Все вокруг было завешено белым. Белым и чистым, вызывающим в памяти картинки с крахмальными простынями и запахом глаженых наволочек. Значит, вчера была суббота, постирочный день, и сейчас мама гладит высохшее за ночь белье. Только вот запах… В нашей квартире соседка Нина, детский врач, иногда приносила его с работы.

Я заворочался, пытаясь угадать, кто возится у низкой тумбочки около двери, и на шум обернулась сестричка в белой повязке. В руках она держала ампулу, которую сразу же уронила, завидев мои шевеления.

— Тетя Катя! Тетя Катя! Больной очнулся!

Девушка убежала и привела тетю Катю. Ею почему-то оказался высокий чернявый мужик лет сорока.

— Лев Борисович, я раствор готовила, как всегда десятипроцентный, — щебетала белая птичка, заглядывая снизу в лицо врачу. — А он ― бац! И на меня смотрит.

Доктор посветил мне в глаз блестящей штуковиной, а потом стал расплываться и исчез, оставив после себя один лишь голос.

— Трижды в день колоть. И капельницу…

Поправлялся я быстро. Вставать, правда, не разрешали, но можно было слушать радио, читать и разговаривать с персоналом. Вскоре пожаловал доктор Лев Борисович, оказавшийся начмедом госпиталя.

— Здравствуйте, больной. Как самочувствие?

— Ничего вроде, только голова гудит.

— Тогда будем знакомиться. Кандидат медицины Грюнберг.

— Командир Красной Армии Саблин.

— Очень замечательно. Жалобы есть?

— Есть. Перестаньте колоть всякую дрянь, у меня от нее скоро зеленые черти будут на голове плясать. И еще я пить хочу все время.

Лев этот так и вцепился, будто снимая взглядом кожу слой за слоем. Надо, пожалуй, говорить осторожней. Доктор-то он доктор, да вот каких наук? Если тех, что копаются в мозгах у «квартирантов Фореля», то не помешает промолчать иной раз.

— Нехорошо как-то, знаете, товарищ доктор. Лучше морфий тыкайте.

— Зачем? У вас зависимость?

— Нет у меня зависимости. Я ведь не первый раз на койке валяюсь и знаю, для чего такие бомбы вкалывают. У меня что, ожог? Или множественные осколочные?

— У вас, дружище, острый сердечный приступ и ничего более.

— Интересно. Никогда на «мотор» не жаловался.

— Ну… х… Когда-нибудь все в первый раз… Вы сами-то, как себя ощущаете? Не потерялись во времени и пространстве?

— Да нормально. Только…

— Только, что?

А палата сия не в пример обычным госпитальным. Там сиделку дозовись еще, а у этих торчит рядом, как дежурный «на тумбочке». Нет, здесь что-то не то, надо запускать «дурня», тем более, что Грюнберг всё время выспрашивает о моих приятелях изподвала.

— Понимаете, в той заварухе темень была кругом и устали все. Я лично уже мало чего соображал ― три дня почти без сна. Тут еще молнии эти… Кругом все бегают, как идиоты, стрельба, суматоха. Взорвал, как приказывали, и сознание вон.

Я сгрузил эту чушь на Грюнберга, а он ничего, слушает. Правда, показался мне в его глазах огонек надежды на что-то. Показался и стал таять. Лев прослушал версию до конца и сказал удручающе весело:

— Ну, вот и славно. Лежите, набирайте здоровья и сил, а если что припомните еще, прошу звать без стеснения.

— Я бы, если честно, и не вспоминал ничего.

Доктор обнадеживающе похлопал мою руку.

— И правильно. Мне самому такое было ― устал так, что рук не видно. Резал прямо на себе, потом хлоп, и уже на топчане в палатке. Оказывается, унесли. Заснул с ланцетом в руках.

Он еще раз утешил:

— А вас мы быстренько подновим. Процедурки, режим, питание. Через неделю хоть в кино, хоть на выставку!

