18 августа 1940 года я был задержан органами государственной безопасности в лице Евграфа Еремеевича Полюдова. Он доставил меня из ОСОАВИАХИМовского лагеря в «контору» и отдал на съедение некоему субъекту по фамилии то ли Рвач, то ли Ткач. Я честно рассказал о драке с комсоргом Юрочкой и, глядя, как следователь читает допросный лист, ожидал приговора.

Что-то не нравилось Ткачу в моих показаниях. Брезгливыми пальчиками вытянул он бумагу из облупленного «ремингтона» и держал ее, как мокрый горчичник. И такая мука читалась на лице, будто половина человечества взвалила свои проблемы на его узкие плечи.

А мне ведь нелегко далась эта речь за милицейским столом. Два раза я проваливался в жалкий фальцет, искательно глядел куда-то в щеку суровому следователю. Выхлебал порцию кипящей газировки из рвачевского стакана… Однако видимой радости по поводу моего белого, как ангельские крылья, раскаяния тот не проявил. Он отставил бумажку на всю длину руки, смотря на нее с таким видом, словно не протокол рассматривал, а неприличную открытку. Тут и зашел Полюдов.

Меня поразили его гражданский костюм и умение находиться везде и сразу. Причем умение это слагалось не из шумного брызганья, а из чеширскокотского способа двигаться. Он и на столе Рвача болтал ногой, и рылся в шкафу у окна, и смотрел на меня из дальнего угла кабинета. И все это как-то сразу.

— Что у тебя с домом Штольца, Павел Ильич? — осведомился Евграф.

Они перебросились несколькими фразами в каких-то странных интонациях, из которых я ничего не понял.

Трудно предположить в каком русле потекла бы беседа в дальнейшем, если бы не вступили к этому времени в реакцию пузырьки содовой и «ударник» Феди Зеленого. Забыл я о предупреждении. Да что Зеленый… Я, честно говоря, уже прописал себя на заготовительных работах сто первого километра, где-то под Кандалакшей. Появился в голове шум и вскоре бил он колоколом «Ивана Великого» прямо в лоб через затылок, отдавая болью в раненое плечо.

— Скажи, Саблин, ты что, развлекаешься таким образом? — поинтересовался Евграф, глядя на утыканную «ремингтоном» бумагу.

— Нет, не развлекаюсь, — ответил я, стараясь удержать разгоняемые ударами «колокола» мысли.

Впечатление было такое, будто прозвучала некая непристойность.

— Ну ладно, — голова Полюдова качнулась в отцовском сожалении. — Твои мушкетерские подвиги в отношении комсорга Жукова пусть разбирает «Осови х а и м». Меня больше интересуют причины твоего пребывания в доме-мастерской художника Штольца осенью 1924 года.

От этих слов я не то что протрезвел — почти пить зарекся. То давнее дело помнилось на уровне «было-не было» и зачем оно всплыло, я понять никак не мог.

Мы с Валькой Зворыкиным стояли на шухере, когда банда Деда грабила нэпманский магазинчик. В банде была шпана постарше, замок они вскрыли ломиком-фомичём, этим же ломиком тюкнули и хозяина, а слам поделили. Нам с Валькой досталось по два ящика папирос «Дюбек», и спрятали мы свою долю в той самой Штольцевской мастерской, недалеко от психиатрической больницы номер три.

Мастерская имела славу самую дурную. Построили ее в середине прошлого века для чего-то церковного. А через год оттуда съехали вместе со всем поповским барахлом, из-за того, что флигель оказался «нечистым». Вскоре здание приобрел какой-то купец, но и у него не заладилось. Сменив еще пару хозяев, флигель перешел к немцу Штольцу — художнику и скульптору, подвизавшемуся на библейской теме. Понятно, что и художник в скором времени влип — стал пить горькую и сразу после революции совершенно спятил.

Потом флигель заселяли анархисты, сектанты, цыгане и прочий подозрительный народец, пока не сделали из него антирелигиозный клуб. Но и его закрыли. Приехавшие на грузовике чекисты забили досками двери, наказав милиции надзирать за флигелем…

Голос Полюдова за моей спиной выдернул из воспоминаний:

— Какое ваше участие, гражданин Саблин, в т е х событиях?

— Я не участвовал ни в каких событиях!

Полюдов материализовался у Рвачевского стола и промолвил малопонятное:

— Не шалю, никого не бью, починяю примус. — И, глянув друг на друга, чекисты засмеялись, как масоны-заговорщики.

Испугался я тогда, что пристукнутый «фомкой» нэпман преставился, и вот теперь доблестные органы нашли последних соучастников давнего убийства. И ничего не рассказал Евграфу.

Ничего о том, как мы с Валькой долбили шмаль на мансарде флигеля. Как вертелись внизу в дурацком хороводе безумные сектанты, как громыхнул гром-молния и в домике начался пожар. Ничего о том, что Валька вышел через окно второго этажа «тушить луну», а я вытащил из огня какую-то девку, брошенную своими религиозными собратьями, и втихую смылся.

Тут меня снова ударил колокол, и сверкнула зеленой искрой мысль: причем здесь Штольц, папиросы, огонь, сектанты и вся эта кутерьма забытой давности? А товарищи следователи разъяснили, что нанесениями гражданами увечий друг другу они занимаются лишь в совокупности с нужными им вопросами. И целую неделю потом сучили кишки.

Только не добились ничего — я и сам не знал, сон это был, или еще что, потому как, кроме хорошей «шмали», за украденные папиросы мы с Валькой получили немного денег, что в совокупности с тюкнутым по голове нэпманом потянуло бы лет на восемь.

Вдобавок к приключениям на Литейном, на кафедре Университета закрутилось дело о вредительстве. Старик профессор мой, хоть и отбился от недругов, но заплатил весьма звонкой монетой: такой, как веселье и радость жизни. Казалось, будто целые черты характера вырезал кто-то из Ильи Игнатьевича. Хвать — и нет безоглядной справедливости. Щелк — и потух веселый задор. Чирк — и меткую иронию заменил хоровой околоначальственный смех. Андриевский стал пуглив, осторожен, основным правилом взял «не высовываться», и те из его друзей, что стали рядом в лихую годину, нередко слышали из-за дверной цепочки голос прислуги Евдокии: «Илья Игнатич нездоровы» или «они спят», или тому подобную чепуху, которую обычно громоздят домашние вокруг нежелающего принимать хозяина.

В таких условиях рассчитывать на аспирантство не приходилось. Тем более, эта возня с Жуковым; облик моральный… В общем, скипидару хватало. И я решил отсидеться где-нибудь в области преподавателем школы или техникума, благо, что план по учителям истории нашей альма-матер был выполнен, и угроза пахать на ниве просвещения за полярным кругом вроде миновала.

Деканатская секретарша Тоня, увидев меня в приемной, затрясла белыми шестимесячными кудрями.

— Саблин собственной персоной! Явился принц. Тебя уж как в песне — «ищут пожарные, ищет милиция».

Тоня была хорошей девушкой, толстой и доброй. Она поведала, что экзамены в аспирантуру могут засчитать на следующий год, если все правильно оформить, что на кафедре обо мне все очень хорошего мнения, и что есть «ваканция» педагога в одной из школ Красногвардейского района. Это даже лучше — вернуться с багажом практической работы.

— Как узнали про эту школу, — раздувала огонек Тоня, — так прям и подумали: «Это для нашего Андрея — опыту наберется, трудового стажа, и будет двигать потом науку через тернии».

М-да. Лихо. Ну и на том спасибо.

— А что это за школа? — спросил я.

— Хорошая, — предупредительно заквохталаТоня. — Ее в десятилетку перевели. Вот и не хватает педагогов.

Секретаршино лицо освежил конфузливый ветерок, когда она сообщила, что «тамошняя историчка пошла в декрет»; бровки поползли вверх, носик вытянулся, а мне почему-то вспомнилось, что беременность учительницы непременно обзывалась «проглотить глобус». Тут уж и мое лицо поползло куда-то вверх, как у юнца, впервые услышавшего от взрослой родни неприличный анекдот.

— А остальные? — игривым шепотом наступил я на секретаршу.

— Остальных один. И то с педтехникумом — не тянет. Так что бери направление, пока это дело через верха не закрутили.

— Беру, Тонечка, спасибо.

