щеки, и прошептал:

— Скажи, о чем ты молишься, сердце моё? Дай и мне помолиться с тобой!

— Я молюсь за короля, господина моего, — ответила она. — Дай мне молиться!

Он настаивал, уговаривал её, прижимался к ней. Она закинула назад голову и подняла к нему свое лицо, побелевшее от сдержанности.

— О, Христос, Царь Небесный! — молилась она. — Прими эту жертву из моих грешных рук!

Мольбу свою она возносила ко Христу, но взоры её были подняты к Ричарду: он дерзнул ответить ей от имени Христа.

— Какую жертву, дитя моё?

— Я приношу Тебе героя, который отдыхал у меня на груди; приношу Тебе супружеское свое ложе и графскую шапочку; приношу Тебе лобзанья, объятия, клятвы, долгие минуты бессловесного блаженства; приношу тебе всю любовь — её речи, её борьбу, затем затишье её, доверчивость, её надежды и обеты. Но, Господи! Воспоминание любви я буду век хранить, как Твой залог!..

Дух занялся у короля Ричарда: молча смотрел он прямо ей в лицо. То был лик ангела кротости, твердый, угрюмый, пылкий, как огонь, знакомый с горем.

— О, грозный Господь! О, святые воители! О, закаленные в огне! О, Жанна, Жанна, Жанна! Подкрепи меня! — воскликнул он от глубины своей душевной муки.

— Мне подкрепить тебя, Ричард? — молвила она. — Нет, но ты и без того уж подкреплен. Тебя подкрепил святой Крест: ты принес ему в жертву больше, чем я.

— Принесу всё, что прикажешь! — воскликнул Ричард. — Я ведь знаю, что ты хочешь спасти честь мою.

— И положись в этом на меня! — сказала Жанна, давая ему целовать свои щеки.

Такими-то мерами она приобретала над ним всё большую власть. Был ли он подкреплен святым Духом или нет, всё же в твердости его духа нельзя было сомневаться. Тут ум Жанны не обманул её. Он прочел все её мысли. Она же не уступала ни пяди из завоеванной почвы: и во всех её сношениях с ним стояла святая, стояла дева, поглощенная одной великой мыслью. В его глазах она возвышалась знамением веры, священным огнем на алтаре; а дух милой, застенчивой любви, подобно цветку в расщелине скалы, витал у подножия святого Креста, Так она возносилась в этом огне, ведшем Ричарда вперед, как тот светоч, который она высоко держала, чтоб указывать ему путь на заре. Да, она сделалась тем, чему была знамением.

Она стояла подле самой королевы-матери в то время, когда короля английского венчали на царство и помазывали миром. Лицо её сияло неземной чистотой; глаза блистали звездами; одета она была во всё красное, ли на голове сверкал серебряный венок. Все окружающие, заметив, с каким уважением относилась к ней короле мать, едва дерзали поднимать на неё глаза. Статного короля, которого раздели до рубашки, помазали миром, вновь одели и венчали королевской короной, затем уса ли, с державой и скипетром в руках, принимать верноподданническое поклонение. В свою очередь и Жанна приблизилась и преклонила пред ним колена. Её дело было сделано. Студеная струя, протекавшая у неё в жилах вместе с кровью, этот лучший знак и причина царской обособленности, теперь вдвойне била в Ричарде, первом из королей этого имени. Он смотрел на коленопреклоненную Жанну — и узнавал и не узнавал её. Своими холодными устами она приникла к его холодной руке. В тот день, по её собственному желанию, любовь застыла в ней; а та любовь, которая должна была теперь пробудиться, ещё дремала в ней онемело.

Король Ричард короновался третьего сентября, и все убедились, что это будет настоящий король. В тот же день граждане города Лондона избили всех жидов, каких только могли найти, а Ричард приговорил своего брата Джона к изгнанию из своих владений в Англии и Франции на три года и три дня.

