Христина только покидала своего старшего сына, страдавшего на постели, чтобы преклонить колено перед другим, лежащим в гробу; гроб был поставлен перед алтарем часовни, и она глядела на покойного, старалась помнить небесное выражение, украшавшее черты его.
Мейстер Мориц уехал в Ульм после первой панихиды по барону Фридмунду. По возвращении своем, он нашел здоровье барона настолько лучше, что отважился попросить у баронессы свидания, в котором сообщил ей о своем намерении ехать немедленно в императорский лагерь, для передачи письма, врученного ему обеими корпорациями касательно постройки моста. Вместе с этим, он хотел употребить личное свое влияние на Максимилиана, чтобы исходатайствовать прошение за вышеизложенную битву, – Данкварт фон Шлангенвальд, наследник графа и рыцарь Тевтонского ордена, был, по слухам, с императором, и с ним можно было сговориться, так как воспитание его в прусских войсках отдаляло его от ссор отца и брата. Эта страшная битва уравняла в некотором роде число взаимных обид, так как неприятель, убитый Фриделем, был Иером, один из последних потомков Шлангенвальда. Итак, не было ничего позорного в попытке прекратить эту старинную родовую месть, и заключить полюбовное условие касательно земли, – причины пролитой крови. Но для достижения этой цели Морицу нужна была подпись барона Эбергарда на письме, которое он хотел поднести императору, и разрешение его начать переговоры с новым графом. К тому же, нельзя было терять времени из боязни, чтобы маркграф Виртенбергский не представил эту битву, как оскорбление, нанесенное одному из членов союза. Христина поняла необходимость этой меры, и взялась получить подпись сына; но, при одном имени мейстера Морица и упоминании о мосте, Эббо отвернулся и попросил мать более ему об этом не говорить. Он думал о том, что сам сказал, когда объявил, что мост будет сооружен несмотря на кровь, которая из-за того прольется. Как далек был он тогда от мысли, ценой чьей крови будет сооружаться этот мост! И в горести свой сердился на влияние, которое имел над ним Шлейермахер, влияние, ставшее в недавнее время между ним и братом.
– Даже имя его мне гадко! Желал бы я, – прибавил он, закрывая лицо руками, – чтобы течение воды уничтожило последний след этого моста!
– Нет, мой Эббо; зачем сердиться на предприятие полезное и одобренное нашим возлюбленным Фриделем? Выслушай меня и дай тебе объяснить план, родившийся у меня в голове, чтобы превратить этот берег в мирное место, могущее на всегда прославить память нашего Фриделя.
– Прославить память Фриделя? – повторил Эббо, глядя на мать с изумлением.
– Да, Эббо; и именно так, как бы он сам того пожелал. Попробуем прекратить все эти распри, и попросим нового графа, рыцаря св. Ордена, присоединиться к нам, чтобы построить около Брода церковь и келью для священника, который мог бы охранять мост и молиться за упокоение душ усопших. Там мы схороним нашего возлюбленного Фриделя: пусть он будет первым хранителем мира; мы сами там же ляжем, когда настанет время. И да угаснет на всегда роковая вражда стольких поколений!
– В его крови! – вздохнул Эббо. – Ах, лучше б было в моей! Матушка, ты права. Место, на котором он пал, да будет свято! – там мы поставим дорогое его изображение, как охрану над Бродом.
Христина улыбнулась выражению удовольствия, хотя и грустного, озарившему черты Эббо Она села рядом с ним, и начала, от своего имени и имени сына, письмо к графу Шлангенвальду, предлагая ему, после взаимных обид, прекратить навсегда обоюдную вражду освящением земли, – предмета их долгих споров. Это было сухое и чопорное письмо, наполненное текстами, из Священного писания, бывшими тогда в употреблении; письмо это нисколько не выказывало глубокого сердечного чувства, но достигало своей цели. Эббо согласился подписать его, ровно и письмо, посылаемое с Морицем.
