Блестящее солнце раннего лета скрывалось за пригорком, и золотистый ручеек Браунвассера весело подпрыгивал по своему каменистому руслу, извивался между скалами и под громадной аркой моста, переброшенного через него и красовавшегося во всем своем архитектурном величии.

Немного подальше прогалина, расположенная у подошвы горы, открывала вид на некоторые избушки и представляла взорам толпу работников, занятых постройкой мельницы, вероятно для того, чтобы воспользоваться водопадом, стремящимся с соседней горы. На левом берегу виднелись стены маленькой церкви; шум колотушки и долота повторился горным эхом.

Посреди моста стоял пилигрим, легко узнаваемый по его шляпе, сумке и длинной палке, на которую он тяжело опирался, как человек, удрученный заботами и усталостью; он с удивлением озирался то на древний замок, построенный на откосе горы, с возвышающимся над ним флагом, цвета и девиз которого скрывались в его длинных складках, то на золотистые скалы, поднимающиеся уступами до самой вершины Орлиного Гнезда и озаряемые в эту минуту волнами багрового света.

Глаза пилигрима блеснули при виде этой картины; но когда он перенес взгляд на мост, на церковь, на проложенные дороги, то чело его омрачилось и поступь стала тяжелей и неуверенней.

На противоположной стороне, близ ограды строящейся церкви, стоял коренастый старик и держал за повод двух лошадей: старую кобылу, белую, как снег, и маленького вороного пони с дамским седлом. На берегу ручейка играла маленькая девочка лет семи, в кружевной шапочке, капюшон из голубого шелка, свалившийся на плечи, открывал ее миловидное личико, обрамленное белокурыми волосами. Она углубилась в постройку собственного изобретения, сделанную из речных булыжников и извести, утащенных ею у работников, к немалой порче ее маленьких розовых пальчиков.

Пилигрим глядел, незамеченный ею, и, казалось, хотел заговорить, но вдруг отвернулся с каким-то странным отвращением, дотащился до церковной паперти, уселся на каменную ступень и стал рассматривать внутренность храма.

Ничто не было окончено, одна лишь часовня, расположенная прямо против паперти и, более доконченная, чем все остальное, содержала в себе два памятника: один только начатый, – был облик воина, держащего щит, на котором извивался змей, наскоро набросанный мелом; другой, почти готовый и доканчиваемый ваятелем, изображал молодого человека, почти юношу: руки его были скрещены на груди, а самый шлем и щит украшены орлом, под сводом, поддерживающим алтарь, виднелись гербы с изображением орлов и голубей.

Но, удивительнее всего было то, что молодой рыцарь, над обликом которого трудился ваятель-художник, сам сидел перед ваятелем: это было тоже лицо, под тем же шлемом, с той только разницей, что кипучая молодая жизнь заменяла холодный мрамор.

Молодой человек был одет в серое суконное платье с черным шарфом, перекинутым через плечо и придерживаемый поясом. Волосы его были скрыты под шлемом, но приподнятое забрало давало возможность любоваться его прекрасными черными глазами, смотрящими задумчиво и печально.

– Послушайте, Лука, – сказал он, обращаясь к художнику, – я боюсь, что вы не отчеканите довольно тщательно. Помните, что очертание лица должно быть круглее, мягче моего, а главное – избегайте печального выражения. Сохраните выражение святой радости и надежды, как будто он видит зарю нового дня сквозь опущенные ресницы, и снова готов запеть свои хвалебные гимны.

– Правду говоря, господин барон, – сходство уже так велико, что ваше присутствие скорее мешает мне, чем способствует успеху работы.

– Да я и сижу в последний раз. Через неделю я уезжаю в Геную. Если не получу до тех пор писем от императора, то сам отправлюсь к нему, чтобы убедить его, что моя рана совсем зажила, и что нет более препятствия к моему путешествию.

Пилигрим провел рукой по лбу, как бы желая разогнать печальные сновидения; но, видя в то время подбегающую к нему девочку, раскрасневшуюся и перепачканную в глине, сказал:

– Скажите мне, маленькая барышня, это ли Спорный Брод?