 

Глава XVII

СТУДЕНОЕ СЕРДЦЕ И РАСКАЛЕННОЕ СЕРДЦЕ. КАГОР

Мне кажется, что настоящие отношения между королем Ричардом и графиней Пуату (как она сама пожелала называться) были самые странные, какие только можно себе представить между сильным мужчиной и красавицей, влюбленными друг в друга. Я не намерен ничего ни изменять, ни разъяснять, но раз навсегда говорю любопытным: с того самого дня в Фонтевро она была для него лишь тем, чем была бы сестра.

А между тем, всему миру было хорошо известно, что он любил её горячо, что она была владычицей его души. В этом убеждало многое — и обмен долгими, горячими взглядами, и упорное наблюдение друг за другом, и мелкие нежности (например, подношения цветов), и задумчивое молчание, и молитвы в одном и том же месте и в одно и то же время. Этого мало: Ричард прямо объявил себя её рыцарем. Все свои песни он слагал про неё. Он писал ей по нескольку раз в день, а она с пажом своим посылала ему ответы; а последнее из его писем носила за лифчиком своим на груди, у самого сердца. Она разрешала себе больше, чем он, потому что была более уверена в себе. Известно, например, что она, как сокровище, хранила какие-нибудь его поношеные вещи и даже доходила до того, что она, Чудный Пояс, носила его кованый пояс, переделанный настолько, чтобы быть ей впору; и никогда она не ходила иначе, как в этом грубом памятнике прелести её былого стана. Но вот и вся сумма их плотских отношений, не считая, конечно, бесед между ними. Об их душевных восторгах я не имею данных говорить, хоть думаю, что они были вполне невинного свойства. Она не посмела бы, а он не подумал бы предаваться разнузданному ликованью.

Ричард свободно говорил с ней обо всех текущих делах: ни он, ни она нисколько друг друга не стеснялись; он даже был особенно весел в её присутствии и поразительно откровенен. Странный человек! Наваррский брак был у них обычным предметом разговора: Жанна говорила о нем с какой-то важной насмешливостью, а Ричард — с насмешливой важностью.

— Графиня Жанна! Когда будет царствовать эта белая, как мел, испанка, вы должны будете исправить свои манеры.

А она отвечала:

— Прекрасный мой государь! Мадам Беранжере не придутся по вкусу ваши песни, пока вы не будете воспевать её.

Все это служило личным целям Жанны. Мало-помалу она довела Ричарда до того, что он начал уже смотреть на этот брак как на дело обычное. И вела-то она его к этому крадучись, потому что знала до чего у него развита пугливость. По счастию для её затеи, королева-мать глубоко доверяла ей, не говорила ничего сама и другим не позволяла говорить.

Между тем, дела Крестового похода как бы вступили в заговор с Жанной, чтоб помочь ей опять обратить Ричарда к церкви. Если ему пришлось мало получить в Англии, где аббатства были богаты хлебом, но бедны деньгами, а бароны так живо обирали друг друга, что их не мог уж обобрать король, то в Галлии, заеденной Столетней войной, он добыл ещё меньше. Король Ричард убедился на деле, что нельзя пускать кровь откормленному борову, а насчет денег в Англии было пусто. Воинов у него набралось вдоволь: по той или другой причине не было в Англии ни одного рыцаря, который не стремился бы воевать на Востоке. И судов у него было достаточно. Но какая ему польза в том, что людей и судов у него много, если корму им нет, и не на что купить его?

Он пробовал делать займы, пробовал выпрашивать, пробовал делать всё, что при менее славной цели называлось бы воровством. Король Ричард не был брезглив: он готов был продать всё, что угодно, лишь бы нашелся покупатель, готов был заложить корону или взять чужую, лишь бы добыть денег на жалованье войскам. Пени, отчуждение имений, государственные вспоможения, опеки, браки, — всё служило ему для нагромождения кучи сборов, но, по большей части, тут мало было выгоды. Если ум его останавливался на чем-нибудь упорно, он делался неумолимым, ненасытным, беззастенчивым. Если ему удавалось заполучить что-нибудь, это лишь обостряло его желанье поживиться ещё больше. Король Танкред Сицилийский был должен Ричарду ещё за приданое его сестре Жанне; и брат поклялся, что выжмет теперь из него всё, до последнего гроша. Он предлагал продать свою столицу Лондон, тому, кто даст больше, и жалел, что жидов били, когда так мало было денежников. Признаться, положение было хоть куда! Его англичане кисли себе в городе Соутгемптоне, а суда — на Соутгемптонском рейде, его нормандцы и пуатуйцы были готовы-переготовы; карманы же его были сухи, как выжатый лимон. Опять, к великой своей досаде, видел он, что его честь в опасности и что нет возможности её спасти. Со слезами в голосе убеждала его Жанна вступить в брачный союз с Наваррским домом, убеждала горячее, чем могла бы требовать женитьбы на себе. Ричард сказал, что подумает об этом.

