Кажется парадоксальным, что немецкие физики-атомники, живя в условиях свирепой диктатуры, старались не допустить создания атомных бомб, в то время как их коллеги в демократических странах, не подвергавшиеся никакому давлению сверху, за очень небольшими исключениями, сосредоточили всю свою энергию на производстве этого оружия.

Пятнадцать лет спустя немецкие ученые пытались объяснить такое положение.

Один из них в своей речи говорил: «Мы, естественно, не были ни морально, ни интеллектуально лучше своих иностранных коллег. Но к началу войны у нас уже был горький опыт почти семилетнего пребывания под властью Гитлера, и уже одно это порождало в нас подозрительность и сдержанность по отношению к государству и его исполнительным органам. А наши коллеги в других странах в то же самое время могли полностью рассчитывать на порядочность и справедливость своих правительств». Тут оратор на мгновение запнулся и затем добавил: «Я сомневаюсь, между прочим, в том, что точно такая же обстановка преобладает в этих странах сегодня».

В начале войны в странах, которым угрожал Гитлер, среди ученых наблюдалась определенная тенденция, направленная на поддержку своих правительств. Это великолепное проявление доверия было поразительно, потому что ученый в глубине души не является идеальным гражданином, он вечно неудовлетворен, вечно стремится к новому, ставит под сомнение существующий порядок вещей и ищет новых, более совершенных решений проблем. Наибольший консерватизм, с которым пришлось столкнуться ученым, проявлялся в военных кругах. Особенно сильно он проявился по отношению к атомному проекту. Даже несколько лет спустя американские физики все еще посмеивались, вспоминая недоверие и близорукость представителей вооруженных сил по отношению к планам «этих дураков». Поседевшие на службе старшие офицеры, вынужденные по указаниям сверху вести беседы с учеными, ясно давали понять им, что чувствуют к ним не больше уважения, чем к многочисленным «сумасшедшим изобретателям», грозившим задушить армию и флот проектами всевозможных невероятных видов оружия. «Только на днях, рассказывал американский офицер группе ученых-атомников во время одного из таких собеседований, — один тип тоже прислал мне какой-то генератор лучей смерти. Я испробовал эту штуку на нашем полковом козле. И что бы вы думали! Скотина живет себе как ни в чем не бывало!»

Тем не менее ученые с помощью официальных гражданских лиц и политических деятелей постепенно преодолели сопротивление военной рутины. Наиболее быстрый успех выпал на их долю во Франции. Когда началась война, Жолио-Кюри посетил министра вооружений Рауля Дотри и рассказал ему о возможностях атомного оружия. Дотри, в прошлом промышленник, всегда интересовавшийся изобретениями, упрекнул своего посетителя за то, что тот не пришел к нему раньше. Рассказ Жолио о значении урана и тяжелой воды для атомных исследований побудил Дотри действовать немедленно.

Во время германского вторжения Франция располагала не только запасами оксида урана, большими, чем любая другая страна, но также и всем запасом тяжелой воды в Европе. Эти 185 килограммов тяжелой воды, закупленные у норвежской фирмы «Норск гидро», в марте 1940 г. были доставлены во Францию самолетом в двенадцати запломбированных алюминиевых контейнерах.

16 мая 1940 г. в кабинете директора лаборатории радиационной химии в Коллеж де Франс зазвонил телефон. Звонил Жолио-Кюри. Он приказал своему сотруднику явиться к нему немедленно. «Фронт прорван возле Седана, — объявил ему Жолио-Кюри, — Дотри только что звонил мне. Тяжелую воду надо немедленно убрать в безопасное место». В эту же ночь контейнеры с драгоценным продуктом Z, как было зашифровано его название, направили в Центральную Францию. Их спрятали в подземных хранилищах местного отделения французского банка в Клермон-Ферране.

Жолио и его ближайшие помощники 10 июня 1940 г., когда немцы подошли уже совсем близко к Парижу, начали жечь бумаги, в которых имелись какие-либо упоминания о состоянии атомных исследований. Эта предупредительная мера, однако, оказалась бесполезной. Несколькими днями позже копии этих документов вместе с многими другими делами французского Военного ведомства попали в руки к немцам в Шарите сюр Луар.

