— Слушай, Руис, откуда имя такое взялось — Эрмагунд? — любопытствовал Сарафанов, разливая по чашкам наркомовскую жидкость. — По-немецки, что ли?

Хавьер, перекладывая бумаги в Костином шкафчике, извлек мышиного цвета папку и протянул ее через стол.

— Т-э-э-к, — заслюнявил пальцы Михей. — Эгунд, он же Ифрис. В скандинавской мифологии повелитель подземного огня. У финских племен — дух болотного тумана, выходящий на поверхность и нападающий на людей. Возможно, Эгунд — это скопление статичного электричества в почве, либо атмосферная воронка, забирающая воздух подобно небольшому водовороту… Так… угу-м… ага… О! Наиболее известный случай, подтвержденный свидетелями, произошел в 1822 году близ Юккалы и вызвал смятение умов. Изгнание болотного духа описано старцем Антипием в «Житиях»… А поновее ничего нет?

— Пособие читай, — сказал и потом ругнулся по-испански Руис, — и тебя, кажется, поставили пить водку. М-м-м… лить водку!

— И что, и налью. У тебя в Мордобе днем с огнем такой, а?

— В Кордобе, Михельо. Понимаешь, в Кор-до-бе!

Испанец возмущался, размахивая кожаными рукавами, но размах был чуть больше, возмущение чуть громче, а гораздо больше обычного закатывание глаз убеждало, что их владелец кричит больше из привычной необходимости. Их что-то крепкое связывало, иначе взрывной камерадос не позволил бы ухмылки в адрес милой Родины. Да и Сарафанов не стал бы ерничать. В безусловном признании Хавьера как храбреца и умелого воина была изрядная доля уважения к его стране.

Испанская республика стала первой ласточкой грядущего коммунизма в Европе и, когда империалисты развязали там войну, я вместе со многими товарищами подал заявление универовскому военпреду с просьбой отправить меня на борьбу с контрреволюцией. Мы все ненавидели генералов Франко и Мола, подлых марокканских стрелков, а возвращавшиеся оттуда наши летчики и танкисты казались девчонкам недосягаемыми богами в сверкании рубиновой эмалиорденов. В те годы далекая Иберия, прежде никак с Россией не связанная, стала нам близкой и братской по духу, и как родных приняли мы детей испанских коммунистов после падения республики. Дети выросли и встали на защиту своей второй отчизны.

Было интересно смотреть на лейтенанта Руиса в том плане, что потомок грандов, чей далекий предок завоевывал Америку с Кортесом, сидит здесь, граненый стакан возле него и ругается потомок Донкихота с Михеем за какую-то по-жлобски утаенную инструкцию по защите от дурного глаза. Мелькнуло как бы воспоминание о будущем, где на берегах Сены поют с нашими танкистами французы под сорокаградусную, индийские партизаны вшивают в чалму красную ленточку, а где-то в Африке стучит школьным мелом русская учительница, выводя кирилицей под портретом Сталина: «Дагомея — …цатая республика ВЕЛИКОГО СОВЕТСКОГО СОЮЗА». А еще лет десять спустя, сидит товарищ Руис в каком-нибудь Мендосском райкоме и получает втык за срыв поставок апельсинов народному хозяйству…

— Ну вот, готово, теперь только попа дождаться! — Сарафанов протер невидимую пыль на стаканах и вдруг, устыдившись неумеренной готовности приступить к поминкам, отошел к деревянной полке с тетрадками.

— Андрей Антонович, ты у нас грамотный, подойди, глянь, что здесь.

Я подошел к Михею, затем присоединился испанец, и мы втроем стали глядеть в чудную математическую вязь. Тетрадей насчитывалосьпять. Все они, заполненные мелким Костиным почерком, посвящались какому-то из разделов физики. Какому — я точно сказать не мог: формулы, схемы, рисунки, опять формулы. Немногочисленные тарабарские фразы: буквы знакомые, но о чем письмо — тайна египетской гробницы.