— Ну и правильно… — Она разложила бумажки в сосновом чреве шкафа. И как хороший исполнитель, принужденный объяснять поступки начальства, добавила с облегчением: — Все лучше, чем в какой-нибудь дыре сидеть.

В том, что бедняга «педтехник» не соответствует, я не видел ничего удивительного. Детишки были рослыми, шумными и одинаково успешными во многих дисциплинах. Они вырослиумными и здоровыми — эти мальчики и девочки предвоенного выпуска. И вопросы, щелкавшие в разных частях класса, задавались поумней, чем «в каком городе находилась Парижская коммуна».

Ставить точки над «и», приводить воспитательный процесс в нужное русло и пресекать «попытки подрыва авторитета учителя» я не стал. Стучать кулаком здесь было явно бессмысленно. «Педтехник» Тимкин ничего этого не понимал. Мне довелось наблюдать его уроки, после чего утвердился в мысли: если тебя не уважают, лучше уйти. Учителя можно бояться, как завуча «Лжедмитрия», можно не любить, как ботаника Грабовского (он же Хвощ). Можно посмеиваться над старческими хохмами физика или показывать, как лежат параллельно земле руки на мощных сиськах Розалии Ефимовны, дополняя телодвижения калеченым немецким языком. Но если тебе дают прозвище «фифтюшка» и даже самые махровые отличники читают Буссенара и Диковского на твоих уроках, ты «педагогический труп», как выразился «Лжедмитрий». И единственное, что ты можешь сделать в подобной ситуации — подыскать другую стезю.

Разведку боем в этом бассейне с аллигаторами я провел успешно, поговорив о недавно закончившихся флотских учениях, про обмен паспортов и шахматное первенство. Потом рассказал о функциях вновь учрежденного Наркомата Госконтроля во главе с Мехлисом и вывел беседу в, так сказать, непосредственно историческое направление. Не прекращались, правда, отдельные вылазки, но были они по теме, а уж за объяснение, что такое Викжель или почему Николашка не расстрелял генерала Стесселя после сдачи Порт-Артура, я, извините, получаю народные деньги. Впрочем, десятиклассники сами разобрались в гнилой сущности царизма.

— Чего там мудрить, — привстал бритый значкист ПВХО, — плевать они хотели на народ, царские морды. Вон в Румынии — чуть жареным запахло, так ихний король за чемоданы и ходу!

Я осторожно перевел беседу на другую колею — наши войска недавно вошли в Бессарабию и эти слова какой-нибудь умелец, типа Жукова, мог повернуть так, что король бросил нацию, готовую дать отпор Красной Армии.

Контакт налаживался, и я уже мог различить некоторые лица. Еще недавно они спекались в единообразную массу — первый урок все-таки.

— Кто у вас Рублев? — ткнул я ручкой в середину списка. Вместо ответа поднялся высокий парень с лицом заболевшего медведя.

— За что двойка?

— За Девятое января, — наливаясь редкой пунцой, ответил ученик.

— Ну что ж ты… Володя, — в журнале значилось Владилен. — Что ж ты… Девятое января наш советский праздник, а ты ничего не знаешь про этот день.

— Знает он! — обжег с места некий субъект с дикой шапкой волос. — Это «фифтюшка» режет.

— Так, все. Никаких фифтюшек. Как твоя фамилия?

— Шиферс Марк, — жестко представился защитник.

— Значит так, Шиферс Марк. Тебе никто не давал права обзывать педагога всякими прозвищами. Это понятно?

— Понятно, — протестуя, выдавил Шиферс.

А за его спиной, ближе к окну, раздались голоса «непримиримой оппозиции»:

— Педагог! Ганнибала с каннибалом путает, — и все засмеялись.

Ограждая коллегу от заглазных насмешек, я вовсе не думал, что такое отношение не могло выстроиться из ничего. То ощущение брезгливости, которое вызывал Тимкин, становилось понятно только со временем. У ребят эти чувства выносились на поверхность — юношескую непосредственность не притушил еще опыт жизни, — а я проигнорировал звоночек. В тот раз я загнал тему в подполье, где она подспудно бродила почти до конца урока.

Урок был последний и, втюхнув в последние десять минут лет около пятнадцати новейшей истории, мне удалось завершить «первый бал» весьма успешно.

— Если у кого имеются какие вопросы, прошу остаться. Время есть.

Однако школьники, чуя запах свободы, ринулись домой. В этом отношении они ничем не отличались от своих менее развитых предшественников. Только одна девчушка задержалась, разглядывая периферийные литографии деятелей французской революции. Весь урок она пользовалась как щитом спиной рослого увальня по фамилии, кажется, Бурмистров.

— О чем будем говорить? — самодовольным ручьем заструился мой басок и, оборотив голову к ученице с плавной неторопливостию, я так с этой неторопливостию и застыл. Будто углей горячих натолкли за шиворотом, а потом сунули в ледяной сугроб вниз головой. Взгляд Астры холодил, как ноябрьская волна с ледяными крошками, и окатывал таким же, бросающим в жар, холодом.

— А не о чем нам с вами разговаривать.

Я не искал ее в Ленинграде. Не ездил поднимать списки курсантов лагеря, узнавая адрес. После того случая с Варей Халецкой, казалось, порвалась тонкая нить между нами, и не потому что мой поступок был как-то по-особенному гадок и пошл. И тогда считал, и ныне убежден, что моя связь не тянет больше, чем на косой взгляд. А если кто скажет о Варе плохо — язык вырву. И дай бог, чтобы она была жива — весной сорок первого года закончила курсы фельдшеров и уехала по распределению на освобожденные территории в Брест-Литовск.

Нет, товарищи, не потому снежная принцесса зачеркнула мой портрет, что увидела нас на вокзале. Не пододеяльная сторона жизни как таковая разозлила ее. Что-то другое, отделяющее принцессу неперейденной чертой от всех других девушек и до сих пор не понятое мною. Как чарующей красоты изваяние глядела она с холодной вершины, теряя появившийся было румянец. Не разбудил королевич спящую царевну, застрял в кущах, скотина, и глаз не кажет — стыдно. Не тот принц пошел.

Словно подглядев, позвонила в этот день Ольга Романова и стала дергать душу острыми кошачьими коготками. Оказывается, я все не так понял в последнем разговоре. И летчика не было всерьез — лишь так, чтоб подразнить. «А то загордился, как не знаю кто». Но голова моя была чиста, розовые очки на ней отсутствовали, и я понял, что Старков помахал подруге крыльями.

Ольга, однако, так выстроила план, что я вскоре опять был в ее ненавязчивом на этот раз обществе. «Ну откуда они все это умеют?» — ползала в извилинах мысль при виде грамотной полуулыбки бывшей невесты. Наверное, мамочка подсказывает, старая шлюха. Впрочем, не такая уж и старая. На празднике в честь именин Ольгиного отца, Галина Аркадьевна пригласила меня на танец и, пользуясь хмурым освещением, так активно ворочала задницей, что я чуть не уделал ее в ближайшем от комнаты танцев коридоре. Помешала снующая с графином бабушка и элементарное уважение к имениннику — добавь я ему рогов, и бедняга наверняка цеплялся бы тогда ими за потолок. В тот вечерок я улизнул, избежав надвигающегося объяснения.

Давний пожар умер, засыпанный снежной вьюгой, но тлели еще не покрытые морозным инеем угольки. Их воскрешала Ольга. Воскрешала целеустремленно и настойчиво, и, осознавая всю ее игру, я все равно втягивался на Ольгину орбиту, как неоторвавшийся астероид. Сколько, интересно, таких разбитых и оплавившихся каменюк в поле ее притяжения? Летчик Старков оказался сильнее и улетел дальше познавать новые миры, а я падал вниз, хотя знал уже все и больше. Дима-Кокс, мой недавний однокурсник, неведомо как проведавший о нашем разрыве, гундел в «Якоре»:

— Ты, Андрюнь, дельно решил с Олькой завязать. Мы тогда не вмешивались — дело твое, личное, а щщас можно. Деваха она так себе. В кафешку сводил и можно драть. На курсе я первый с ней начал, потом Игорь с Вадиком, потом опять я. А сколько до того было? Вот и считай…

Но я продолжал таскаться к Ольге, не в силах выполоть зловредный корень. Как под гипнозом. А мой сероглазый ангел-спаситель смотрел на уроках только в окно. До главного дело еще не дошло, но Ольга явно зачислила уже победу в свой актив. Враг хоть и не повержен, но побежден. Остается добить его и заставить униженно молить о крохе внимания.