Жолио остался в Париже. Он не хотел расставаться со своей лабораторией и особенно с недавно законченным циклотроном — первым в Центральной и Западной Европе. Жолио поручил своим помощникам Халбану и Коварски переправить тяжелую воду в Англию через Бордо.

Халбан рассказывает: «Однажды для большей сохранности мы поместили на ночь наш драгоценный груз в государственной тюрьме в Риоме. Во всей тюрьме самым безопасным местом оказалась камера для смертников, которую на время освободили для наших сосудов с водой. Выселенные оттуда осужденные на смерть узники сами перетащили в камеру тяжелые контейнеры. На следующее утро комендант тюрьмы, вероятно, из страха перед новыми хозяевами, отказался выдать их обратно. Специальный комиссар, присланный Дотри, угрожая револьвером, заставил его отдать груз. Лишь после этого мы могли продолжать свой путь».

После многих опасных приключений тяжелую воду доставили, наконец, в Бордо и погрузили на борт английского угольщика «Брумпарк». Беглецам помогал атташе по научным вопросам Британского посольства в Париже.

Этот отважный английский лорд в дни юности убежал из дому и поступил на корабль. Там он овладел плотницким ремеслом. Теперь это сослужило хорошую службу. Очень быстро он соорудил на борту корабля плот, на котором крепко закрепили контейнеры с драгоценным продуктом Z и груз технических алмазов стоимостью в 2,5 миллиона фунтов стерлингов.

Халбан и Коварски торжественно поклялись в том, что если «Брумпарк» попадет в какую-нибудь беду: подорвется на мине или будет потоплен бомбардировщиками, то они спустят плот на воду и будут находиться на нем в открытом море, пока их не спасут. Однако ничего подобного не случилось и судно с этим стратегически важным грузом благополучно достигло Англии. Другое судно, которое вышло из Бордо одновременно с угольщиком, было потоплено, и Жолио удалось обмануть немецкую контрразведку, уверив ее в том, что тяжелая вода находилась на борту потопленного корабля.

В Англии работа над проблемами ядерного деления началась также при правительственной поддержке. Как только Джордж П. Томсон, профессор физики в Имперском колледже в Лондоне, прочел в журнале «Нэйчур» весной 1939 г. о работах Жолио и его товарищей над эмиссией нейтронов, он сразу же связался с Генри Тизардом, руководителем отдела исследований Королевских воздушных сил. С рекомендацией Тизарда Томсон направился к министру авиации. Его сенсационные сообщения были приняты весьма серьезно и для исследований ему предоставили тонну оксида урана и небольшую сумму денег. Такая готовность объяснялась, видимо, сведениями, полученными в Лондоне относительно совещания немецких специалистов-атомников. Эти новости привез из Берлина английский физик Р. С. Хаттон. Однако с вступлением Англии в войну Томсону было объявлено, что он не может рассчитывать на первоочередность в материальном обеспечении поскольку его работа рассматривалась как «несущественная для целей войны». В то время были дела и поважнее.

Исследования атомного деления возглавлялись Томсоном, Чэдвиком и Фезером. К консультациям привлекались главным образом иностранные ученые, такие, как Фриш, только что бежавший в Англию из Копенгагена, Рудольф Пейерлс, Джозеф Ротблат, Франц Симон и, наконец, беглецы из Франции — Халбан и Коварски. Знаменитый физик Макс Борн вел преподавательскую работу в Эдинбурге. Жена убедила его не иметь ничего общего с какой бы то ни было военной работой. Однако немного спустя один из его наиболее талантливых учеников — Клаус Фукс, сын немецкого пастора, бежавший в Англию через Париж, вошел в коллектив, возглавляемый Пейерлсом. Фукс сыграл впоследствии ведущую роль в вычислительной работе по определению критических размеров бомбы.