Утром следующего дня санитары вкатили в комнату сверкающий никелем шкаф. Его поставили возле кровати и сонный техник, щелкнув кнопками, безлико доложил кому-то невидимому: «все готово», вытер суконкой приборное стекло и устроился рядом на стульчике налаживать рулоны бумаги. Медсестра, не та, что обычно, а другая, захлопотала возле меня, прикрепляя, где только можно, синие проводки. Она ласково уговаривала то «поднять ножку», то «опустить ручку», то немножко потерпеть, потому что будет «немножко холодно». Весьма походила эта мадам на хозяйку, задумавшую отравить беременную кошку. Наконец молодуха убралась, невзначай зацепив меня грудями по животу.

Я лежал опутанный проводками, будто гусеница в коконе. Что теперь будут делать? Электротерапия, что ли? А если не рассчитают или пойдет что не так? Контора-то явно режимная: не скормили в подземелье крысам, так здесь добьют электричеством ― спишут как непредвиденные потери, и пропал безвестно. Ни письма отправить, ни лица родного увидать. Впрочем, лицо появилось. Хоть и знакомое, но вовсе не родное.

— Здравствуйте, Лев Борисович.

— Здравствуйте-здравствуйте, Саблин. Как самочувствие?

— Порядок! Можно выписывать.

— Рано, дружище, рано. Вот полный курс лечения пройдем…

— Доктор, может, вы клизму лучше пропишете или микстуру какую-нибудь? А то больно уж этот «мойдодыр» на «машину ужасов» смахивает.

— Орловского читали? Похвально. С выдумкой был товарищ. А прибора этого бояться вовсе не нужно. Обычная модель. — Грюнберг похлопал боковину шкафчика, и тот угрожающе загудел. — Погружает пациента в состояние глубокого здорового сна.

— И что, даже больно не будет?

— Больно не будет.

Доктор возился с крохотными рычагами, переключал мигающие лампочки и между делом трепался на разные отвлеченные темы. Вспоминал Лев истории из практики, спрашивал, чем лучше драить пуговицы, под секретом рассказал, что на меня будто бы «запала» медсестричка Люся, попросившая забрать ее с дежурств в моей палате, «ибо нет никаких уже сил».

Поддерживая беседу под успокаивающее гудение машины, я боролся с меховыми котами, настойчиво закрывающими глаза.

Грюнберг хохотал и просил не спать, пока не запустит механизм — получится, что машина сна вроде как без надобности и он, Грюнберг, будет опозорен и посрамлен.

Соглашаясь, я устраивался поудобнее и вспоминал по его просьбе что-нибудь бодрящее: бомбежку, отоварившую наш поезд под Ригой, ближний бой, из которого запомнилось только одно: штык воткнулся неожиданно легко, и я перелетел через того немца, выпустив из рук винтовку. Вспоминал и зимние радости блокадного Питера, добрую треть жителей которого можно печатать в жития святых.

Лев изредка наклонялся к машине, на миг умолкая, затем опять трещал или недоверчиво выпытывал про Геньку Сыча.

Чепуха этот ящик-гипнотизер. Еле-еле удалось не заснуть до обещанного доктором сигнала. И проваливаясь под щелканье механических зубчиков, я подумал, что уже не помню, как звали того веселого командира танка с нелепым рисованым якорем на башне. Его машина появилась на берегу, когда из всего упредзаслона осталось живыми человек десять, и до самого Питера не было ни единой нашей части…

Забытье не было сном. Щелкали ключами минуты, проносились, механически постукивая никелем, секунды и кто-то бесчеловечно копался в мозгу, подобно старьевщику: забирая приглянувшееся и брезгливо откидывая ненужное. Иногда звенели серебряные колокольчики. Сразу тысячами. Выбивали какую-то сложную мелодию, и все делалось красным.

Один раз я проснулся. Рядом с электрическим комодом по-прежнему сидел флегматичный оператор, но лицо его теперь било тревогу. Он держал развернутый пергамент бумаги, что-то втолковывая доктору. Опять зазвенело красным, и волны унесли меня прочь из комнаты.

