– Вставай Фридель!

– Как? Разве уже утро? – спросил Фридель наполовину еще спящий, крестясь. – Но ведь солнце еще не встало!

– Нам надо опередить солнце, – сказал Эббо, бывший уже на ногах. – Не надо будить матери; то, что мы должны сделать, должно быть кончено прежде, чем кто-либо проснется в замке… Ты хочешь молиться? Уверяю тебя, дело, на какое мы идем, важнее молитвы.

Фридель обмакнул пальцы в чашу со святой водой, висевшую над кроватью братьев, набожно перекрестился, оделся наскоро, и оба брата без шума спустились в первый этаж. Когда прошли в большую залу, Эббо прошептал на ухо брату:

– Подожди меня здесь.

И, крадучись, пошел за перегородку, отделявшую альков его бабушки от остальной части комнаты Старуха была еще погружена в утренний сон; на ее подушке лежала связка ключей от всех закоулков замка, связку эту приносили баронессе каждый вечер Эббо протянул руку и схватил ключи, так что они не звякнули, потом, вместо того, чтобы снова войти в залу, он пошел впереди Фриделя проходом, освещаемым широким просветом, проведенным через скалу. Братья подошли к двери, которую Эббо отворил не без труда, то была дверь, ведущая в темницу. Первые лучи солнца проникали туда чрез окно с железной решеткой. Здесь братья увидали двух узников, внезапно разбуженных.

– Сеньоры – сказал один из узников.

Но Эббо перебил его, сказав:

– Мессир, вы были приведены сюда вследствие ошибки, во время отсутствия моей матери, владетельницы замка. Если хотите идти за мной, я возвращу вам все, что будет можно, и выведу вас на дорогу.

Чужестранец весьма плохо понимал по-немецки, но смысл этих слов был для него достаточно ясен и он весело вышел из сырого подземелья в сопровождении своего товарища. Эббо показал ему тюки товарами, находившиеся в нижней зале.

– Возьмите все, что можете захватить с собой. Вот ваш меч и ваш кошелек, – прибавил Эббо, – я приведу вам лошадь и провожу вас до Ущелья.

– Дай ему чего-нибудь поесть, – прошептал Фридель.

Но купец так торопился уехать, что не чувствовал ни малейшего аппетита; он только выразил желание, на своем неправильном немецком диалекте, засвидетельствовать почтение сеньоре кастеляне, которой так много обязан.

– Нет, нельзя, она еще спить, – сказал Эббо латинизируя по созвучию несколько итальянских слов и сам покраснел, усиливаясь выказать такую эрудицию.

Как бы то ни было, но знание латинского языка очень помогло им всем троим. Чужестранец понял, что ему отдают назад его товары, он поспешно собрал их и перенес в конюшню.

Одна или две вьючные лошади пропали в сумятице, а тюков было гораздо белее, чем купец его слуга и лошадь могли унести с собой. Эббо предложил итальянцу свою старую лошадь. По правде сказать, молодые люди жалели, что гнедая лошадь осуждена справлять такую низкую работу, и пришли в большое негодование узнав, что купец выменял ее у какого-то рыцаря за костюм из цветного бархата.

– Какой жалкий рыцарь! – говорили между собой молодые бароны, лаская шею лошади и смотря на нее с таким восторгом, что купец очень желал бы иметь возможность подарить ее им, в особенности когда понял, что старая матка была единственная лошадь в их конюшне.

– Ах, сеньоры! Я несчастный, несчастнейший человек, всегда преследуемый фатумом.

– Кем? – спросил Эббо.

– Я провел три длинных печальных года в плену у мавров, – продолжал купец, – вынужден был грести на их галерах, как раб!

– На галерах! – вскричал Эббо. – В нашей Всемирной Истории есть картинка, на которой изображено несколько галер, стоящих перед Карфагеном. Как мне бы хотелось увидать галеру!

– Синьор скоро бы пресытился этим зрелищем, если бы был засажен на палубу, прикованный к скамейке в продолжении нескольких недель, вынужденный грести двадцать четыре часа без перерыва, а около него сидел бы какой-нибудь вероотступник и бил бы его плетью.