Что касается Соединенных Штатов, то в области атомных исследований прогресс сначала был весьма невелик. Прошло почти десять недель, прежде чем Александр Сакс получил, наконец, возможность 11 октября 1939 г. вручить президенту Рузвельту лично письмо, составленное Сциллардом и подписанное Эйнштейном. Чтобы президент ознакомился с полным содержанием документа и не отложил его в кучу других бумаг, ожидающих своей очереди, Сакс прочел ему приложенный к письму меморандум Сцилларда. Эффект от этих сообщений оказался вовсе не таким неотразимым, как ожидал Сакс. Рузвельт, утомленный продолжительным разговором, попытался устраниться от этого дела. Он сказал разочарованному посетителю, что все это очень интересно, но вмешательство правительства на данной стадии, по-видимому, преждевременно.

Франклин Делано Рузвельт

Однако, уже уходя, Сакс получил в качестве утешения от президента приглашение к завтраку на следующее утро. «Всю эту ночь я не сомкнул глаз, — вспоминает Сакс. — В отеле Карлтон я непрестанно ходил взад и вперед по комнате или пытался заснуть, сидя в кресле. Совсем рядом с отелем был небольшой парк. Как мне помнится, три или четыре раза, между одиннадцатью часами вечера и семью часами утра, я, к удивлению портье, выходил из отеля и направлялся в парк. Здесь я садился на скамью и глубоко задумывался. Что мог я сказать президенту, чтобы склонить его на нашу сторону в деле, которое уже начинало казаться практически безнадежным? Совершенно внезапно, подобно вдохновению, мне пришла правильная мысль. Я вернулся в отель, принял душ и немного спустя снова был в Белом доме». Войдя к Рузвельту, Сакс увидел его сидящим за завтраком в коляске. Президент спросил иронически:

«Что за блестящая идея у вас появилась? Сколько времени вам надо, чтобы изложить ее?»

«Я хочу рассказать вам одну историю, — ответил Сакс. — Во время наполеоновских войн к императору Франции явился молодой американский изобретатель и предложил ему построить паровой флот, с помощью которого Наполеон был бы в состоянии, несмотря на неустойчивую погоду, высадиться в Англии. Корабли без парусов? Это показалось великому корсиканцу столь невероятным, что он прогнал Фултона. По мнению английского историка лорда Актона, это является примером того, как Англия была спасена благодаря близорукости противника. Прояви тогда Наполеон больше воображения и сдержанности, история девятнадцатого столетия могла бы развиваться совершенно иначе».

Выслушав Сакса, президент несколько минут сохранял молчание. Затем он написал что-то на клочке бумаги и передал его слуге, прислуживавшему за столом. Последний вскоре вернулся со свертком, который, по приказу Рузвельта, начал медленно распаковывать. В свертке оказалась бутылка французского коньяка наполеоновских времен. Президент, сохраняя торжественное спокойствие, приказал слуге наполнить два бокала. Затем он поднял свой, чокнулся с Саксом и предложил ему выпить.

Далее он заметил: «Алекс, Вы хотите иметь уверенность в том, что нацисты не надуют нас?»

«Совершенно верно», — ответил Сакс.

После этого Рузвельт вызвал своего атташе, генерала Уотсона, по прозвищу «Па», и, указывая на принесенные Саксом документы, обратился к нему со словами, ставшими впоследствии широко известными:

«Па, это требует действий!»

***

Поразительный успех американских атомных исследований придал позднейшим описаниям определенную, слишком упрощавшую дело окраску.

Все, что при взгляде назад кажется теперь трудной, но тем не менее прямой дорогой, ведущей к цели, на самом деле тогда было лабиринтом запутанных улиц и темных переулков.

Теллер следующим образом критикует один из таких чрезмерно розовых взглядов на предысторию американской атомной бомбы: «Даже не упоминают о тщетных усилиях ученых в 1939 г. пробудить у военных властей интерес к атомной бомбе, — писал он, — и читателю ничего не известно о тревоге ученых. Он ничего не знает о трудностях, стоявших перед инженерами, которым предлагали верить в теорию, и на такой невесомой базе, как вера, строить заводы». Вигнер вспоминает о тех сопротивлениях, которые приходилось преодолевать. «Часто мы чувствовали себя так, как будто плыли в густом сиропе», — замечает он. Борис Прегель, специалист по радию, бескорыстно давший взаимообразно уран для первых экспериментов, пишет: «Удивительно, что вообще что-нибудь могло быть доведено до конца после стольких грубых ошибок и заблуждений». Сциллард и до сих пор уверен в том, что работы над урановым проектом были задержаны, по крайней мере, на год вследствие близорукости и медлительности властей. Даже явный интерес Рузвельта к плану лишь едва ускорил его осуществление.