– Нет, теперь это – мост Дружбы, – ответил ребенок.

Пилигрим вздрогнул, как пораженный печальным воспоминанием.

– А как называется этот замок? – спросил он.

– Замок Адлерштейн, – гордо ответила маленькая девочка.

– А вы, вероятно, маленькая баронесса Адлерштейн-Вильдшлосская?

– Да, – ответила она, и, ободрившись, прибавила:

– А вы, святой пилигрим, приходите в замок поужинать и отдохнуть.

С этими словами, ока подбежала к молодому рыцарю и сказала:

– Барон Эббо, вот бедный пилигрим, сведем его к матери.

– Не принял ли он тебя за странствующую волшебницу? – спросил молодой человек, поправляя, с отеческой заботливостью, капюшон девочки, напрасно стараясь уложить в него ее роскошные волосы. Затем, подойдя к путешественнику, он прибавил:

– Не нуждаешься ли ты в ночлеге, святой отец? Мать моя примет тебя с радостью, если пожелаешь придти в замок.

Пилигрим понурил голову и, вместо того, чтобы ответить, спросил нетерпеливо:

– Что, это герб Шлангенвальдов, что я вижу там?

– Да, замок Шлангенвальд недалеко отсюда, всего одна миля, ты найдешь и там хороший прием, если пожелаешь отправиться туда.

– А чья эта могила? Не графа ли Вольфганга? – с оживлением допрашивал пилигрим.

Эббо кивнул утвердительно головой.

– Какой он умер смертью? – спросил старик.

– Он был убит на поединке.

– Кем?

– Мной.

– А! – и пилигрим поглядел с изумлением на молодого человека; затем, не сказав ни слова, он взял свой посох и вышел из церкви, но не направился к Шлангенвальду.

Спустя четверть часа он был настигнут рыцарем и его молодой спутницей; оба ехали верхом.

В том месте, где новая дорога, ведущая к замку, отделялась от старой у Орлиной лестницы молодой человек остановил свою лошадь, видя, что старик едва передвигает ноги.

– Итак, – сказал он, – ты не идешь в Шлангенвальд?

– Нет, не прогневайтесь, господин барон, но я предпочитаю деревню, я иду в часовню св. Фридмунда.

– Ты не дойдешь туда раньше двенадцати часов ночи, идя таким тихим шагом, тем более, что весь путь устлан острыми камнями. Текла, езжай вперед и предупреди мать, что я везу ей святого пилигрима. А ты, святой отец, сядь на мою старую кобылу; не бойся, она спокойна на ходу, и привыкла носить, за это последнее время, хворого наездника. А! да ты, я вижу, хороший ездок…

В средние века считалось величайшим делом смирения уступить свою лошадь усталому пилигриму и идти самому пешком. Пилигримы никогда не отказывались от подобного предложения: так и этот удовольствовался тем, что пробормотал несколько признательных слов, и сел на лошадь, а молодой человек пошел рядом с ним.

– Что я вижу! – вскричал он почти со скорбью – Новая дорога ведет к замку!

– Да, мы находим ее весьма удобной. Ты, вероятно, из здешних окрестностей? – прибавил рыцарь.

– Я служил оруженосцем у барона, – сказал он странным голосом.

– Как! у моего деда?

– Нет, – круто проговорил пилигрим, – у старого барона Эбергарда; я никогда не имел дела с шайкой Вильдшлоссов!

– Да ведь я не Вильдшлосс, я внук барона Эбергарда. – Был ли ты с моим отцом, когда на него напали в гостинице? – вскричал Эббо, глядя на незнакомца.

Но пилигрим, надвинув шляпу с широкими полами на лоб, пробормотал глухим голосом:

– Сын Христины! – и, придя во внезапный восторг, спросил: – Значит, вы отомстили Шлангенвальдам! Когда, где, как?