Речь шла о движении субатомных частиц в магнитном потоке. Записи отделялись друг от друга либо числом, либо восклицательным знаком. Иногда через весь лист шла надпись красным: «радиодиапазон», «световой передатчик», «основное — избыточность концентрации» и тому подобное. На одной страничке было выведено: «Сталин — почетный академик. Браво!». Вырывать ее я не стал — что Косте теперь…

Тетрадь заканчивалась словами: «Ивич дурак. Гаринский гиперболоид возможен, если подобрать активатор».

— Голова была, — вздохнул Сарафанов. — Прямо тебе чистый Бланк!

— Планк, — поправил Руис.

— Ну, не знаю: Бланк, Планк… Я в институтах с колоннами не учился. Нету в деревнях институтов.

Испанец возразил:

— В советской стране каждый трудящийся может получить высшую ступень образования.

— Ага, может. Если эдак лет с двух по асфальту ходит. Топ-топ в ясли, топ-топ в школу, топ-топ в ВУЗ. А я с малолетства то с топором в лес, то в поле за мерином. Да ладно, я не жалею ни о чем, — махнул Михей рукой с дивана. — Вот Андрей. Сколько лет мозги сушил, и что — учил потом соплявок наравне с ускоренными выпускниками двухмесячных курсов. А ты, Руис? Три года в училище, а на войне летал всего один раз.

Хавьеру действительно не повезло — свой первый и последний боевой вылет совершил двадцать второго июня. Его «ишак» отцепился от авиаматки в ста километрах от границы, и, пока немецкие зенитчики гадали, что за самолет летает над ними, влепил две фугаски прямо в скопление железнодорожных вагонов.

Топлива на обратный путь хватило, но, подлетая к своему аэродрому, он увидел развороченное поле в огне и, протянув еще километров пятьдесят, рухнул в березняк.

Когда немцы выпалили горючку, фронт ненадолго застыл, и за дело принялись военюристы. Невидимо-незаметные во время боев, они выждали и начали строить замешанные на догадках обвинения. Командиру ВВС Красной Армии Руису Хименесу досталась «умышленная порча военного имущества в виде фронтового истребителя-бомбардировщика И-16». Серьезное дело, тянущее на измену Родине.

Следователь из прокуратуры имел бумаженцию, по которой полковой аэродром был еще в наших руках, когда испанец угробил самолет. Тут еще и следователь загнул о франкистских шпионах. Добили героя. Вместо награды — свидание с прокурором.

Взбешенный Хавьер сказал, что всем этим бумагам место под хвостом наваррского осла, а следователя послал к дьяволу. Выкрутиться ему удалось, потому что немцы захватили Псков, началась неразбериха, а когда Руиса хватились, он был уже далеко.

Внезапно заговорило радио, передавали сводку: «…В районах Кущевской и Сальсканаши войска вели ожесточённые бои с численно превосходящими силами противника. Опорный бой с противником произошёл около одной воднойпереправы. Действующие на этом участке наши части истребили до 1500 гитлеровцев. На поле боя осталось несколько десятков подбитых немецких танков. Не менее ожесточённые бои шли в районе Сальска. Гитлеровцы предприняли несколько танковых атак и ценой больших потерь потеснили наши части…»

Сарафанов зло дополнил Левитана:

— В центре Ленинграда частями спецкомендатуры ликвидирован крупный вражеский прорыв. Наши части несут потери…

Он, вскочив с дивана, подошел к окну.

— Да где этот протопоп шляется?! Я, можно сказать, с ног валюсь, а их преосвященство изволят задерживаться.

Между тем, батюшкино запаздывание начинало действовать уже всем на нервы.

— Он, может, на входе стоит, — предположил Руис, поглядывая на золотые часы-браслет.

— Твою мать! Я ж пропуск отнести забыл.

Сарафанов умчался и вскоре доставил отца Ферафонта, облаченного ввиду предстоящих мирских сует в цивильный костюм. Крест он заправил под рубаху, а его место заняла медаль «За боевые заслуги».

— Это где ж вы так расстарались батюшка?

Отец Ферафонт любовно огладил серебряный круг и молвил в бороду:

— На реке Усть-Ижоре ратоборствовал в народном ополчении.

Н-да, лихой поп. И личность его в этой бороде как есть разбойничья. Такие попы заправляли в кулацких бандах, наверное.

Руис подвинул батюшке стул, а мы расселись на сымпровизированные из телефонных катушек табуреты.