— Я уж наполовину его убедила, — говорила Жанна королеве-матери.

Другую половину доставил изгнанный брат его, Джон.

Принц Джон, которого вышвырнули из отечества неделю спустя после коронации, отправился в Париж, набив себе карманы всякими злыми умыслами. Королю Филиппу полагалось бы теперь готовиться к путешествию на Восток; но он охотнее слушался таких советов, которые были ему более по вкусу. Так был у него, например, Конрад Монферратский, который объяснял всё на столе своими большущими белыми пальцами и изображал свои права на своем белом лице, имевшем вид мышеловки. Его по-итальянски коварный склад ума да эта скрытая способность страстно отдаваться своему делу служили ему орудием. Маркиз знал, что Ричард согласится скорее угодить чёрту, чем помочь ему добраться до Иерусалима: уже поэтому, не говоря про всякие другие причины, он ненавидел Ричарда. Если б возможно было поссорить обоих вождей Крестового похода: вот было бы самое подходящее дело для него! Тогда он нужен будет королю Филиппу.

В Париже был также Сен-Поль, кипевший кознями, а позади него, куда бы тот ни шел, шагал Жиль де Герден, носивший в сердце своем убийство. Этот грузный нормандец был прекрасной мишенью для графа: они представляли собой два края ненависти. Герцога Бургундского там не было, но Конрад знал прекрасно, что на него можно рассчитывать. Ведь по его словам Ричард был должен ему сорок фунтов да ещё обозвал его губкой, что верно. Наконец, на их стороне был де Бар, этот истый француз, ненавистник всякого не француза и тем более готовый ненавидеть Ричарда, который прервал венчание в Гизаре и, один против всех, покрыл гостей позором.

Вот компания как раз по душе принцу Джону! Сам он ближайший к английскому престолу, считался отличной скамейкой. И он чувствовал свое щепетильное положение: куда ни повернись, всё ему льстило. Маркиз находил его весьма полезным: принц не только был в лучших, чем он, отношениях с Филиппом, но и лучше понимал его.

Джон знал, что у короля-причудника было два больных места, и знал, которое было ему, pardieu (чёрт возьми), больнее. И вот Конрад своими толстыми пальцами прикасался к живому мясу самомнения Филиппа, а под ним бередил рану на этом гордом теле. О, нестерпимое оскорбление всему дому Капета, этот высоченный анжуйский разбойник взял, а потом отверг дочь Франции, да ещё свистнул тебе идти воевать на Восток. Как видите, принц Джон знал, где и что плохо лежит.

Буря разразилась, когда король Ричард опять вернулся в Шинон. Король Филипп прислал к нему своих послов: Гильома де Бара, епископа из Бовэ и Стефана из Мо, дабы потребовать от него вассальной присяги за Нормандию и за все французские лены. Пока всё шло гладко: король Ричард был вежлив и кроток — насколько это было возможно для такого крутого дельца. Он был согласен присягнуть Франции за Нормандию, за Анжу и за все прочие земли в назначенный им день.

— Но, — прибавил он спокойно, — я ставлю условием, чтоб это происходило в Везеле, когда я прибуду туда с моими войсками, готовыми к походу на Восток, а он — со своими.