Сакс неплохо знал дорогу в джунглях бюрократических интриг. Прежде всего ему удалось предупредить монополизацию проекта армией или флотом. Он предложил, чтобы верховным контролером за выполнением плана назначили Бриггса, директора Национального бюро стандартов. Но Бриггс был болезненным человеком и как раз в это время ему только что сделали серьезную операцию. Он не мог действовать столь энергично, как зачастую было необходимо. Временами даже казалось, что жизнь покинет их обоих одновременно, Бриггса и весь «Проект S-1», как его условно назвали. Но Бриггс выжил и «S-1» тоже.

До конца июня 1940 г. не было надежды получить от правительства какие-либо средства на атомные исследования. Напротив, росло критическое отношение к плану. Второе письмо Эйнштейна от 7 марта 1940 г. обращало внимание на то, что с началом войны интерес Германии к урану заметно усилился. Но и это письмо принесло мало пользы. Так было до тех пор, пока сообщения относительно определенного прогресса атомных исследований в Англии, которые доктор Р. X. Фоулер, по указанию своего правительства, после июля 1940 г. регулярно присылал Бриггсу, не оживили интереса и в Вашингтоне. К июлю 1941 г. в меморандуме томсоновского комитета на основании проделанной в Англии работы говорилось о том, что атомную бомбу, вероятно, можно изготовить еще до конца войны. И вот, наконец, 6 декабря 1941 г., как раз за день до японского нападения на Пирл-Харбор и официального вступления Америки в войну, было принято решение о выделении серьезных финансовых и технических ресурсов на создание атомного оружия.

Среди ученых с величайшей решительностью посвятивших себя этому проекту, были ученые европейского происхождения. На начальных стадиях работы они сталкивались с серьезными препятствиями, так как были иностранцами или даже, подобно Ферми, прибывшему из Италии, «враждебными иностранцами». Вигнер, например, оскорбленный оказываемым ему недоверием, письменно сообщил Бриггсу, что при сложившихся обстоятельствах считает себя обязанным отстраниться от любой работы, связанной с атомными исследованиями. Позднее, однако, он занял видное место в осуществлении плана. Англичане в этом отношении оказались более великодушными. После некоторых колебаний они признали за учеными-беженцами те же права, что и за своими.

Вейсскопф вспоминает, что как бывшему австрийцу ему с большим трудом удалось получить разрешение американских властей участвовать в специальном совещании с тремя приехавшими в США английскими джентльменами: Халбаном, Пейерлсом и Симоном, которые, подобно самому Вейсскопфу, совсем незадолго перед этим жили в Центральной Европе.

Бесчисленные административные и технические препятствия, мешавшие проведению исследований по получению атомной энергии, в конце концов, были преодолены исключительно благодаря решительности и настойчивости ученых. Им неоднократно приходилось брать на себя инициативу в процессе создания этого мощного оружия. Но их энтузиазм, основанный на страстной вере в справедливость дела союзников, не принес им должного признания.

Многих ученых в то время вдохновляла искренняя вера в то, что только избранным ими путем можно предупредить применение атомного оружия в данной войне. «Мы должны располагать соответствующими контрмерами, чтобы встретить любую угрозу атомной войны со стороны Германии. Если только мы создадим такое оружие, то как Гитлер, так и мы вынуждены будем отказаться от его применения». Так говорили и так думали в то время ученые, посвященные в тайну.