Мориц уехал, чтобы застать римского короля в Каринтии. Положительный ответ не мог быть получен до окончания войны; и все, что можно было узнать через вестника, посланного Морицем в Ульм, было известие, что Максимилиан обсудит вопрос по возвращении своем, и что граф Данкварт ответит на письмо барона и его матери, когда, по распущению войска, вернется отдать последний долг отцу своему. С тем же послом было получено письмо, выражавшее соболезнование и участие благородного Казимира Вильдшлосса по случаю смерти любезнейшего барона Фридмунда. Рыцарь снова уверял в своей преданности партии Адлерштейна, и предлагал свое покровительство, которым баронесса и сын ее теперь может быть воспользуется!
Христина не показала этого письма, зная, что оно только рассердит Эббо; впрочем, у нее ответ был готов. По правде говоря, в горе ее по смерти одного сына и беспокойства за другого, может быть именно письмо Казимира заставило ее понять весь смысл слов умиравшего Фриделя касательно отца его.
Покуда мать и сын оставались вдвоем, скорбя и страдая вместе, Христине казалось, что кротость Фриделя перешла к Эббо; и, несмотря на горе, траур и горькие сожаления, были минуты когда она боялась малейшей перемены и даже полного выздоровления Эббо; тогда она еще живее почувствовала бы потерю Фриделя, а Эббо пришлось бы отправиться на поиски за отцом, ибо с той минуты, как он понял, что ему возвратится жизнь, молодой барон твердо решился исполнить святой долг свой. Он глубоко каялся в своем равнодушии к этому обстоятельству. Он редко говорил о своем намерении, но мать все знала, и не иначе думала об Эббо, как с трепетом, отравляющим всякую надежду.
– Ты утомился, сын мой? – спросила раз Христина в то время, как он в октябрьский полдень сидел на кровати и грустно перелистывал великолепный фолиант «Легенды о святых», который ему прислал мейстер Годфрид для развлечения.
– Нет, матушка; но я думаю о счастье, которое бы испытал Фридель при чтении этой книги; тогда и я сам с удовольствием пробежал бы ее.
И он глубоко вздохнул.
– Дай мне эту книгу, дорогое дитя, – сказала Христина. – Ты уже довольно читал, и теперь темно. Так темно, что верно идет снег.
– Да; снег падает хлопьями и образует то, что Фридель называл зимними бабочками, – сказал Эббо. – Но увы! Когда они исчезнут, какой начнется шум! Советы в ратуше, призыв союза, споры с маркграфом, нескончаемые речи!..
– Тебе это будет казаться иначе, когда телесная и душенная сила одержит верх, мой Эббо.
– Нет; отныне жизнь моя ничто иное, как путь к нему!.. – сказал юный больной. – Но, увы! я так мало на него похож… я потеряю дорогу без Фриделя…
В то время, как он предавался горести, на лестнице послышались старческие шаги, и Гатто вошел.
– Милостивая госпожа, – сказал он, – заблудившийся в горах охотник просить у вас убежища от грозы.
– Позаботься, чтобы его хорошо угостили, Гатто, – сказала баронесса.
– Благородная госпожа моя, господин барон… – возразил Гатто, – этот гость не лесной скиталец. Волосы его надушены, белье голландского полотна; платье из самой тонкой буйволовой кожи; кушак его замыкается дорогой застежкой. А лук его! сердце моего молодого барона порадовалось бы при одном взгляде на тонкую работу этого лука! Кроме того, у него величественная осанка, и хотя он не спесив и с нами сейчас же разговорился, просушивая платье у огня, но спрашивал о нашем молодом господине, как о равном себе.
– О, матушка, неужели вам надо идти разыгрывать роль хозяйки? – спросил Эббо.
– Кто бы это мог быть? Отчего он не пришел тогда, когда его могли бы лучше принять? Но главный вопрос в том, чтобы принять его как можно лучше, – сказала Христина, вставая. – Твоя болезнь послужить мне предлогом не оставаться с ним долее, чем нужно.
Хотя робея при мысли о присутствии постороннего лица, Христина надеялась, что это событие развлечет Эббо.