Сыпался белый песок времени, обозначая контуры проблемы: что делать? Жениться на этой подруге означало иметь рога на будущее, ветвистости не меньшей, чем у папы-Романова. Порвать с ней — скатиться в бездну черной тоски, рождаемой стеклянным холодом Астры. Этот холод жег изнутри, позволяя видеть бездну только чуть-чуть, но сразу бежать в ужасе. Бежать куда угодно. На Северный полюс, к Ольге, к черту, к дьяволу, хоть к Мессалине бежать, только б не видеть вселенской пустыни в собственной душе. Я как-то сильно сдал за это время в борьбе с подсознанием, отодвигающим принцессу к далекому горизонту. Это же подсознание толкало меня к Ольге, которая уже возвращалась к обычному: «ну, может быть, завтра».

«Опять сказка о витязе на распутье», — думал я, попутно наблюдая, как парни на школьном стадионе проделывают гимнастические трюки. Было дело, и сам когда-то крутил «солнышко», по двадцать раз подтягивался и вертелся на брусьях. Загляделся и решил тряхнуть стариной. Тряхнул и сразу же попал в школьный медкабинет. Шов от Юрочкиного штыка лопнул, и местными средствами кровь остановить не удалось. Окружающие начали суетиться, большая перемена досыпала перьев в деготь, но остановить бьющую, как из рваного кабана, кровь не получалось.

— Андрей Антонович, вот, — сунула что-то нашатырно-вонючее беленькая Рита Попова и, восстановив резкость в глазах, я увидел принцессу.

Приподняв платье, она тянула черную полоску из юбки-подкладки. Материя поддалась, и повязка украсила мое плечо, прочно стянув жилы. Сам же я был препровожден в лазарет, где засветила угроза получить прививку.

— Иди на урок, Астра, — строго наказала медсестра, забирая жидкость в шприц.

Астра тяжело посмотрела на нескрываемые одеждами пышности Майи Исаковны и медленно вышла, напоследок и меня одарив рублем предостерегающего взгляда. Дверь защелкнулась, а у Майи треснула в пальцах ампула сыворотки.

Завуч отправил меня домой и по пути на трамвайную остановку я присел на лавку во дворике, недалеко от Большеохтинского проспекта. Желтый лист упал на плечо и вслед за его тихим шелестом раздался такой же тихий голос:

— Вам нехорошо, Андрей Антонович?

Да, Астра, мне плохо. Я люблю тебя и не могу в этом признаться. Ни тогда в лагере, ни тем более теперь в школе. И скажу ли когда-нибудь, не знаю. Уйму доводов можно подобрать, но главное в другом: ты, похожая на обычную ленинградскую девчонку, на самом деле, гостья из чудесного мира, где нет юрочек жуковых, войн и опечатанных дверей соседской квартиры. До безумия хочется взять твою руку и читать стихи о звездах, но все что я могу — это кряхтеть на скамье.

— Ты почему не на занятиях, Далматова?

Она тронула бугрившееся повязкой плечо.

— Больно?

— Да нет, нормально.

Принцесса, сев рядом, обронила в жесткой усмешке:

— Как же вас так угораздило на турнике?

Дернулось что-то внутри в безотчетном ожидании благодарности, и вот уж действительно: слово не воробей. Не шевелилось оно тихо, непойманное, а дзыньк с языка:

— Да это еще тогда, в лагере…

Астра растянула нить закушенных губ.

— Когда вы все успеваете, Андрей Антонович? Вас ведь как ветром снесло после того… как… Повязка слезла, кажется. Я поправлю.

И так она взглядом резанула, что я аж застыл. Даже в скоблящем нутро фильме про вампиров, в далеком двадцать восьмом году, не было таких страшных, постепенно меняющих цвет глаз. И там хоть держала мысль, что сидит за ширмой балаганщик Ёська, управляя стрекочущим кинопроектором, и вообще можно уйти, если дрейфишь. А здесь не убежишь из темного зала. Солнце, вот оно — близко, но еще ближе пламенеющие сталью глаза принцессы. И сидел я, как гвоздем прибитый, пока не нависла тень, порвавшая молчание знакомым голосом.

— Вы что, ребята, целуетесь, что ли?

Мы с Астрой обернулись.

— Тьфу-ты! Я их зову-кричу… Ну ты как, Саблин, живой?

Я вздохнул с улыбкой облегчения:

— Ты откуда взялась?

В темных лучах закрываемого облаком солнца упирала руки в боки Совета Полтавцева.

— Там нет уже, где брали, — хмыкнула Ветка и, нисколько не пугаясь страшно серых глаз, отчитала принцессу: — Ты чего это, Далматова, отцу-инструктору санпомощи толковой не можешь оказать. Это ведь из-за тебя ему дырок в плече понаделали.

— А чего было Юрочку трогать?

— А чего было Юрочке за моральное разложение кашу варить?

— Какое разложение?

— Да твое, с Саблиным!

— Мне Жуков сказал, что отец-инструктор устроил дебош.

— Да ты на рожу его смотрела хоть раз из глаз?! — уже орала Полтавцева, заставляя оглядываться редких прохожих. — Ты спала с Андрюхой! Понятно? Вот что этот жучила наплел! А Саблин ему всю морду разворотил и за это попал в милицию.

— Андрей Антонович… Вы же с Халецкой в город уехали.

Астра, смолкнув, глядела на угол дома, упираясь ладонями в зеленый брус лавки. Казалось, в усилии сказать что-то, она оторвала пальцы от крашеного дерева, но свела их уже в кулак и с обидой ударила себя в бедро.

— Почему вы не рассказали мне?.. — еле двинулись ее губы.

Но Ветка услышала и, будто в трубку тугоухому собеседнику, который на деле слышит нормально, просто говорит не слишком громко, опять кричала:

— Слушай, не нервируй меня! Ну, дал по морде Андрюха! Что ему, на всех крышах орать об этом?!

— Вы должны были мне сказать, Андрей Антонович! — вспыхнула Астра. — Должны были! — Резко поднялась и ушла, не оглядываясь.

— Ты был похож на лося в проруби — жалкий и испуганный. — Полтавцева, сделав из ладони козырек, глядела вслед принцессе. — Смотри, не влюбись.

— Мне не положено.

— Сашке Круглову тоже было «не положено». А он из-за нее с моста прыгнул.

— Что еще за Круглов?

— Да был у нас физик в том году. Втюхался по самые уши и бултых — в Невку. Еле откачали.

— М-да, серьезно.

— Куда уж серьезней. Так что, Саблин, гляди — опасная штука. Сашка так, на поверхности, а сколько парней молча зубами клацают.

— А почему молча? Если понравится кто, мы знаешь какие!

— С другими, может, и какие. А Далматова вас, как тигров на тумбах, держит. Только глазами едите. Даже Ероха, гопник один… знаменитый в масштабах квартала. Так и он, как Бобик на цепи, хвостом пыль подметает. Да ты видел его.

— Угу, видел. И что она? Так ни с кем и не ходит?

— Дружит. С Леней Федотовым. Книжки в парке вместе читают.

— Все ты знаешь, Ветка. Возникает даже вопрос: что ты тут вообще делаешь? Как меня разыскала?

— А чё тя искать, не пятак. Завуч послал. Мы, говорит, хотели попросить Тимкина, а ему дело срочное — проводи, говорит, нового педагога. Я в нашей школе, между прочим, пионервожатая. Старшая.

— А я тебя не видел ни разу…

Совета расстегнула клееную дерматином сумку и, порывшись, вытянула красного вида блокнот с огнем поверх звезды: «Слушателю курсов руководителей пионерских дружин».

— Растешь, Полтавцева!

Старшая пионервожатая хохмы не приняла и обиженно сунула книжицу обратно.

— Дурак!

— Ну, Ветка, ну извини, — я легонько ткнул ее пальцами под ребра. Со стороны это выглядело, наверное, очень смешно: широкоплечая девица с перевязанными лентой волосами, вместо модной завивки, по-детски защищается длинными руками от вполне совершеннолетнего мужика с портфелем.