Мнение о том, что немцы уже взяли старт в опасной гонке атомных вооружений, укоренилось настолько глубоко, что воспринималось как реальность. «Нам изо дня в день твердили, что мы должны догнать немцев», — рассказывает Леона Маршалл, одна из немногих женщин, участвовавших в проекте. В 1941 г. в Принстон прибыл специалист-химик профессор Рейхе, бежавший за несколько недель до этого из Германии. Он привез сообщение от Хоутерманса о том, что немецкие физики до сих пор еще не приступали к изготовлению бомбы и постараются как можно дольше, пока это будет возможно, отвлекать внимание германских военных властей от такой перспективы. Новость прошла от Принстона до Вашингтона с помощью другого ученого-эмигранта, физика Рудольфа Ладенбурга. Но, по-видимому, она так и не достигла тех, кто в действительности вершил делами атомного проекта. Годом позже Йомар Брюн, технический руководитель завода по производству тяжелой воды в Рьюкане (Норвегия), бежавший в Швецию после оккупации Норвегии немецкими войсками в 1940 г., заявил со слов немецкого атомного специалиста Ганса Зюсса, что рьюканский завод не ранее чем через пять лет сможет достичь производительности, достаточной для военных целей. Рьюканский завод был все же уничтожен союзными отрядами «Командос» и авиацией. Можно допустить, что этим сообщениям просто не поверили или не хотели поверить.

В 1942 г. Союзный атомный проект вступил в совершенно новую фазу.

Рузвельт и Черчилль пришли к соглашению о том, чтобы сосредоточить всю работу английских и американских научных коллективов в Канаде и в Соединенных Штатах. В Соединенных Штатах верховный контроль над атомными работами перешел от ученых в руки Военно-политического комитета, в состав которого вошли три представителя Вооруженных сил: генерал Стайер, адмирал Парнелл и генерал Лесли Гровс, и только два ученых: доктор Ванневар Буш и доктор Джемс Конэнт. С 13 августа 1942 г. всему плану в целом присвоили условное наименование «Манхэттен проект». Атомные специалисты с этого времени стали именоваться просто «научным персоналом» и были обязаны подчиняться строгим требованиям режима военной секретности.

Это был, вероятно, первый случай в истории, когда ученые — люди столь блестящего ума — добровольно согласились на существование, совершенно непохожее на их прежний образ жизни. Они беспрекословно приняли требование не опубликовывать своих открытий до окончания войны. Ведь еще до войны они сами провозгласили необходимость секретности. Но военные власти в своих ограничениях пошли еще дальше. Они возвели невидимые стены вокруг каждой отрасли исследований так, что ни один отдел не знал, что делают другие. Из 150 000 человек, занятых в «Манхэттенском проекте», едва ли человек двенадцать знали весь план в целом. А в действительности очень немногие из всего персонала вообще знали о том, что работают над изготовлением атомной бомбы. Например, большинство работников вычислительного центра в Лос-Аламосе в течение длительного времени не имели представления о действительном назначении сложных вычислений, выполняемых ими на счетных машинах. Такое неведение не давало им возможности проявить подлинный интерес к работе. Наконец, Фейнман, один из молодых физиков-теоретиков, ухитрился получить разрешение на то, чтобы рассказать сотрудникам в Лос-Аламосе, какую работу они должны выполнить. После этого служба здесь достигла значительно более высокого класса, и многие сотрудники с этого времени добровольно оставались работать сверх положенного времени.

В тех случаях, когда между отдельными звеньями возникала необходимость в обмене мнениями, на такое мероприятие приходилось получать специальные санкции и, в первую очередь, от военного начальства. Физик Генри Д. Смит, будущий автор доклада о проекте в целом, из-за этих правил оказался в оригинальной ситуации. Так как он возглавлял одновременно два отдела, то, строго говоря, для разговора с самим собой он должен был получать предварительное разрешение.