– Проклятые басурманы! Неужели они поступают таким образом с христианами?

– Да, да, конечно. Нас было там человек пятьдесят, и между ними был один Тедеск, добрый и прекрасный человек; у него я научился говорить на вашем языке.

– На нашем языке! У кого? – спросили близнецы.

– Тедеск, соотечественник вашей светлости.

– Немец! – вскричали с негодованием молодые люди. – Так с нашими немцами так поступают эти низкие язычники!

– Да, уверяю вас, сеньоры. Мой товарищ по заключению был знатный человек в своей стороне, его продали враги. Но более всего он сокрушался о своей молодой жене. Жалко было смотреть на этого высокого, сильного человека, сидевшего согнувшись под палубой. Мне очень было жаль оставить его там, когда славная генуэзская республика заплатила за меня выкуп. Научившись немного по-немецки, и не имея возможности нанять какой-нибудь корабль, я пустился на удачу за Альпы. Но, увы! до сих пор судьба не благоприятствует мне. Мои силы пали от истощения, и когда с небольшим багажом я подъехал к реке, что протекает вон там, когда мои люди разбежались, а на меня набросилась ватага крестьян, вооруженных вилами, я подумал, что попал в руки людей, не менее жестоких самих мавров.

– Это было несправедливое нападение, – сказал Эббо, – хотя я и имею право на все, что выкидывается на берег.

Разговаривая таким образом, доехали до Гемсбокского ущелья, оттуда виден был монастырь. Эббо указал на него итальянцу.

– Там, – сказал он, – монахи примут вас, накормят, дадут проводника и вьючную лошадь, чтобы донести излишек вашего багажа. Теперь мы на монастырской земле, – никто не осмелится тронуть ваши тюки. А я сниму их со старого Шиммеля.

– А, сеньор, как жаль, что не могу вас отблагодарить, как следует!.. Но если сеньоры когда-либо приедут в Геную, – продолжал купец, – и захотят удостоить своим посещением Жиано Баттиста деи Баттисти – его дом будет всегда к их услугам.

– Благодарим; прощайте, – сказал Эббо. – Поедем, Фридель, я там запер их всех в замке, чтобы вернее достигнуть цели.

– Может ли освобожденный узник узнать имена своих избавителей, чтобы иметь возможность молиться за них? – спросил купец.

– Я Эбергард, барон Адлерштейнский, а это мой брат, барон Фридмунд. Прощайте, мессир.

– Странно, – сказал про себя купец, смотря на близнецов, заворачивавших за гору, – странно, как все эти варварские имена похожи одно на другое! Эберардо! так звали мы Тедеска!.. однако, надо спешить, пока эти проклятые мужики не пробудятся, тогда уж сеньор не спасет меня от них.

– Ах! – вздыхая сказал Эббо, когда потерял из виду прекрасную лошадь, которой ему было невольно жаль. – К чему быть бароном, когда нельзя иметь порядочной лошади?

– А все-таки ты доволен, что добровольно отдал назад эту прекрасную лошадь, – сказал Фридель.

– Взгляд матери не дал бы мне покоя до тех пор, пока лошадь была бы у меня, а то… Ты говоришь, что я доволен, Фридель?.. Да разве можно быть истинным рыцарем, когда твоей лошади столько лет, сколько сотворению мира?

– Кто рыцарь духом, тот может ходить и пешком. Какой ты слабый, брат Эббо! Как наша мать будет счастлива!

– Ба! Фридель, к чему храбрость, когда ничто не возбуждает ее? Мне недолго уж сидеть здесь взаперти, посреди этих скал Никаких развлечений, нельзя даже напасть врасплох на прохожего! Ни одному из наших предков не выпадала еще на долю такая горькая участь, как мне!

– Но как же это? Я не могу тебя понять. Что такое могло до такой степени перепутать твои мысли?

– Ты, мать, а больше всего – бабушка. Слушай, Фридель, когда в самый разгар наших веселых приготовлений к бою, ты пришел с важным видом объявить мне, что Йовст расставил сети в реке, – ведь было свыше человеческого терпения видеть себя лишенным удовольствия подраться. Разве ты забыл, что я тогда тебе сказал, добрый мой Фридель?