Действительно, как только молодой барон остался вдвоем с Гатто, то начал подробно расспрашивать о наружности пришельца и нетерпеливо ждать возвращения матери.
– Мой Эббо, – сказала она, возвращаясь после долгого времени, – рыцарь желает видеть тебя после ужина или завтра утром.
– Так это рыцарь?
– Да, настоящий рыцарь, судя по его благородной и гордой осанке… он чрезвычайно любезен!
– Любезен! – повторил Эббо с неудовольствием.
– Ага, ревнивец! Ты этим оскорбляться не можешь; это всегдашнее обхождение свободного и благовоспитанного человека в отношении каждого; но, вместе с тем, в нем замечательное величие и благородство!
– Сказал ли он еще имя?
– Он назвал себя рыцарем Тейерданком, из свиты покойного императора; но, по-моему, он скорей рожден повелевать, нежели подчиняться.
– Тейерданк! – повторил Эббо. – Мне это имя неизвестно! Так ты, матушка, сойдешь к ужину? Я не усну, не повидав его.
– Послушай, сын мой, – и, наклонясь к Эббо, она тихо проговорила. – Тебе действительно надо повидать его; но прежде, дозволь мне поставить у лестницы Гейнца и Коппеля с секирами, чтобы придти к тебе на помощь, если будет нужно. Ты ведь совершенно не способен защищаться, – и Христина с удовольствием увидела улыбку Эббо.
– Менее, нежели в то время, – сказал он, – когда наш кузен Вильдшлосс посетил нас здесь. Я вижу, за кого ты принимаешь этого путешественника, но сомневаюсь, чтобы рыцарь священного ордена выполнил свое мщение над раненым и больным человеком. Я не хочу, чтобы его оскорбляли бесполезными предосторожностями. Если он добровольно отдался в наши руки, то и я охотно предамся ему. Я впрочем думал, что он совершенно покорил твое сердце.
– Скорее он внушил мне уважение своей важной осанкой, – сказала Христина – Я подозреваю, что он переодет, и не доверяю ему. Попроси меня не оставлять тебя наедине с ним, сын мой.
– Нет, милая матушка, – сказать Эббо. – Дела, о которых он со мной будет говорить, вероятно не дозволят присутствия третьего лица, не говоря уже о том, что оно и мне было бы тягостно. Приподними мои подушки, пожалуйста. Благодарю. Теперь пусть он выбирает, хочет ли иметь Эбергарда Адлерштейна другом или врагом?
Ужин приходил к концу. Единственный свет, озарявший высокие покои, происходил от пламени еловых полен, пылавших в печи и бросавших бледный отблеск на исхудалые черты юного больного. Выражение его лица было грустно, несмотря на быстрый и проницательный взгляд, который он кинул на человека, вошедшего в комнату и подошедшего к нему так поспешно, что мерцающий огонь позволил ему разглядеть только длинные, белокурые кудри, блеск пояса, украшенного каменьями и красивое очертание высокого мужчины.
– Милости просим, господин рыцарь, – сказал Эббо. – Сожалею, что мы не можем принять вас более достойным образом.
– Вам, менее нежели какому другому хозяину, следует извиняться, – сказал путешественник, и Эббо вздрогнул при звуке его голоса, – я боюсь, что вам много пришлось страдать, и остается еще много выстрадать.
– Рана, нанесенная мечом, быстро заживает, – сказал Эббо, – но выстрел в бедро мучит и докучает мне. Клянусь, что врачи только увеличили боль. Я всех их возненавидел с тех пор, как меня три дня держали пленным в аптекарской лавочке. Я же, в глазах их, вылечился от сильной лихорадки кружкой холодной воды.
– Что же они с тобой делали, бедное дитя мое?
– Они налили кипящего масла в рану, как противоядие свинцу! – сказал Эббо.
– Если бы это со мной было, то я прежде всадил бы свинец в их череп, – хотя у них и без того его довольно! Почему же свинец ядовитее стали?