Послы принялись говорить между собой; а Ричард сидел неподвижно, вытянув руки на коленях, но вот епископ из Бовэ, скорей воин, чем поп, выступил из среды своих товарищей и произнес такую замечательную речь:

— Прекрасный государь! Наш августейший король весьма обижен, что вы так долго откладываете бракосочетание, торжественно условленное между вашей милостью и его сестрой, мадам Элоизой. А посему…

Милó, свидетель этой сцены, говорит, что он вдруг заметил, как его господин прищурил глаза, да так, словно их и не было у него, а есть только «глазные впадины и зрачки, как у статуй». Епископ Бовэ, по-видимому, этого не замечал. Он продолжал закруглять:

— А посему наш король и повелитель желает, чтобы этот брак был совершен прежде, чем он отбудет в Акру и приступит к блаженному делу в тех краях. Но есть ещё и другие дела, подлежащие решению, например, права блистательнейшего маркиза Монферратского на священный престол Иерусалимский, в чем мой господин уверен, ваша милость, последуете его желаниям. Таково это дело; но есть ещё много других дел.

Король встал и промолвил:

— Даже чересчур много, епископ Бовэ, на мой аппетит, который теперь у меня совсем плох. Спорить мне нечего. Скажите вашему господину, что я воздаю каждому должное почтенье. Если же он сам своим поведением докажет, что ему не следует отдавать почтения, не я буду виноват. Что же касается маркиза, то для него я никогда не буду добиваться никакого королевства и удивляюсь, что король Филипп не может остановить свой выбор на ком-нибудь получше, чем на человеке, единственное название которому — сутяжник, и не может найти себе лучшего союзника, чем негодяй, оклеветавший его сестру. Относительно же этой злополучной мадам, я готов поклясться на святом Евангелии, что скорей женюсь на самом короле Филиппе, чем на ней; ему самому это очень хорошо известно. Я готов к отъезду во исполнение своих обетов Богу. Пусть же ваш господин поступает, как ему угодно. Он говорит мне, что он — плохой мореход; но должен ли я думать, что он и плохой воин? А если так, то, ввиду такой священной цели, каким же христианином, каким королем должен я его считать?

Все дипломатические ухищрения епископа из Бовэ иссякли, он страшно покраснел и больше ничего не мог сказать. За него де Бар счел нужным вставить.

— Подумайте, прекрасный господин мой: ведь маркиз Монферратский мне сродни!

— О, я думаю об этом, де Бар, — ответил король. — И мне вас очень жаль. Но я не отвечаю за прегрешения ваших предков.

Яростно сверкнул глазами де Бар по кругу, как бы в надежде найти ответ в стропилах крыши.

— Господин мой! — начал он опять. — На нас возложена обязанность высказать мнение всей Франции. Наш повелитель весьма расстроен этой историей с его сестрой; да не он один, а и все его союзники. К ним да будет благоугодно вашей милости причислить и моего господина, графа Джона де Мортена.

Он сделал бы гораздо лучше, если бы оставил Джона в покое. Глаза Ричарда загорелись, а голос стал резать, как ножом:

— Ну, пусть брат мой Джон и берет её себе: благо он знает, в чем она права и в чем виновата. Что же касается лично вас, де Бар, вы отвезите своему господину ваши пустые разговоры и передайте ему, на придачу, что я никому не позволю предписывать мне браки.

С этими словами он закончил аудиенцию и не пожелал больше видеть никаких послов. Дня два или три спустя они уехали с тем же, с чем приезжали.

Немедленным следствием всего этого, как вы, вероятно, уже догадались, было путешествие Ричарда по пути к Наварре. Он был в таком негодовании, что даже сама Жанна не осмеливалась с ним заговорить. Как и всегда в таких случаях, когда сердце его перевешивало рассудок, он действовал теперь один и живо. Мы в сердце своем скапливаем всякие чувства, как самые возвышенные, так и самые низкие, как самые пылкие, так и самые холодные. Это зависит от дел. Вот и нашему королю приспели тогда разные дела в Гаскони. Его вассал, Гильом де Кизи, ограбил богомольцев; Гильома необходимо было вздернуть на виселицу. Ричард скорым шагом отправился в Кагор, повесил Гильома прямо перед его собственным замком, а затем написал письмо в Пампелуну к королю Санхо, приглашая его на совещание «по поводу многих дел, касающихся Всемогущего Бога и нас самих». Так он написал, а король Санхо не нуждался, чтоб ему ставили точку над i. Мудрец тотчас же с большой пышностью двинулся в путь, не забыв прихватить с собой и свою девственницу.