Эта так называемая «система изолирования» была введена несмотря на существование целого ряда серьезных мероприятий по обеспечению безопасности, таких, как полицейские расследования, перекрестные допросы и анкеты для проверки благонадежности и всей предыдущей частной и политической деятельности каждого сотрудника. Каждый член коллектива был объектом тщательного наблюдения, продуманного до мельчайших деталей. Любой житель трех «секретных городов» — Окриджа, Хэнфорда и Лос-Аламоса — мог получать и отправлять корреспонденцию только через цензуру. Если какое-нибудь место в письме не нравилось цензору, то он не удовлетворялся обычной процедурой вымарывания нежелательных слов. Он попросту возвращал письмо отправителю для переделки. Телефонные разговоры регулярно подслушивались, а прислуга в местных отелях использовалась в качестве агентов контрразведки. К наиболее значительным специалистам-атомникам приставили личных телохранителей, следовавших за ними повсюду. Кроме того, была организована специальная слежка за теми, кто по политическим или другим соображениям не считался благонадежным. В служебных помещениях и в частных квартирах подозреваемых были установлены замаскированные микрофоны для записи их разговоров. Глава службы безопасности Манхэттенского проекта Джон Лансдэйл после войны обмолвился о том, что применялись и некоторые другие методы, которые даже сегодня остаются нераскрытыми. Он сам, однако, считал их бесчестными и называл просто «грязными». Конечно, и самих ученых просили оказывать активную помощь в плетении этой паутины подглядывания. Кроме того, для сохранения в тайне сведений о работе их обязывали говорить другим лицам заведомую неправду о том, что они делают и где живут. Даже ближайшим родственникам нельзя было подавать ни малейшего намека на то, где и какой работой они заняты.

Требования контрразведки превращали каждого мужчину, работающего в одной из лабораторий, в своеобразного Лоэнгрина, который говорил своей Эльзе: «Ты никогда не должна задавать мне никаких вопросов».

Естественно, что некоторые ученые не мирились со стеной секретности, отделявшей их от близких и родных. Перед женами, посвященными в тайну, стояла трудная задача — так вести себя в обществе жен других физиков, подчинявшихся тому же правилу, как будто все они в равной степени ничего не подозревают.

Административным руководителем всего Манхэттенского проекта 17 сентября 1942 г. назначили профессионального солдата по имени Лесли Ричард Гровс.

Лесли Ричард Гровс

В течение 16 лет он оставался на должностях заместителей и только с началом войны его назначили временно командиром полка. Накануне назначения главой Манхэттенского проекта его, наконец, выдвинули на строевую командирскую службу и, понятно, он не был в восторге, когда начальство вызвало его и объявило, что он назначен на службу в тылу. Назначение генерала Гровса (долгожданное генеральское звание было даровано ему в порядке утешения) объяснялось тем, что он имел больше опыта в строительных делах, чем любой другой офицер в армии. Ему приходилось руководить сооружением большого количества военных зданий. В частности, он руководил строительством гигантского Пентагона — нового здания Военного ведомства. Теперь перед ним стояла задача вызвать к жизни секретные «атомные города» вместе с их лабораториями. Под его управлением все это должно было приобрести как внешне, так и внутренне вид и дух казарм.

Когда Гровс впервые собрал свой штаб в Лос-Аламосе, он начал свою речь словами, которые вскоре стали известны всему городу: «Ваша работа будет нелегкой. Дорогой ценой мы собрали здесь величайшую коллекцию «битых горшков».

Гровс никогда не полагался на официальные проверки и на систему наблюдений за учеными. Однажды он потребовал от Военного ведомства немедленного интернирования, как враждебного иностранца, одного ученого неамериканского происхождения, работавшего в Лос-Аламосе, хотя у генерала не было ни малейших улик против этого человека.

Когда Гровса спросили, на чем основаны его подозрения, он ответил, что ему вполне достаточно его интуиции и, хотя он не может обвинить этого человека в измене, он все же просто не доверяет ему и считает его «вредным для проекта».

Военный министр придерживался того мнения, что никто не может быть обвинен или осужден при отсутствии доказательств вины. Он отказался санкционировать превентивный арест, предложенный Гровсом. Гровс расценил это решение как еще одно доказательство легкомыслия и доверчивости гражданских властей. Позднее он заявил, что всегда действовал по своему собственному усмотрению, вопреки воле Вашингтона. В 1954. г. он, например, хвастал: «Я не несу ответственности за наше тесное сотрудничество с англичанами. Я старался делать все, чтобы затруднить его».