Я пришел в себя и, увидев Грюнберга, испортил ему вступление:

— Самочувствие хорошее, Лев Борисович!

Доктор хмыкнул.

— Уже понял, ― он протянул стакан, ― подкрепитесь.

Я с удовольствием выпил что-то вкусно-холодное, после чего протянул заискивающе:

— Покурить бы.

— Угу. Водки, марафету и девочек.

— Ну, а чего?! Все у вас есть. Спирту много, «дури» тоже, наверное, хватает ― и порошком, и в ампулах. А девочек я видел ― дохлого поднимут. Все бы вам прибедняться.

Лев опять хмыкнул и присел на кончик матраца.

— Вы, я вижу, исцеляетесь прямо на глазах.

— Служу трудовому народу!

— Не сомневаюсь, но хотелось бы направить вас на службу, таки будучи уверенным…

— А что, у вас есть сомнения?

— Так, мелочи. К примеру, что за чепуха о призраках детства?

— Все-таки нехороший вы человек, Лев Борисович. Спящего допрашивать. Это ж надо! Ну, мало чего покажется в темноте со страху. Мы все тогда хорошие были.

— Чч-ч-о-ррт, не получилось! — громко выругался доктор, а оператор-манекен, вскочил с табурета и уставился на Грюнберга пуговичными глазами. — Давай-ка, старлей, все начистоту. — Лев Борисович щелкнул серебряным портсигаром с медведем на крышке, мы закурили, и я честно рассказал всю историю с мертвым Генкой, которую так и не вытравила из памяти докторова машина.

— На свете много, друг Горацио, такого, чего не снилось нашим мудрецам. ― Лев забарабанил пальцами. — Ну, а сами вы, что думаете?

— Мы, материалисты, народ плечистый, не запугать нас силой нечистой.

— Тоже неплохо. Вижу, это происшествие особо вас не гнетет, лейтенант.

— Старший лейтенант. Я ведь вас фельдшером не называю.

— В каком смысле?

— Ну, это старая армейская шутка, что старший лейтенант значительно умнее просто лейтенанта.

— А, ну да. Получается логическая цепочка. Скажите, а подполковник значительно умнее старшего лейтенанта?

— Дистанция огромного размера.

— Вот и слушайте тогда со всей серьезностью. Ваш случай, хотя и редкое, но встречающееся массовое помрачение сознания. Возможно под действием галлюциногенного газа. К тому же, организм, ослабевший без полноценного отдыха и питания. Как следствие ― ураганное расстройство деятельности некоторых долей головного мозга. Вы меня понимаете?

— Честно говоря, не очень.

— Плохо!

Доктор опечалился, но радикальных мер принимать не стал.

— Бехтерев не помог, попробуем Осипова, — непонятно произнес Лев Борисович, и вскоре меня определили в общую палату, разрешив прогулки на свежем воздухе в парке, единственном из уцелевших свидетельств былой гордости научного учреждения.

В клинике раньше былотри смежных здания, шикарный вестибюль, отделанный голубоватой кафельной плиткой: тенистая аллея начиналась сразу от ворот и терялась далеко внизу около фонтанов. Три года назад заложили отдельный корпус.

В пыльной украинской степи копали мергель и жгли в огненных печах полуголые хохлы. Строгали дерево чумазые казанские татары. Уральский мастеровой, выдыхая похмельное дымье, катал железо в арматурную сталь. Армяне слали красный туф, туркмены ― ковры, из Омска пригнали несколько вагонов розоватого кедра для спецзаказовской мебели. Сотни людей тысячи часов строили этот дом. Еще больше народу давало на строительство энергию, выращивали хлеб и ткали одежду строителям. Как в углы древних замков дали в жертву шахтера заваленного породой, ЗеКа, убитого рухнувшим деревом, колхозника из-под Воронежа, подорвавшего здоровье на заготовках и не довезенного фельдшером до больницы. Инженер-инспектор, могучий спец, не дал краснооктябрьским погонщикам подсунуть быструю халтурку к 23-й годовщине Революции ― поехал бедолажный строить комбинат за полярным кругом. А здание вышло надежное и красивое.