— За упокой души новопреставленного воина Константина, — поднялся, размашисто крестясь, отец Ферафонт, и мы, не чокаясь, выпили.

Михей сразу же «поехал» и стал ругать некоего Виктора Фомича, отпустившего Волохова из научной группы.

— Это ж какую голову скрошили! Одних тетрадей штук пять, и все по-научному — коэффициенты, величины, функции. Нет, чтоб сидеть в белой рубахе… Полез очкарик, — и обьяснил непонимающему испанцу, — ну, очкарик, сопляк. Лопух. Усекаешь?

Руис кивнул.

— Amatore.

— Точно. Сколько этих студентов на Луге закопали — страсть.

Я хорошо знал, о чем говорит Михей. Только из университета в ополчение ушли более двух с половиной тысяч человек.

— Ну что, братцы, по второй? — поднял чарку Сарафанов. — Помянем младшего лейтенанта Костю Волхова.

Эту выпили молча, проталкивая жидкость горючими глотками.

Тяжело было принять факт Костиной смерти. Последние события походили на безостановочную карусель: только соберешься спрыгнуть, а тебя опять несет прочь от желанной земли. Наша баталия на Моховой была всего лишь эпизодом адской круговерти от Смольного до, как говорится, «самых до окраин». На Васильевском зверь был настолько могуч, что завалил концентрированный энергоэкран, а боевую группу, высланную для усмирения, играючи расшвырял по всему кварталу. Командование тогда задействовало новую технику без всякого успеха, первый бой получился комом.

Парк челюскинцев был завален горелыми тушками непонятно чего, дымились одноэтажные постройки, а за канавой пускал в землю искры убитый «язычник». Светопреставление, короче.

Я в дальнейших событиях активного участия не принимал, ввиду чуть не оторванной ноги, зато черновой работы хватило. Даже проститься с Волховым не смог по-человечески. Костю сжигали в институтском крематории, а я в это время спал возле теплой батареипод зенитную долбежку.

— Слушай, отец, а как это выходит у тебя, — приставал к Ферафонту Михей. — Дезактиватор, это ж механизм какой! Три завода его делают, а тут бац — дядя волосатый пошептал и все. Чисто, как в ванной.

— Сие промысел божий через рукоположенных слуг осуществляемый.

— Ну, а чего тогда ОН разрешает зверью гадости творить?

— А это есть попущение божие.

Михей подумал и разлил еще по одной, прислушиваясь к бульканью на дне фляжки.

— Что-то совсем я запутался, давай выпьем лучше.

Руис заурчал, жуя пахнущий давно забытым укропом огурец, и затеял диспут с уклоном в религию. Что-то о знамениях и явлениях. Про темный крест над драмтеатром, о статуях царей и о том, прорвутся ли немцы в город, если суворовский памятник все же раздолбает фугасом. Потом вспомнили старика на могиле, предсказавшего мор и голод — были об этом разговоры перед войной.

Вообще, действительно, интересно. Как поп сумел дезактивировать такой сложный рельеф? Обычно вызывали спецмашину, но в обстановке неизобилия техсредств, начальство наказало разыскать какого ни есть служителя культа (хоть раввина!), чтобы тот на месте произвел обряд очищения. И ведь был результат. Доставленный Михеем батюшка так усердно обработал кадилом нехорошее место, что поле прибора чуть белым не сияло. Я сам проверял.

Вот, значит, какая силища у них. Давили-ломали церковников, а все лезут, как гниды. Я с неприязнью поглядел на краснорожего попяру, вольготничающего за столом. Козел бородатый. Вот что бесит меня, так это их непременное стояние за углом. Чуть где, чуть что, они всегда здесь, всегда рядом со скорбными лицами и нашептывают, нашептывают, встряхивая пыльные ризы.

А водка — дрянь. Горчит и производит в желудке некие контрдансы. Гонят, сволочи, из целлюлозы в пищевом институте… Сарафанов этот… Сидит, балдеет. Какой-то он старый и морщинистый, как гриб. И еще жадный — вон, лезет в край стола, рука загребущая. А испанец в углу обосновался ногами болтать. Морда иезуитская. Говорят, у него в роду несколько поколений подряд служили в инквизиции: кто в судьях, кто в следователях. Палачи. Тебя, дружок, самого на дыбу. Или нет — лучше волосики чикнуть и на угли их в ночь, когда цветет вереск. Послушал бы я тогда его вопли.