Ну и черт с ним, что смешно. Ветку я любил, хотя было в ней чересчур много прямоты и совсем мало всяких женских штучек, которыми слабый пол умеет приковывать к себе внимание. Виной тому были многочисленные братья и сестры. Придя с Врангелевского фронта, глава семейства принялся клепать маленьких Полтавцевых с таким усердием, что вскоре уже сбивался со счета. Эта орава съедала большую часть времени и денег, так что Ветка, бросив институт, пошла работать.

— Все, Саблин, ты лишен пионерского расположения и сочувствия, — заключила Совета и, забрав мой портфель, указала в просвет между домами. — Вперед! На трамвай!

Дома я сразу же улегся на диван, охая и постанывая до тех пор, пока Ветка не залезла в недра полированного буфета, шурша бумагой.

— Так и быть, накормлю увеченного товарища. Где у тебя соль?

— Там, в шкафчике, — скромно протянул я руку в верхний угол и закрылся подушкой, когда вожатая извлекла бутылку с казенным содержимым. — Мне надобно поддержать гаснущие силы, а ты должна составить мне компанию. Ибо питие в одиночестве есть алкоголизм.

Ветка задумчиво разглядывала наполняющийся стакан.

— Ты все-таки моральный разложенец, Саблин, не без огня дым был.

— Обвинение полностью отвергаю! Я рыцарь, получивший ранение в битве за честь дамы. По сему — предлагаю выпить за дам.

Мы выпили по одной, и я завернул, пока был в «удобном случае».

— Между прочим, пора, чтобы кто-нибудь покусился и на твою честь.

— Уж не ты ли этот «кто-нибудь»?

— Не… ну я, вообще… Лёшик как там — шансы имеет?

Ветка отчаянно хлопнула вторую рюмку и махнула рукой.

— А-а, у него один бокс на уме.

— Ветка, а ты чего, ни с кем еще?

Она подцепила кружок лучка и, подняв его, скинула в широко открытый рот.

— Ну, ты совсем с ума сошел — такое спрашивать.

Упал задетый локтем нож и Полтавцева, наклонившись в его поисках, болтала что-то невразумительное из-под стола.

— Чего ты говоришь?

— По шее, говорю, дам в следующий раз за такие вопросы.

— Ну, Свет, я без всякого… Ты ж ведь нормальная девчонка, только краской не мажешься и это…

— Что это?

— Ну, прямая какая-то. Как стрела.

Вопросительно и удивленно распахнулись карие глаза с длинными ресницами.

— Кривыми и скользкими только подлецы бывают, Андрюша.

— Да я не про то. Вон, Саньке Лаптеву, что ты на вечере сказала, помнишь?

— Ну, что руки у него мокрые.

— Ну и мокрые. Потеет человек от волнения, а ты без деликатности его при всех дураком выставила.

Совета глубоко задумалась, перебирая в памяти недавний август. Лаптев тогда ушел красный как рак и долго не показывался на людях. А Ветку вообще обходил потом десятой дорогой, как и большинство парней, причесанных острым язычком «девушки с веслом».

— Может, и прав ты. Только, знаешь, каждому кланяться — спина обломается. Наливай лучше.

Мы снова дерябнули, и хмель уже вступил в свои обязанности, начиная ворошить угли пониже пояса.

— Полтавцева, давай я тебя со своим другом познакомлю. Он тоже спортсмен, борец.

— Какого общества?

— ЦДКА. Сейчас он бронетанковый командир, в Латвии.

— А летчика у тебя нет? С Дальнего Востока.

Я вспомнил Старкова и облегченно констатировал, что сие не вызывает у меня никаких душевных треволнений. Видимо, рецидив заканчивался, открывая горизонты дальнейшей жизни. Светлый путь, так сказать.

— Ветка-а…

— Что?

— Если что, ты это… то давай с тобой мы…

— Иди в баню, пьяный дурак.

Она закинула руки за голову, скаля ровные белые зубы.

— Заботливый какой выискался!

Полтавцева встряхнулась, будто прогоняя чертиков из головы.

— Все! Пьем только чай, а то я привлеку тебя за попытку соблазнения.

— За попытку не привлекают.

— Ничего, тебя привлекут. Тоже мне герой-любовник! — Она звякнула фарфоровой крышкой, улыбаясь своим мыслям, а затем вооружилась сахарными щипцами. — Устроил притон, понимаешь (Кр-р-рах!). Водка, занавесочки, ковер-фантазия (Крр-ррах!). Иди вон лучше Аську охмуряй!

Потекла горячая струя, оседая шипящим паром на дне заварника, и в комнате несмело появился аромат душистого кок-чая.

— Какую Аську?

— Далматову.

— Так, вождь краснокожих, ты уж в одну дуду дуди. То говоришь: не подходи к ней — с моста упадешь; то наоборот. Ревизионизм какой-то!

— Сам ты ревизионист, — засмеялась Ветка, бросая фантик лимонной конфеты. Фантик упал прямо в стакан, и, вытаскивая бумажку, она так близко наклонилась, что наши лица почти касались друг друга.

— А знаешь, как девчонки в лагере тебя на первах называли? — Совета положила голову на упертые в скатерть локти и вытянула губы. — Милый дрю-юг.

— Это с чего же?

— Ну, как с чего? Рубашечка шелковая, пиджачок с одеколоном да здрасте-пожалуйста, да извините-прошу… На станцию каждый вечер бегал за четыре километра. Телеграммы посылать. Думали, что ты сынок профессорский.

— Долго думали?

— Не-а. — Ветка подтянула носком туфли дубовый табурет и оперлась на него коленом. — Пока ближе не узнали. Порядочный мужик, хоть и культурный шибко.

Табурет был высокий, позволяющий обозревать всю ее заднюю часть, обтянутую зауженым крепдешином. Впечатляющая была картина, и когда младший брат все настойчивей стал напоминать о себе, я был вынужден предъявить ультиматум.

— Полтавцева, если ты не сменишь сейчас же эту позу прачки, твои мечты о большой любви осуществятся прямо на этом столе. С места даже не успеешь сойти.

Она повиляла тугой, как у молодой кобылы, задницей и произнесла раздельно:

— По-меч-тай!

— Светка, имей совесть! Ты знаешь, сколько я бабу в руках не держал?

— А Халецкой ты что — про звезды рассказывал?

Тут ее блуждающий взгляд упал вниз, и я брыкнулся, как застигнутый врасплох купальщик, зажав горстью предательски горбатящееся место. Однако Ветка, упрятав лицо в ладони, захохотала так звонко и весело, что «проблема» упала сама собой.

— Ухожу, ухожу, ухожу.

Замелькали длинные руки и, откинувшись назад, она опять заслонила покрасневшее лицо.

«Надо было ей по полной наливать», — забродила подлая мысль, и чтоб разогнать подступающую волну, я закурил.

— Ты про Варю откуда знаешь?

— Астра сказала…

Четвертая, горькая стопка не пошла, застряв обжигающим пузырем где-то на полпути. Чтобы ее залить, я выхлебал почти весь графин, долго кашляя и стуча кулаком в стол.

— Все, Андрюш, хватит, — жалостливо сказала Ветка, убирая водку. — Аська в тот вечер мимо меня как ураган пронеслась. Я за ней, в домик. А там уже черт-те что. Одеяла разбросаны, чашки-ложки на полу. И сама в углу ревет. Я сдуру подумала, что ты ее обидел. Схватила что-то — и вперед. А она «стой!» кричит. Стой, говорит, не надо трогать его!

— Да-к, а чего ты на меня подумала?

Полтавцева смотрела в окно, вытирая помытую посуду.

— Догадывалась. Я ведь девчонку эту хорошо знаю. Еще удивлялась: чего это Далматова — мужичка, что ли, присмотрела себе? До этого ведь ни в какую.

— Не было ничего у нас.

— И хорошо. Оно ж еще и Юрочка Жуков… Где-то обнаружил бутылку Фединого самогона, хлебнул, наверное, и поперся к Зеленому. Тот, конечно, ему по шее дал и выгнал. Самогон забрал, но Жукову, сам знаешь, — нюхнул и поплыл на седьмое небо ветра ловить. А потом Далматову ему подавай: где-то бегал, искал… Вечером его конюх привез в невменяемом состоянии. Нашел приключений на свою голову… А ты парень серьезный, не хлам какой-нибудь. И Аське не крутил мозги, и сам не попал… Оно молодое, глупое. Сегодня одно, завтра третье. Так что — ты молодец.