Потом резали красную ленточку и трясли друг другу ладони под первомайский оркестр. Фотограф слепил магнием улыбающиеся лица, и было всем светло и радостно, будто сама душа надела белый парусиновый костюм. Разместили по кабинетам оборудование, развели в покои пациентов и уже скоро будущее светило науки Грюнберг доказал возможность лечения отдельных случаев шизофрении низкочастотным генератором.

Доказательства были получены как раз в том корпусе, что улыбается сейчас обугленными провалами окон. Грюнберг, ученик самого Корсакова, смущаясь, присел за стол зама психотерапии, а среди ахающих медсестер и протирающих пенсне коллег ползали слухи о близкой докторской. Правда, сам Лев Борисович думал о своей диссертации меньше многих других. Нет, конечно, «доктор медицины Грюнберг» звучит гордо, папа был бы доволен «стагшеньким». Но генератор! Эта чудесная машина! Шесть лет в Ленинградском медицинском, ординатура, бесконечные дни за рабочим столом, лекции Брюханова и Молочкова, переводные статьи… Труд. Адский труд! Но это уж охота пуще неволи.

Работа должна была полностью завершиться согласно расчету к августу. Но вместо докторского свидетельства Грюнберг получил гимнастерку со шпалой военврача и пошел на фронт. Война не любит мечтателей, зато очень быстро их учит. За две недели в полевом госпитале, Лев Борисович узнал больше, чем за три семестра в Альма-матер.

Вернувшись в Город, он застал на месте нового корпуса большую воронку от авиабомбы и груду битых камней. И все. За один миг дело всей жизни было уничтожено. Истории болезней и материалы на диссертацию сгорели, пациенты частью погибли, частью разбежались и сгинули, а неэвакуированный персонал призвали.

Как так? За один миг разрушить то, что строилось многими столь долго! Всего десяток секунд и бомбы из отсека «юнкера», ведомого каким-нибудь Паулем фон дер Хером, отделившись от самолета, достигли земли, и нет больше прекрасного светлого здания и чудесной машины, возвращающей людям то, что порой дороже жизни ― самое себя. А этот фон дер Гад, лет двадцати, доброго ничего не сделавший в жизни, лег на обратный курс, насвистывая «Розамунду». Сволочь!

— Даже не сволочь. Я слов таких не могу подобрать, Андрей, — волновался Грюнберг, допивая воду из графина, стоящего у изголовья моей кровати. — Они прозвали себя высшей расой. Но высший ли это идеал? Пример другим народам? А чему другие могут у них обучиться? Да и многих, наверное, не будет, если они победят.

— Ну, это уж хрен им, товарищ военврач. Еще три месяца ― и начнется зима. Опять в наступление пойдем. Даст бог, очухаемся, и уж когда в Германию придем… По камешку ихние города раскатаем.

— Наверное, вы правы, Андрей. Они опухоль человечества, а опухоль надо вырезать. Все гнусное и мерзкое, чего должен стыдиться человек, они держат как знамя. И как оружие. Стариков, детей убивают, раненых. Знаете… Привезли машину, всю в дырках от пуль. На боку огромный красный крест тоже в дырках. Раненый, молодой совсем, а друг его, глухой от контузии, трясет меня и кричит: «Мы в разведке были, а Федька их гранатой! Положил сразу трех». — А Федор этот ― пацан лет шестнадцати. Коневский была его фамилия… пневматоракс… я свидетельство подписывал… Господи, как я их всех ненавижу…

— Вы были в ополчении?

— Да, вторая дивизия. ― Грюнберг помял «беломорину» и долго смотрел в зарешеченное окно. — У нас там разные люди были. Много. Артисты, фрезеровщики, портные, даже один специалист по хеттским иероглифам. А военных почти не было.

— Военные остались на полях между Каунасом и Нарвой. Не надо так, Лев Борисович.