Злость на окружающих накатывалась зубастыми волнами. Казалось, кто-то черный грызет душу. Черный и тяжелый, с длинными мохнатыми лапами. Когда я пытался стряхнуть злобный морок, эти лапы сжимали раненую ногу. Понятно, чего он добивается. Но и дружки мои хороши: один крутит блестящий цилиндрик на цепочке, а другой шепчется с обросшим, как филин, попом. Мало у нас духовных пастырей в политотделе, еще и этот. Да-к наши хоть не тягают кресты из аргентума. Неприятный металл: мягкий и жирный, как церковный воск. Крест паскудно-белый, как брюхо плотвы, и кажется, струится в нем едкая жидкость, убегая затем вверх по массивной цепи. Не то, что на шею повесить, в руки не взял бы! А этот, иш, мнет пальцами.

Испанец переместился из облюбованного им угла опять к столу, выстраивая в линию нестерпимо блестящую посуду.

— От это я одобряю, — повернулся Михей на жуткое бульканье. — А то, понимаешь…

— Что ты понимаешь, — обрезал я. — Как водку жрать и палить из карабина?!

— Ты чего, командир?

— Я тебе не «чего», понял?! Конь долбанный.

Сарафанов дернул противно-белесыми ресницами.

— Старлей…

— Пасть закрой!

Я подхватил стакан, чтобы выплеснуть водку в ненавистную харю, но разлил, кидая тяжелые капли на стол. Стакан дрожал в побелевших пальцах. Испанец стал между мной и Михеем.

— Мировую, мировую, — поддержал поп Ферафонт, хлопая, как дурак в погремушку.

— Я пить не буду.

— Надо пить, maldita sea, — испанец вглядывался в мое лицо, и я понял, что он может заподозрить…

— Ладно. По последней и спать.

Под его давящим оком я влил в себя мерзкую жидкость. Еще ни разу водка не была столь невыносимой — как репейники глотал, и ползли на подбородок вонючие капли. А затем будто кинули мне в живот цементный мешок. Мешок был тяжелый, намоченный дождем и шевелился, давя острыми углами кишки.

— Держи его! Держи. Ноги!

Михей, зажимая мне голову, получил отравленный фонтан, бьющий из внутренностей.

— На живот давай!

Перевернув мое тело, испанец нажал сверху, выдавливая остатки.

— Ты как, старлей?

— Не знаю…

В животе стало полегче, но вдруг невыносимо зачесалась нога в том месте, где рвал ее убитый чужак. Добравшись через кирзач и порванное галифе к зудящей коже, я погрузил в рану пальцы. Чесал, ощущая липкую кровь и смахивая на пол мясные кусочки красновато-зеленого цвета. Чесал долго и яростно, пока Ферафонт не склонился посмотреть «что там такое», задев крестом увеченную ногу. Оранжевые звезды разбежались и прилипли к пустоте черной неяви, которая завернула меня в свое покрывало…

Через пелену в глазах я увидел Михея с дымящимся этээром. Испанец для чего-то упал на колени и нес чушь, выставив сложенные впереди себя руки. Чушь была на латыни. А из вороха шинелей торчали сапоги отца Ферафонта, указывая на уверенную нестойкость к спиртному.

Что тут за хренотень происходит? Напились и подрались? Похоже на то. Все болит, и голова — чугун.

— Вы чё, мужики?

Руис подскочил, закрывая лицо ладонью, серебряное распятие он держал на отлете, водя им по воздуху. Только закончив эти малопонятные движения, он близко наклонился.

— Молчи, Андре, ты ЗОРГ.

Странно, однако, видя, что он орет почти во весь голос, я, тем не менее, едва слышал испанца. Скорее по интонации, да еще по страшным, словно с иконы, глазам, я понял, о чем он говорит. Все другие звуки — крик ветра, птичьи вопли, дребезжание бесконечного стекла в шкафу или мягкий бег пыли — доносились даже чересчур громко. Более-менее голос Руиса был понятен, зато Сарафанов, о чем-то горячо втолковывающий и машущий руками, показался мне беззвучно квакающей жабой.