– Прошлым летом, у Спорного Брода, – ответил Эббо, неспособный говорить об этой схватке без волнения. – Это была встреча на полном скаку, обе стороны поломали копья и обменялись ударами меча; я был ранен вот тут, но мой меч пронзил его грудь!

– Славно, молодцевато! – сказал пилигрим. – Не этим ли мечом?

– Да! Разве ты знаешь его? – сказал Эббо, вынимая меч из ножен, и передавая его старику, схватившему его на минуту почти с любовью; потом, отдавая меч Эббо, он сказал с глубоким вздохом:

– Хорошо! Это лезвие выплатило старый долг! А теперь, дай мне сойти с лошади: я знаю дорогу в скит.

– Что это значит? Разве ты не нуждаешься в пище? Скит пуст и не годен для жилья. Не лишай мою мать утешения исцелить твои больные ноги.

– Ах нет, пусти меня. Не принес бы я вам всем несчастья. Там я могу молиться и спасти свою душу, но тут я не могу решиться видеть все…

– Видеть что? – спросил Эббо, пытаясь внимательно взглянуть в лицо незнакомца. – Могли произойти многие перемены, но старый слуга моего отца найдет всегда радушный прием.

– Но не тогда, когда жена его вышла за другого! – глухо проговорил незнакомец. – Особенно, если этот другой, Вильдшлосс! Молодой человек, я мог бы простить, все, кроме этого!

– Да кто вы такой, что толкуете о прощении моей святой матери? Она не вышла и не выйдет за другого, несмотря на все предложения, а теперь, когда Шлангенвальд признался перед смертью, что он не убил моего отца, а продал его туркам, теперь я только жду выздоровления, чтобы отправиться на поиски за ним.

– Так кто же эта маленькая девочка, назвавшая себя Вильдшлосс?

– Эта девочка, – сказал Эббо, улыбаясь и краснея в то же время, – эта девочка – моя жена, дочь Вильдшлосса, который умолил меня жениться на ней, чтобы она была воспитана моей матерью!

Тем временем они достигли двора замка; пилигрим оглядывался с удивлением. Он был так слаб, что Эббо должен был помочь ему подняться по большой лестнице до залы, где его мать ожидала своего гостя. Оставив его у дверей, Эббо подошел к матери и сказал:

– Этот пилигрим один из старых ландскнехтов моего деда. Желал бы я знать, узнаете ли вы его, ты или Гейнц?

– А ты всю дорогу шел пешком? – испуганно сказала Христина, глядя на неуверенную поступь сына.

– Я скоро отдохну, – сказал Эббо, садясь на табурет у печки; но, в этот же момент, странный глухой крик матери заставил его вздрогнуть.

Она стояла, со скрещенными руками, взволнованная, растерявшаяся: пилигрим стоял с обнаженной головой, пожирая ее глазами, и шептал:

– Все та же, все та же!

– Что это значит? – крикнул молодой барон громовым голосом. – Что вы делаете с матерью?

– Тише, тише, Эббо! – воскликнула Христина. – Он твой отец! На колени! Отец твой вернулся к нам! Это наш сын! О, поцелуйте его! На колени, Эббо! – прибавила она, почти не владея собой.

– Стойте, матушка, – сказал Эббо, обняв мать и притягивая ее к себе, несмотря на ее сопротивление. Он питал некоторые сомнения, вспоминая встречу с незнакомцем, и смущенный тем, что Гейнц не узнал его. – Уверены ли вы, что он мой отец?

– О, Эббо! – вскрикнула бедная Христина почти вне себя. – Как же мне не быть уверенной? Простите его, барон! Но он так любит меня. Разве ты не видишь, что это твой отец, Эббо!

– Молодой человек прав, – медленно проговорил незнакомец, – я готов ответить на все его вопросы.

– Простите меня, – проговорил Эббо в смущении опускаясь на колени. Но он только услышал возглас пилигрима:

– О, моя Христина! Ты одна и все та же!

Подняв взор, он увидел, что лицо матери спрятано на груди пилигрима. Наконец, она подняла голову и сказала, рыдая:

– Дорогие дети! Мой сын, – сын наш, погляди на него, друг мой!