— Я не обвиняю, упаси бог. Но как же так вышло, что наша самая сильная в мире армия откатилась аж на окраины Питера. Немцы ведь почти в самом городе были.

— Вот именно: почти. Почти вошли, почти соединились с финнами, почти осадой задушили. Только где сейчас эти немцы?

— Известно где. В трех-четырех километрах на юг от Кировского завода окопались.

— Нет. Те немцы сейчас в земле гниют. И до окопавшихся доберемся, будь уверен.

— А когда, Андрей? Второй блокадной зимы люди не перенесут. В том декабре мы по восьми тысяч в день теряли. На чем люди будут держаться?

— Вы держитесь?

— Я солдат и давал присягу. Ленинградскую.

— Сейчас все солдаты.

— И женщины? И дети?

— И женщины. И дети. Воюем по самому большому счету: или мы, или они.

— Это страшно.

— Мне после траншей на Пискаревке и Богословке ничего не страшно.

— Все равно, когда два народа хотят уничтожить друг друга ― это страшно.

— Что вы заладили… Что может быть страшнее бомбы, упавшей на детский дом? Или мертвецов штабелями под снегом?

— Бомба это кусок металла, так ведь? И блокада ― не ведьма, обнявшая город. Ведь кто-то придумал все это, распланировал в рейхстаге или где там у них. Понимаете, специально придумали. Стольких убить, стольких умертвить, стольким жизнь оставить. Этот народ уничтожить, а этот пощадить. А вон те тоже пусть живут, но не все, а лишь те, кто нам нравится. И живут пусть так, как мы укажем. Мы боги-хозяева, вот что ужасно. Вот что заставляет думать…

— Тут не думать, Лев Борисович, надо, а душить и рвать.

Грюнберг задумчиво повертел стетоскоп, что-то хотел добавить, но смолчал. Только легкое движение, ветерок не то что несогласия, недоговоренности какой-то, скользнул по лицу.

За стеной бухнул снаряд, немцы опять стреляли по городу.

Грюнберг брызнул из шприца тектомином, как вдруг лежащий на соседней койке Осетинец приподнялся и забулькал, тяжело гоняя кадык по шее. Лев сразу же набрал полную кружку и дал ему напиться. Глотательный рефлекс шел у парня необычным графиком, и если залить воду чуть позже, то бедняга попросту захлебнется.

— А-а-збек идти!

Азбек ― его любимое слово. Потому и Осетинец, хотя, по-моему, гора Казбек в Грузии и вообще, может, он курить хочет. Только вот чего он хочет, никто не знает, несмотря на длиннючую латынь в истории болезни. Мозговые импульсы гуляют в организме, как им вздумается, поэтому не то что говорить, двинуть пальцем не может человек с толком.

— Азбек! Аслан магалты!

Осетинец замахал руками, отгоняя нападавшую минуту назад муху. Кружка вылетает из рук поильца, бьется и будит еще двух моих соседей по несчастью ― Иваныча и конструктора Лугового.

Иваныч ― прожекторист, Луговой ― инженер с «завода Котлякова». Оба имеют серьезные дефекты. Прожекторист видит все в зеркальном отражении, а Луговой болеет странной болезнью: если он двигает руками, происходят странные вещи. Например, не дотрагиваясь до коробки спичек, он может перемещать ее. Правда, не всегда и если коробка пустая. Грюнберг говорил, как эта болезнь называется, но я не запомнил. Что-то вроде «теленурез».

Раньше тут был еще один, четвертый. Но бедолага сошел с ума как раз в тот день, когда меня подселили ― стал вещать, что немцы зажгут Волгу, но их стратега пленит богатырь с красными руками.

— Сергей Петрович, ну взрослый же человек! — Грюнберг отобрал у конструктора упавшую кружку Осетинца; вогнал мне в бедро положенное число кубиков препарата и, сложив «пыточный» инструмент в кожаный чемоданчик, ушел. А я остался валять дурня.