Прошла боль. Неужели исчез давящий ком в животе? Как бы не так! Рот снова переполняла черная жидкая грязь, в ноге закопошились сотни колючек. Монотонная дробь в голове заслонила все другие звуки, умолкая на короткий срок от эфадиновогошприца, дающего короткий, словно взмах утопленника, проблеск живой мысли.

— Командир, держись! Прошу тебя, держись.

Испанец ломал вторую ампулу, а Михей казнился, крича и подтягивая жгут:

— Блокаду надо, Андрюха, сразу надо было… эх!

— Да кололся я. Все лекарства извел.

Говорить было трудно. Слова приходилось выуживать, как из грязи, очищая от налипшего мусора.

— Держись, командир, — повторил испанец и показал три пальца на руке. — Вспомни, что тебе дорого и держись за это…

Хавьер держал носилки, ускользая в синее небо, но все еще стараясь вытащить меня из холодного омута. «Сomandante no vayas allí!», — кричал он шепотом, и, цепляя скользкие грани колодца, я гадал, что значат эти слова.

Ты — ЗОРГ, кричал мне испанец.

Ты — ЗОРГ, сказал мне седой врач в зеленом халате.

Я — ЗОРГ, зараженный организм, захлебывался в сыром ужасе мозг, и мутнело зеркало с моим лицом в дрожащих руках медсестры. Хотелось спрятаться от судьбы, вернее, от неизбежной предопределенности событий, наступающих после некоего действа. И если до этого действа ты сам выбираешь путь (пусть чуть вправо или чуть влево на поле атаки), дальше выбора нет.

Даже на войне человек, если не кузнец, то в какой-то мере подручный в кузнице своего счастья. Даже в любви можно уйти от всего на край света, а с Астрой — и за край света.

Но здесь, на этом ложе, беги хоть в космос — толку не будет. Потому что ЗОРГ в тебе, потому что ты и есть ЗОРГ. Это как гусарская рулетка, только в барабан забиты все шесть патронов.

А может быть, повезет и удастся отвертеться от хватки зверя, до конца дней пуская слюни в одном из дурдомовских казематов на Пряжке? Но скорее всего, я превращусь в нежить, только по оболочке похожую на человека. А то и вовсе в какое-то чудище.

Маленькая часть, пылинка, атом чужака, пробил стенку из лекарств и попал в мозг. Какую адскую работу он там сделал? Что готовит из меня проклятая спора?..

Не хочется. До смертного ужаса не хочется быть тварью из ЭТИХ. Только одна мысль о такой участи бьет острой иглой через тело, выжимая литры воды.

И другая мысль, очень тихая, но печально-беспрерывная — жить хочу, хочу жить, хочу жить, хочу жить. Пускай даже зверем, но жить!

А дороги нет. Как только лечащий врач Военно-врачебной инспекции поставит диагноз «несовместим с человеческой личностью», сразу меня шлепнут или отправят в «зверинец» ВИЗОРа.

Я боролся, но все слабее, — заряд эфадинатаял, жадно впитываемый испуганными нейронами.

Кто-то склонился надо мной, и в искаженном фокусе проявилось заботливое лицо Михея.

— Ты как, Антоныч?

— Не очень.

— Хуже бывало, ты главное — не кисни. И вот еще… Коновалы будут подписывать тебя на «восстановление», не иди, пусть в анабиоз отправляют. А то, сам знаешь.

Да уж, знаю — «Установка Интенсивного Восстановления» не предусматривает иных вариантов, кроме «успешного лечения» либо «летального исхода».

— Андрюха, подумай! Отправят в хранилище изолятора до лучших времен, так хоть жив останешься!

— Нет, Михей, не хочу я там, как брюква, на складе лежать. А ты сам бы, что выбрал? А Руис, а другие? Дай лучше зеркало.

Михей поднес к моему лицу карманное зеркальце и, пытаясь улыбнуться, выдавил слова популярного куплета:

— Ты, моряк, красивый сам собою…

Никакого моряка я не увидел в мутной глади. Мелькнули только белки глаз и дикие зрачки. А потом побежали серебристые змейки, и зеркало покрылось сетью мелких трещин.