Все перемешалось в моей голове. Забытая мной в медпункте лагеря самогонка. Утираемые на ходу слезы Астры. Веткин рассказ, тот дождливый августовский вечер и голос: «А вы поцелуйте меня, и я превращусь в принцессу». Раскрашенные сорокаградусные картинки прыгали ломающимся калейдоскопом и в хмельном запале я не удержался:

— Не молодец я, Ветка.

Полтавцева только что не упала. А так и руками взмахнула, и повернулась, разбив тарелку, и, как положено, к подоконнику привалилась, обхватив подбородок ладонью.

— Я ж ведь на лавочке, как увидела вас, так и подумала: чего это братец Андрюшенька тихенько так сидит? Чисто жеребенок у титьки.

Хрустнуло под каблуком… Собирая фаянсовые осколки, Светка опять сбросила их на пол, закусив кулачок.

— Ну надо ж, а?! Чё делать, Саблин?

— Тебе-то чего волноваться? Выпутаюсь. И потом, откуда это загробное настроение? Ну, втюрился крепко — так ведь не тиф это, не скарлатина, в конце концов. Беда, прям, великая.

В ответ подруга покачала головой.

— Тебе точно беда. Ждать ведь не сможешь, пока она хоть школу закончит, найдешь опять…

— Чего ждать?

— Отэтого, — зло крикнула Ветка, делая неприличный жест обеими руками. — А, не дай бог, будешь одновременно с ней дружить, а с другой любиться — жизни не рад станешь.

— Ну чего ты из нее прямо ведьму какую-то делаешь. Обычная девчонка…

— Ага. Ты сам-то веришь, чему говоришь?

И послушав тикающие вместо ответа ходики, Полтавцева погрозила неуютной тишине.

— Я хоть и не признаю этой чепухи, но точно тебе говорю: ведьма Аська. В тот вечер зашла ко мне ее подруга Зинаида и тихо так шепотом: «Далматова моя странная вся. Пришла, морда попухшая, слезы текут. Я ей зеркало даю — посмотри, на что ты похожа… Она глянула только — зеркало „бух!“ и в куски. Ладони в кровь, а не чувствует. А глаза!» — Совета нервно заходила по комнате. — Я эти глаза сама видела: Северное Полярное море зимой, аж плохо.

Ветка пугливо зыркнула в темный угол, где между комодом и плюшевым диваном подозрительно колыхалась занавесочка.

— Я тогда из домика все-таки выскочила, тебя за жабры взять. Метров двести отмахала до поворота, а под фонарем с Далматовой лоб в лоб — гуп! И слышу от нее: «Не надо, Совета, не трогай Андрея». Я тогда с разбегу и удивиться не успела, а потом все думала: как это она раньше меня прибежала, да еще и не запыхалась вовсе?

— Ты, наверное, левее взяла, через тир. А Астра — напрямик.

— Может быть… — Ветка с сомнением пожала плечами и, видимо, обсасывая удачно подкинутую мыслю, чудно изогнула линию губ. — Наверное… Не, ну точно! Какой ты умный, Саблин, — пряча куда-то в глубину души не успевшее поднять голову сомнение, рубанула воздух Полтавцева и вновь принялась собирать фаянсовое крошево.

— Засиделась я у тебя, — пропела Ветка на мотив «умри моя печаль». — Время-то сколько?

Я взял с полки серебряный «монополь».

— А время у нас всего только… только всего двенадцать!

Ветка потянула часы своими граблями и медленно прочитала надпись на крышке:

— Проле-тар-скому коман-диру Саб-лину от рев. Ташкента… Дядьантоновы?

— Да, отцовы.

— Слушай, а твои думают назад в Ленинград возвращаться?

— Ну, наверное. Отцу еще три года служить.

— Трудно там?

Я засмеялся:

— Чего трудно? Ташкент город хлебный.

Ветка подбросила на руке серебряную луковицу и еще раз прочитала надпись.

— Ништяк. У моего такое же, только портсигар. — Она помахала ценным подарком на вытянутой руке и поинтересовалась: — А у тебя есть еще что-нибудь? Революционное.

— Да полно!

Я извлек большую коробку, и мы уселись на диван, разглядывая сокровища минувшей эпохи.

— Ой, а это что за штука? — ткнула Ветка в середину погрудной батиной фотокарточки.

— Сама ты штука. Это бухарский орден Красного Полумесяца. Приравнивается к Боевому Красному Знамени.

— Хм. На буржуйский похож… А твоя форма сохранилась?

Геройским движением я открыл скрипящую дверь шкафа и облачился в старую гимнастерку.

— Хорош гусь!

— Да ну тебя! А между прочим, вот. — Я разыскал снимок, где был во всем великолепии с шашкой. — Тридцать четвертый год. Перед увольнением по состоянию здоровья.

— Да? А по тебе не скажешь, что болен.

— И не надо!

Я легко забросил Ветку на плечо и забегал по комнате, изображая паровоз дуденьем.

— Пусти, дурак!

Полтавцева забарабанила кулаками по моей спине.

— Опаздываю! Из-за тебя, между прочим.

Я спустил ее на пол.

— Советка, тебя в школе привлекут за опоздание.

Она пфыкнула:

— Какая школа! Я до семнадцатого на курсах числюсь. Свиданка у меня, понимаешь?

— Ого. Тогда хоть муската пожуй, а то дыхнешь ненароком.

— Обойдусь, — Ветка открыла дверь. — Скажу, что приезд отмечали. — Плечо не болит?

— Нормально.

— Ну, пока.

— Я провожу!

Провожать девушку, спешащую на свидание, — только обувь портить. Особенно, если эта девушка с физкультурной легкостью мчит по бездорожью, с места форсирует океанические лужи и так машет руками, что у любого тренера по волейболу покой отсыреет. Вдобавок Полтавцева всю дорогу тарахтела, какой все-таки необыкновенный (не мне чета) парень встретился ей на пути жизни, и к концу пути совершенно задолбала меня своим Лешиком. На трамвайной остановке Ветка подумала, а потом сказала, сурово и честно:

— Не обижайся, Саблин, но ты какой-то зыбкий. Последовательности в тебе никакой. Вчера в галстуке ходишь, сегодня морды бьешь. То насчет Астры слюни пускаешь, то на меня прыгаешь. Роста культурного тоже не наблюдается. Ну, вот что это за пошлятина? — Ветка показала на татуировку в виде синих скрещеных пушек. — Тавро какое-то!

Я прекратил попытки застегнуть проклятую пуговицу на рукаве.

— Ну, чего ты пристала к человеку? Сглупил по молодости.

— Работать надо над собой. В человеке, Саблин, все должно быть прекрасно. Тем более, что Далматова, кажется… ну, к тебе неравнодушна.

— Ты серьезно?

— Серьезно, Андрей. А ну-ка, дай сюда, — она забрала мою кисть и стала внимательно изучать «тавро». — Что же Аська мне говорила тогда?

— Ветка, трамвай!

— Ну все, Андрюш, пока, до завтра.

Полтавцева уверенно забралась на заднюю площадку и долго махала рукой в удаляющемся стекле последнего вагона. Она умчалась навстречу своей большой любви, оставив мне в подарок ослепительный луч надежды. Пусть бессодержательной и возможно напрасной. Черт с ним! Мне было достаточно знать, что принцесса со снежно-серыми глазами не считает меня дешевым утилем. И, может быть, не задаром были те ее слова «я жду в а с, Андрей Антонович».

Обычный ленинградский понедельник стал вдруг особенно ярко наполнен жизнью. И солнце опять стало яркое, и трава опять зеленая, и вода чистая до прозрачности. Я шел вдоль Невы, осторожно неся цветное счастье, будто боялся его расплескать. Счастье, как факт жизни, было мной осознано еще в детстве. Причем знание, пожалуй, слишком раннее, включало в себя, что счастье — вещь мимолетная и скоропортящаяся.

Дядя Гена Мельников, отцов начштаба, привез своему Димке замечательную игрушку из Яркенда. И Софье Марковне большую кучу простыней. Даже мне досталась какая-то особенным образом вышитая тюбетейка. За столом дядя Гена смеялся и шутил, Софья Марковна была меньше обычного противна, а подарок мы с Димкой «изучили» до полной негодности. Они были веселы и счастливы, и я вместе с ними. А потом батальон подняли по тревоге ловить Хурам-Бека и через два часа дядю Гену привезли на повозке с двумя пулями в животе…

Необходимо было продлить миг счастья сколь можно долго, и я бродил по городу легкими шагами, оттягивая момент, когда придется переступить порог дома. За порогом сказка заканчивалась и продолжалась обычная жизнь.