Пилигрим обратился к Эббо, продолжавшему на коленях просить благословения; положив руку на голову молодого человека, пилигрим сказал:

– Встань! Победителю Шлангенвальда не подобает стоять на коленях! Ах, дорогая Христина, я знал, какая ты у меня умница! Но я не знал, что ты вырастишь мне сына, способного отомстить Вольфгангу! И такой еще слабый юноша! А, Шнейдерлейн, старый слуга, я узнал тебя! – сказал он, протягивая руку Гейнцу. – Итак, ты вернулся в замок жив и невредим?

– Да, господин барон; но я был так уверен, что оставил вас мертвым, что никогда более не решусь сказать о ком бы то ни было, что он умер.

– Но от этого мне не было легче, – ответил барон Эбергард. У него был все тот же немного грубоватый и веселый голос, черты его, хотя смягченные временем, походили на черты его отца. Лицо, покрытое глубокими морщинами загорело, зрение ослабло под африканским солнцем, борода и волосы побелели как лунь, горделивая осанка Адлерштейнов исчезла. Без посоха, он казался еще более согбенным, и когда он отдался, с тихой радостью, нежным заботам жены, то та увидела на его ногах не только следы последней усиленной ходьбы, но и прежних глубоких ран.

– Ах, не думал я, что твои ласковые руки когда-либо коснутся моих ран! – говорил он, вздыхая и гладя Христину по голове. – Итак, они не сожгли тебя, как колдунью? Я думал, что ты не уйдешь живая из рук моей матери, и мне чудилось иногда, что слышу треск племени.

– Она помиловала меня ради детей, – ответила Христина. – Очевидно, что небо нас охраняло! А теперь, друг мой, если это тебя не слишком утомит, то пойдем в часовню и возблагодарим господа Бога за все Его милости.

– От всей души. Я готов дотащиться на коленях до церкви. В Тунисе мы не слышали Божественной литургии, и когда итальянцы и испанцы были выкуплены, а немцы оставлены в плену, то а не думал, что пропою еще когда-нибудь псалом святого Мальберта за освобождение из плена!

В продолжении всего этого времени, Эббо ходил то туда, то сюда, и припасал все нужное для комфорта отца, но ни отец, ни мать, упоенные счастьем, не замечали его присутствия.

Он бы и не роптал на это, но полнейшее молчание о Фриделе крайне огорчало его. Неспособный, по неопытности, понять чувство, заставляющее их избегать в эту минуту всякую печальную мысль, он видел в этом кажущемся забвении вопиющую несправедливость против памяти преданного сына, который, первый из всех, позаботился об участи отсутствующего отца. Поэтому, когда счастливые супруги опустились на колени перед алтарем часовни, чтобы возблагодарить Бога, молодой барон стал молиться у гроба Фриделя, тщетно стараясь победить чувство ревности при мысли о том, что он должен отныне разделять любовь матери с другим, и что умерший брат будет предан забвенью.

Наконец, когда все жители Адлерштейна собрались на пир, устроенный в честь возвращения прежнего владельца, Эббо продолжал стоять над гробом, полагая, что он один.

– Эббо! – сказала маленькая Текла.

Первым движением Эббо была нетерпеливая досада но, взглянув на Теклу, он увидел во взгляде жены-ребенка задумчивость, впервые замеченную им.

– Что случилось, Текла? Послали тебя за мной?

– Нет, но а заметила, что вы остались одни, – ответила она, складывая ручонки.

– Что из этого, дитя? Разве я не должен быть один? – ответил он с горечью. – Тут покоится мой брат, а мать нашла своего мужа.

– А я! – сказала Текла с такой грустной и нежной улыбкой, что он обнял ее и прижал к своему сердцу.

Они вернулись вместе в главную залу; пилигрим сидел на том самом кресле, что занимал Эббо с самой колыбели.

Восклицание матери было словно упреком за его отсутствие, но Христина испытала наибольшую радость в жизни, когда Эббо, молодцевато остановившись перед отцом, подал ему старый меч, присланный им сыну-первенцу.