В тот день, когда ожидалось его прибытие, король Ричард слушал обедню в самом нехристианском настроении. Для него не существовали никакие Sursum Corda. Он стоял коленопреклоненный, но словно каменное изваяние, весь косный, холодный, он не двигался, не говорил. Как различно стоят у порога скорби женщины и мужчины! Неподалеку от него опустилась на колени графиня Жанна, снова, так сказать, на руках своих вознося к Богу свое истекающее кровью сердце. Величие этой странной жертвы придавало ей блеск огненного опала. Она была в полном упоении; губы её были раскрыты, глаза полузакрыты; она прерывисто дышала; сердце её трепетало. Мудрствовать над такими вещами не приходится: любовь прожорлива; она одинаково рождается и во дни воздержания, как и во дни излишеств. Пост влечет за собой видения, трепет, обмороки и всё такое — эти сладкие извращения чувств. Но знаете, у Жанны упоение вообще проистекало из иного источника. У неё была своя твердая, верная надежда, и она одна знала, что знала, а другие и не подозревали. Она могла высоко держать голову, тая в себе эту ношу. Ни одна женщина в мире не завидует похитившей её место, пока она носит свое звание у себя под сердцем. Но об этом скажем подробнее потом.

Ещё добрых часа два оставалось до полудня в этот ясный октябрьский день, когда из-за темных холмов появилась толпа рыцарей на белых конях. То были гости из Наварры, их рыцарские значки развевались в воздухе, а поверх брони были надеты белые плащи. Их встретили на лугу картезианского монастыря и проводили в отведенные для них места, находившиеся справа от королевской ставки. Эта ставка была вся шелковая, пурпурная, вся затканная золотыми леопардами в естественную величину. У входа стояли два знамени — с английским драконом и с анжуйскими леопардами. Ставка короля Санхо была зеленая, шелковая, с серебряными знамениями сердца, замка и оленя, с ликами святых Георгия, Михаила, Иакова и Мартына в его разодранной одежде. Ставка сияла. А у входа стояли двадцать дам, все в белом, с распущенными волосами: они приготовились встретить мадам Беранжеру и прислуживать ей. Главной из них была графиня Жанна. Короля Ричарда не было в его шатре: он должен был приветствовать своего брата, короля, в зале замка.

Итак, в назначенное время, после троекратного привета серебряных труб, после многих любопытных обрядов с хлебом-солью, появился, наконец, сам дон Санхо Премудрый с целым отрядом своих пэров, щеголяя благородной посадкой на караковом жеребце. Его дочь, дама Беранжера, следовала в носилках цвета красного вина, вокруг неё — её дамы на иноходцах цвета выжженной травы. Когда эту крошку-принцессу вынули из её шелковой клетки, первое, что ей хотелось видеть и что она действительно увидела, — это была Жанна Сен-Поль, которая весьма любезно встретила её.

Жанна всегда носила пышные платья, конечно, зная, что красота её оправдывала такую роскошь. На этот раз она нарядилась в серебряное парчовое платье с вырезом на груди, заложив свои тугие золотые косы на свой любимый лад. На голове у неё был венок из серебряных листьев, на шее — синее драгоценное ожерелье. Весь цвет её красоты отразился на нежно-румяных щечках, на золотистых, как хлеб под солнцем, волосах, в её зеленых глазах, на её ярко-красных губках. Высокий рост, роскошный стан, свободные линии всего тела выделяли её из целой стаи красавиц, блиставших более южными оттенками. Ей пришлось слишком низко нагибаться, чтобы поцеловать руку Беранжере: это заставило крошку-испаночку прикусить губку.