В школе все было по-прежнему, а вот снегурочка немного оттаяла. Она уже не делала из меня пустого места, не обращалась через одноклассников, как раньше, и временами я ловил на себе ее взгляд.

Однажды я задал Астре какой-то вопрос и обнаружил, что за все время вызываю ее впервые. Обнаружил по мелкому перешептыванию и оживленному переглядыванию слабой половины класса при настойчивом подбадривании мужского населения. Сидевший рядом с принцессой Марк Шиферс даже съехидничал довольно явственно:

— Наконец-то! — За что сразу же получил книжкой по голове.

В общем, прогресс был налицо, а временами он становился даже пугающим. На одном из кружковских занятий оказались вдруг только девочки, которые вспомнили о некоем срочном деле и убежали, вытолкнув из своего табунчика Далматову.

— Астра, а чего это все девушки убежали?

— Взносы сдавать.

— А ребята где?

— У них стрельба зачетная.

— Зачем тогда просили перенести занятия? — Вопрос мой постепенно увяз в той особенной тишине, которая опускается на двух нравящихся друг другу людей, когда их насильно усаживают рядом. Так и молчали, не знаю сколько, а спугнула нас загадочная голова, появившаяся и сразу исчезнувшая за дверью.

В настороженно разворачивающемся действе мне было все труднее сдерживаться. Откусываемые кусочки счастья становились все больше и больше и подогревали голод еще сильнее. И хотелось наброситься, чтоб съесть все сразу.

Пуская папиросный дым в белую ночь под ее окнами, я лукавил с собой: мол, куда ты прешься, что может быть банальнее романа с ученицей. Но это были всего-навсего те холопские одежды, в которые кутался мой страх перед принцессой. Но и в холопстве не все однозначно. И в нем пробивался тоненький ручеек мысли, изъедающий душу противоборством желания счастья и осознанием его неохватности — а если в этой неожиданной истории есть какая-то закономерность? Ведь не появись у Ольги Старков, я уже давно отплясал бы свадьбу; не вывихни руку неизвестный мне стрелок, Астра осталась бы дома — Ветка рассказала, что все решилось буквально в последний день. И наконец, почему из всех ленинградских школ я попал именно в эту?

Разброд в мыслях мешал выбрать нужное действие, и я постепенно растворился в кружащем голову течении, забыв, что много сладкого — вредно.

Как-то на одной из переменок я отыскивал Таню Протасову, стенгазетного редактора, и близнецы Ваня-Витя Минаевы указали двумя руками на темный угол с колоннами — там она.

В укромном уголке, имеющемся в каждой приличной школе, несколько девиц хохотали довольно громко, несмотря на приглушаемые ладонями звуки. Барышни упражнялись в косметической науке.

— Это что за будуар здесь? — придержал я Таню, спешащую за колонны с картонным ящиком.

— А это мы к литературному диспуту готовимся. Со спектаклем и инсценировками из русской классики.

В искренности режиссерши я усомнился, как только увидел оборотившиеся ко мне раскрашенные лица. Мало девицы походили на красавиц девятнадцатого века. Да и на западных киноактрис тоже — скорее, на индейцев чинука в ожидании ритуальных жертвоприношений. В лукавом сиянии глаз я не сразу отгадал снегурочку, казавшуюся диковатой в росписях цветной краски. Глаза ее распахнулись широко, затем ударил сильный румянец, сбивая косметическую позолоту, и она, закрыв лицо, выбежала на черный ход.

— Ну вот, убежала! — зачем-то выглянула в створ запасного выхода Таня. — Андрей Антонович, хоть вы сказали бы. Надо играть княжну Мери из Лермонтова, а Далматова отказывается.

А потом был литературный вечер, спектакль «Маскарад», и общественный суд над отщепенцем Печориным. Астра сыграла-таки княжну и с детской радостью кланялась «почтеннейшей публике». Когда стали потрошить «героя нашего времени», я вышел на балкон.

— Вам понравилось? — раздался тихий голос и, обернувшись, я увидел Астру в чудесном голубом платье лермонтовского персонажа.

— Грушницкому надо было усы приклеить, полагалось так, — начал я басом, сошел в тенорок, а закончил и вовсе где-то в фальцете.

— А к княжне есть какие-нибудь претензии?

— Ее сиятельство выше всех и всяких комплиментов.

Астра сделала низкий-низкий реверанс, приоткрывая белую грудь почти во всей незавершенной красоте. Перехватив мой взгляд, она отбросила меня танцующей улыбкой к перилам балкона.

— Милостивый государь слышит звуки музыки?

Я слышал. И оторваться не мог от безумных серых глаз, чувствуя, что теперь уж все, что теперь пропаду я, сколько бы не трепыхался. И отступать уже некуда, а вся моя судьба уже решена и расписана где-то… И снегурочка знает об этом — недаром ведь скрывает черной прядью свою улыбку. И в этом изогнутом подковой пространстве, с перилами и закрытыми окнами, осталась лишь малая лазейка — мышиная тропка к выходу в пыльный и скучный школьный коридор со старыми партами. Можно туда юркнуть, спастись трусливо, если только получится вынести презрительную усмешку принцессы вслед.

Но все, что я смог — это взять в ладонь её тонкие прохладные пальцы. Шаг на плаху был сделан и память бессознательно выкладывала пророчество внезапного классика:

И пусть посмертною секирой Вернется золотой чертог За миг один в безумном мире Отдать не жаль всей жизни срок [54] .

И мы закружились в осеннем вальсе Шопена.

Кто сказал, что тонуть — беда? Неправда, нет ничего прекраснее погружения. В голову стреляют маленькие фейерверки, рассыпаясь хмельными иголочками, круговорот течения несет тебя в пропасть, и глаза напротив зажигают все, что еще не горит в твоей душе. Не жил тот, кто не падал в бездну этих глаз. Не жил. Так, коптил небо отпущенный срок, чтобы лечь в землю будущим перегноем. Только за этот единственный вальс отдал бы полжизни. А Астра затягивала все дальше и глубже в низвергающий Мальстрем продолжения, где с принцессы спадает мантия из голубого льда, оголяя плечо.

Казалось, что невидимая вуаль скрывает ее взгляд, и как только откинет снегурочка этот волшебный полог — пропаду совсем. Бороться с ней — все равно, что тянуть себя за волосы подобно Мюнхаунзевскому чудаку. Но все-таки я вынырнул, затянутый с головой в бездну: правда, когда прекратилась музыка и не без помощи завуча.

— Это что еще?! — строгий голос Фомичева распахнул дверь на балкон. — Андрей Антонович, Далматова, что за пляски на открытом воздухе?!

— Не Далматова, извините, а княжна Мери, не так ли, сударь? — обернулась красавица в голубом бархате.

— Вне всякого сомнения. И маэстро попечитель в этом скоро убедится. Я подвел принцессу к Дмитрию Ивановичу, и она повела его в следующем танце.

«Попечитель» отбрыкивался, возмущенно тряс подбородками, но потом махнул рукой, весело рассмеявшись.

— Иди в покои, княжна. А вам, мессир, не мешало бы обеспечить даму хотя бы пиджаком — вон дрожит вся.

Отправив Астру в зал, Фомичев подхватил меня за локоть и, озабоченно потирая брюкву носа, тяжело двинул фразу:

— Хм-м… Ты, Андрей Антонович… Ты эт-самое. Грр-м… Смотрел я на ваши па-де-ба. Гм-к-к-к… Не крути девчонке голову.

— Да какую голову, Дмитрий Иванович! Я вообще без всякого…

Фомичевское лицо набрало внезапно оттенок подового хлеба, ради мягкости долго выдерживаемого на пару.

— Мы с тобой не два дружка, в парке болтающих. А работники учреждения, некоторым образом. И здесь на виду все. И каждый шаг отслеживается. Особенно твой.

— А я что, пасынок?

— Нет. Но сигналы на тебя имеются. И заметь — сигналы тревожные. Обвинений выдвигать не буду, но, по-моему, Далматова смотрит на тебя совсем не как на учителя.

— Дмитрий Иваныч…

— Все. Я сказал, ты запомнил. И прекратим на этом.

Завуч промокнулся белым платочком и, казалось, разом стер с лица набежавшую на минуту хмурое облачко.