Генерал Гровс и те, кто посвятил себя исследованиям, не могли прийти к взаимопониманию, так как характер их устремлений был слишком различен. Гровс чувствовал, что ученые недооценивают его умственные способности, и поэтому неоднократно пытался доказать им, что его способности, по крайней мере, равноценны их способностям, даже в их собственной области — области науки. «Вначале у нас был серьезный спор во вновь созданной металлургической лаборатории в Чикаго, рассказывает он, — и я поймал этих джентльменов на арифметических ошибках. Им, конечно, не удалось одурачить меня. Среди них было несколько лауреатов Нобелевских премий. Но я все-таки указал им на их ошибки, которые они не смогли отрицать. Этого они мне никогда не могли простить».

В действительности «Лошадка», как его называли непочтительные новобранцы, вовсе не был презираемой личностью. До некоторой степени им даже любовались, причем не столько за его математические способности, сколько за его силу воли и упорство. Ученый-атомник Филипп Моррисон заявляет: «Одно время мне приходилось работать по соседству с одной из многочисленных канцелярий Гровса, и однажды я был поражен, услышав как он с одинаковой серьезностью спорит по поводу приобретения теннисной сетки и об израсходовании миллиона долларов на некий эксперимент с довольно-таки туманной перспективой.

Кончилось тем, что он не разрешил истратить несколько долларов на покупку теннисной сетки, но отпустил миллион на финансирование эксперимента. Я убежден, что он в состоянии был бы закрыть Луну, если бы ему сказали, что это пойдет на пользу проекту».

Не всегда Гровсу удавалось легко защитить свои решения, которые на первый взгляд часто казались лишенными смысла. «Зачем дорогу к плутониевым заводам в Хенфорде строить с восьмирядным движением? — спрашивали дорожники, ютившиеся в соседних бараках. — Это совершенно бесполезная трата денег!» Но Гровс не мог сказать им о том, что строительство этого, по общему признанию, дорогого пути — одно из мероприятий по обеспечению безопасности. Двух или четырех рядов было достаточно для обычного движения. Но в случае взрыва, вероятность которого надо было предвидеть, восьми рядов едва хватило бы для спасения от радиоактивных осадков заводского персонала и их семей, живших поблизости.

Случалось Гровсу делать и ошибки, что было неизбежно при выполнении столь огромной и необычной задачи. Его критики могут насчитать довольно много ошибочных решений, принятых им либо слишком поспешно, либо без учета всех факторов. Однако Гровс даже и сегодня не признает этого. «Вы спрашиваете меня, почему я до сих пор не написал свои мемуары, — говорил он одному из своих посетителей одиннадцать лет спустя после окончания войны. — Так это просто потому, что я всегда был прав. Но никто и никогда не поверил бы этому или попросту не простил бы мне этого».

Ученые с самого начала критиковали ту систему изолирования, которую Гровс так рьяно поддерживал. После войны Сциллард следующим образом рассказал об этом на заседании одного из комитетов Конгресса: «Эти правила даже при желании невозможно было выполнять. Но мы и не хотели их выполнять; нам приходилось выбирать между подчинением этим правилам или срывом работы. Мы руководствовались здравым смыслом».

Сциллард был первым из тех, кто в прежние дни отстаивал необходимость секретности — конечно, в разумных пределах — в отношении научных данных. Но теперь он также стал одним из первых, кто должен был попасть в сети цензорских установлений. Между Сциллардом и Гровсом вспыхнула война и она продолжалась довольно долгое время.

Бор считал особенно трудным для себя подчиняться правилам и требованиям секретности. После его бегства из Дании с ним обращались скорее не как с человеком, а как с каким-то секретным средством необычайной ценности, которое ни в коем случае не должно было попасть в руки врага. И действительно, когда этот опасно интеллигентный «груз» доставляли по воздуху через Северное море, Бору дали место в бомбовом отсеке самолета. Достаточно было одного поворота рукоятки, чтобы он был сброшен в море. В случае немецкой атаки так немедленно и было бы сделано. Бор прибыл в Лондон чуть живой. В полете, будучи поглощен своими размышлениями о каких-то физических проблемах, он не расслышал, как пилот сказал ему, чтобы он надел кислородную маску. Естественно, что он совершенно обессилел, когда самолет поднялся на большую высоту.

Когда Бор вместе со своим сыном высадился в Нью-Йорке, его сопровождали два британских агента. Помимо них еще два человека из секретной службы Манхэттенского проекта и два офицера из Федерального бюро расследований также явились в качестве охраны.