– По всей вероятности, ты лучше воспользуешься этим мечом, чем я, сын мой… Ты владел им так хорошо! Однако, я хочу еще поносить хоть некоторое время этого верного спутника моей молодости. Жена, сын, меч – все это вместе придает мне новую жизнь!

И в течение всего вечера он опирался на этот старый меч, как будто он, больше всего остального, возвращал ему титул владельца Адлерштейна.

Вот что рассказывал граф Эбергард:

Обморок, в котором оставил его Гейнц, спас ему вероятно жизнь, остановив сильное течение крови из ран; он пришел в себя лишь тогда, когда почувствовал толчки маленькой телеги, на которой лежал он с другими трупами. В замке Шлангенвальд заметил в нем искру жизни, и бросили его в башню, где любовь к жизни заставила его бороться со смертью до того дня, когда его посадили на лошадь со связанными руками и завязанными глазами и отдали, вместе с другими пленными, туркам, завоевавшим Штирию в 1475 г. и разбившим Георга Шенка, посланного им навстречу.

Турки обращались с бароном Эбергардом лучше христиан. Ходить на чистом воздухе, прикованным к соотечественнику – было в тысячу раз лучше медленной смерти в уединенной башне. В Андрианополе предложили каждому из пленных принять магометанскую веру и поступить на службу к Оттоманам, но все они отказались. Пятнадцать из них, все знатные дворяне, были отведены в Константинополь в ожидании выкупа, и все они обещали барону, тотчас по возвращении на родину, уведомить его семейство об его участи.

– Но они не сдержали своего слова!.. – прибавил барон.

– Увы! они не имели случая сдержать его, – сказал Эббо. – Золото было редко или хранилось в сундуках скупого императора Фридриха: выкупы не били заплачены, и все они умерли в плену. Я узнал об этом в прошлом месяце, во время пребывания в Вормсе.

– В Вормсе? – спросил барон Эбергард с удивлением.

– Я ездил туда насчет земель Вильдшлосса и насчет моста, – сказал Эббо, – и Шлангенвальд и я, мы собрали самые точные сведения об участи несчастных пленников, полагая, что вы между ними. Около того времени, я должен был отправиться на поиски за вами. Император обещал снабдить меня письмами к султану, как только заживут мои раны.

– Ты уже не нашел бы меня, – продолжал отец. – Отряд пленных, в состав которого вошел и я, был продан мавританскому торговцу невольниками, и тот отвез нас в Тунис. Там снова нам предоставили выбор между принятием магометанства или невольничеством. После вторичного отказа, нас приковали к скамье гребцов, между двумя палубами капера; моим товарищем по цепи оказался святой монах, убедивший меня своим примером и святыми молитвами покориться печальной участи и смотреть на нее, как на искупление и покаяние, долженствовавшие открыть мне доступ к небу.

Для Эббо и его матери было новой радостью убедиться, что суровый барон сделался лучшим христианином, сидя на скамьях турецкого капера, чем бы он стал в своем родовом замке.

Затем он рассказал им, что лишенный, вследствие дурного обращения, возможности служить на море, он был употреблен его хозяином на работы по постройке укрепления, причем его силы до того истощились, что он стал ожидать смерти, как единственной избавительницы от плена. Испанцы, итальянцы и провансальцы имели уже тогда особенные братства, посвятившие себя выкупу пленных, взятых турками или маврами; немцы же не имели подобного учреждения для освобождения своих соотечественников и поэтому барону Эбергарду не оставалось ни малейшей надежды.

Как же велико было его удивление, когда ему объявили, что за него внесен выкуп, и что он может отправиться в Геную на корабле, капитан которого получил приказание сдать его купцу по имени Баттиста деи Баттисти.

Эббо снова прервал отца, чтобы рассказать ему, в свою очередь, все то, что он и мать его сделали для этого купца. Баттиста принял барона Эбергарда самым радушным образом, но отклонил всякое участие в выкупе. Он действовал лишь в качестве агента австрийского рыцаря, приказавшего ему собрать сведения о бароне – его старом товарище по плену, и, если он жив, выкупить его.