Сама же Беранжера была словно колокольчик из растопыренного кумача, прошитого крупными жемчугами в виде листьев и свертков; а всё, что шло выше пояса, походило на ручку колокольчика. Такое преизобилие народа, страх, от которого она вся дрожала и едва держалась на ногах, — всё это чрезвычайно было ей не к лицу. Хотя, бесспорно, миленькая, но бледная, как полотно, с торжественно блестящими, как стекло, ничего не выражавшими черными глазками, с маленькими, кукольно торчащими по бокам ручками, она вся казалась игрушкой рядом с видной Жанной, которая легко могла бы покачать её на коленях. Эта куколка не говорила ни на каком языке, кроме своего собственного, а этот собственный был даже не «язык Лангедока», а какой-то своеобразно исковерканный, грубее даже, чем гасконский. При таких условиях говорить было очень затруднительно. Сперва принцесса оробела; затем, когда её затронуло любопытство, и она позабыла про свои пытки, Жанна начала робеть. Беранжера вертела в своих пальчиках драгоценность на шее у графини Анжуйской и допытывалась чей это подарок, откуда он и т. п. Жанна покраснела, отвечая, что это — подарок её друга; а принцесса, услыша эти слова, оглядела её с ног до головы так, что та вся запылала.

Но, когда наступил час встречи с королем Ричардом, нервный страх снова охватил Беранжеру, и бедное созданьице принялось дрожать, прижимаясь к Жанне.

— Какого роста король Ричард? Очень он высок? Выше вас? — спрашивала она, глядя вверх на статную уроженку Пикардии.

— О, да, мадам, он выше меня.

— Говорят, он жестокий человек. А вы… вы тоже считаете его жестоким?

— О, мадам, нет, нет!

— Говорят, он поэт? Много песен сложил он про меня?

Жанна пробормотала что-то вроде сомнения; и обворожительно было её смущение.

— Пятьдесят поэтов, — продолжала Беранжера, прижимаясь к ней, — сложили песни про меня. Это — целый венок песнопений. Они меня прозвали Студеное Сердце, а знаете почему? Они говорят, что я чересчур горда, чтобы полюбить поэта. Но если этот поэт — король? Я боюсь, что это именно теперь случится. Мне сдается, что я, — она взяла Жанну под руку. — Нет, нет, — воскликнула она и отшатнулась от неё. — Вы слишком высокого роста… Я никак не могу схватить вашу руку… Мне стыдно. Прошу вас, идите вперед, указывайте мне дорогу!

Так-то Жанна пошла впереди всех дам, которые вели к королю его будущую королеву.

Король Ричард, сам любивший роскошно наряжаться, восседал в замке на троне, как изваяние из золота и слоновой кости. На голове у него красовался золотой венец, на бедрах — белая бархатная рубаха, на плечах — мантилька из золотой парчи весьма любопытной работы генуэзских мастеров. Его лицо и руки были бледнее, чем обыкновенно; глаза отливали ледяной лазурью, как море зимой под лучами солнца, которое светит, но не греет. Он сидел, вытянувшись неприступно и положив руки на колени, а вокруг него стояли вельможи и прелаты самого пышного двора на Западе.

Король Санхо Премудрый готов был сложить с себя всё бремя своей мудрости и своих лет перед такой величественной обстановкой; но, как только его поезд вступил в залу, Ричард выступил из-под балдахина и, спустившись со ступенек трона, пошел к нему навстречу. Поцеловав наваррца в щеку, он спросил, как его здоровье, и ободрил удрученного заботами человека. Что же касается Беранжеры, то Ричард поцеловал её в обе щечки, подержал в своей ручище её маленькую ручку и на её собственном языке сказал ей несколько почтительных и приятных слов: он вызвал легкий румянец у неё на лице и даже выжал из неё несколько слов. Затем была торжественная обедня, отслуженная епископом Ошским, и большой пир в саду картезианского монастыря под красным наметом: зала замка оказалась тесной.

На этом пиршестве король Ричард играл главную роль: он был весел, доступен, а словами рубил, как мечом, но отнюдь не злоупотребляя своим саном. Его шутки были остры, как, например, то, что он сказал про Бертрана:

— Лучшее доказательство, до чего превосходны его песни, это то, что он, несомненно, сам их сочиняет.