Бор, этот поборник свободы и откровенности, конечно, не был в восторге от того, что очутился под надзором полдюжины сторожевых псов. Как только появлялась возможность, он пытался удрать от них. И им не легко было удерживать его в поле зрения, поскольку он постоянно переходил нью-йоркские улицы в запрещенных местах, заставляя шестерых «блюстителей закона» вместе с ним нарушать правила уличного движения.

В Соединенных Штатах Бор так и не смог привыкнуть к новому имени Николас Бейкер, которое ему дали из соображений секретности. Сразу же после того как охрана напомнила ему еще раз об этой предосторожности, он встретил в лифте небоскреба жену своего старого коллеги Халбана. Однако со времени их последней встречи эта дама успела уже развестись. «Вы не фрау фон Халбан»? — любезно осведомился Бор. Она резко ответила: «Вы ошибаетесь. Моя фамилия теперь Плачек». Но, повернувшись к нему лицом, она в изумлении воскликнула: «Но вы, несомненно, профессор Бор!» Прижав палец к губам, он отвечал ей с улыбкой: «Нет, вы ошибаетесь. Моя фамилия теперь Бейкер». Еще до того, как Бор прибыл в Лос-Аламос, Гровс поехал встретить его. В течение двенадцати часов генерал поучал его в поезде тому, что можно и что нельзя отныне говорить. Бор согласно кивал головой. Но Гровсу пришлось разочароваться. «Буквально через пять минут по прибытии, — рассказывал генерал позднее, — он разболтал все, что обещал не говорить».

Форменным enfant terrible («ужасным ребенком») среди ученых-атомников был молодой талантливый физик-теоретик Ричард Фейнман. Чтобы побесить цензоров, он уговорил свою жену посылать ему в Лос-Аламос письма, разорванные на сотни маленьких кусочков.

Ричард Фейнман, фото с бейджа

Чиновникам, сидящим на проверке корреспонденции, приходилось собирать и составлять все кусочки этой головоломки. Фейнману доставляло также большое удовольствие разгадывать комбинации цифр в запорах стальных сейфов, в которых хранились наиболее важные данные исследований. Был однажды случай, когда ему после нескольких недель изучения удалось открыть шкаф с главной картотекой в регистрационном центре Лос-Аламоса в тот момент, когда дежурный офицер вышел на несколько минут. Имея в своем распоряжении все атомные секреты,

Фейнман использовал время для того, чтобы положить в сейф клочок бумаги с надписью «Угадай, кто?». Затем он любовался ужасом чиновника службы безопасности, когда последний читал эту бумагу, совершенно непонятным ему путем попавшую в святая святых Манхэттенского проекта.

Гровс прощал Бору нарушения священных правил безопасности. Он даже готов был смотреть сквозь пальцы на фейнмановские трюки. В его глазах они имели свою положительную сторону, так как держали начеку персонал службы безопасности. Но выдающийся американский ученый Эдвард У. Кондон, один из пионеров экспериментальной физики в Соединенных Штатах, вызвал непримиримую ярость генерала. Гровс сам пригласил Кондона летом 1943 г. на должность своего представителя в Лос-Аламосе для работы бок о бок с Ю. Робертом Оппенгеймером, недавно назначенным главой лаборатории по разработке бомбы. Кондон выступал как консультант крупных промышленных фирм и обладал практическим опытом в вопросах производства, вопросах, которые находились вне компетенции университетски-образованного Оппенгеймера. И именно потому, что Кондон этим опытом обладал, он сразу же увидел, что система «изолирования» в Лос-Аламосе практически не может не приносить ущерба делу. Поэтому он составил свои собственные правила, которыми отменялись все искусственные барьеры, воздвигнутые между отдельными звеньями. Такой шаг Гровс расценил как прямое неповиновение. Он добился смещения Кондона.

Генерал считал, что ему легче будет иметь дело с Оппенгеймером при наличии системы изолирования, поскольку его влияние на последнего было необычайно большим. Другие ученые-атомники в то время не могли понять, почему все так произошло. Лишь много позднее они узнали истинную причину.