– А имя рыцаря? Имя его? – нетерпеливо спросили Эббо и его мать в один голос.

– Рыцарь Тейерданк!

– Тейерданк! О, мне следовало бы догадаться самому! – воскликнул Эббо.

– Тейерданк! Да разве вы знаете его?

– Еще бы мы его не знали! Отец мой! Он лучше и благороднее нас всех, он был безгранично добр для меня! Тейерданк никто иной, как король римлян, Максимилиан, наш император. Теперь а понимаю, почему он глядел на меня так странно, когда запретил, на основании данного мной слова, пускаться в путь прежде, чем заживут мои раны. Давно уже он расспрашивал меня о Жане Баттисте; вероятно он послал ему письмо. Простите, что я дозволил другому переломить оковы моего отца!

– Хорошо, хорошо, – ответил отец. – Это кровь Адлерштейнов говорит в тебе: мы никогда не обязывались ни королям, ни императорам!

– Правда, – краснея сказал Эббо после минутного молчания, – что я и не заслуживаю этой чести, потому что, дорогой отец, после императора вы обязаны вашей свободой другому сыну, которого вы даже не узнали. Это он питал в своем сердце надежду найти вас живым, а я так все сомневался. Это он исторгнул своей смертью признание у Шлангенвальда.

Во время этих объяснений и разговоров, барон Эбергард спрашивал себя не раз, не есть ли это один из благодетельных снов, посылаемых ему иногда ангелом-хранителем во время его продолжительного плена?

Это чувство еще белее усилилось в нем, когда Эббо счел своим долгом сообщить ему все перемены, сделанные в замке Адлерштейнском во время его продолжительного отсутствия.

Пилигрим никак не мог понять новых обязанностей владельца замка и не в состоянии был сосредоточить свое внимание на каждом отдельном предмете, о котором сын докладывал ему; он опускал голову на плечо, и как будто засыпал. То приходили спросить у молодого барона, как и где следует тесать жернов для мельницы, то свиньи Беренди забрались в рожь Бертеля; Бертель изувечил одну из них, и только вмешательство самого барона могло предотвратить бесконечный спор; то телега, нагруженная железом, предназначавшимся для мельницы, требовала бесплатного проезда через мост. Внук старого Ульриха, поступивший в ландскнехты, написал письмо, а молодого барона попросили прочесть и ответить на него. Сын Штейнмарка хочет сделаться студентом и просит рекомендательных писем к профессорам университета. Овца старушки Гретель упала в пропасть и Гретель требует длинную веревку, чтобы вытащить ее оттуда, Ганс напал на след волчицы: он знает и логовище, где лежат маленькие волчата, но, чтобы уничтожить их, он нуждается в господских собаках и охотниках. Дитрих не может справиться со своей новой ручной пищалью: барон должен показать ему, как справиться с ней. То пришло письмо из Ульма, в котором советуются с ним насчет налога, взимаемого императором для итальянской войны, – можно ли платить эту таксу из доходов с моста, или нет?

Наконец, в последнем письме маркграфа виртенбергского, он, в качестве главы швабской лиги, приглашает владельца Адлерштейна остерегаться шайки воров, выгнанных из их притонов и скрывшихся в соседних горах.

Через день по возвращении барона Эбергарда, до восхода солнца, послышался страшный шум возле замка, засветились факелы и распространилось известие, что у поселянина, живущего на опушке леса, воры сожгли скирды хлеба, угнали скот и увезли дочерей. Старый барон сошел вовремя, чтобы посмотреть на раздачу блестящего оружия; затем ясный и твердый голос отдал различные приказания, после того он услышал конский топот, и вскоре такое множество вооруженных всадников проехало мимо потерны, как никогда еще не бывало в замке, даже во времена его отца. Все утро прошло в больших приготовлениях к пиру. Около полудня маленькая Текла, забравшаяся в башню для более удобного наблюдения, прибежала, веселая и довольная, с известием, что все солдаты поднимаются по Орлиной Лестнице и что она знает наверное, что молодой барон сделал ей знак рукой. Вслед за тем, Эббо, в блестящем вооружении, на белом коне (конь Аридиля) въехал во двор замка во главе ликующих воинов. Воры были пойманы вовремя, и взяты в плен, и добыча отнята!