— Иди, Михей Степаныч, даст бог, свидимся.

Он что-то хотел возразить, но в палату ворвалась куча людей в белом, сопровождаемая ревом доктора:

— Вон отсюда! В-о-о-н!

Не доходя до койки метра четыре, белый отряд выпустил вперед вожака и остановился полукольцом, обнюхивая мое лежбище. Атаман умял бороду в кулак и обратился ко мне:

— Ну что, братец? Надо бороться.

Они проделали какие-то замеры, покачали блестящим маятником перед глазами, дохляк в очках ударил по ноге резиновой кувалдой и сразу же испугано отскочил. А потом, когда экскурсанты вдоволь насмотрелись на ЗОРГа, седой прогнал их и сказал, грузно опираясь на спинку кровати:

— Этот проныра Сарафанов тебя на ВИЗОР уговаривал?

— Да.

— В общем… Загорск… или ИВО — интенсивное восстановление. Выбирай. Есть несколько минут перед…

Он велел «сестрице» проследить за капельницей и потопал к выходу, а у двери занял место охранник в костюме биозащиты, держа наперевес короткий фугасный штуцер.

Первая минута растворилась в беззвучном крике всей сущности, у которой отнял последнюю надежду человек в белом халате.

Вторая минута сыпала пепел воспоминаний о том, как я здесь очутился, и как могло бы быть так, чтоб этого не было. О том, как встретилась на жизненном пути Астра, морозной звездочкой сорвавшаяся с неба, чтобы отогреться у меня в ладонях.

Третья минута ушла на бесполезные поиски выхода из больничной клетки и тоску по элеватору в Загорске, где хранились в анабиозе тела бойцов, задетые чужаками.

А потом я с воплями отодрал инстинкт, в ужасе топтавший внутренности только от ощущения близости установки ИВО. Через толстую кирпичную стену ощущался испепеляющий жар ее пластин. Там за стеной был ад. Или как там он называется у существ, похожим на которых становлюсь я. У них тоже есть пекло и боятся они ничуть не меньше, чем люди…

— Давай… ИВО… — Жар охватил все тело, и с предельным усилием, чувствуя, что еще немного и выговорить человеческие слова не удастся, я захрипел: — Быстрей!

Медсестра потянула иглу и я почувствовал, как никелированная сталь выходит из тела. На этом стержне, связывающим меня с миром людей, держался спасительный полог, закрывающий кружеворот видений. Теперь они ворвались в брешь. Сначала живые — люди с оружием, пробирающиеся вдоль стен; истекающие водой трубы, поваленные деревья… Потом, когда начали распадаться химические цепочки лекарств, на смену пришли другие. Смутные и тягостные, они подползли незаметно, как хвост гайды, сплетающийся с волосами жертвы. Несущие зло, или просто диковинные, видения размыли реальность и я уже не понимал разницу между сном и явью. Дома, каналы, мосты… Деревья с голыми ветками, на которых вместо листков начали распускаться барабаны… Сфинкс с лицом Белой Наташи, взлетевший с Египетского моста… Сидевший на подоконнике Михей — недоверчивый, с прищуром… Полюдов… Ероха, курящий почему-то полюдовскую трубку… А потом появился тот, в инквизиторском плаще, чьи шаги в огромной пустой зале с готическим потолком отзывались в душе надеждой и болью. Он поднял капюшон и смотрел полным мрачной ненависти взглядом. И хвала Господу, что ненависть этого человека с лицом Руиса была направлена не на меня.

Ударили часы, отбивая полночь. Из тени испанца вышла фигура в бело-голубом одеянии, направляясь ко мне. Вуаль шевелил невесомый ветер и сама фигура была легкая и блаженно холодная, как музыка, сотканная из шепота зимней ночи. Тонкие пальцы погасили огонь, сжирающий мое тело; нежность и печаль смыли накипь с души и, склонившись надо мной, принцесса тихо сказала:

— Бедный мой рыцарь.

А потом глухие удары смешались с набегающими волнами света, и люди с красными символами бога-победителя сбросили меня в ад.