А про Аверроэса, арабского врача и философа неверных, Ричард заметил:

— Он заглаживает приносимый им вред тем, что отравляет своими лекарствами тела людей, ум которых запятнан его ересью.

Но Ричард же первый обращал свой смех против себя самого: и десяти минут не пробыл он за столом, как на его шутки уже сочувственно сверкнули хорошенькие зубки дамы Беранжеры.

После обеда короли и их министры пошли совещаться. И тут-то оказалось, что король Ричард, должно быть за обедом, испортил себе вкус: он твердил только об одном — о шестидесяти тысячах золотых. Он безумно играл на одной этой струнке, прикидывая в уме, сколько продовольствия можно купить на эту сумму, сколько оно будет весить, какое количество мешков потребуется для него в кладовой, как оно растянется, если из слитков отчеканить монеты и положить эти монеты ребро к ребру, и т. д., и т. д. А дон Санхо щурился, вертелся на стуле и всё говорил про свою высоко родную дочку.

— Следовало бы отчеканить эти слитки, — заметил король Ричард, и давай изображать цифры на столе. А король Санхо жадно следил за наворачиваемой им кучей, пока тот не хлопнул рукой, восклицая с подмигиванием:

— В таком случае, допуская, что в каждом из слитков будет по триста пятьдесят монет, мы получим поразительную цифру — двадцать один миллион золотых монет в казну!

Прийти к соглашению по этому поводу было так же трудно, как провести параллели с их соединением в одной точке. Пробились часа два, пока, наконец, наваррский канцлер, утомленный такими мелочами, не спросил прямо своего английского собрата:

— Да хочет ли король Ричард жениться?

— Жениться?! — вскричал король, как только к нему лично приступили с этим вопросом. — Да, я хочу жениться! Я готов жениться на двадцати одном миллионе золотых монет! Клянусь Христом Богом!

Королю Санхо доложили самую суть этих слов и спросили его, будет ли, действительно, у его дочери такое приданое?

— Спросите короля Ричарда, желает ли он взять её за себя с таким приданым и с вышесказанными землями в придачу.

Вопрос был передан. Ричард принял угрюмый вид, перестал шутить.

Он обернулся к аббату Милó, который случился подле него:

— Где эта крошка, мадам?

Аббат выглянул в окно.

— Господин мой! — произнес он в ответ. — Она в плодовом саду, и с нею, кажется, графиня.

Ричард вскочил, словно его ударили хлыстом. Но подтянувшись, он повернулся и посмотрел из окна в густолиственный плодовый сад. Долго смотрел он и видел (как и Милó) двух девушек, высокую и маленькую, одну в алом платье, а другую в белом. Обе стояли в тени рядом. Жанна склонила голову. Наваррка держала в руках драгоценное украшение, висевшее у той на груди. Но вот Беранжера обняла Жанну рукой за шею и прильнула своей головкой к самой её груди, чтоб разглядеть его. Жанна всё ниже и ниже склоняла голову: они прижались щека к щеке. Тут король Ричард вдруг отвернулся; отчаяние ясно отразилось у него на лице. Сухо сказал он:

— Скажите королю, что я согласен!

В течение докучных переговоров в два-три последующие дня было условлено: принцесса будет в городе Байоне ожидать прибытия королевы-матери с её флотилией; с ней вместе отплывет в Сицилию; туда приедет король встретить её и там сочетается с ней браком.

Что произошло у неё с Жанной в плодовом саду, ни одной душе не известно; только, расставаясь, они целовались. И ни сама Жанна не сказала Ричарду, ни он не спросил её, почему прильнула тогда Беранжера к её груди, или почему она, Жанна, так низко наклонила голову… Бабье дело!

Итак, пламенное сердце принесло себя в жертву; Студеное Сердце подставило себя под лучи Солнца; а тот, кого впоследствии стали величать Львиным Сердцем, отправился сражаться с Саладином и с прочими, не столь явными врагами.