— Тимкина не видел, нет? Только что я его в этом коридоре видел. Куда девался проклятый!

Еще один эпизод того давнего вечера запомнился. Принцесса, одетая уже в обычное платье, разыскала меня в темном углу.

— А вы Совету не встречали, Андрей Антонович? — голос вырывал из души звенящие струны. — Я тут занозу… А у нее пинцет. Длинный такой.

— А где ты занозу вогнала?

— В примерочной.

— Да нет, в каком месте? Давай вытащу.

И, видимо, желая добить меня совсем, она поставила ногу на приступочек, на две трети обнажив бедро.

— Вот здесь.

Черная щепка, миллиметра в два, забралась под кожу. Вытаскивать ее было сущей пыткой, я изнемог совершенно, и тогда принцесса нанесла решающий удар. Она наклонилась и, глядя вниз, шепнула с ангельской простотой:

— Сильно короткая, да? Надо зубами попробовать…

Будто Гоголевский черт на спину прыгнул. Клацнул я зубами и, как в прорубь ныряя, припал к ноге. Возюкаюсь, балдею, дурак. Уже и заносу ту давно съел, а все никак оторваться не могу — такое блаженство, словно на облаке катаешься. Отлип насилу. Предохранители горят, аж искры в пол, а снегурочка голову мою прижала опять и отвернулась.

— Ребята, спектакль давно окончен! — треснул ехидный смешок Полтавцевой шагах в десяти. — Чего вы здесь делаете?

— Занозу вытаскиваем! — по-пионерски крикнули мы.

— А-а…

Когда юные литературоведы схлынули, растекаясь по домам, я подал Ветке пальто и, влезая в рукава, она вдруг охнула, оглядываясь за спину.

— Ты че кряхтишь, Полтавцева?

— Да вот… Села как-то неудачно. Занозу вогнала. Ты помоги, а? Специалист, как-никак. — И прыснув, она потянула меня к двери.

Расплата за счастье наступила по хорошему прусскому принципу — через сутки после содеяного. Между уроками Фомичев вызвал меня и крепко запер директорские палаты.

— На, читай, — он бросил мне мягкий, густо исписанный чернилами лист. — Казанова!

В документе сообщалось, что «гражданин Саблин, позоря звание советского учителя, имеет половую связь с ученицей вверенного ему класса Далматовой А., о чем свидетельствуют имеющие место частые уединения двух обозначенных лиц, во-первых, непосредственно в стенах школы и, во-вторых, в местах общественного нахождения жителей нашего города, что особенно возмутительно, так как Далматова в момент обжиманий и поцелуев находилась в школьной униформе».

Райнаркомпрос также уведомлялся о том, что «псевдопедагог Саблин, презрев общеобразовательные нормы морали и нравственности, зажимал Далматову прямо на вечере поэзии, почти на глазах детей». В конце письма доброжелатель сглупил, потому что фраза «едва придя на ниву просвещения, Саблин обанкротился как учитель истории СССР» выдала его с головой.

Зачем Тимкину это нужно, думал я, закуривая вторую подряд папиросу. Ну, выгонят меня, дальше что? Все равно он со своим ускоренным рабфаком лопнет на первой же аттестации. В том, что письмо сочинил мой неудачливый коллега, можно было не сомневаться — только собери до кучи факты. Тимкин мог видеть нас во дворике, его искал директор, когда мы со снегурочкой танцевали на балконе. Голова эта еще высунулась — и назад, подлая. Не, точно он. И не в тягость было, мудаку, выслеживать под чьими окнами я стоял!

Паскудная ситуация. «Лжедмитрий», спасибо ему, не рубил с плеча, но вся эта кадриль Фомичеву — как гвоздь в одном месте. Раз у него на руках письмо, которое направлялось в райнаркомпрос, значит «корни» там есть. И будет «господин попечитель со товарищи» гасить огонь прямо в избе. А как? Самый верный способ — спровадить меня куда подальше. Лучше в область. Еще лучше в Карелию, там образовалась новая союзная республика.

Ладно. Прорвемся. Главное — чтоб не трогали принцессу. А то понасоздают хитрых комиссий, активов, бюро. Будут толочь воду в решете на разных заседаниях. Не, если эта каша заварится, брошу все и уеду. Не будет меня — все утихнет, Фомичев постарается.

Вечером я поехал в гости к Совете и выложил все как есть.

— Я тебе говорила, добра от ваших этих… не будет. Говорила или нет?!

— Да ну причем тут… Не обо мне речь. Если что — я собрал манатки и тю-тю на Дальний Восток. Ее надобно оградить!

— Как? Частоколом обнести и вокруг с топором ходить?!

— Да хоть с топором! Я, Ветка, за нее башку на раз отсеку, пусть хоть что потом…

Совета забралась с ногами на топчан и сцепила руки на коленях.

— Знаешь, тебе действительно лучше уехать. В Кемь набирают «язычников» и географов.

— Вообще-то я историк.

— Да какая тебе разница с универовским дипломом? У них на всю республику три десятилетки.

— Думаешь, возьмут?

— Надо, Андрюха, чтоб взяли!

Вырабатывать диспозицию мы ушли в маленький «отвальный» закуток — дополнительную комнату, пожертвованную старшему Полтавцеву родным заводом. Ветка принялась выживать своего дядьку-инвалида, обосновавшегося в этом убежище.

— Сенька, дай людям пообщаться. Потом свои каракули будешь выводить.

Сенька, младший брат ее отца, на заграждениях под Райвола-Йока потерял руку до локтя.

На другой тоже не доставало одного пальца, но хлопец в меланхолию не впал, а наоборот — пошел учиться на бухгалтера, когда брат привез его из госпиталя. В каморке под лестницей он учился писать левой щепотью.

— Принес тебя леший, — заворчал Сенька, прибирая тетрадки.

— Не гунди. Видишь — дело у людей. Секретное. А ты под ногами со своими дебит-кредитами путаешься.

Сенька поднялся.

— Ты бы на ней, Андрюха, женился. Вон жопу какую отъела — лопнет скоро, — и, выходя, шлепнул Ветку по мягкому месту.

Из-за вечернего времени и обязательного семейного ужина до конца детали обговорить не удалось, и шептали мы это дело за столом о семи персон. Суровый глава семейства за едой предпочитал тишину, но, когда тетя Феня поставила кипящий самовар с маленьким чайничком, стало шумно, как в жестянке с пуговицами.

— Вы чего там шепчетесь? — улыбнулась тетя Феня. — Рассказал бы, Андрюш, как жили. Я не признала тебя сразу.

— Не признала Федора Егора, — заметил старший Полтавцев. — Годков пятнадцать минуло, как Антошка Саблин в Туркестан сорвался. А ты, Андрюха, стало быть учительствуешь?

— Учительствую, Тихон Игнатьич.

— Хорошее дело. Все полезней, чем клинком махать.

Был памятен тот вечер в семье рабочего-формовщика. Памятен простым теплом очага, честным хлебом и некоей старорежимностью, в семействе которого война оставила всего двух братьев да саму Ветку. Лишь в январе сорок второго мне удалось разыскать ее и отправить на Большую землю, выменяв на эваколист ургенчский самоцвет.

Казалось, все обговорили и расписали мы в тот вечер. И куда бумаги послать, и какие, и что говорить при случае. А случай подошел с такой глухой окраины, о которой я и думать забыл.

На втором этаже бывшего сахарного завода, в пахнущей известью комнате, крутил шары в барабане судьбы лотерейщик по имени старший лейтенант Никифоров. По отчеству — начальник третьего отделения райвоенкомата.

Никифоров имел награду за Хасан, пах одеколоном из дорогих, а его сапоги сияли почище паркета в залах Эрмитажа. Дел у него было, без балды, по горло, но как-то ухитрялся старлей делать их все сразу, попутно кокетничая с военкоматскими барышнями. А мне он даже сесть не предложил, спросив, не поднимая головы от моего личного дела:

— Младший командир запаса Саблин?

— Да.

— Проходи медкомиссию, потом в комнату…

Когда я уже взялся за ручку двери, Никифоров вдруг «дал по тормозам».

— А ну, постой-ка. Тут написано, что у тебя диплом.

— Есть диплом. Университет.

— Вот и постой пока.

Начотдела закрутил черный диск и, глуша собеседника, заорал в телефон:

— Иван Мокеич, але! Але, Мокеич! Тут парень с корочкой. А? Человек с корочкой, говорю.