Замок огласился восторженными кликами в честь молодого барона, поразившего предводителя-великана всей шайки и удержавшего его на земле одной рукой, пока поспели к нему на помощь.

– Одной рукой! – повторял старый барон взволнованным голосом.

– Он пренеловкий и вовсе не так силен, как кажется, – ответил Эббо.

– И, кроме того, господин барон, – прибавил Гейнц, глядя попеременно то на отца, то на сына, – старое лезвие не сильнее молодого меча, хотя он и походит на детскую игрушку.

– А что же вы сделали с головами этих разбойников? – спросил старый барон. – Я надеялся видеть их на ваших копьях. Повесили ли вы их?

– О нет, дорогой отец, – ответил Эббо. – Я послал их в Штутгарт, под хорошим конвоем Я опасаюсь смертных казней: тогда наши люди делаются такими необузданными. Впрочем, один из людей Шлангенвальда…

– А разве он пришел к тебе за судом и расправой?

– Да, потому что барон Данкварт в отпуску, и мы условились взаимно присматривать за нашими владениями.

Барон Эбергард отошел и призадумался, как будто все, что говорилось, было ему недоступно: он молча глядел на Христину и Эббо, угощающих своих гостей и отпускающих после этого воинов. Затем, решив вместе с матерью, что наступила удобная минута, Эббо почтительно подошел к отцу и попросил его сообщить приказания насчет ответа императору, которого следовало прежде всего поблагодарить за освобождение барона Эбергарда из плена, а потом решить вопрос о подданническом долге.

– Погоди, сын мой, – перебил его барон Эбергард, оживляясь, – все это меня не касается, и я не хочу и слышать об этом. Вы и ваш император, вы понимаете друг друга. Ты уже исполнил свой долг. Но зачем все переменять для старика, пришедшего сюда только для того, чтобы умереть!

– Нет, отец мой; это в порядке вещей, – вы тут хозяин.

– Я им никогда не был и не желаю быть! Сын Мой, я наблюдал за тобой вчера, и убедился в том, что даже мой отец, управлявший всем домом криками и ударами, не пользовался таким послушанием как ты, отдающий приказания своим рейтарам таким же мягким голосом, как голос твоей матери. Впрочем, чтобы я сделал с вашими мельницами и мостами? Всех ваших сеймов и лиг было бы достаточно, чтобы сбить меня с толку. Нет, нет, сын мой; я мог убить медведя, я мог поколотить Шлангенвальда до смерти, но теперь я ни на что не гожусь, кроме как на спасение своей души. Я даже подумывал сделаться отшельником; но так как моя дорогая Христина уверяет, что святые будут также довольны мной, если я буду читать молитвы вместе с ней, тут дома, то я прошу у вас лишь местечка у вашего очага; я вас никогда ни в чем не буду стеснять. Если же случилось бы замку быть в опасности во время твоего отсутствия, то придумал бы, может быть, указать солдатам, как следует защищать его!

– Ах, дорогой отец, это невозможно! Я избавлю вас от всяких неприятностей; но займите ваше место. Матушка, уговорите его!

– Дет, сын мой! Твоя мать знает, что лучше всего для меня. Оставьте меня хоть короткое время на ее попечении, и я отдохну и раскаюсь в своих грехах. Старый меч должен остаться в ножнах, а новый – дело делать! Гейнц сказал это и он прав. А ты Христина, моя дорогая подруга жизни: я знал, что ты у меня большая умница; но когда я оставил тебя такую смирную и застенчивую, совершенно одинокую, без друзей и помощи, то не думал, чтобы ты с сыном совершила столь полезные перемены…