– Я задал этот вопрос всем хирургам, и ни один не сумел дать удовлетворительного ответа! Они одни более перережут людей, чем все мушкеты, даже когда и ландскнехты их будут носить. Увы! – не мог не воскликнуть Эббо. – Что же станется тогда с рыцарством?
– Оставь эти старые предрассудки, – сказал Тейерданк. – Рыцарство должно быть в сердце, а не в оружии. И юноша, настолько идущий вместе с веком, чтобы начать строить мост, должен бы это знать! Когда все наше войско будет снабжено этим оружием, ряды его будут плотны, как железная стена, как ряды английских стрелков или фаланги македонские. И когда каждый человек будет иметь при себе пистолет, вместо пищали, то жизнь его в тысячу раз будет безопаснее.
Лицо Эббо освещалось пылавшим огнем. Рыцарь заметил его нахмуренный лоб и дрожащие губы.
– А, – прибавил он, – ты жестоко испытал это оружие на себе?
– Дело не обо мне, – сказал Эббо, – моя рана одна из случайностей войны.
– Понимаю, – сказал рыцарь, – ты вспомнил о выстреле, разорвавшем дорогие для тебя узы? Юноша! Никто так искренно не опечалился этим, как король Макс.
– И он был прав, – сказал Эббо. – Он потерял не только одного из лучших слуг своих, но и лучшую половину другого.
– Но в этом еще довольно задатков, чтобы сделаться храбрым рыцарем, – сказал Тейерданк, горячо пожимая руку юного страдальца. – Как ты смог победить старого Вольфганга? Ну, расскажи мне? Я обещал Виртенбергскому маркграфу заняться этим делом, когда прибуду в монастырь св. Руперта, к тому же, я довольно хорош с королем Максом.
Ласка и сочувствие Тейерданка произвели на Эббо более действия, нежели желание представить свое дело в благоприятном свете. Он, не колеблясь, ответил на все вопросы своего гостя, и объяснил, как Мориц Шлейермахер подал ему мысль построить мост.
– Надеюсь, – сказал Тейерданк, – что торговцы представили тебе свои права. Потопленный товар, по закону, принадлежит владельцу того или другого берега.
– Это верно; но мы думали, что истому рыцарю не подобает пользоваться несчастьем бедных путников.
– Барон Эбергард, верь мне: доколе ты будешь думать и поступать таким образом, никакие мушкеты в мире не достигнут твоего рыцарского достоинства! Где ты почерпнул эти правила?
– Мой брат был святой, а мать моя…
– Ах, кроткое лицо ее служит тому доказательством, даже если бы бедный барон Казимир не сходил по ней с ума. Юноша, ты тут воспрепятствовал делу истинной любви. Неужели ты бы не мог вынести такого храброго отчима?
– Нет, – сказал Эббо с жаром, – к тому же с последним вздохом Шлангенвальд признался, что мой отец не умер, но в неволе у турок.
– Прах побери! – воскликнул Тейерданк в изумлении. – В неволе у турок, говоришь ты? В котором году это случилось?
– Это было до моего рождения, – отвечал Эббо, – в сентябре 1475 года.
– Ага! – прошептал Тейерданк, как бы говоря сам с собой, – в тот год, когда старый барон Шенк дал себя победить мусульманами в Райне на Сааре. Между ними начались переговоры, и я бы не удивился, если бы старый Вольфганг тут служил посредником. Хорошо, продолжай, юноша; вернемся к нашему вопросу: Какое было начало вражды, так долго державшей обоих рыцарей вдали императорского знамени?
Эббо начал свой рассказ, и окончил его в то время, как колокол часовни сзывал к вечерней молитве. Тейерданк, прежде чем пойти на этот призыв, спросил больного, не желает ли он, чтобы к нему кого-нибудь прислали? Эббо поблагодарил его, сказав, что ему никого не нужно до тех пор, пока мать не вернется с молитвы.
– Нет, ты устал, – сказал Тейерданк, – тебе надо отдохнуть. Не сказал ли я тебе, что я несколько сведущ в лечении?