– Давно забыл. Вероятно я пришел весьма некстати.

– Нет, нет, я понял, что ты был прав это была подлая западня, но эти проезжие, казалось, имели воинственный вид, а я как будто струсил их. Битва опьянила меня. Впрочем я никак не мог подумать, что бабушка велит бросить в подземелье этого несчастного. Я знал, что он мой пленник, а не ее. Если бы даже матушка не вступилась, я все же отпустил бы его на свободу, но я объявлю, что повиновался воле матери, и хочу, чтобы все в замке подчинялись ее воле по нашему примеру. Теперь, брат, простишь ли ты мне, что не послушался тебя, когда ты говорил то же самое, что сказала бы мать?

Фридель обнял брата.

– В свою очередь, – сказал он, – простишь ли ты меня за то, что я ушел от тебя несколько рассердясь?

– Да, но только расскажи мне все, что с тобой случилось, вчера ты мне не все рассказал говори, я слушаю.

– Когда я от тебя ушел, – сказал Фридель, – то взобрался на вершину Этанга. На этой высоте есть что-то оживляющее, не правда ли? Когда бабушка начинает сердиться, я люблю удаляться на эту вершину, как будто приближаешься к небу, – так там все тихо, торжественно-спокойно! Хотелось бы мне знать, когда достроится Ульмский собор, будет ли он давать душе такие же крылья, какие дает ей природа, созерцаемая с этих воздушных высот!

– Поэт! О крыльях души что ли хотел ты говорить?

– Нет, брат, то, о чем я хочу тебе говорить, я видел еще не доходя до Этанга, я влез на скалу, где растет ясень-карлик, сел там и стал смотреть на ту сторону ущелья. Воздух кругом был так чист и прозрачен! но над оврагом были облака и над этими облаками я увидал да, я его увидал.

– Тень блаженного Фридмунда, твоего патрона?

– Я видел самого нашего патрона, – отвечал Фридель, – я его видел, то была гигантская фигура, одетая в длинную мантию с капюшоном, он плавал, как сероватая тень над белыми облаками, и боролся с другой тенью, темной, сурового вида, вооруженной палицей. Я был как очарованный этим явлением, мне казалось, что вижу духа, покровителя нашего рода, сражающегося за тебя.

– Чем кончилась битва?

– Облака сгустились и скрыли их из виду, так что я не знал бы кому приписать победу, если бы вдруг над тем самым облаком, где происходила битва, не засияла радуга. То не была обыкновенная радуга, Эббо, но скорей большое сияние нежного цвета с разными оттенками. Тут я понял, что святой восторжествовал и что ты одержал победу.

– Я? почему же не ты, ведь ты носишь его имя?

– Я сказал себе, Эббо, если битва будет слишком ожесточенная то есть, если в течение некоторого времени, бабушка заставит тебя идти по ее дороге, я может быть более принесу тебе пользы, отказавшись от всего, молясь за тебя в пещере пустынника или в каком-нибудь монастыре.

– Ты! Ты! Второй я! Какую еще глупость скажешь ты мне? Нет, Фридель, сражайся рядом со мной, и я буду сражаться подле тебя, молись около меня, и я буду молиться с тобой. Но если ты не пойдешь за мной, мне не нужны твои молитвы. Слушай, Фридель, разве ты желаешь, чтобы я сделался таким же, какими были прежние бароны Адлерштейнские, и даже хуже их? Если желаешь, оставь меня и пойди, надевай монашескую рясу. Ты надеешься может быть спасти мою душу своей собственной святостью? Но, объявляю тебе, Фридель, это не истинный и достойный путь к спасению. Если ты исполнишь это намерение, я могу пойти по такой дороге, что никакие молитвы не возвратят меня с нее и не спасут меня.

– Возьми назад свои слова, безумец! – сказал Фридель, перекрестившись.