Тяжелый осадок после разговора остался, какой-то мутный. И пораженчеством попахивает. Правда, тысячи умерших от голода зимой ― факт. И как не закапывай его в памяти, все равно всплывет. В Городе буквально все кричит о декабрьской жути. Почему невоюющих не успели вывезти из Ленинграда? Кто виноват? Жданов? Ворошилов? Железная дорога?

Нет, так можно далеко зайти. Враги в руководстве были, но их крепко взяли в оборот. Даже чересчур крепко. Говорят, в отношении многих командиров были допущены ошибки. Сейчас эти люди оправданы и воюют. Воюют ― значит, ошибки исправлены, а на партию не обижаются, лучше ошибиться в ком-то, чем проглядеть врага народа.

Только почему же их столько? В иных частях едва не половина старших офицеров. Заговор? Молодые стали во главе армий? А результат?

Герой Павлов за три дня просрал немцам Минск, Понеделин сдался, Копец, потеряв авиацию округа, самоубился. Где Рычагов, где Смушкевич, куда подевались сталинские соколы?

В Крыму загубили недавно целое войско. Что ж за напасть такая! Ведь готовились. Оружия горы были… Надо было первыми бить. Раньше, раньше их. Тогда б сразу немцев сделали. Все резину тягали. Зачем, спрашивается? Тяжелые танки в прорыв, легкие ― в рейд по тылам, вместе с кавалерией, гаубицами по площадям, чтоб все в мясо, и десант в глубину. Все! Здравствуй, Атлантика!

Было б как в песне: «малой кровью могучим ударом». Не, ребята, Тухачевский хоть и враг народа, а я его труды еще в военшколе успел проштудировать. Правильный курс был. Немцы его обработали для себя ― и вперед. А у нас в штабах, наверное, деятели типа Грюнберга сидели: «а что будет, а чем это грозит да как отзовется?» Дать бы ему в морду за это!

Утро следующего дня новизной не порадовало. После завтрака ― визит к доктору и бесконечные процедуры в паутине проводов и присосок. «Что вы чувствуете, какой сегодня день, ощущаете ли вы покалывание в ладонях и ступнях, что изображено, шар или цилиндр?»

Всю историю на Пискарёвке я уже пересказал не один раз. И устно, и письменно, и в форме допроса, и в форме вольной беседы. Несколько раз появлялся мягкий лысый человек и внушал, что никаких Зворыкиных и Генок Сычей не было. Просто, еще в автобусе стало плохо с сердцем, и откачали меня уже здесь. Я охотно верил этому плешивому баюну. Уж чего-чего, а оживших утопленников иметь в реальном бытии не хотелось. Иногда внушение сопровождалось приставленными к вискам электродами под эбонитовое гудение знакомой установки. В этом случае верилось еще охотнее, только результат оставался тем же: со временем все произошедшее я мог легко воспроизвести в памяти.

Что-то такое там все же случилось. Не стали бы на пустом месте разбивать огород управленческие эскулапы, каждый из которых носил не меньше двух «шпал» в петлице. И не будут они за «здорово живешь» возиться со спятившим старлеем.

Вся эта канитель надоела мне до зеленого шума. Ну, действительно ― держат здорового мужика взаперти, кормят летчицким пайком и вторую неделю задают одни и те же вопросы. Поэтому, презрев одну из основных заповедей (не задавать много вопросов), на следующем осмотре я, эдак осторожненько, завел беседу со старшим из докторов.

Скоро вы там сообразите что-нибудь, чтоб забыть этот морок? Свихнуться ж можно! Две недели эти фокусы из головы не вытряхиваются.

Бывало в детстве так: раздуваешь в глазах близких неизбежную мелкую неприятность до вселенских масштабов, чтобы перенести ее намиру с мужественным лицом, а, к примеру, физик-изверг (непременно изверг) вкатывает тебе вместо малопочетной, но ожидаемой тройки, «неуд» с переэкзаменовкой на лето. Так и сейчас. Выдали мне вместо «медицина не всесильна» или там «нужно время» такую вот простую на вид фразу.