И, не дав ему сопротивляться, Тейерданк, поддерживая его одной рукой, другой поправил подушки, потом тихо уложил его, сказав:
– Спокойной ночи, и да благословят тебя святые, храбрый, юный рыцарь! Спи покойно, и выздоравливай на зло лекарям. Я не в силах бы был потерять вас обоих.
Эббо хотел было мысленно следить за вечерней службой в часовне, но его отвлекало нетерпение увидеться с матерью. Та наконец явилась, держа в руках лампу. Слезы блистали на ее глазах; она наклонилась к сыну и проговорила:
– Он почтил память нашего возлюбленного, Эббо! Перед ним стал на колени и окропил его Святой водой. А когда, выходя из часовни, предложил мне руку, то сказал, что все матери могут позавидовать обоим сыновьям моим. Тебе надо его полюбить теперь, Эббо.
– Полюбить, как самый лучший образец свой, – сказал Эббо.
– Открылся ли он тебе?
– Не совеем: но он должен быть тот, кого я подозреваю.
Христина улыбнулась, счастливая при одной мысли, что прощение и примирение были облегчены личными качествами врага, поведение коего в часовне глубоко тронуло ее.
– Ну, так все к лучшему! – сказала она.
– Надеюсь, – отвечал Эббо, – но колокол прервал наш разговор и он уложил меня с заботой столь нежной, что я вспомнил об отце, и представил себе, он как бы обо мне заботится, если…
– Знает ли он что-нибудь о продаже пленников? – прошептала Христина.
– Нет, конечно; кроме разве того только, что то было в тот год, когда турки делали несколько набегов. Может быть он завтра утром более расскажет. А до тех пор, матушка, ни слова кому бы то ни было. Не будем тоже показывать, что мы узнали его, – если только он сам того не пожелает!
– Конечно нет, – сказала Христина, погруженная в глубокую думу; она боялась, чтобы слуги замка не вздумали отмстить за смерть Фриделя врагу Адлерштейна, убедившись, что он в их руках. Хотя она и знала, что удивление Эббо иногда доходило до восторга, болезнь и одиночество могли еще более развить в нем это чувство, – но все-таки она не могла дать себе отчета в его состоянии. Он казался ослепленным, обвороженным. Когда Гейнц вошел, неся ключи от замка, которые всегда лежали под подушкой барона, Эббо сделал знак, чтобы их положили в другое место, но потом, передумав, прошептал:
– Нет, не прежде, чем он сам откроется.
– Где поместили нашего гостя? – спросил он.
– В покоях твоей прабабушки, из которых мы сделали комнаты для друзей, не подозревая, кто первый их займет, – сказала Христина.
– Не бойтесь, сударыня; мы будем охранять его, – сказал Гейнц мощно.
– Да позаботься, чтобы ему был оказан всевозможный почет, – сказал Эббо утомленным голосом. – Прощай Гейнц!
– Милостивая госпожа моя, – сказал Гейнц Христине, показывая ей знаком, что желает говорить тайно. – Не бойтесь ничего, я тоже знаю, кто этот человек. Я буду стоять у лестницы, и, горе тому, кто захочет перешагнуть через меня!
– Нам нечего опасаться измены, Гейнц, но все же лучше остеречься.
– Нет, сударыня. Я даже могу осмотреть ваши подвальные темницы. Вам стоит только приказать.
– Ради Бога, не делай этого, Гейнц. Рыцарь пришел сюда, доверяясь нашей чести, и ты бы не мог более повредить своему господину, или сделать проступок, который он никогда бы не простил тебе, если бы напал на нашего гостя!
– Лучше бы он никогда не ел нашего хлеба! – пробормотал Гейнц. – Все эти Шлангенвальды змеи! И, как знать, что может еще случиться?
– Постереги, Гейнц, – этого достаточно, – сказала Христина, – а главное, никому ни слова.
Баронесса отпустила старого ландскнехта, и тот ушел мрачный и недовольный. Она сама удалилась не в духе, терзаемая страхом, который ей внушил непрошеный гость, и боязнью за его безопасность.