– Постой, – сказал Эббо, – я не говорю, что таково мое настоящее намерение, если ты останешься со мной. Я обещаю, напротив, быть добрым и храбрым рыцарем, защитником слабых, борцом за правоверных против иноверцев, хорошим господином для своих вассалов; и, если уж нельзя без того обойтись, подчиниться императору. Разве этого не довольно, Фридель; неужели же ты хочешь, чтобы а сейчас сделался монахом?

– Эббо, да разве мы не об этом всегда мечтали вместе? Я думал только… идти по другой дороге тогда… когда ты на одну минуту как будто хотел избрать дурной путь.

– Ну, что же я могу еще сделать? В будущее воскресенье попрошу отпущения у отца Норберта; подчинюсь епитимьи, какую он вздумает наложить на меня, и объявлю Йовсту, что если он еще будет ставить сети в реке, то сам первый же раскается. Только откажись от монашества, Фридель, и раз навсегда.

– Я никогда не решусь расстаться с тобой, Эббо, если только…

Фридель колебался, боясь затронуть чувствительную струну.

– Фридмунд Адлерштейн! – пылко вскричал его брат. – Дай мне честное слово, что я никогда больше не услышу от тебя об этом отчаянном замысле. Как! ты не отвечаешь? разве ты считаешь меня недостойным быть твоим братом?

– Нет, Эббо, Господь знает, что ты смелее и энергичнее меня, и, до тех пор пока мы можем идти вместе, как два богобоязненных рыцаря, мы никогда не расстанемся!

– Решено, – сказал Эббо, – ничто не разлучит нас!

– Ничто, кроме смерти, – торжественно прибавил Фридель.

– Что до меня касается, я не думаю, чтобы один из нас мог жить или умереть без другого. Но слушай… в замке кричат. Они увидали, что заперты.

Эббо был бы не прочь протянуть немного подольше переполох своих вассалов, если бы брат не напомнил ему, что их мать может подвергнуться неприятностям от их промедления, и эта мысль заставила его ускорить шаг.

Действительно, он застал мать, преклонившейся под грозой, поднятой желчным, пронзительным голосом баронессы Кунегунды, которая, дрожа от гнева, подняла одну руку, а другой судорожно сжимала спинку кресла.

– Бабушка, – сказал Эббо, подойдя к ней, – остановитесь. Вспомните, что я вам сказал вчера.

– Она украла ключи, подкупила прислугу, она выпустила пленников, твоих пленников, Эббо!

Фридмунд обнял свою бедную мать; но Эббо, смотря прямо в глаза старой баронессе, сказал:

– Бабушка, я выпустил пленников и взял у вас ключи. Никто не знал о моем намерении. Пленники были мои, вы сами сейчас сказали это, и я их выпустил, потому что они были изменнически взяты.

Затем, сняв шапку, и встав посреди залы, Эббо торжественно прибавил:

– Я избрал себе в жизни дорогу: – я не хочу быть разбойником без религии и нравственности, но, с помощью Божьей, постараюсь сделаться честным и верным рыцарем!

– Аминь! – радостно прошептали его мать и Фридель.

– А вы, бабушка, – продолжал молодой барон, – не сердитесь. Вам будут отдавать должный почет, как матери моего отца; но, с этих пор моя мать будет властительницей в замке, и тот, кто не окажет ей почтения, не окажет его барону Адлерштейнскому!

Происшествия вчерашние и нынешние произвели перемену в жизни Эббо. Он стоял спокойно, с решительным видом и готовый отразить нападения; он, как и все присутствующие, ожидал какой-нибудь бешеной выходки со стороны старой баронессы. Случись это годом ранее, действительно было бы так, но теперь, к общему удивлению, старуха упала в кресло, рыдая. Растроганный Эббо старался дать ей понять, что она все же будет окружена попечениями и уважением, но старая баронесса пробормотала слово – неблагодарность, грубо оттолкнула всех, кто хотел подойти к ней, и с тех пор стала молчалива, как развенчанная королева. Прежняя энергия окончательно ее оставила, старуха сидела за пряжей или просто качалась на своем кресле, то равнодушная ко всему, что вокруг нее происходило, то ворчливая и волнующаяся, – она была не более, как тень прежней баронессы. В продолжении некоторого времени она не обращала внимания на заботы о ней внучат, а потом, вскоре перестала отличать одного от другого, и приписывала Эббо услуги, какие делал ей Фридель, о существовании которого казалось забыла.