Эскулап что-то поискал в моих глазах и, видимо, не найдя ничего привычного ему, обернулся ко второму члену «действа», а тот спросил, будто киянкой в лоб:

— Почему вы думаете, что это фокусы?

С минуту я безуспешно переваривал вопрос. Потом с тайной надеждой выдавил нечто похожее на «а что же еще?».

Ответ заставил себя ждать. Во всем — в шуршании медицинской книжки, в постукивании ботинком, в сопении над выдвинутым ящиком стола ― скрипел докторский протест. Прекратив наконец бесцельные телодвижения, он выразил чувства в эдаком среднем звуке:

— М-н-ээ-эммг… понимаете…

И тут я взорвался. Напряжение последних дней, гасимое успокоительным, прорвалось, и язаорал, стуча ладонью об стол:

— Не понимаю! Не понимаю, сколько можно держать меня в дурке и задавать идиотские вопросы! Я боевой командир. Орденоносец. Я такое видел, что вашим психам и в горячке не приснится. Что вам от меня нужно?!

Наверное, лицо мое было из тех, что помещают в пособия по нервным болезням, однако доктор молодец. Сунул мне в руки бумажку какую-то, и пока я разбирал, что там к чему, мой порыв слегка утих. А на бумажке чепуха всякая ― круги, чертики, деревья какие-то. Я выкинул чертиков в угол, сопя, как пацан, развернувший фантик-пустышку.

— Продолжим, лейтенант? — Второй доктор, улыбаясь одними карими глазами, подвинул ко мне пепельницу. Я кивнул. — Так вот, мы хотим установить степень достоверности вашей информации. Другими словами: насколько то, что вы сообщили, соответствует тому, что было на самом деле. Понимаете?

— В основном.

— Ну, с частностями разберемся позже, а в основном, как вы говорите, у нас три варианта. Первый: то, что вы видели, достоверный факт. Второй — это визуальная дезинформация и третий ― обычная глюкоза.

— Что, простите?

Старший доктор, видимо, отыгрываясь за что-то, мстительно поправил:

— Галлюцинации.

— Лично я склоняюсь к третьему, товарищи доктора.

— Извольте аргументировать.

— Аргументирую. Эффекты, мной увиденные, известными методами создать очень сложно. Применить, тем более. Второе. Кому придет в голову гримироваться под моего неприятеля, умершего двадцать лет назад? Я думаю, такие выводы подтверждают второй из вариантов, одновременно отвергая версию о спецэффектах.

— А как вам первый вариант?

— Первый отметаю как заведомо ненаучный. Доктор, я в сказки не верю.

— Наш человек! — кареглазый засмеялся, а старый доктор, фыркая, как морская свинка, обмакнул в чернильницу перо и, бранясь вполголоса, поставил нервную закорючку в углу документа. — Вы признаны годным к строевой службе, — сказал он, собирая бумажки медицинского «дела» и, ругнувшись латынью, добавил: — Товарищ Еленин уладит формальности с вашим начальством.

Вот это уж совсем ни к чему. Участие подобного ходатая не сулит хорошего ни на грамм. Ай, как скверно! Судя по всему, из этой богадельни выпускать меня не собираются.

— Формальностей в нашей конторе немного, так ли необходимо утруждать товарища Еленина?

— Совершенно необходимо.

— Вы что, меня закрыть здесь решили?

— Нет, что вы, — доктор вяло махнул рукой. — Просто ваша последующая деятельность будет проходить в его, так сказать, поле зрения, — и кивнул в сторону веселого кареглазого коллеги.

— Это как? Психбатальон, что ли?

Весельчак хмыкнул, до меня дошло, что это и есть «товарищ Еленин», а докторский голос вошел в неприятный регистр:

— Шутите? Так вот, напрасно. Вам, молодой человек, лучше бы никогда не знать, с чем придется иметь дело. — Доктор пальцем двигал ко мне четверть серой бумаги и на смысл записанного накладывался перевод его недавней manym lavat. — По мне, так лучше копать ямы на Пискаревке, чем заиметь вот это направление.