Борьба с техникой имела, видимо, старые корни, потому что трубка с силой была кинута на рычаг, а сам аппарат был обозван «сукой».

— Иван Моке-еич! Тягло-ов! Тяглов, ёб-т, зайди, — Никифоров ударил в стену.

Хлопнула дверь и старлей отдал меня в руки очумелому военному с бумагами.

— Мокеич, твой клиент.

Тяглов погрузился в личное дело «отделенного командира Саблина», изредка поглядывая на меня. В противоположность начотделу, капитан Тяглов абсолютно был чужд армейского шика и походил скорее на бухгалтера заготпункта. Низенький, с крупными залысинами большого лба, Мокеич даже ходил, как ревматик перед дождем. Папка с моими бумагами вызвала у него живой интерес в плане заключения ВВК. Капитан ушел в дальний угол и тихо обозвал меня симулянтом.

Я как в огонь попал. Ну, думаю, сидишь тут, морда канцелярская.

— Извините, не понял.

— Ах, не понял! — взорвался Тяглов. — Как от службы уклоняться, так вы все понятливые. А за жабры взяли — хвостом крутишь? Молчать!

— Не ори на меня, — сказал я скупо и зло. — Сам окопался в большом городе. Геморрой высиживаешь.

— Обиделся, — на удивление мирно констатировал Мокеич и уселся на край стола, заваленного папками. — Слышишь вроде нормально, а записано: «потеря слуха на шестьдесят процентов».

— Давно было. Теперь что надо — услышу.

— Ладно, не бычься. Это я тебя и на вшивость проверил, и на здоровье. На курсы пойдешь?

— Что за курсы?

— Допнабор в школу политсостава артиллерии РККА.

— Это на комиссара, что ли?

Тяглов многозначительно поднял указательный палец вверх.

— На замполита! Красной армии нужны образованные политкадры. А у тебя университет, рабочее происхождение, опыт боев опять…

Я вспомнил свой «опыт», когда еще курсантом участвовал в перестрелках с байскими прихвостнями.

Зимой 1934 года начальство удумало конный переход из Алчагана в Кунгай, подключив к этому мероприятию и наш «бомбардирский факультет». В одном из продуваемых злыми ветрами казахских аулов, в юрту, где дули кумыс наши командиры, залетел старшина Бунчук и выдохнул:

— Вашбродь, товарищ начкурс, киргизы взбунтовались!

Тогда у нас, слава Аллаху, был «максим» на лафете и опытный начальник. После разведки он приказал полувзводу кавалеристов, со старшиной, обстрелять басмачей и сразу же отступать. Бунчук был старый лис, воевавший еще с Амангельды.

Он выманил степняков прямо на огневые позиции и, пока скотоводы сообразили, что пора сматываться, половина их валялась на снегу. Я помню, как самозабвенно стрелял в мечущихся всадников, истратив четыре обоймы (впустую, наверное).

Лихо мы им по сопатке вмазали. Мало того, что под огонь в упор, так еще и засадный эскадрон ударил, когда киргизы бросились наутек. Захватили двоюродного брата курбаши, нахапали трофеев, веселились, пели… А через два дня попались на подобную же нехитрую уловку и в начале боя меня контузило ручной гранатой.

Фарт посветил мне тогда в песках у озера Алаколь. Зацепило не очень, а самое главное — свои не бросили. Басмачи были ребята простые, и за неимением более культурного досуга развлекались пытками…

… — А ты чего сразу в госпиталь тогда не лег? Контузия все-таки? — полюбопытствовал Тяглов.

— Та пустяки, думал. Обойдется. А как-то наутро бах — и тишина. Как радио слух выключился.

Капитан задумчиво ковырнул воткнутую в стол кнопку.

— Паскудная это штука. Мой товарищ на Баин-Цагане под бомбежку попал.

— Сначала вроде ничего, потом головой стал хворать, а через полгода ослеп. Врачи говорят: «последствия такие».

Каждый раз, вспоминая то время, подкрадывалась в уголок души дрожащая мыслишка: живой ведь. Живой! А многие из набора-33 там уж. Сашке Бурлакову отсекли голову на наших глазах, Толя Ступаченко погиб в Испании, Ерген Багмадов — на Пулеметной горке у озера Хасан. Гордость и надежда курса Витя Пономарев был убит очередью с польского броневика во время освободительного похода. А я только с кобылы упал, да пару месяцев походил в глухих. Зато обнаружил в гражданском бытии столько плюсов, что вскоре и думать забыл о «военке». Правда, поначалу ходил в форме — даже экзамены сдавал в неотразимом френче. Когда русист Углов, «сука в шляпе», начал валить на суффиксах, один из членов приемной комиссии отправил «молодого человека успокоиться», а потом подозвал меня и, сунув черновик, ударил по плечу: «Иди спать, курсант, тебя зачислят».

Прием в военкомате закончился уж совсем любезно. Тяглов на прощание дал неделю «на запой и подготовку».

— Не надо, товарищ капитан. Трех дней хватит.

— Чего так?

— Да я это…

— Баба?

— Почти.

Тяглов с Никифоровым даже присели от смеха. Тыкали друг друга пальцами, хлопали по плечам и, вообще, выражали свои эмоции так бурно, что заглянул на шум заспанный фельдшер.

— Ты уже за сегодня не первый, — веселился Никифоров, — и чего вы от них бегаете? В гарнизоне из всех баб — одна кобыла будет.

Хохот поддержал и я, вспомнив старую шутку, что конник в три раза счастливее артиллериста, потому что у него персональная лошадь, а у батарейцев — одна на троих.

Через несколько дней меня перевели из запаса на действительную, согласно приказа об очередном увольнении и новом призыве в РККА, и я получил направление на курсы политсостава артиллерии, на Лужский полигон.

Вечером я был дома. Вычистил и выгладил обмундирование, собрал вещмешок, упаковав его необходимой мелочевкой, и долго сидел в раздумье: не сунуть ли мне добавочную флягу медицинского спирта. Спиртягой наделила меня соседка Нина после коротких посиделок-проводов. Когда уже собирали со стола, она пошла к себе и вынесла поллитровую емкость.

— Бери-бери, — поддержал супругу Аркаша. — В дальней дороге сгодится.

Взвешивая на ладони флягу, я уж совсем вознамерился кинуть ее в матерчатое дышло, когда истерично забил молоточек звонка. «Ну что за напасть?» — подумал я. Где-то дней пять послал ко всем чертям Ольгу, а вчера она позвонила, требуя выяснить все до конца. «Ну что там выяснять!» — бился испуганный вихрик мыслей. Сейчас Ольга была последним человеком на земле, с которым хотелось бы видеться.

— Андрей, ну что ты! — зашелестел по комнате Аркашин тенорок. И в следующий миг его лицо вспомнило и, вспомнив, скривилось — сосед был забывчив донельзя. Точно так же, как и донельзя рассеян.

И я хорош! Как можно было поручить этому дырявоголовому встретить в дверях бывшую невесту и сбрехать, что меня нет?!

Она вошла, не глядя на Аркашу. Впрочем, на меня также не посмотрела, объектом был выбран примус с торчащей иглой. Ему и адресовалось, наверное, вечернее «здравствуйте».

— Здравствуй, Астра.

Новая укладка не шла ей, делая похожей на мокрый одуванчик. Астра сделала шаг вперед.

— Андрей Антонович, мне Совета сказала, что вы скоро уезжаете.

— Да, Астра, уезжаю.

— Когда?

— Завтра утром.

Снегурочка провела ладонью по матовому боку платяного шкафа и посмотрела мне в лицо.

— Отчего вы бежите? Ведь не письмо это подлое заставляет… Что тогда? Почему вы оставляете меня снова?

— Я не хочу, Астра, чтобы эта грязь тебя коснулась. Поверь мне — даже косая тень может все испоганить.

Астра заговорила, не обращая внимания на распахнутую дверь. Заговорила с неожиданной для нее страстью, все больше загораясь от своих слов:

— А я не хочу верить, слышите? Не хочу! Я не первоклашка, которую нужно оберегать, как цветок из теплицы. И не дурочка, потерявшая голову! Все что я делаю — делаю сознательно.

Принцесса вскинула голову и, пряча молнии в глазах, словно ударила:

— Я люблю вас, Андрей Антонович.