Бразды правления, вырвавшиеся из рук старухи, очень благоразумно держались молодой баронессой. Из всех грубых и испорченных женщин, каких Христина застала в замке, оставалась одна только Эльза, женщины, заменившие прежних, были хоть и ленивы и не очень вежливы, но все же с ними легче было справляться. Все мужчины, за исключением Маца, всегда были преданы Христине, а Мац исчез, к великому удовольствию молодой баронессы, как только увидал, что приличие и честность требовались от прислуги. Старик Гатто, горбатый Ганс и Гейнц Шнейдерлейн составлявшие весь мужской персонал в замке, имели по крайней мере то достоинство, что были привязаны к Христине и ее сыновьям.

Таким образом, мало-помалу в обычаях и привычках дома совершились некоторые улучшения, несмотря на крайнюю бедность владетелей замка и упорное сопротивление старых рейтаров. По крайней мере свиньи и поросята выгнаны были со двора, стол накрывался белой скатертью и кушанья подавались в таком порядке и с такой аккуратностью, что сначала это не совсем нравилось молодым баронам, а потом, привыкнув, составляло их гордость и удовольствие.

Фрау Кунегунда томилась долго, одолеваемая возрастающими недугами. В один зимний день Фридель услыхал внезапный стук в зале, прибежал туда и поднял старуху, лежавшую на камнях у камина, обожженную, расшибленную и почти без чувств. С тех пор старая баронесса приняла услуги Христины и только по временам ворчала сквозь зубы, наконец, постоянно усиливающаяся болезнь довела ее до такого состояния зависимости, что Христине было почти невозможно отходить от нее ни на минуту, а старухе невозможно было обойтись без постоянных ее попечений.

Вот каким образом Христина Адлерштейнская отомстила за пятнадцать лет угнетения!

В Рождественский пост 1489 года, когда снег покрывал горные тропинки и был пронзительный холод, молодые бароны перешли через Гемсбокское ущелье и отправились за отцом Норбертом и еще другим монахом, привыкшим переносить все трудности пути, – позвать их придти напутствовать умирающую баронессу.

– Не опоздали ли мы, матушка? – спросил Эббо, отряхивая снег, покрывавший его платье, у порога той верхней комнаты, где родились и умирали все Адлерштейны. Разгоревшееся от холода лицо молодого человека представляло страшный контраст с лицами всех, окружавших умирающую.

– Кто тут? – спросил слабый, дрожащий голос.

– Это Эббо, это барон, – отвечала Христина. Войди, Эббо; бабушке немного легче.

– В состоянии ли она говорить с священником? – спросил Эббо.

– С священником? – прошептала старая баронесса – Мне не нужно священника! Мой властелин умер без исповеди, без отпущения грехов. Где он, там и я хочу быть. Чтобы священник не смел подходить ко мне!

За этими словами последовало полное беспамятство. Старуха уже не говорила более, хотя жизнь ее продолжалась еще несколько часов. Монахи совершили обряд, так как по понятиям того времени исполнение этих обрядов могло еще дать нераскаянной душе надежду на спасение, несмотря на то, что тело было уже бесчувственно.

Когда все кончилось, снег валил все сильнее и сильнее, так что из замка не было выхода. Монахи вынуждены были оставаться там недели две, в течение этого времени обедня на Рождество Христово была отслужена в часовне замка, первый раз после времен благочестивого барона Фридмунда. Тело фрау Кунегунды, набальзамированное, или скажем просто – сохранявшееся в соли, положено было в гроб и поставлено в часовне до тех пор, пока растаявший снег даст возможность перенести его в эрмитажный склеп, а это могло сделаться только около Пасхи. Стало быть, за неделю до достижения шестнадцатилетнего возраста, молодые бароны стояли вместе у гроба своей бабки, серьезные и задумчивые, но более проникнутые стремлениями к будущему, чем идеей о смерти.